Книга: Обретение крыльев
Назад: Часть четвертая Сентябрь 1821 – июль 1822
Дальше: Часть шестая Июль 1835 – июнь 1838

Часть пятая
Ноябрь 1826 – ноябрь 1829

Подарочек
Гудис сильно кашлял. Я несла ему в конюшню жженый сахар для горла, думая, что сегодня еще один обыкновенный день. Очередной стежок на платье.
В доме ругались госпожа с Ниной. Все привыкли к тому, как госпожа обращалась с нами, рабами, но совсем другое дело – как она восприняла отказ Нины вернуться в общество. Без Сары некому было примирить мать и дочь, и они весь день бранились. Фиби готовила на кухне мясное жаркое, а Тетка донимала ее советами. Минта где-то пряталась, возможно в прачечной, а Сейб, думаю, сидел в погребе и курил трубку господина Гримке. Теперь, когда выпивка закончилась, я все время чуяла запах трубочного дыма.
Я остановилась у огорода посмотреть, засадил ли его Гудис на зиму. Увидела только комья земли. Декоративный сад тоже в запустении – плети роз душили олеандр, мирт сильно разросся. Госпожа обозвала Гудиса тунеядцем, но он вовсе не ленился, а подорвал здоровье в неустанных заботах о ее кабачках и цветах.
Я смотрела на землю, переживала за Гудиса и вдруг почувствовала, что кто-то за мной наблюдает. Взглянула на окно госпожи, но там никого не было. Дверь в конюшню отворена, но Гудис стоял спиной ко мне и скреб лошадь. Потом краем глаза я заметила у задних ворот две фигуры. Я посмотрела в их сторону, они не пошевелились, стояли в резком свете – старая рабыня и чернокожая девочка. Что им нужно? У въездных ворот часто крутились рабы, желающие что-то продать, но я никогда не видела, чтобы они толкались у задних ворот. Мне не хотелось прогонять их. Согбенная старуха еле держалась на ногах. Девочка сжимала ее руку.
Я подошла к ним, опираясь на трость и чувствуя под пальцами гладкую отполированную кроличью головку. Женщина и девочка не отрываясь смотрели на меня. Подойдя ближе, я заметила, что их головные платки одинакового вылинявшего красного цвета. У женщины была желтовато-коричневая кожа. Вдруг ее глаза широко распахнулись, и задрожал подбородок.
– Подарочек, – произнесла она.
Я остановилась, внезапно исчезли все звуки. Выронив трость, я бросилась к пришедшим. Увидев это, старуха села на землю. У меня не было ключа от ворот, и я перелетела через них, словно у меня выросли крылья. Опустившись на колени, я прижала женщину к груди.
Должно быть, я закричала, потому что прибежал Гудис, а за ним Минта, Фиби, Тетка и Сейб. Помню, как они смотрели на нас через решетку ворот. Помню, как незнакомая девочка спросила:
– Ты – Подарочек?
Я сидела на земле и качала женщину, как младенца.
– Сладчайший Иисусе, – выдохнула Тетка. – Это Шарлотта.
* * *
Гудис перенес матушку в комнату в подвале и положил на кровать. Все столпились вокруг, глазея на нее, как на призрак. Мы застыли на месте, боясь пошевелиться. Меня бросило в жар, дыхание сперло. Глаза ее закатились, белки глаз слегка пожелтели. Худая как щепка, все лицо в морщинах, седые волосы. Она пропала четырнадцать лет назад, а состарилась лет на тридцать.
Девочка присела рядом с ней на кровать, переводя взгляд с одного лица на другое. С очень темной кожей, ширококостная, с большими руками и ступнями и крутым лбом, она была очень похожа на отца. Дочь Денмарка.
Я велела Минте принести мокрую тряпку. Пока я вытирала матушке лицо, она стонала и вертела шеей. Сейб побежал за госпожой и Ниной. Когда они пришли, матушка открыла глаза.
Над кроватью повис запах немытых тел, и госпожа отодвинулась и закрыла нос рукой.
– Шарлотта, – удивилась она, встав поодаль. – Это ты? Я думала, мы больше тебя не увидим. Где ты пропадала, черт возьми?
Матушка открыла рот, пытаясь ответить, но получалось что-то нечленораздельное.
– Мы рады, что ты вернулась, Шарлотта, – сказала Нина.
Матушка замигала, не понимая, кто говорит. Когда она исчезла, Нине было шесть или семь.
– Она в здравом уме? – спросила госпожа.
Тетка уперла руки в бока:
– Она измотана. Ей нужно поесть и хорошенько отдохнуть. – И послала Фиби за бульоном.
Госпожа пристально разглядывала девочку:
– Кто это?
Вопрос интересовал всех. Девочка выпрямилась и одарила госпожу пронзительным взглядом.
– Она моя сестра, – объяснила я.
В комнате повисла тишина.
– Твоя сестра? – переспросила госпожа. – Силы небесные! Что же мне с ней делать? Я с трудом могу прокормить и остальных.
Нина подтолкнула мать к двери:
– Шарлотте нужно отдохнуть. О ней позаботятся.
Когда за ними закрылась дверь, матушка посмотрела на меня с прежней улыбкой. На месте двух передних зубов зияла большая некрасивая дыра.
– Подарочек, ты только взгляни на себя. Посмотри. Моя девочка, такая большая.
– Мне тридцать три, мама.
– Все это время…
Ее глаза наполнились слезами. Это были первые слезы, которые я видела у нее за всю жизнь. Я наклонилась к ней и прижалась лицом к ее лицу.
Она тихо спросила:
– Что с твоей ногой?
– Неудачно упала, – прошептала я.
Сейб распорядился, чтобы каждый занялся своим делом. Я же стала кормить матушку бульоном с ложечки, а девочка выпила свой бульон из миски. Они проспали рядышком весь день. Время от времени Тетка просовывала в дверь голову и интересовалась:
– Как вы там?
Она принесла хлеба, касторового масла, прокипяченного с молоком, и одеяла, на которых я должна была спать ночью на полу. Помогла мне снять с несчастных обувь, не разбудив, а увидев болячки на их ступнях, оставила у двери мыло и ведро с водой.
Девочка один раз проснулась и попросила ночной горшок. Я отвела ее в уборную и, пока ждала, смотрела, как опадают с дуба листья, плавно кружа по воздуху. «Матушка вернулась». Я еще не вполне осознала случившееся чудо, иначе горячо бы благодарила Господа. В то же время я не могла прийти в себя от того, как она изменилась. И еще тревожилась, как бы госпожа чего не учинила. Она смотрела на мать и дочь, словно на двух пиявок, которых поскорей хочется стряхнуть.
Девочка босиком вышла из уборной.
– Надо вымыть тебе ноги, – заметила я.
Она воззрилась на свои ступни с полуоткрытым ртом, высунув розовый кончик языка. Ей, должно быть, тринадцать. Моя сестра.
Я усадила ее на трехногий табурет в той части двора, куда проникал еще солнечный свет. Потом вынесла во двор ведро и мыло и засунула ее ноги в воду.
– Сколько дней вы с матушкой шли сюда?
С их утреннего возвращения девочка не проронила ни звука, но сейчас с ее губ полился неудержимый поток слов.
– Точно не знаю. Три недели, а может, больше. Мы прошли весь путь от Бофорта. Это усадьба массы Уилкокса. Шли ночью. Шли по тропам купцов вдоль речек. Днем прятались в полях и канавах. Это наш четвертый побег, и мы знали, какой путь выбрать. Чтобы сбить со следа собак, мама натирала ботинки и ноги кожурой от перца и лука. Она сказала, что в этот раз мы не вернемся, лучше умрем.
– Погоди. Вы с мамой убегали уже три раза и всякий раз вас ловили?
Кивнув, она посмотрела на облака:
– Один раз дошли до реки Комбахи. Другой – до Эдисто.
Я вынула ее ноги из ведра и натерла мылом, а она все говорила:
– Мы взяли с собой кукурузы и сухого ямса, когда все это закончилось, ели съедобные листья и ягоды. Все, что находили. Если мама не могла идти, я брала ее на спину и несла. Она говорила: если со мной что-то случится, продолжай путь, пока не найдешь Подарочка.
Сестра многое мне рассказала. Как они пили из луж и слизывали капли росы с листьев сассафраса, как забирались на деревья на болоте и привязывали себя к веткам, чтобы поспать, как, сбившись с пути, плутали под луной и звездами. Поведала, как однажды мимо них проехал в повозке бакраб и не заметил их, хотя они лежали в канаве совсем рядом. Оказалось, она говорит на языке галла, рабов с островов. Научилась ему от женщин на плантациях. Увидев птицу, она говорила биди. Черепаха у нее была кутер. Белый человек – бакраб.
Я хорошенько вытерла ей ноги:
– Ты не назвала своего имени.
– Человек, который присматривал за нами на рисовом поле, называл меня Дженни. Мама говорила, это никакое не имя. Она рассказывала, что наши люди летали, как дрозды. В день, когда я родилась, она посмотрела на небо и назвала меня Скай.
Имя девочке совсем не подходило. В ней было что-то от ствола дерева, камня на поле, который приходится обходить плугу, но я была рада, что матушка назвала ее именно так. В конюшне кашлял Гудис, тихо ржала лошадь. Я поднялась на ноги, а девочка посмотрела на меня и сообщила:
– Когда мы сбивались с пути, она рассказывала мне историю про дроздов – не знаю даже, сколько раз.
