Часть третья
Октябрь 1818 – ноябрь 1820
Подарочек
Порою я шла по Ист-Бей и вдруг краем глаза замечала женщину со светло-коричневой кожей и красным шарфом на голове. Она исчезала за углом, а я говорила: «Это опять ты». Мне было двадцать пять, а я продолжала разговаривать с ней.
Каждый октябрь, в день исчезновения матушки, мы, рабы, собирались в кухонном корпусе и вспоминали о ней. Невыносимо было ждать этого дня.
В день шестилетней годовщины Бина похлопала меня по ноге со словами:
– Твоей матушки нет, но мы еще здесь, и небеса пока не упали.
Да, не упали, но каждый год из-под них выбивалась очередная подпорка.
В тот вечер мы задержались после ужина, вороша истории про матушку. Как она украла отрез зеленой ткани. Как дурачила госпожу хромотой. Как отстояла комнату в подвале. Нанималась работать на сторону. Томфри рассказал о случае, когда госпожа заставила его искать матушку по всей усадьбе, а мы отвели ее на крышу и сочинили историю, будто она там заснула. Все те же старые байки. Тот же смех и хлопки.
Теперь, когда ее не было, все полюбили ее намного сильнее.
– У тебя точно ее глаза, – сказал Гудис, повернув ко мне круглое лицо.
Глаза ее, но остальное я взяла от папы. Мама говорила, он был мелкий и чернее обратной стороны луны.
Ради меня никто не рассказывал историй о матушкиных страданиях и печали. Никаких предположений о том, что с ней могло произойти. Все и каждый, даже Гудис, верили, что она сбежала и жила где-то прекрасной свободной жизнью. Я бы скорей поверила, что она все это время спала на крыше.
А день за окном угасал. Томфри сказал, что пора зажигать лампы в доме, но никто не шевельнулся. Я чувствовала: они жаждут узнать настоящую матушку – не пронырливую мулатку, а женщину, которая подолгу гладила вещи, изнемогая от жары, не спала ночи напролет и молилась о моей бабушке. За день матушка переживала больше страстей, чем другие рабы за год. Она работала не покладая рук и в поисках лучшей доли постоянно рисковала. Я хотела, чтобы они узнали эту женщину. Такую, которая не бросила бы меня.
– Она не сбежала, – сказала я. – Думайте что хотите, но она не сбежала.
Они сидели и смотрели на меня. Я чувствовала, как в их головах поворачиваются крошечные колесики: «Бедная обманутая девочка, бедная обманутая девочка».
Заговорил Томфри:
– Подарочек, подумай. Если не сбежала, значит ее нет в живых. Во что нам верить, по-твоему?
Прежде никто из них не говорил мне об этом прямо. На мамином одеяле с преданиями изображались летящие по небу рабы и мертвые рабы, лежащие на земле. По моему разумению, матушка затерялась где-то между улетевшими и умершими.
«Во что верить?» Воздух звенел от напряжения.
– Ни во что, – отрезала я, встала и ушла.
В комнате я легла на кровать, поверх одеяла с преданиями, и уставилась на раму, по-прежнему прикрепленную к потолку. Я больше ее не опускала, но каждую ночь, кроме лета и жаркой осени, спала под мамиными преданиями и знала эти истории вдоль и поперек. Матушкины аппликации рассказывали, откуда она прибыла, кем была, что любила, из-за чего страдала и на что надеялась. Она придумала способ все это поведать.
Через некоторое время я услышала наверху шаги – Томфри, Синди и Бина зажигали лампы. Мне больше не надо заботиться о Сариных лампах. Я занималась исключительно шитьем. Не так давно Сара вернула меня госпоже – официально, на бумаге. Сказала, что не желает иметь ничего общего с рабовладением. Она специально пришла в мою комнату, чтобы сообщить мне об этом, но была так взвинчена, что с трудом выдавливала из себя слова.
– …Я бы освободила тебя, если бы могла… но есть закон… Он не разрешает владельцам легко освобождать рабов… Иначе я бы… Ты ведь знаешь… Правда?
После этих слов мне стало яснее ясного: чтобы освободиться от госпожи, нужно умереть, быть проданной или найти убежище матушки. Временами я грезила о деньгах, накопленных матушкой, но так и не нашла их. Отыскав это состояние, я бы попыталась купить у госпожи свободу, как мы и планировали. По крайней мере, у меня был бы шанс, пусть слабый, но он придал бы мне силы.
