Книга: Авиамодельный кружок при школе № 6 (сборник)
Назад: Александр Шуйский Кого хочешь забирай
Дальше: Нина Хеймец Смещение

Александр Шуйский
Обратная сторона

Наверное, о множестве городов, больших и малых, можно сказать «нет ничего проще, чем устроить здесь чью-то жизнь». Но если слышишь «Нет ничего проще, чем устроить здесь чью-то смерть», – можешь быть уверен: речь идет о единственном городе на свете.
Это было первое, что я услышал в Венеции.
Когда садился мой самолет, уже темнело, и на островах я оказался почти ночью. В глазах прыгали только болотные огни на зеленых сваях – никаких дворцов и стрельчатых окон на фоне бледного неба. Зато отовсюду доносился внятный тихий плеск – о камень, о дерево, о набережные и пристани, – как будто кто-то очень серьезно и вдумчиво аплодировал сам себе. И запах, от которого сводило горло и вычищало пазухи – запах зимнего моря. Карнавал уже кончился, сезон еще не начался, фонари на обглоданных морем сваях светили сквозь туман у самой воды.
Я не мог спать, мне хотелось немедленно, сию же минуту пересчитать все мосты и набережные, я добрался до гостиницы, оставил рюкзак в узком, как пенал, номере с окном от пола до потолка, и помчался, приплясывая, по желобам улочек, будто шарик, выброшенный в лабиринт ловким пинком. Я шел, вдыхая каждый камень, я нырял в темные арки, больше похожие на щели в домах, я трогал пористую, рыхлую штукатурку и дверные молотки под ромбами зарешеченных крохотных окошек.
Улочка неожиданно нырнула под дом, а потом оборвалась. Я отшатнулся и еле удержался на скользком камне. Еще полшага – и я был бы в канале, невидимом из-под дома. Ни ограды, ни ступенек, а плеск воды теперь походил на смех сквозь прикрытый ладонью рот.
– Нет ничего проще, чем устроить в этом городе чью-то смерть, – сказали мне прямо над плечом, я обернулся, но увидел только спину, – разумеется, в темном плаще до пят, и, разумеется, незнакомец тут же исчез между темных арок. Мне и в голову не пришло бежать за ним вслед: скорее всего, мне послышалось. Я пожал плечами и снова превратился в шарик в узких желобах, и слонялся по городу до тех пор, пока не начал засыпать на ходу. До кровати я добрался глубокой ночью и провалился в сон разом, как в воду того самого канала.

 