– Мне тоже рассказывала, – улыбнулась я.
Моя сестра не отличалась красотой, а послушать ее – так простушка простушкой, но с самого начала я ощутила в ней матушкино упрямство.
* * *
Ночью я проснулась на подстилке на полу и увидела, что матушка стоит посередине комнаты ко мне спиной и, не шевелясь, смотрит на высокое оконце. Было темно, но у нее с головы соскользнул платок, и волосы сияли, как отполированное серебро. На кровати громко и мирно посапывала Скай. Услышав меня, матушка обернулась и развела руки. Не издав ни звука, я встала и подошла к ней, сразу оказавшись в ее объятиях. В этот момент я осознала, что мама дома.
* * *
В следующий раз я проснулась на рассвете, матушка сидела на кровати, глядя на лоскутное одеяло с историей нашего рода. Она не знала, что спала под ним.
Я подошла и похлопала ее по руке:
– Я соединила лоскуты.
В последний раз мама видела лишь стопку квадратов. Кое-где цвет вылинял, но вся история была представлена здесь, на одном лоскутном одеяле.
– Ты пришила каждый лоскут на нужное место, – сказала она. – Не знаю, как тебе удалось.
– Просто расположила их в том порядке, как все происходило.
Когда Фиби и Тетка принесли завтрак, матушка по-прежнему сидела, согнувшись над одеялом, и изучала каждый стежок. Она прикоснулась к фигурке на последнем квадрате, как я знала, изображавшей Денмарка. Меня мучила мысль о том, что придется рассказать ей о его участи.
За ночь в комнате похолодало. Я принесла из прачечной горячей воды, которая всегда была у Фиби наготове. Скай в углу отмывала свое коренастое тело, пока я расстегивала пуговицы на мамином платье.
– Придется его сжечь, – сказала я.
Матушка от души рассмеялась.
Мешочек, который я в свое время сшила для нее, свисал с шеи на новой бечевке из воловьей кожи. Матушка сняла его через голову и вручила мне:
– Не много в нем теперь осталось.
Из мешочка пахнуло плесенью. Я запустила в него пальцы и нащупала порошок, в который превратились старые листья.
Матушка сидела на низкой скамейке, а я вытаскивала ее руки из рукавов платья. Верхняя его часть спустилась до талии, обнажив борозды между ребрами и сморщенные отвислые груди. Я намочила в тазу тряпку и подошла к ней сзади, чтобы вымыть спину, а мама вся сжалась. Спина сверху до талии была изборождена шрамами от кнута, извивающимися наподобие древесных корней. На правом плече стояло клеймо в виде буквы «У». Я не сразу смогла прикоснуться к этим меткам страданий.
Поставив ее ноги в тазик, я спросила:
– А где же твои зубы?
– Выпали в один прекрасный день, – ответила она.
Скай пробурчала что-то невнятное, а потом уточнила:
– Лучше сказать – их выбили.
– Помолчала бы ты, чересчур много небылиц выдумываешь, – отрезала матушка.
Дело в том, что Скай по части историй опередила матушку. К концу недели сестра поведала мне, как мама при каждом удобном случае занималась на плантации вредительством. Чем больше ее наказывали кнутом, тем больше дырок она прорезала в мешках с рисом. Матушка ломала вещи, крала вещи, прятала вещи. Бросала в лесу серпы, портила заборы, один раз подожгла флигель надсмотрщика.
Скай все же не выдержала и рассказала про мамины зубы:
– Это случилось, когда мы сбежали во второй раз. Надсмотрщик сказал, если удерет снова, ее легко будет найти по отсутствующим зубам. Взял молоток…
– Замолчи! – прокричала матушка.
Я наклонилась и заглянула ей в глаза:
– Не надо меня жалеть. Мне тоже досталось. Я знаю, каков этот мир.
Сара
Израэль пришел навестить меня. Мы сидели на диване в гостиной Моттов и говорили об оптовой торговле шерстью и дивной погоде, он постоянно поглаживал бакенбарды. Недавно он отпустил короткую квакерскую бородку, густую, бархатистую, с проседью, и теперь казался мне более красивым и глубокомысленным, новым воплощением себя самого.
После неудавшейся попытки вернуться в Чарльстон я уехала в Филадельфию и сняла комнату в доме Лукреции Мотт, намереваясь устроить свою жизнь. Думаю, мне это удалось. Дважды в неделю я ездила в Грин-Хилл на занятия с Бекки, несмотря на заявление моего давнишнего недруга Кэтрин, что в будущем году моя маленькая протеже пойдет в школу и с начала лета наши занятия прекратятся. В таком случае мне придется искать другую квакерскую семью, нуждающуюся в гувернантке, но пока я об этом не думала. Теперь Кэтрин относилась ко мне мягче, хотя по-прежнему вся подбиралась, заметив, что Израэль улыбается мне на собраниях. Этого он не забывал делать, как не забывал и навещать меня дважды в месяц в гостиной Моттов.
И вот я смотрела на него в недоумении: почему мы так долго тащимся по бесконечной равнине дружеских отношений? На эту тему гуляли всевозможные сплетни. Что якобы два старших сына Израэля против его повторного брака, но не вообще, а именно со мной. Что он обещал умирающей Ребекке любить только ее. Что некоторые старейшины отсоветовали ему жениться, поскольку он не готов к моему, с точки зрения квакеров, сомнительному происхождению. Ведь я не была наследственной квакершей. В Чарльстоне высшей кастой считались люди, рожденные в семье плантаторов, здесь – в семье квакеров. Некоторые вещи одинаковы повсюду.
– Вы самая терпеливая из женщин, – сказал мне однажды Израэль.
Сомнительный комплимент.
Сегодня, если не считать новизну бороды, визит Израэля походил на все остальные. Я вертела в руках салфетку, пока он говорил о фермах с мериносовыми овцами и красителях для шерсти. Потом он умолк, слышался только звон чайных чашек да сверху доносились детские голоса вперемешку с шумом беготни по скрипучим половицам. И вдруг Израэль без предисловия объявил:
– Мой сын Израэль собирается жениться.
Меня смутил его тихий извиняющийся тон.
– Израэль?.. Маленький Израэль?
– Он уже не маленький. Ему двадцать два.
Он вздохнул, словно упустил что-то важное, и мне в голову пришла абсурдная мысль: а нет ли у квакеров закона, по которому отцу запрещается жениться после сына? Еще я подумала, что борода – это скорее не новое воплощение, а уступка.
Когда пришло время прощаться, Израэль взял мою руку и прижал ее к темным завиткам волос на щеке. Потом закрыл глаза, а когда открыл их, я почувствовала: он хочет что-то сказать. Я подняла брови. Но он отпустил мою руку, встал с дивана, и мимолетная мысль, мелькнувшая у него в голове, так и осталась невысказанной.
Потом неуверенной походкой он направился к двери и вышел вон, а я осталась сидеть, осознав с пугающей отчетливостью всю пассивность, сомнения по поводу будущего. Но не сомнения Израэля, а собственные.
* * *
Мы с Лукрецией сидели в крошечной комнатке, которую она называла студией, а в окно барабанил ледяной зимний дождь. Мы подвинули кресла ближе к камину, в котором трещали дрова и, как струны арфы, пело пламя. Лукреция открыла небольшой пакет с почтой, прибывшей днем. Я читала роман Вальтера Скотта, запрещенный у квакеров, отчего он казался еще более захватывающим. Но в тот момент, осовев от жары, я отложила книгу и уставилась на огонь.
Это было мое любимое время суток – детей уже уложили спать, а муж Лукреции Джеймс пошел в свой кабинет. В маленькой комнатушке остались только мы с ней. Студия. Два кресла, большой раскладной стол, камин, навесные полки и широкое окно, выходящее на рощицу красных шелковиц и черных дубов, росших за домом. Комната эта не предназначалась для готовки, шитья, занятий с детьми или игр. В ней повсюду разбросаны бумаги, книги и корреспонденция, палитры для живописи и кусочки бархата, на которые Лукреция пришпиливала ярких ночных мотыльков, найденных в саду. Эта комната – только для нее.
Не знаю, сколько вечеров мы провели здесь за разговорами или просто сидя в молчании подобно двум отшельницам, как сегодня. Нас с Лукрецией связывало нечто большее, чем дружба. И все же я чувствовала разницу между нами. Особенно она бросалась в глаза на собраниях, когда Лукреция сидела на скамье перед прихожанами – единственная женщина-пастор среди мужчин. Она поднималась со скамьи и говорила выразительно и смело. А каждое утро в гостиной я встречалась с ее детьми, перепачканными овсяной кашей. У меня внутри что-то обрывалось, но не от зависти к ее профессии или к тому, что у нее есть эти малыши или даже Джеймс, непохожий на других мужчин, человек неизвестной мне породы – муж, который гордился профессией жены и сам варил детям кашу. Нет, дело было не в этом. Я завидовала ее предназначению. Она его нашла.
– Письмо для тебя, – сообщила Лукреция, пододвигая ко мне конверт.
Конверт был Нинин, но почерк не ее – детский и неумелый. «Мисс Саре Гримке».