Шесть лет прошло. Я перекатилась на кровати лицом к окну.
– Матушка, что с тобой стряслось?
* * *
Приближался Новый год, и я отправилась на рынок с поручением от Тетки. Там я услышала, как один раб, работающий на мясника, рассказывал об африканской церкви. Этого доброго человека звали Джесс. Он, бывало, приносил детям свиные пузыри и наполнял их водой. Обычно я не обращала на него внимания – он все время молол языком, вставляя в конце каждой фразы «Славьте Господа», но в тот день, не знаю почему, подошла ближе и прислушалась.
Тетка приказывала скорей возвращаться – ожидался мокрый снег, но, несмотря на промозглую погоду, я стояла и слушала разговоры о церкви. Я узнала, что ее правильное название – Африканская методистская епископальная церковь. Она объединяла цветных, рабов и свободных чернокожих, которые собирались в помещении склада для гробов рядом с кладбищем для чернокожих. Джесс говорил, каждый вечер склад забивался под завязку.
Стоящий рядом со мной раб, одетый в поношенную ливрею, хмыкнул:
– С каких это пор городские власти так поглупели, что разрешают рабам приходить в собственную церковь?
Все засмеялись над этой шуткой про Чарльстон.
– Разве это не правда? – продолжал Джесс. – Славьте Господа. В церкви есть человек, который всегда рассказывает о том, как Моисей вывел рабов из Египта, молитесь Господу. Он говорит, Чарльстон стал Египтом. Славьте Господа.
У меня волосы встали дыбом.
– Как зовут этого человека?
– Денмарк Визи, – ответил Джесс.
Несколько лет подряд я отказывалась думать о мистере Визи и о том, что матушка изобразила его на последнем квадрате. Мне не нравилось, что этот мужчина оказался на одеяле с преданиями, мне вообще не нравилось все, что с ним связано. И вряд ли он знает что-нибудь о ней – откуда? Но сейчас, при воспоминании о нем, мне пришла в голову одна идея… И пожалуй, она не лишена смысла. Может, хоть так я смогу наконец отпустить матушку?
Я решила обратиться к религии.
При первой же возможности сказала Саре, что ощущаю потребность в спасении и что Бог призывает меня в африканскую церковь. Даже приложила платок к глазам.
Все-таки мы с матушкой одним миром мазаны.
На следующий день госпожа позвала меня к себе в комнату. Она сидела у окна с раскрытой Библией.
– До меня дошли слухи, что ты намерена вступить в новую церковь, организованную в городе для людей твоей расы. Сара сказала, ты хочешь посещать вечерние собрания. Я позволю тебе ходить туда дважды в неделю по вечерам и в воскресенье, если это не помешает работе. Сара подготовит пропуск. – Она взглянула на меня через очки. – Постарайся не упустить возможность, которую я тебе предоставляю.
– Да, мэм. – И добавила: – Славьте Господа.
Сара
Нас с Ниной призвали в гостиную на первом этаже. К чему бы это? Я терялась в догадках, понимала только, что ничего хорошего нас не ждет. Войдя, мы увидели дородного преподобного Гадсдена, сидящего на канапе, обитом желтым шелком. Рядом примостилась мать, она с такой силой вцепилась в трость, словно собиралась ввинтить ее в пол. Взглянув на Нину, которая в свои четырнадцать была выше меня, я заметила, как сверкнули ее глаза под густыми темными ресницами. Она вздернула подбородок, и мне на миг стало жаль его преподобия.
– Закройте за собой дверь, – сказала мама.
Дальше по коридору находилась комната отца, который уже давно болел. Доктор Геддингс рекомендовал ему покой. Несколько недель кряду рабы ходили на цыпочках, разговаривали шепотом и под страхом смерти старались не греметь подносами. Если врач вместо лекарства прописывает покой и сироп из корня хрена, он признается в своем бессилии.
Я уселась рядом с Ниной на канапе напротив матери и священника. Меня в очередной раз собирались журить за плохое исполнение обязанностей Нининой крестной.
В прошлое воскресенье моя сестра отказалась проходить конфирмацию в церкви Святого Филипа. Дело было даже не в самом отказе, а в спектакле, который она из него устроила. Когда все подростки встали со стульев, стоящих на возвышении, и подошли к ограждению алтаря, чтобы епископ возложил руки на их милые головки, Нина демонстративно осталась на месте. Там была вся наша семья, кроме отца, и я со смешанным чувством смущения и гордости смотрела, как сестра сидит со сложенными на коленях руками, как мерцают рассыпанные по плечам темные волосы и на каждой щеке рдеет маленькое пятнышко.