Утро выдалось солнечным и ветреным, я проглотил положенный мне от отеля завтрак и поспешил в город. Мне не терпелось пройти тем же маршрутом – узнаю я черный обрыв улицы в канал или при свете дня он будет выглядеть совсем иначе? Или вовсе никогда не смогу снова оказаться меж тех же самых стен с низкими балками проходов через дворы? У меня была карта, но я довольно быстро понял, что она бесполезна – половина улиц и лазов на ней не значилась, пытаясь выйти к палаццо Контарини, я дважды описал большой круг, и когда оказался у моста Риальто в третий раз, сложил карту, убрал в рюкзак и пошел, куда поведут глаза, а им было куда повести.
В переулки, на Страда Нова, опять в переулки, вот между домами снова мелькнул мост Риальто – с перепугу я принял его за башню, он показался мне стоящим вертикально, будто крыло разводного моста. Какая-то церковь, снова переулки, крошечный двор… дальше было не пройти. Весь двор был залит водой, ровной зеркальной поверхностью, так что дома, окна и подворотни двоились в отражении, но верхние стояли неподвижно, а нижние, яркие, как витражи или акварели, подергивались и вздрагивали. Я подумал, что если пройти по воде через двор и нырнуть в черный зев между белыми колонами, то мое отражение, кривляясь и подмигивая, зайдет в зеркального близнеца – и пойдет себе путешествовать по другой, зеркальной Венеции, подвижной, как ртуть, яркой, как вещий сон.
Чем ближе я подходил к Соборной площади, тем больше становилось воды и медленнее двигался людской поток. Наконец в одном из переулков пришлось подняться на деревянные подмостья, которые всегда стоят наготове в Венеции, сложенные друг на друга, как пластиковые стулья в доме, где часто случаются внезапные гости. Свернув по ним за угол, я оказался прямо под часовой башней. Женщина-полицейский, вооруженная полосатым жезлом, отмеряла порции желающих пройти с площади и на площадь, как машины на перекрестке.
Я остановился, дожидаясь своей очереди. Вся площадь была залита водой, арки двоились, как карточная колода, кирпично-красный карандаш кампанилы пронзал небо, темно-бордовый отражения – уходил глубоко вниз. Солнце сияло на небе цвета июня, плясало бликами на воде. Столы и стулья кафе как ни в чем не бывало занимали привычные места, разве что скатерти были подвернуты. Я снял мокасины и носки, подвернул джинсы и спрыгнул в воду. В первый момент она обожгла холодом, а потом показалась довольно теплой. Кто-то заливисто свистнул мне вслед.
…Оказалось, что площадь Святого Марка во всем похожа на берег моря. У собора и башни вода стояла довольно высоко, зато вглубь, к аркам, становилось все мельче и теплее, в одном месте, ближе к «Флориану», плиты мостовой выгибались настоящей отмелью, и на эту отмель набегали крохотные волны прибоя. Чайки плескали крыльями по воде, эхо от этого плеска тихо расходилось по сотням арок. Я прошел всю площадь наискосок, но в тени башни стазу стало очень холодно, и я вернулся на освещенную сторону, к рядам столов и желтых стульев. Кофе здесь стоил пять евро за чашку, но за один только невозмутимый вид официанта по колено в воде – при фраке, перчатках и в высоченных резиновых сапогах, – можно было отдать все десять. У меня внутри рос огромный горячий шар, он расширялся с тем самым многократным плеском, который разносился отовсюду, и брань чаек звучала как часть всеобщего ритма.
Я допил кофе, снова перешел площадь, выбрался на ступени, обулся и продолжил кружение по городу, бессмысленный и восхитительный вальс на одного, под тихий плеск, под разноязыкий говор туристов, под золотое тепло сверху и сине-зеленый холод снизу, под скрип множества уключин, хлопки белья на веревках в узких переулках, под воркование голубей.
Что-то странное происходило со мной. Щеки горели, непривычные к такому солнцу посреди зимы. Я по-прежнему отчетливо видел город, до каждой трещины на штукатурке, но одновременно передо мной плясало марево, какое встает летом над разогретой дорогой – как если бы я смотрел одновременно сквозь воздух и через прозрачный слой зеленоватой воды. Слой становился все толще, щеки горели все сильнее, спина была уже совершенно мокрая под курткой. Мое отражение в зеленой воде было совершенно черным и бесформенным, как будто отражался не я, а давешний незнакомец в плаще до пят.
Где-то на краю сознания мелькнула мысль, что очень глупо было в феврале ходить по колено в воде, даже если это доставляет настолько острое удовольствие. Что сейчас нужно немедленно закинуть в себя каких-нибудь таблеток и напиться горячего. Но одновременно с этой мыслью ноги вынесли меня на край Гранд-канала, теплый южный ветер ударил во все тело, я на миг задохнулся, а потом нарочно задержал дыхание, продлевая ощущение. Ерунда. Я не болен, я же великолепно себя чувствую. Я вообще очень давно не чувствовал себя настолько великолепно. Может быть, никогда в жизни.

 