 

Дорогая Сара!
Моя матушка вернулась. Нина сказала, я сама могу сообщить тебе новость. Она сбежала с плантации, где ее держали все это время. Тебе надо с ней увидеться. Она вся в шрамах, с седой головой и на вид стара, как Мафусаил, но в душе все та же. Она привела с собой мою сестру, которую зовут Скай. Имя то еще. Это все матушка с ее мечтами. Она всегда говорила, что когда-нибудь мы взлетим, как дрозды.
Госпожа без конца злится на Нину. Нина натворила что-то в пресвитерианской церкви. На прошлой неделе приходил человек и ругал ее за то, что она там наговорила. У меня надежда только на матушку и Скай.
Долго я писала это письмо. Прости за ошибки. Я больше не читаю и не работаю над словами. Но когда-нибудь займусь этим.

Подарочек.

 

– Надеюсь, новость хорошая? – спросила Лукреция, она пристально всматривалась в мое лицо, выражавшее смесь восторга и душевной муки.
Я прочитала письмо вслух. Много не распространялась о рабах нашей семьи, но рассказывала про Подарочка. Лукреция потянулась ко мне и похлопала меня по руке.
Мы умолкли, а за окном лились темные потоки дождя. Закрыв глаза, я попыталась представить встречу Подарочка с матерью. И с сестрой по имени Скай. Шрамы Шарлотты и седые волосы.
– Почему Господь вкладывает в нас столь сильные стремления… если они ни к чему не приводят?
Это был скорее вздох, чем вопрос. Я думала о Шарлотте и ее упорной мечте о свободе, но, произнеся эти слова, поняла, что они – и обо мне тоже.
Я не ожидала ответа от Лукреции, но через секунду она заговорила:
– Бог наполняет нас всевозможными желаниями, идущими вразрез с миропорядком, исполняется не все, но не думаю, что это по воле Господа. – Она с улыбкой взглянула на меня. – Полагаю, причина в людских деяниях. – Она подалась ко мне. – Жизнь трудна, Сара. И по-настоящему жестока к Подарочку, ее матери и сестре. Все мы силимся увидеть клочок неба, правда? Подозреваю, что Господь вкладывает в нас эти стремления для того, чтобы мы, по крайней мере, пытались изменить порядок вещей. И мы должны пытаться, вот и все.
Я чувствовала, что ее слова пробивают брешь в жизни, которую я себе придумала. Неустранимую брешь.
Я рассказала Лукреции, что ребенком стремилась обрести всю вселенную. Получить профессию, совершенно не принятую среди женщин. Хотелось признаться, что я не так уж довольна работой гувернантки, к которой у меня не лежала душа, но сдержалась. Даже Нина не знала о моем желании стать юристом, о том, каких унижений мне это стоило.
– Но ты сделала все возможное, чтобы стать священником… Довела дело до конца… Я часто думала о том, что для осуществления подобного человек должен услышать особый призыв от Господа.
Квакерские священники не имели ничего общего с англиканскими или пресвитерианскими клерикалами, к которым я привыкла. Они не стояли за кафедрой и не произносили проповеди – они говорили во время Молчания по вдохновению от Бога. Разумеется, высказаться мог любой, но священники были наиболее красноречивы, умели выстраивать богослужения, и их голоса отличались один от другого.
Лукреция поправила растрепавшиеся волосы:
– Не думаю, что услышанный мной призыв был особенным. Мне хотелось сказать свое слово, поделиться сокровенными мыслями с людьми. Безусловно, Господь призывает нас всех к этому.
– Думаешь, я могла бы стать квакерским пастором?
Эта мысль давно сидела у меня в голове. Может, с момента, когда я впервые увидела Израэля на корабле и он сообщил мне, что существуют женщины-священники.
– Сара Гримке, ты самая умная из известных мне людей. Конечно могла бы.
* * *
Забравшись в кровать в теплой шерстяной ночной рубашке, с распущенными волосами, я склонилась над прикроватным столиком с новенькой оловянной чернильницей и принялась за письмо Подарочку.

 

19 января 1827 года
Дорогая Подарочек!
Какие радостные новости! Вернулась Шарлотта! У тебя есть сестра!