Епископ подошел к ней, что-то сказал, она покачала головой. Мать рядом со мной словно окаменела. Казалось, над нашими головами сгущается воздух. Уговоры епископа не возымели действия, и он продолжил службу.
Я не представляла, что она задумала подобное, хотя, пожалуй, должна была догадаться – ведь, в конце концов, это Нина. Ее мнение отличалось категоричностью, а действия – бунтарством. Прошлой зимой она шокировала свой класс, сняв туфли, потому что мальчик-раб, вытиравший грифельные доски, был босым. Я потеряла счет письмам с извинениями, которые мать заставляла ее писать. Не желая подчиняться, Нина могла несколько дней кряду просидеть над чистым листом, пока мать наконец не сдавалась. В день своего одиннадцатилетия Нина с такой горячностью отказывалась от подаренной рабыни, что мама, потеряв терпение, уступила.
Попытайся я не допустить в тот день Нининой демонстрации в церкви, она бы припомнила мне, что и я в свое время отвергла Англиканскую церковь. Да, так и было, но я сделала это ради пресвитериан, а Нина бы и их отвергла. Она ненавидела их «за желчь и горечь».
Религия – единственное, в чем мы с сестрой расходились.
Последние несколько лет моя жизнь качалась, словно маятник, между аскетизмом и потворством своим желаниям. После истории с Берком Уильямсом я избегала общества – это верно, – но, будучи вечной отступницей, каждый сезон соблазнялась каким-нибудь приемом или балом. Выходила оттуда опустошенная, полная отвращения и вновь обращалась к Богу. Нина часто заставала меня на коленях, когда я, застигнутая приступом самоуничижения, молилась и, обливаясь слезами, выпрашивала у Бога прощение.
– Зачем ты так? – кричала она порой.
Действительно, зачем?
Если можно так выразиться, Чарльстон стряхнул мистера Уильямса с коленей, как испачканную салфетку. Он женился на своей кузине и открыл лавку в магазине мануфактуры, которым владел его дядя в городе Колумбии. Я давно забыла о нем, гораздо сложнее примириться с мыслью, что мне придется до конца дней жить в этом доме. У меня была Нина, но с ее обаянием и красотой она не задержится здесь надолго. К ней начнут свататься толпы поклонников, и очень скоро я останусь здесь с матерью. Осознание этого заставляло меня отступать от принципов. С другой стороны, в двадцать шесть я была старовата для наступающего сезона. Все кончено, и я ощущала себя потерянной и несчастной, раздраженной и разочарованной, и с этим ничего не поделаешь.
Здесь, в нашей гостиной, преподобному Гадсдену было не по себе. Он все время сжимал и разжимал губы. Нина сидела рядом со мной, выпрямившись, словно говоря: «Ладно, начинайте вашу экзекуцию», но незаметно взяла меня за руку.
– Я пришел, потому что твоя мать попросила меня поговорить с тобой. Вчера ты ошеломила всех нас. Весьма опрометчиво отвергать Церковь с ее таинствами и спасением души…
Он продолжал разглагольствовать, а Нина все сильней сжимала мою ладонь.
Она чувствовала мою боль, а я ощущала ее. Эта юная душа была уже в чем-то надломлена. Вопли из работного дома, услышанные когда-то, не отпускали ее. Иногда она с криком просыпалась по ночам. Да, Нина устроила немыслимый спектакль, но я знала, как она уязвима. После строгих выговоров матери Нина часами сидела в своей комнате и появлялась с красными от слез глазами.
Временами от меня ускользал смысл сердечной, но утомительной речи его преподобия.
– Должен заметить, – услышала я его слова, – что ты подвергаешь свою душу опасности.
Тогда Нина заговорила:
– Простите, ваше преподобие, но даже угроза ада не поколеблет меня.
Мать прикрыла глаза:
– О, Ангелина, ради всего святого!
Нина произнесла слово «ад», слегка шокировав даже меня. Пастор в изнеможении откинулся на спинку канапе. С него было довольно.
Но мама, естественно, не успокоилась:
– Твой отец тяжело болен. Ты, конечно, знаешь: он хочет, чтобы ты прошла конфирмацию в церкви. Это, возможно, его последняя воля. Неужели ты в этом ему откажешь?
Нина сжала мою руку, стараясь быть верной себе.
– …Поступить не по совести или отказать отцу? – встряла я.