В отель я вернулся уже в сумерках, еле волоча ноги, и даже умудрился заснуть в вапоретто, хорошо, что моя станция была конечная. Чтобы зажечь в комнате свет, нужно было вставить в выключатель карточку-ключ, поэтому когда я вошел и закрыл за собой дверь, то не сразу понял, где нахожусь: на миг мне показалось, что я в узкой коробке одного из сотопортего – черном квадратном тоннеле, пробивающем первый этаж дома, с неизменным светлым окном в конце, и никогда не угадаешь, что там, в этом окне – двор, новая улица или канал. В моем номере это, конечно, было просто окно, выходящее на маленький балкончик, за окном стремительно густели сумерки, и светлым пятном оно могло показаться только в абсолютной тьме.
Я был счастлив, но совершенно без сил, глаза слипались, голова кружилась. Кое-как раздевшись – утром буду собирать вещи по всей комнате, – я втиснулся в холодный конверт постели, выдернул заправленное в матрас одеяло, свернул из него плотный кокон и заснул почти мгновенно.
Когда я открыл глаза, было еще темно. Меня познабливало, в горле поселилось с десяток рыболовных крючьев, я все-таки простыл. Я кое-как нашарил на столе карточку, вставил ее в прорезь и зажег свет. В углу стола на подносе имелись чайник, чашка и несколько видов заварки, я благословил администрацию отеля и напился горячего. Мне мгновенно полегчало, крючья разошлись, я забрался обратно в постель, еще поворочался и заснул снова. И на этот раз мне приснился сон, такой отчетливый и яркий, каких я никогда не видел, даже в глубоком детстве.
Мне снилось, что уже утро, ясное и солнечное, я иду в город, но не вслепую наугад, а точно зная, куда мне нужно и как туда попасть, я знаю лабиринт этих улиц, потому что я здесь родился и вырос. Меня окликают, здороваются, желают хорошего дня, я киваю и машу в ответ, ловкий, тощий, смуглый и веселый, как ветер накануне карнавала: вот-вот в моем распоряжении будут флаги, лодки, шлейфы и подолы огромных платьев, парики, шарфы, зонтики и бесконечный дождь конфетти. И карнавал, судя по всему, на подходе, потому что навстречу мне то и дело попадаются барышни, одетые вычурно и пышно, я хорошо их знаю, я остроумно шучу и грациозно кланяюсь, и барышни наперебой сообщают мне, как неплохо было бы познакомиться поближе, чтобы они могли поведать, какими птицами расшиты самые нижние юбки их платьев. Кто-то окликает меня по-английски, я перехожу на чужой язык, и в этот момент понимаю, что до сих пор говорил по-итальянски, но понятна мне любая речь, летящая над зеленой водой, и речь самой воды, и ее сверкающий плеск. Город готовится к карнавалу, на Сан-Марко сооружают сцену, тут же кто-то репетирует пародию на обручение дожа с морем, меня зовут смотреть, а потом и втаскивают в картонную золотую галеру, я размахиваю кольцом, целюсь им куда-то за площадь – доброшу, не доброшу? – и смеюсь вместе со всеми.
…Заснул я рано вечером, заболевающим, а проснулся поздним утром уже совсем больным. Глаза, нос и горло были воспалены, как при сильнейшей ангине, голова пылала, тело ныло и не желало никуда идти, и это был такой контраст с тем, что мне только что снилось, что можно было подумать, будто я все еще сплю.
Я решил, что глупо тратить время на болезнь: как-нибудь управлюсь. Сейчас в первой же аптеке куплю таблеток, наглотаюсь как следует, весь день буду пить, но ни за что не останусь в постели.
В фойе гостиницы я напился горячего молока, потом нашел аптеку, купил таблеток и заглотил сразу ударную дозу. На свежем воздухе мне стало легче, я встряхнулся и заново пошел бродить.
В этот день, то ли из-за сна, то ли из-за болезни, ноги несли меня как можно дальше от парадных кварталов, за мост Академии, на улицы и набережные Дорсодуро. К середине дня я уже вдоволь набродился по синим от теней переулкам и узким мостикам, замерз и проголодался. Может быть, в какой-то жизни я действительно родился и вырос среди этих улиц, потому что безошибочно свернул вдоль нужного мне канала и вышел почти на край лагуны, на залитую солнцем золотую набережную, где пахло жареной рыбой, кофе и свежей выпечкой. Я устроился за столиком прямо у нагретой солнцем стены, съел тарелку чего-то очень вкусного и хрустящего, обхватил обеими руками большущую чашку капучино и сонно смотрел на то, как входит в пролив огромный белый лайнер, слепой айсберг, ведомый крошечным катером-собачонкой.
Наверное, я пригрелся и задремал, потому что ничем другим я не могу объяснить то, что случилось потом.
…Мне приснилось, что меня вдруг стало очень много, настолько много, что мной можно было заполнить город. Отличная мысль, подумал я, почему бы на пойти гулять сразу везде. И я пошел.
Я чувствовал, как меня согревает солнце – первый поверхностный слой – и как тьма и холод лениво колышутся гораздо глубже, у самого дна, где вбиты колья. Пористая губка штукатурки впитывала меня и отдавала обратно, я был ее воздух и ее кровь. Черные решетки на окнах первых этажей оставляли привкус металла у меня во рту. Я дышал очень медленно, очень глубоко. Вдох – и в зеленое живое стекло погружаются мраморные ступени, барельефы под мостами, сваи множества причалов и сходней, а кое-где – и пороги. Выдох – они снова над водой, солнце мгновенно выбеливает их заново. Я лениво колыхался в пределах каналов, переливаясь маслянисто, и ночью размытые кляксы фонарей отражались во мне как в нефти или в крови.
И это было лучшее, что могло со мной произойти – я был ни жив ни мертв, но абсолютно, бесконечно свободен.