 

Отложив перо, я уставилась на процессию из восклицательных знаков. Птичий щебет, да и только. Это была моя пятая попытка начать письмо.
На кровати валялись скомканные листки бумаги. Сначала я написала: «Как ты, должно быть, счастлива сейчас!» – но это звучало так, будто я решила, что все ее горести позади. Следующий вариант: «Узнав от тебя новости, я впала в состояние эйфории». А вдруг она не знает, что такое «эйфория»? Боясь показаться нечуткой или снисходительной, чересчур отстраненной или фамильярной, я не могла написать ни строчки. Как всегда, я вспомнила наше чаепитие на крыше, но оно осталось в далеком прошлом, а сейчас оставались лишь скомканные листки бумаги.
Лист с восклицательными предложениями я смяла тоже. На ладони осталось чернильное пятно. Стараясь не испачкать белую наволочку Лукреции, я подошла к умывальному тазу. Мыло не помогло, и я принялась рыться в ящике комода в поисках винного камня. Рядом с пузырьком лежала черная лавовая шкатулка с моей серебряной пуговицей с ирисом. Я открыла шкатулку и уставилась на пуговицу. Потемневшее серебро мерцало, как жемчужина из-под воды.
Эта пуговица сопровождала меня в течение всей сознательной жизни. Когда-то я выбросила ее, но она вновь вернулась ко мне. Благодаря Подарочку.
Нырнув в тепло постели, я положила пуговицу на столик, залюбовалась падающим на нее светом от лампы. Я откинулась на подушку и предалась воспоминаниям о праздновании своего одиннадцатилетия, когда мне вручили Подарочка, и о том всепоглощающем чувстве, с которым я проснулась на следующий день. Казалось, я должна совершить в жизни нечто важное и значительное. Я погладила пуговицу пальцем. Она не позволяла мне забыть об этом.
Все вокруг вдруг стало отчетливым: мерцание тлеющих углей в камине, чуть слышное царапанье под полом, запах чернил, выгравированный на пуговице ирис.
Я взяла новый лист бумаги.

 