Мать подалась назад, словно я ударила ее.
– Ты намерена поощрять неповиновение сестры?
– Я поощряю ее следовать велениям совести.
– Совести? – Шея матери покрылась пятнами. Она повернулась к пастырю. – Как видите, Ангелина всецело под влиянием Сары. Что думает Сара, то же думает и Ангелина. Если Сара в чем-то сомневается, ее сестра за ней повторяет. Это моя вина – я выбрала Сару крестной, и по сей день она сбивает ребенка с пути истинного.
– Мама! – воскликнула Нина. – Я сама думаю за себя.
Мать перевела спокойный безжалостный взгляд с пастора на Нину и задала вопрос, который всегда будет лежать между нами:
– Чтобы не запутаться, уточни: когда ты сейчас сказала «мама», имела в виду меня или Сару? – Пастор заерзал и потянулся за шляпой, но мать продолжала: – Как я уже сказала, ваше преподобие, я просто не знаю, как уменьшить нанесенный вред. Пока обе живут под одной крышей, для Ангелины надежды нет.
Мать проводила его преподобие до двери, тем временем пошел сильный ливень. Нина сидела, прильнув ко мне, но я подняла ее на ноги, и мы заспешили вверх по лестнице.
* * *
В комнате я отвернула покрывало, и Нина легла на кровать. Ее лицо на полотняной наволочке казалось странно-застывшим. От дождя стало темно, и она вглядывалась в окно мерцающими глазами. Под моей рукой поднималась и опускалась ее спина.
– Ты думаешь, мама отошлет меня? – спросила она.
– Я этого не допущу, – заверила я сестру.
Правда, если бы мать вознамерилась отослать Нину, я совершенно не представляла, как ей помешать. Непокорную девочку вполне могли отправить в пансион или на плантацию нашего дяди в Северную Каролину.
Подарочек
– Разве Господь не избавил Даниила? – выкрикивал Денмарк Визи.
И вся церковь отвечала:
– Теперь он пришел за мной.
Нас набилось сотни две. Я сидела сзади, на своем обычном месте. Люди оставляли его для меня, говоря:
– Это место Подарочка.
Уже четыре месяца я ходила на проповеди, но ни слова не услышала о матушке, зато узнала больше госпожи о людях, которых избавил Господь.
– Абрам, Моисей, Самсон, Петр, Павел, – выпевал мистер Визи. Все стояли, хлопали в ладоши и выкрикивали, размахивая руками:
– А теперь он придет за мной!
Я стояла в самой гуще народа и подпрыгивала на месте, как в детстве, когда пела про море.
Нашим пастырем был свободный чернокожий по имени Морис Браун. Он говорил, что, когда мы приходим в такое состояние, в нас вселяется Святой Дух. Мистер Визи, один из его четырех помощников, возражал, что это не Святой Дух, а надежда. Что бы это ни было, оно прожигало в груди дыру.
В церкви была ужасная духота. По лицам струился пот, одежда намокла, и мужчины открыли окна. С улицы врывался свежий воздух, а наши голоса вырывались наружу.
Когда мистер Визи перечислил всех людей из Библии, которых освободил Бог, он пошел вдоль скамей, выкрикивая имена.
Пусть Господь избавит Роллу.
Пусть Господь избавит Нэнси.
Пусть Господь избавит Неда.
Если он называл твое имя, тебе казалось, оно улетает прямиком на небеса и попадает к Господу. Пастор Браун говорил: «Будьте осторожны, небеса окажутся такими, какими вы их вообразите». Себе он воображал на небесах Африку до появления рабства: любая еда и желанная свобода – и ни одного белого. Если мама умерла, у нее должен быть большой красивый дом и госпожа в услужении.
А вот мистер Визи не любил разговоров о небесах. Твердил, что так ведут себя трусы: мечтают о будущей жизни, словно сегодняшняя ничего не стоит. В этом я была с ним согласна.
Даже когда я пела и скакала, как сейчас, какая-то часть меня оставалась спокойной, подмечая все, что он говорит и делает. Я была птичкой, которая следит за котом, кружащим около дерева. Теперь волосы мистера Визи местами свалялись в белые комки, но в остальном он выглядел как прежде. Так же хмурился, такими же острыми были его глаза, такими же мощными – руки и такой же необъятной – грудь.
Я так и не собралась с духом поговорить с ним. Люди боялись Денмарка Визи. Я в шутку говорила себе, что в конечном итоге пришла в африканскую церковь за Господом. Так или иначе – что я надеялась узнать о матушке?