 

Видимо, я так и побрел тогда по набережной в полусне, потому что очнулся только у Сан-Марко, причем от холода и боли в горле. Действие таблеток кончилось, солнце валилось за Салюте, я не совсем понимал, где нахожусь и кто я такой. Мне хотелось продолжать этот сон, очень похожий на бред, но бесконечно прекрасный. Но моему телу было совершенно плевать на все бредни сознания. Оно хотело, нет, оно требовало, чтобы прошли боль, жар и тошнотворная слабость.
Я съел еще четыре таблетки, две – обезболивающего. Но минут сорок не мог двинуться с места, и слабость на этот раз была ни при чем: над лагуной разгорался закат такой невыносимой яркости, будто лилово-алый дракон собрался пожрать этот город или хотя бы спалить ему небо дотла. Я досидел до темноты, с удивлением отметил, насколько в Венеции тусклые фонари – во всех городах Европы на центральной площади можно свободно читать, не напрягаясь, а тут я едва мог разглядеть собственные руки, – и снова пошел по набережной в сторону порта.
В крохотном помещении – ни дать ни взять освещенная норка в сплошной кладке стены, вывеска гласила, что здесь продают мороженое, но на деле там продавали чуть ли не все на свете – я попросил горячего вина, но меня, видимо, неверно поняли и вручили целую бутылку, тут же при мне звонко открыли и пожелали очень хорошего вечера. А и ладно, напьюсь, решил я, хотя какое там напьюсь с бутылки легчайшего красного. Я шел по набережной, отпивая прямо из горлышка, набережная была почти черной, редкие фонари двоились над водой, простуда отступила, я был пьян, но совсем немного.
Время от времени сквозь плеск воды раздавался глухой одиночный залп – как если бы где-то очень далеко била пушка. Но звук доносился не издалека, а отовсюду разом – ба-бах! – десять секунд передышки и потом снова – ба-бах! Одновременно со звуком мои ноги, бредущие по набережной, чувствовали слабый, но внятный толчок. Сердце, понял вдруг я. Я слышу огромное водяное сердце, которое бьется снизу во все дома и все набережные.

 

В отель я вернулся, мало что соображая. Самым верным решением было бы как следует пропарить ноги, напиться горячего чаю, выпить еще таблетку и лечь спать. А я зачем-то вышагивал по номеру при свете тусклой настольной лампы, от двери до окна, четыре шага туда, четыре – обратно. Мне то казалось, что я бреду по улице, скользкой от ночного света, и фонари отражаются в мокрых плитах, а вода подступает к самому краю канала, то представлялся длинный лакированный бок гондолы, в черных перьях и золотых кистях, и неразличимая тень гондольера, молча везущего меня вдоль черных окон и дверных проемов.
Какая-то часть меня хорошо понимала, что я просто немного болен и немного пьян, но гораздо большая часть плыла в золотом мареве, как младенец в колыбели, желая только одного: чтобы это не кончалось никогда. Чтобы не различать, где граница между мной и лодкой, между глубиной и поверхностью, между водой и городом, между жизнью и смертью, чтобы никаких границ не было вообще никогда, чтобы золотой поток нес золотую галеру и золотое кольцо летело в воду, чтобы мы были одним целым навсегда, навсегда.

 

В очередной раз развернувшись к окну, я сначала замер, потом сделал шаг вперед и замер снова. За окном больше не было ночной тьмы и едва обозначенных в ней теней кипарисов – черные свечи, слегка вызолоченные фонарями снизу и сбоку. За стеклом была вода. Зеленоватая вода канала стояла за окном, как самый огромный аквариум в мире, верхний слой был светлее, дальше вода густела, темнела и превращалась в бездну. И в этой воде что-то шевелилось.
Я сделал еще шаг.
За окном колыхалось белое лицо, припадая к стеклу, прижимаясь так тесно, будто хотело вдавить его внутрь. Туча длинных черных волос колыхалась вокруг лица, как плащ или мантилья. Глаза цвета воды смотрели на меня, по ним рябью в ветреный день пробегали обрывки эмоций – гнев, боль, радость, снова гнев, снова радость. Пальцы выбивали неслышную дробь, перебирали раму, как паучьи лапы или как побеги фасоли. Я прижался к раме со своей стороны, я почти чувствовал запах воды – йода, соли и подгнивших водорослей. Сонная рыба тенью проплыла мимо окна – рука в воде смахнула ее, как муху с пирожного. Мы смотрели друг на друга, как отражения, как близнецы, как единое целое. Наконец лицо отхлынуло от стекла, тут же стало зеленым в толще воды и пропало. Я сделал шаг назад, сел на узкой постели, завернулся в одеяло и только полчаса спустя вспомнил о том, что могу согреть себе чаю.