19 января 1827 года
Дорогая Подарочек!
Сердце мое переполнено нежностью. Пытаюсь представить тебя с Шарлоттой и новой сестрой и не могу вообразить твои чувства. Я рада за тебя. В то же время грустно при мысли о шрамах твоей матушки и обо всех ужасах, которые ей довелось пережить. Но не будем думать об этом, а лишь о том, что вы теперь вместе.
А знаешь, однажды, когда мы были детьми, Шарлотта заставила меня поклясться, что когда-нибудь я сделаю все от меня зависящее, чтобы освободить тебя? Мы стояли около поленницы дров, в которой жил совенок. Помню все, словно это было вчера. Могу сейчас признаться, что именно поэтому научила тебя читать. Я говорила себе: чтение – та свобода, которую я могу тебе дать. Прости меня, Подарочек. Жаль, я не смогла лучшим образом выполнить клятву.
Я по-прежнему храню серебряную пуговицу, которую выбросила, а ты подобрала. Пишу тебе, а она лежит рядом с чернильницей, напоминая о моей судьбе, которая, как я считала, ждет меня. Как объяснить подобную уверенность? Я просто знаю это так же, как и то, что внутри каждого желудя скрывается дуб. Всю жизнь меня одолевает желание вырастить семечко. Я приучила себя к мысли, что стану юристом, – может, потому, что вдохновилась примером отца и Томаса, но этого не произошло. А теперь я мечтаю стать квакерским пастором. Надеюсь, это даст мне возможность совершить то, что я пыталась сделать в день своего одиннадцатилетия, когда тебя столь бесчеловечно подарили мне как вещь. Это позволило бы мне заявить всем, кто захочет слушать, что я не могу принять… что мы не можем принять рабства, с ним пора покончить. Вот для чего я родилась – не для священства, не для юриспруденции, а для отмены рабства. Я осознала это лишь сейчас, но именно это дерево заключается в желуде.
Передай своей матушке: я рада, что она наконец тебя нашла. Привет от меня твоей сестре.
Я потерпела неудачу во многих вещах, даже в любви к тебе, но я по-прежнему считаю тебя другом.
Сара.
Подарочек
Всю зиму матушка просидела у камина на кухне, ничего не делая. Она немного поправилась, но у нее случались приступы тошноты, и приходилось начинать все сначала. Матушка говорила, что я всегда подхожу к ней с куском лепешки.
У нас было много свободных помещений для рабов, но мы трое оставались вместе в подвальной комнате. Гудис принес из детской маленькую кровать, мы втиснули ее рядом с большой и спали под рамой для лоскутных одеял как три горошинки в стручке. Скай как-то спросила, что это за деревяшка, прибитая гвоздями к потолку?
– Ты никогда не видела раму для лоскутного одеяла? – удивилась я.
– А ты никогда не видела рисового поля, – ответила мне матушка.
Она по-прежнему не хотела рассказывать о том, что с ней случилось.
– Что прошло, то прошло, – говорила.
Но почти каждую ночь она просыпалась и бродила по комнате, и тогда не было похоже, что «все прошло». Я поняла, что лучшим лекарством для нее станет иголка, нитка и кусок ткани. Однажды сказала ей, что мне нужна помощь, и вручила рабочую корзинку. Когда я вернулась, иголка так и сновала у нее в руках.
Труднее всего оказалось найти работу для Скай. За стирку она не взялась бы даже под страхом смерти. Я попросила Сейба приставить сестру к уборке дома и сервировке чая вместе со мной и Минтой, но госпожа заявила, что с ее внешностью только гостей отпугивать. После этого Скай отправили на кухню, но она доводила Тетку до умопомешательства бесконечными рассказами о кроликах, которые могли перехитрить лисиц и медведей. В конце она обычно садилась на крыльцо и пела на языке галла одну и ту же песню, бесконечно повторяя ее: «Если не знаешь, куда идешь, должен знать, откуда пришел».
Однажды на исходе зимы в парадную дверь постучали и вошел адвокат мистер Хьюджер, от холода отбивая дробь ногами. Он вручил мне шляпу, а Сейб пошел за госпожой.
Я бросилась в комнату Нины, она готовилась к занятиям, которые проводила в церкви.
– Скорей, иди посмотри, зачем позвали твою матушку, – попросила я. – Пришел мистер Хьюджер…
Не дослушав, она вылетела из комнаты.
Я притаилась за закрытой дверью гостиной, но разговора не разобрала, лишь отдельные слова. Пенсия… Банк… Банкротство на рынке хлопка… Пожертвовать. Часы пробили десять. Их бой заполнил весь дом, и, когда он утих, я услышала, как госпожа произносит слово «небо» («скай»). Конечно, она могла говорить о голубом небесном своде, но я чувствовала: речь о моей сестре.
Я прижалась ухом к двери. Пускай Сейб застукает меня и прогонит. Мне наплевать.
– Ей тринадцать, у нее нет никаких навыков ведения домашнего хозяйства, но она сильная, – говорила госпожа.
Мистер Хьюджер бубнил что-то о повышении цен, о продаже весной, когда на плантациях начинаются посадки.
– Нельзя отрывать Скай от матери! – прокричала Нина. – Это бесчеловечно!
– Мне это тоже не нравится, – согласилась госпожа. – Но надо реально смотреть на вещи.
У меня перехватило дыхание. Я закрыла глаза, не желая смотреть на этот жестокий мир.
Матушка сидела в кухонном корпусе одна с корзинкой на коленях. Я опустилась на корточки рядом с ней:
– Госпожа собирается весной продать Скай. Надо найти любой способ оставить ее здесь.
– Продать? – Она ошеломленно взглянула на меня, потом зажмурилась. – Мы проделали такой долгий путь не для того, чтобы продали мою девочку. Чтоб мне провалиться на месте.
– Должна же Скай хоть что-то хорошо делать!
Из моих слов выходило, что Скай туповата, и матушка рассердилась:
– Не смей так говорить! У твоей сестры ум Денмарка. – Она покачала головой. – Он ее отец, и полагаю, ты это сообразила.
– Угу, сообразила. – Мне показалось, настал подходящий момент, чтобы сказать ей. – Денмарк, он…
– Нет ни одного раба, который не знал бы, что с ним случилось. Мы услышали об этом по пути в Бофорт.
Я промолчала о том, что видела, как его повесили на дереве, но рассказала все остальное. Начала с церкви, где мы пели «Иерихон». Поведала матушке о работном доме, о моем падении с колеса и об искалеченной ноге. А также о том, что Денмарк опекал меня и называл дочерью.
– Я выкрала для этого человека форму для отливки пуль, – завершила я свой рассказ.
Матушка крепко прижала пальцы к векам, чтобы остановить слезы. Когда открыла глаза, я увидела, что они покрыты сеточкой красных линий.
– Один раз Скай спросила меня, кто ее папа, – призналась матушка. – Я сказала, что он был свободным чернокожим из Чарльстона, но уже умер. Это все, что она знает.
– Почему же не сказала правду?
– У Скай детская привычка все выбалтывать. Стоит поведать ей про Денмарка, и она расскажет о нем всему свету. И это вряд ли пойдет ей на пользу.
– Ей необходимо узнать.
– Ей необходимо, чтобы ее не продали. Лучше всего она разбирается в рисовых полях. Пусть ее определят на работу во дворе.
* * *
Скай взялась за декоративный сад и привела его в порядок. Она будто с самого начала знала, на какую глубину сажать луковицы нарциссов и когда обрезать розы, а как подстригать изгороди, выяснила по рисункам из книги, которую показала ей Нина. Сажая овощи, Скай приносила из конюшни конский навоз и смешивала его с землей. Она намечала ровные борозды для семян и потом притаптывала их босыми ногами, как делала это с рисом. Окучивая растения, пела им песни на языке галла. Когда появлялись жуки, собирала их.
Можете себе представить: тыквы выросли размером с поросячью голову. А розовые головки пионов – с суповую тарелку. Госпожа даже пришла специально взглянуть на них. Когда распустились нарциссы, наполнив воздух благоуханием, она устроила для знакомых чаепитие в саду, и те позеленели от зависти.
Наступило лето, и Скай была по-прежнему с нами.
* * *
– Где ты хранишь лоскутки? – спросила матушка.
Она рылась в полированном столе для шитья в углу подвальной комнаты. На полу у ее ног стояла корзинка с мотками ниток, иголками, булавками, ножницами и измерительной лентой.
– Лоскутки? Там, где и всегда. В мешке.
Она потянулась за мешком:
– Есть красные и коричневые из хлопка?
– Конечно.
Я пошла вслед за ней к дереву душ, в ветвях которого прятались вороны. Матушка уселась на старый табурет спиной к стволу и принялась за работу. Она вырезала красный квадрат, затем прошлась ножницами по коричневой ткани, сделав повозку.
– Это повозка, в которую тебя бросили стражники в день, когда ты пропала? – спросила я.
Матушка улыбнулась.
Она принялась за продолжение своей истории. И собиралась рассказывать ее не словами, а с помощью лоскутов.
Сара
В начале осени мы с Лукрецией начали посещать собрания женщин на Арч-стрит. Однажды в людном вестибюле я заметила, что Джейн Бетлман пристально рассматривает пуговицу с ирисом на вороте моего серого платья. И неудивительно – богато украшенная дорогая пуговица была размером с брошь. Недавно я отполировала серебро, и в ярко освещенном вестибюле она сияла, как маленькое солнце.
Я прикоснулась к выгравированному ирису и прошептала Лукреции:
– Моя пуговица оскорбила миссис Бетлман.
– Ты почти постоянно шокируешь мистера Бетлмана, неудивительно, что и на его жену действуешь так же.
Я удержалась от улыбки.
Будучи, возможно, самой заметной фигурой на Арч-стрит, Сэмюэл Бетлман каждую неделю критиковал нас с Лукрецией. Последние несколько месяцев мы с ней часто выступали на собраниях за отмену рабства, и он каждый раз напускался на нас, говоря, что подобные высказывания сеют рознь. Разумеется, никто из нашей секты не одобрял рабства, но многие держались в стороне от открытой борьбы. Кроме того, разнились мнения по поводу того, насколько быстро следует освобождать рабов. Даже Израэль был градуалистом, считая, что рабство нужно отменять постепенно. Но больше всего мистера Бетлмана и других участников собраний раздражало то, что об этом говорили женщины.
– Пока мы рассуждаем, как стать добрыми спутницами жизни для наших мужей, все прекрасно, – как-то сказала мне Лукреция, – но стоит влезть в социальные проблемы или, упаси Господь, в политику, и они шикают на нас, как на детей!
Лукреция, безусловно, придавала мне уверенности.
– Мисс Гримке, миссис Мотт, как поживаете? – Рядом с нами возникла миссис Бетлман, скосив глаза на мою экстравагантную пуговицу.
Ответить на ее приветствие мы не успели.
– Какое необычайно вычурное украшение на вашем воротнике.
– Вам нравится?
Думаю, она ждала оправданий, не дождавшись, поджала бледные губы, которые стали похожи на изогнутые края лилии.
– Что ж, оно определенно подходит к вашему новому имиджу. В последнее время ваши выступления на собраниях отличались откровенностью.
– Я лишь пытаюсь высказать то, что внушает мне Бог, – не без лукавства ответила я.
– Немного странно, правда, что Бог так часто внушает вам высказывания против рабства. Надеюсь, вы правильно поймете мою озабоченность, но многим из нас кажется, что вы чрезмерно поглощены этой идеей. – Не убоявшись даже Лукреции, придвинувшейся ко мне, миссис Бетлман продолжила: – Некоторые считают, что время действий еще не наступило.
Я задохнулась от гнева:
– Вы, ничего не зная о рабстве… совсем ничего, осмеливаетесь говорить, что время действий еще не наступило? – Мой голос звенел на весь вестибюль, женщины прервали разговоры и повернулись в нашу сторону. У миссис Бетлман перехватило дыхание, но я продолжала: – Если бы вы, как рабыня, гнули спину на плантациях Каролины… полагаю, тогда вы считали бы, что время давно пришло.
Повернувшись на каблуках, она удалилась. На нас с Лукрецией обратились возмущенные немые взоры.
– Мне нужно на свежий воздух, – спокойно произнесла я.
Мы вышли из молитвенного дома и пошли мимо скромных кирпичных строений, продавцов угля и разносчиков фруктов до самого спуска к паромной переправе Камден. Миновав павильон, мы очутились на пристани, кишевшей пассажирами, которые прибывали из Нью-Джерси. В дальнем конце пристани на истертых досках, повернувшись к ветру, застыли белые чайки. Мы остановились неподалеку от них и, придерживая капоры, стали смотреть на реку Делавэр.
У меня дрожали руки, это не укрылось от Лукреции.
– Ты не собираешься сворачивать с пути, правда? – спросила она.
Она имела в виду происшедшую стычку и обычное желание женщины сдать назад в целях безопасности.
– Нет, – ответила я. – Ни в коем случае.
* * *
16 февраля 1828 года
Дорогая и любимая сестра!
Ты узнаешь об этом первая и единственная – мое сердце отдано его преподобию Уильяму Макдауэллу из Третьей пресвитерианской церкви. В Чарльстоне его называют «молодым красивым священником из Нью-Джерси». Ему тридцать с небольшим, и лицом он очень похож на Аполлона с маленькой картины, висевшей в твоей комнате. Он приехал из Морристауна в поисках более мягкого климата для здоровья. Ах, сестра, у него самые решительные представления по поводу рабства!
Прошедшим летом он привлек меня к обучению детей в воскресной школе, чем я с радостью занимаюсь каждую неделю. Однажды на занятии я вскользь упомянула о пагубности рабства, после чего на моем уроке побывал директор доктор Макинтайер. Ты бы видела, как Уильям защищал меня. После посоветовал ждать и молиться. Мне не удается ни то ни другое.
Он навещает меня каждую неделю, и мы обсуждаем вопросы теологии, Церкви и положения в мире. Перед тем как уйти, он всегда берет меня за руку и молится. Я открываю глаза и смотрю, как он морщит брови и возносит выразительные мольбы. Если Бог имеет хотя бы малейшее представление о том, что значит быть влюбленным, Он простит меня.
Пока я не знаю намерений Уильяма в отношении меня, но надеюсь, он разделяет мои чувства. Пожелай мне счастья.
Твоя Нина.

 

Я прошла с письмом Нины к скамейке под поздним ильмом, растущим на крошечном заднем дворе Моттов. День для марта выдался теплым. Сквозь промерзшую землю пробивались крокусы, кузнечики и птицы начали веселую весеннюю суету.
Закрыв колени пледом, я водрузила на кончик носа очки. В последнее время при чтении слова превращались в расплывающиеся закорючки. Я думала, что испортила зрение частым чтением – в прошедшем году я упорно готовилась к должности священнослужителя, – однако врач приписал эту проблему среднему возрасту. Разрезая конверт, я думала: «Нина, если бы ты сейчас увидела меня с этим старушечьим пледом и очками, подумала бы, что мне семьдесят, а не вдвое меньше».
Про преподобного Макдауэлла я читала с материнским удовлетворением и беспокойством. Спрашивала себя, достоин ли он ее. Интересно, что о нем думает наша мать и приеду ли я в Чарльстон на свадьбу? И еще любопытно, как Нина справится с ролью жены духовного лица. Подозревал ли его преподобие о том, какого рода ящик Пандоры ему предстояло открыть?
То, что Израэль появился именно в этот момент, иначе как причудой судьбы не назовешь. Я собиралась положить письмо в карман, подняла взгляд и увидела, что он, без пальто и шляпы, направляется ко мне. Был ранний вечер.
Он ни разу не упомянул эпизод с Джейн Бетлман, хотя, без сомнения, знал о нем. Все на Арч-стрит знали о нем. Одна часть прихожан считала меня высокомерной и дерзкой, другая – просто эмоциональной и безрассудной. Думаю, Израэль относился ко вторым.
Он уселся рядом, прижался коленом к моей ноге, отчего в груди у меня стало жарко. Он по-прежнему носил хорошо подстриженную бороду, в которой появилось больше седых волос. Уже много недель я видела его только на собраниях. Он никак не объяснял своего отсутствия. Я старалась не удивляться.
– Израэль… это так неожиданно. – Я сняла очки.
Он весь был в напряжении. Казалось, даже в воздухе разлита тревога.
– Я уже давно хочу побеседовать с вами, но сдерживаюсь. Беспокоюсь, как вы воспримете мои слова.
Вряд ли он собирался говорить о размолвке с миссис Бетлман, которая произошла несколько месяцев тому назад.
– Есть плохие новости?
– Полагаю, это может показаться неожиданным, Сара, но я намерен высказаться, и будь что будет. Уже пять лет я борюсь с чувствами к вам.
Я почувствовала, что задыхаюсь. Он уставился на голые ветви деревьев, растущих вдоль двора.
– Наверное, я слишком долго оплакивал Ребекку, привык к этому. Верный памяти о ней, я лишил себя слишком многих вещей. – Он склонил голову. Я хотела ответить, что все в порядке, но, подумав, промолчала. – Я пришел попросить прощения. Мне казалось нечестным просить вашей руки, пока я был сильно привязан к ней.
Так это было извинение, а не предложение.
– Не стоит извиняться.
Словно не слыша меня, он продолжал:
– Несколько недель назад мне приснилась Ребекка. Она подошла ко мне с медальоном в руке – тем самым, который Бекки заставила вас носить. И вложила его в мою ладонь. Проснувшись, я почувствовал, что она отпустила меня.
Я уныло рассматривала свои руки, а сейчас подняла на него глаза, ощутив в его голосе весь смысл слова «отпустила» и поняв, что ситуация меняется.
– Вам следует знать, что я сильно к вам привязан, – сказал он. – Мужчина не должен оставаться в одиночестве. Дети вырастают, но младшие по-прежнему нуждаются в матери, а Грин-Хиллу нужна хозяйка. Кэтрин изъявила желание переехать в свой городской дом. Я плохо говорю. Прошу вас, надеюсь, вы станете моей женой.
Я воображала себе этот момент и радость, которая меня охватит. Я закрою глаза и почувствую, что моя жизнь только начинается по-настоящему. Скажу: «Милый Израэль, да, я согласна». Все в этом мире будет означать «да».
Но вышло иначе. Чувства мои были спокойны и странны – радость с привкусом страха. На долгую минуту я лишилась дара речи.
Молчание обескуражило его.
– Сара? – позвал он.
– Хочу ответить «да»… Но все же, как вы знаете, я намерена следовать своему призванию. Принять духовный сан…То есть… могу я стать вашей женой и пастырем?
Он широко раскрыл глаза:
– Не представлял, что вы захотите исполнить свои амбиции после замужества. Вы действительно этого хотите?
– Да. Всем сердцем.
– Простите, – нахмурился он, – но я подумал, вы избрали этот путь, потому что поставили на мне крест.
Он думал, мои честолюбивые замыслы были утешением? Я порывисто поднялась и прошла несколько шагов.
Я размышляла об осознании своего предназначения, оно пришло ко мне в тот вечер, когда я писала Подарочку. Мои помыслы были чисты, как и голос, позвавший на Север. Я пришивала на платье пуговицу и знала, что отрывать ее нельзя.
Я повернулась к нему, он тоже встал и ждал.
– Я не могу быть Ребеккой, Израэль. Она посвятила вам и детям всю свою жизнь, и я стану любить вас не меньше, но я не похожа на нее. Есть вещи, которые я обязана сделать. Пожалуйста, Израэль, не заставляйте меня выбирать.
Он взял мои руки и поцеловал сначала одну, потом другую. Мне пришло в голову, что я призналась ему в любви, а он – нет. Он говорил о попечении, о своих потребностях, потребностях детей, о Грин-Хилле, которому нужна хозяйка.
– Неужели вам недостаточно будет меня, нас? – спросил он. – Вы могли бы стать прекрасной женой и лучшей из матерей. Мы постараемся, чтобы ваши амбиции не пропали втуне.
Он выразил свое мнение. Не получалось быть его женой и сохранить индивидуальность.
Подарочек
Я расстелила под деревом подстилку, поставила на нее рабочую корзинку. Госпожа решила, что для гостиной нужны новые шторы и покрывала; затея была пустая, зато у меня появился повод приходить сюда и шить вместе с матушкой.
Она каждый день сидела под деревом, воплощая в лоскутном одеяле историю своей жизни. Даже если моросил дождь, я не в силах была удержать ее – она, подобно Господу, совершенствовала мир. Вечером, ложась спать, она словно бы приносила дерево с собой. Запах коры и белых сморчков. Комочки земли.
Зима наконец миновала. На ветвях распускались листочки, на землю падали золотистые сережки, словно деревья линяли, сбрасывали мех. Сидя на коврике рядом с матушкой, я думала о Саре, которая, живя на Севере, не часто видит солнце. Недавно она написала мне первое в моей жизни письмо. Оно почти всегда было при мне в кармане платья.
Жена Томаса подарила госпоже латунную птичку, которая зажимала в клюве край ткани. Теперь я измеряла и выкраивала ткань с помощью этой птички. Матушка вырезала аппликацию мужчины, который держал над огнем клеймо.
– Кто это? – спросила я.
– Масса Уилкокс, – ответила она. – Он поставил мне клеймо после первого побега. Скай тогда было семь, надо было бы подождать, пока она подрастет и сможет путешествовать.
– Скай говорит, вы убегали четыре раза.