 

Утром я проснулся совсем разбитым, зато без всяких потусторонних видений и кошмаров. Болезнь, при всех ее неприятностях, одновременно стала для меня стальным якорем, отделяющим бред от яви – нежеланным, неприятным, но надежным, как и полагается якорю. Мне оставалось провести в номере всего одну ночь, самолет улетал завтра около полудня, а это означало, что у меня есть еще один день в городе, и я был полон решимости прожить этот день как следует, а уж с завтра можно будет добраться до родного дивана и там разболеться по-настоящему. А до того я еще побуду ветром накануне карнавала, чего бы мне это ни стоило потом.
Утро выдалось пасмурным и зябким, к середине дня тучи немного разошлись, но теплее не стало. Передвигался я преимущественно от чашки капучино к пластиковому стаканчику глинтвейна и наоборот. У меня из головы не шло ночное видение. Когда я ночью напился чаю и согрелся, я снова взглянул в окно и снова увидел там то же лицо – собственное размытое отражение, такое яркое в черном стекле, что казалось, будто кто-то заглядывает в комнату. У того, в воде, тоже было мое лицо, я это хорошо помнил, разве что черты были немного ярче и мягче, чем у моего привычного отражения.
Самое странное, что ночной морок больше меня совсем не пугал. В конце концов здесь все так – часть над поверхностью воды, часть – под водой. Все здания двоятся в отражениях, почему бы не двоиться и людям, которые здесь живут, даже если живут всего три дня? Если бы я здесь родился, думал я, меня непременно было бы двое: один я носился бы по улицам загорелым вихрем, а второй – плыл, как рыба на глубине, растворенный в стылой воде.
Я так увлекся этой идеей, что почти не замечал города вокруг. Между тем совсем развиднелось, из-под туч показалось солнце, вызолотило купола собора Сан-Марко, зажгло их невыносимым глазу заревом, но я повернулся спиной к алому и золотому и побрел, глядя в плиты, через синюю тень, к арке Наполеона. Уезжать не хотелось. Уезжать не хотелось просто до слез.
– Attento! – раздалось у меня над самым ухом, а потом на меня полетело что-то вроде золотой оглобли, я инстинктивно выбросил руки перед собой и поймал это что-то, скользящее по наклонной прямо на меня. Это действительно был вызолоченный шест, вернее, огромное весло, длинное, толще моей руки. Если бы я его не перехватил, получил бы лопастью прямо в нос.
Я поднял глаза. Передо мной был остов высокой сцены, рабочие возились с драпировками, обтягивая ее по периметру. На сцене, чуть накренясь, возвышалась золотая галера, бутафорская, но такая внушительная, как будто ее в самом деле собирались спускать на воду. К ее бортам как раз крепили весла. Видимо, одно соскочило, вырвалось из рук декораторов и поехало вниз, как санки с ледяной горки.
Мне снова что-то крикнули – длинную и очень эмоциональную фразу по-итальянски, а я стоял, обнимая весло, и только мотал головой.
– Инглиш? – с надеждой спросили сверху. Тут я опомнился и заверил, что да, говорю по-английски, но по-итальянски не понимаю ни слова.
– Парень, ты в порядке? – спросили меня очень озабоченно.
– В полном, – сказал я. – А что это будет?
На сцене засмеялись. Один из рабочих спрыгнул вниз, второй перехватил тот конец весла, который еще торчал над сценой.
– Спектакль, – сказал тот, что спрыгнул. – Венчание с морем, потом публичная казнь, потом немножко Гольдони, в общем, все как обычно бывает в нашей Серениссиме. Весло-то подашь или ты теперь с ним сроднился?
Я пожал плечами, приподнял толстенную деревяшку и дождался, когда тот конец, что на сцене, ухватят поудобнее и потянут на себя. Весло втащили наверх, понесли к декорации, замахали и закричали тем, кто был внутри. Парень, который спрыгнул мне навстречу, ловко подтянулся на краю сцены, забрался на нее и вдруг обернулся на меня.
– Ты залезаешь или как?
– А можно?
У меня, видимо, был очень дурацкий и растерянный вид, потому что парень просто согнулся от хохота, упираясь ладонями в колени и тряся головой.
– «Можно»! Мадонна! Вот чудак, мы же тебя едва не зашибли! Я чуть в штаны не наделал со страху – все увидел, и суд, и тюрьму, и родную маму при смерти от горя. Давай я тебе хотя бы горячего кофе налью.
Я кивнул и вцепился в протянутую руку.
Назад: Александр Шуйский Кого хочешь забирай
Дальше: Нина Хеймец Смещение

Маргарита
Прочла 4 первых рассказа, пока невыносимо прекрасно