– Мы сбежали на следующий год, когда ей было восемь, потом, когда было девять, и в тот раз ее тоже били кнутом, так что я перестала пытаться.
– Как же вы решились на еще одну, последнюю попытку?
– Когда я впервые туда попала еще до рождения Скай, ко мне пришел масса Уилкокс. Все знали, чего ему надо. Он стал лапать меня, я выхватила из огня горящие угли и швырнула в него. Обожгла мужику руку через рубашку. Тогда меня впервые наказали кнутом, но он больше не подкатывал ко мне. В прошлом году Скай исполнилось тринадцать, и он начал увиваться вокруг нее. Я сказала ей, что мы уходим и на этот раз нас ничто не остановит, даже смерть.
Я не нашла что ответить. Пробормотала только:
– Что ж, вы это сделали, и теперь вы здесь.
И мы вновь заработали иглами. В саду Скай пела свою любимую песенку.
* * *
С момента появления у нас Скай ни разу не выходила за пределы усадьбы Гримке. У госпожи не было на нее бумаг собственника, и Нина сказала, что выходить опасно. После поимки Денмарка законы ужесточились и белые озлобились, но в следующий рыночный день я попросила Нину:
– Выпиши Скай пропуск, сделай это для меня. Я присмотрю за ней.
Я повязала на голову Скай новый шарф и надела на нее выглаженный фартук.
– Смотри, не болтай там слишком много, ладно? – предупредила я ее.
За воротами я показывала ей переулки, в которых можно спрятаться. Объясняла, что мимо стражников надо проходить с опущенными глазами, показывала, как уступать дорогу белым, как выживать в Чарльстоне.
На рынке кипела жизнь – мужчины несли деревянные подносы с рыбой, у женщин покачивались на голове корзины овощей размером с лохань для стирки. Маленькие девочки продавали в соломенных шляпках пирожные с арахисом. У прилавков мясников, на которых выстроились окровавленные бычьи головы, Скай от удивления вытаращила глаза:
– Откуда все это берется?
– Ты ведь в городе, – ответила я.
Я показала ей, как выбирать продукты, которые заказала Тетка, – кофе, чай, муку, кукурузу, кострец, свиное сало. Научила ее торговаться, подсчитывать сдачу. Эта девочка быстрее меня складывала в уме цифры.
– А теперь мы кое-куда пойдем, – сообщила я, покончив с покупками, – и я не хочу, чтобы ты говорила об этом маме, Гудису или кому-то еще.
У дома Денмарка мы остановились и стали смотреть на облупленную штукатурку. Я пришла сюда через несколько месяцев после линчевания Денмарка, дверь открыла незнакомая мне свободная чернокожая женщина. Она сказала, что дом купил ее муж у города, и добавила, что ничего не знает о судьбе Сьюзен Визи.
– Ты всегда поешь о том, что мы должны знать, откуда родом. – Я указала на дом. – Здесь жил твой папа. Его звали Денмарк Визи.
Пока я рассказывала о нем, Скай смотрела на крыльцо. Я сказала, что он был плотником, большим отважным человеком, умнее любого белого. Рассказала, что рабы Чарльстона называли его Моисеем и что он жил ради нашего освобождения. Поведала также о пролитой им крови, с чем уже давно примирилась.
– Я знаю о нем. Его повесили, – ответила Скай.
– Будь у него возможность, он называл бы тебя дочерью.
* * *
Мы только погасили свечку, и тут раздался матушкин шепот:
– Что стало с деньгами?
Я вытаращила глаза:
– С какими деньгами?
– Которые я скопила, чтобы купить нам свободу. Что с ними стало?
Скай уже крепко спала, посапывая во сне. Услышав наши голоса, она заворочалась и что-то забормотала. Опершись на локоть, я взглянула на матушку, лежащую между нами:
– Я думала, ты взяла их с собой.
– В тот день я продавала капоры. Зачем бы мне понадобилось таскать деньги в кармане?
– Не знаю, – прошептала я. – Но их нигде нет. Я повсюду искала.
– Они все время были у тебя под носом. Будь деньги змеей, укусили бы тебя. Где первое лоскутное одеяло, которое ты сшила, – с красными квадратами и черными треугольниками?
Могла бы и догадаться.
– Я храню его на раме с другими одеялами. Так ты спрятала деньги там?
Мама откинула одеяло и вылезла из кровати, я со свечкой заковыляла за ней. Скай села в кровати.
– Давай вставай, – велела ей матушка. – Мы собираемся опустить раму с одеялами.
Скай со смущенным видом приблизилась к нам, а я взялась за веревку и опустила раму под громкий скрип колесиков шкива.
Матушка рылась в стопке одеял, пока не нашла одно в самом низу. Встряхнула его, и комната наполнилась запахом старого тряпья. Потом залезла под подкладку, пошарила там рукой. И, ухмыляясь, вытащила тонкую пачку, затем еще пять – все они были завернуты в муслин и перевязаны полуистлевшими бечевками.
– Ну-ка посмотрите сюда!
– Что ты нашла? – спросила Скай.
И мы рассказали ей о матушкиной работе на стороне, а потом закружились по комнате. Внимательно рассмотрев наше сокровище, мы положили деньги на раму, и я подняла ее к потолку.
Скай снова уснула, а мы с матушкой лежали с широко открытыми глазами.
– Завтра прежде всего перевяжи пачки новой бечевкой и зашей в одеяло, – попросила мама.
– Но их не хватит, чтобы выкупить нас всех.
– Знаю, мы их пока придержим.
Наступила ночь, и я начала дремать. Но перед тем как отключиться, услышала мамины слова:
– Я не надеюсь освободиться. Для меня единственный способ стать свободной – освободить вас.
Сара
13 апреля 1828 года
Дорогая Нина,
в прошлом месяце Израэль после долгих раздумий сделал мне предложение. Ты удивишься, узнав, что я ему отказала. Он не поддержал меня в желании получить духовный сан, по крайней мере будучи его женой. Как могла я выбрать человека, требующего, чтобы я отказалась от стремления реализовать себя? Я решила остаться верной себе.
Видела бы ты его. Он не может примириться с тем, что увядающая женщина средних лет предпочла ему одиночество. Ему, уважаемому всеми, красивому Израэлю. Услышав ответ, он спросил, не больна ли я и в себе ли я. Пытался втолковать всю серьезность моей ошибки. Сказал, что мне следует хорошо подумать. Настаивал на том, чтобы я поговорила со старейшинами. Будто эти люди знают, что у меня на душе.
Люди с Арч-стрит, как и Израэль, не понимают причин моего отказа. Считают, что я эгоистична и веду себя неправильно. Разве это так, Нина? Неужели я глупа? За все эти недели он ни разу не навестил меня. Я безутешна. Боюсь, что совершила самую большую ошибку в своей жизни.
Хотелось бы уверить тебя в своей решительности и стойкости, но на самом деле мне страшно, тоскливо и одиноко. Такое чувство, будто он умер, и, думаю, в каком-то смысле это правда. У меня не осталось ничего, кроме странного трепета в сердце, который напоминает, что я пришла в этот мир ради некоего свершения. Не думаю, что мне стоит оправдываться за этот трепет или за то, что он так же дорог мне, как Израэль.
С надеждой и благословением думаю о тебе и твоем преподобном Макдауэлле.
Помолись за свою любящую сестру.
Сара.

 

Я отложила перо и запечатала письмо. Было поздно, дом Моттов спал, догорала свеча, за окном царил непроницаемый мрак. Несколько недель подряд я сдерживалась и не писала Нине, но теперь дело сделано, и мне показалось, что настал некий поворотный момент, отказ от того, чем я всегда была для нее: матерью, спасительницей, образцом для подражания. Хватит с меня. Хочу быть самой собой – ее заблуждающейся сестрой.
* * *
Лукреция вручила мне письмо от Нины, когда я готовила на кухне пресные лепешки по рецепту Тетки – из пшеничной муки, масла и холодной воды с сахаром. У меня не было кулинарных талантов, но я старалась хоть иногда быть полезной. Стоя над миской с мукой, я распечатала письмо.

 

1 июня 1828 года
Милая сестра,
не падай духом. Значение брака преувеличено.
Моя новость хотя и не столь печальная, как твоя, но похожа. Несколько недель назад я зашла перед собранием в церковь и потребовала от старейшин отказаться от своих рабов и публично осудить рабство. Все, включая нашу мать, брата Томаса и даже преподобного Макдауэлла, отреагировали так, словно я совершила преступление. Я просила их отказаться от греха, а не от Христа и Библии!
Его преподобие Макдауэлл в душе согласен со мной, но, когда я попросила высказать в публичной молитве то, что он говорит лично мне, он отказался.
– Молись и жди, – повторил он.
– Молись и действуй! – выпалила я. – Молись и говори!
Как могу я выйти за человека, проявляющего подобную трусость?
Мне не остается ничего другого, как покинуть его церковь. Я решила пойти по твоим стопам и стать квакершей. Правда, с содроганием думаю об отвратительных платьях и убогих молитвенных домах, но свой выбор я сделала.
А Израэлю – скатертью дорога! Утешайся сознанием того, что мир держится на трепете твоего сердца.
Твоя Нина.
Дочитав письмо, я отодвинула стул от соснового стола и села. В воздухе носилось мучное облачко. Нас с Ниной непостижимым образом сближало еще и то, что мы почти одновременно испытали одинаковую боль. «Скатертью дорога», – писала она про Израэля, но это было горько. Я боялась, что не разлюблю его до конца жизни, что всегда буду сожалеть о несостоявшейся жизни с ним в Грин-Хилле. Я мучительно тосковала по ней, это бывает, когда идеализируешь жизнь, от которой отказался. Но, размышляя, я понимала: прими я предложение Израэля, все равно пожалела бы. Просто я выбрала сожаление, с которым легче примириться. Я предпочла жизнь, которая оказалась мне ближе.
* * *
Почти два года я безуспешно боролась за признание себя пастырем. В итоге, устав, занялась благотворительностью в детском приюте, чтобы склонить на свою сторону квакерских женщин. Я проводила почти все вечера за чтением квакерских молитв и вся пропахла парафином. Но больше всего я страдала из-за своей подчас сбивчивой речи на собраниях. Волнение перед публичным выступлением всегда усугубляло заикание, и мистер Бетлман громко жаловался на мое «неразборчивое бормотание». Считалось, что священнику не обязательно в совершенстве владеть риторикой, однако все наши пастыри были потрясающе красноречивыми.
В конце концов я обратилась к врачу в надежде, что меня вылечат, но он напугал меня разговорами об операции, при которой подрезают корень языка и удаляют лишнюю ткань. Я ушла от него, решив никогда не возвращаться. Той ночью я не могла заснуть, сидела на кухне с чашкой теплого молока с мускатным орехом, снова и снова повторяя «Злой Уилли Уигл», короткую скороговорку, которую Нина заставляла меня талдычить в детстве.
* * *
8 октября 1828 года
Моя дорогая Сара!
Меня ждет публичное отлучение от Третьей пресвитерианской церкви. Похоже, меня осуждают за недавние посещения квакерских собраний. Мать возмущается. Считает, что мое падение началось в день, когда я отказалась от конфирмации в церкви Святого Филипа. Послушать ее, так в свои двенадцать я была марионеткой, за чьи ниточки ты тянула, а теперь я взрослая марионетка двадцати четырех лет, которой ты управляешь из Филадельфии. До чего же ты ловкая! Мама также не преминула заметить, что благодаря своей гордости и дерзкому языку я незамужняя марионетка.
Вчера меня навестил его преподобие Макдауэлл, увещевал вернуться к «пастве богоизбранных», или же, как он сказал, меня вызовут на церковное заседание, и я предстану перед судом по обвинению в нарушении клятвы и пренебрежении к богослужению. Что скажешь на это? Я ответила как можно спокойнее: «Пришлите повестку в ваш суд, я приду и буду защищаться». После чего предложила ему чая. Как говорит мама, я горда и горжусь даже своей гордостью. Но когда он ушел, я побежала к себе в комнату и дала волю слезам. Меня будут судить!
Мама говорит, я должна отказаться от квакерских глупостей и вернуться к пресвитерианам или Гримке не миновать публичного скандала. Это случалось с нами и прежде, верно? Импичмент отца, жалкий Берк Уильямс и твое внушающее благоговение бегство на Север. Теперь мой черед.
Остаюсь верной себе. Твоя сестра
Нина.
* * *
В течение следующего года мои письма к Нине заменили дневник, который я вела со смерти отца. Я рассказывала ей, как практиковалась в произнесении «Злой Уилли Уигл», писала об опасении, что моя дикция помешает осуществить большую мечту. Рассказывала о мучении каждую неделю видеть на собраниях Израэля, о том, что он избегает меня, а его сестра Кэтрин заметно ко мне подобрела. Когда я вернулась сюда, не могла даже вообразить столь резкой перемены.
Я посылала Нине наброски студии и пересказывала наши с Лукрецией разговоры. Держала ее в курсе самых насущных предложений, витающих в Филадельфии: не допустить изгнания свободных негров из белых округов и упразднения в молитвенных домах «скамьи для цветных».
«Для меня стало большим откровением, – делилась я с ней, – что отмена рабства отличается от стремления к расовому равенству. В корне всего – расовые предрассудки. Если этого не исправить, бедственное положение негров не изменится и после отмены рабства».
В ответ Нина восклицала: «Хотелось бы мне приклеить твое письмо на афишную тумбу на Митинг-стрит!»
Эти строки я прочла с удовольствием.
Сестра писала о ссорах с матерью, унылых собраниях в молитвенном доме квакеров и откровенном остракизме, которому она подвергалась. «Сколько еще мне пребывать на этой земле рабства?» – недоумевала она.
Как-то в пасмурный летний день Лукреция вложила мне в руку письмо.

 

12 августа 1829 года
Дорогая Сара,
несколько дней назад я шла к больной из нашего собрания и на углу Мэгазин и Арчдейл-стрит увидела двух мальчишек – самых обычных, – которые вели в работный дом перепуганную рабыню. Она умоляла их не делать этого, а увидев меня, стала жалобно просить: «Пожалуйста, госпожа, помогите мне». Что я могла сделать?
Теперь я вижу, здесь я бессильна. Я приеду к тебе, сестра. Уеду из Чарльстона и поплыву в Филадельфию в конце октября, после штормов. Мы будем вместе, и нам ничего не будет страшно.
С неизменной любовью,
Нина.
* * *
Я ждала Нину уже неделю, сидя у окна моей новой комнаты в доме Кэтрин. Коварная ноябрьская погода задерживала корабль сестры, но вчера тучи рассеялись.
Сегодня. Сегодня обязательно.
На коленях лежал тонкий сборник квакерских молитв, но я не могла сосредоточиться. Закрыла его и принялась вышагивать взад-вперед по узкой комнате, непритязательной маленькой келье, похожей на ту, что ожидала Нину на другой стороне коридора. Интересно, что она о ней подумает.
Тяжело было покидать Лукрецию, но в ее доме не нашлось комнаты для Нины. Хозяйкой Грин-Хилла стала невестка Израэля, что позволило Кэтрин вернуться в небольшой городской дом. И когда она предложила нам снимать комнаты у нее, я с облегчением согласилась.
Я вновь подошла к окну, вгляделась в клочки голубого неба над головой, потом перевела взгляд на заполненную желтыми листьями вязов улицу. И вдруг подивилась своей жизни. Какой странной она оказалась, как отличалась от того, что я себе представляла. Дочь судьи Джона Гримке – патриота Юга, рабовладельца, аристократа, – живущая в аскетическом доме на Севере, незамужняя аболиционистка.
В конце улицы показался экипаж. Я на миг оцепенела, завороженная цоканьем конских копыт и маленькими вихрями листьев, взметающихся от движения. Но в следующий миг сорвалась с места и побежала.
Нина открыла дверь экипажа и, увидев, как я мчусь к ней без шали, с растрепавшимися рыжими волосами, засмеялась. На ней была длинная черная накидка с капюшоном. Она откинула капюшон и, сияя, посмотрела на меня.
– Сестра! – воскликнула она, вышла из экипажа и бросилась ко мне в объятия.
Назад: Часть четвертая Сентябрь 1821 – июль 1822
Дальше: Часть шестая Июль 1835 – июнь 1838