Никто не услышал цокота конских копыт. Мистер Визи распевал новый гимн: «Иисус Навин сражался за Иерихон, и стены его обрушились». Главный помощник, галла Джек, бил в барабан, а мы все топали ногами в такт: «Иерихон, Иерихон».
Потом двери с силой распахнулись, и руки галла Джека замерли, песнопение затихло. Мы в замешательстве смотрели по сторонам, а городские стражники встали вдоль стен, в проходе, по одному у каждого окна и четверо – у двери.
Главный стражник, с бумагой в одной руке и мушкетом в другой, вышел вперед.
– Что это значит? – вопросил Денмарк Визи рокочущим басом. – Это дом Господа, и вам тут не место.
Стражник, недолго думая, ударил мистера Визи в лицо прикладом ружья. Минуту назад мистер Визи распевал «Иерихон», а теперь лежал на полу окровавленный.
Послышались крики. Другой стражник стрельнул вверх, на нас посыпались опилки, запахло дымом. В ушах у меня стучало, и когда главный стражник зачитывал ордер, мне казалось, он вещает со дна высохшего колодца. Он сказал, что люди, живущие рядом с церковью, жалуются на нас, обвиняя в нарушении общественного порядка.
После засунул бумагу в карман:
– Вас отведут в караулку, а утром назначат подходящее наказание.
В дальнем конце комнаты зарыдала женщина, повсюду слышалось испуганное бормотание. Мы знали, что такое караулка: в ней держали злоумышленников, белых и черных, пока не решат, что с ними делать. Белые оставались там до слушания дела, а чернокожие – до тех пор, пока владельцы не заплатят штраф. Надо было молиться Богу, чтобы хозяин не оказался скупым, потому что, если он отказывался платить, раба отправляли в работный дом для отработки долга.
На небе светила бледная луна. Нас собрали в четыре гурта и погнали по улице. Какой-то раб запел: «Разве Господь не избавил Даниила?» – но стражник велел ему заткнуться. С этого момента стало тихо, если не считать цоканья лошадиных копыт да хныканья ребенка, которого мать несла на спине. Я вытягивала шею, пытаясь увидеть мистера Визи, но его нигде не было. Потом я заметила на земле свежие темные пятна и поняла, что он идет впереди.
* * *
Мы провели ночь на полу в камере – мужчины и женщины в общей куче, всем приходилось мочиться в одно ведро, стоящее в углу. Какая-то женщина полночи кашляла, а двое мужиков начали тузить друг друга, но в основном все сидели в темноте, задремывая и снова просыпаясь. Один раз я проснулась от плача того же ребенка.
Когда рассвело, стражник с волосами до плеч принес ведро воды с ковшом, и мы по очереди пили, а в животах у нас урчало от голода. Потом мы стали ожидать своей участи. Мужчина из нашей камеры, которого шесть раз забирали в караулку, рассказал нам, что к чему. Штраф – пять долларов, если хозяин не платил, ты получал двенадцать плетей в работном доме или, хуже того, тебя отправляли на колесо-топчак. Я не знала, что это такое, а мужчина не объяснил, сказал только, что надо молить Бога о плети. Потом он приподнял рубашку – его спина вся была в бороздах, как шкура аллигатора. Меня чуть не вытошнило.
– Мой хозяин никогда не платит, – объяснил он.
Утро тянулось вечно, а мы все ждали и ждали. Я думала только о спине этого мужчины и о том, куда подевали побитого мистера Визи. От жары плавился воздух, воняло кислятиной, и снова кричал ребенок. Кто-то спросил:
– Почему бы тебе не покормить ребенка?
– У меня нет молока, – ответила мать.
А другая женщина, с пятнами на платье, сказала:
– Эй, дай мне ребенка. Мой сейчас дома, и молоко пропадает.
Она вытащила коричневую грудь, молоко так и текло из соска, и ребенок вцепился в нее.
Вернулся длинноволосый стражник.
– Слушайте внимательно, – сказал он. – Те, чьи имена я назову, могут идти домой.
Мы все поднялись на ноги. Я твердила себе: «Рабов Гримке никогда не посылали в работный дом. Никогда».
– Сет Бол, Бен Прингл, Тинни Элстон, Джейн Брютон, Аполлон Ратледж…
Он все читал и читал, и вот остались только я, мужчина с рубцами на спине, мать с ребенком и еще горстка людей.
– Если вы все еще здесь, – продолжил стражник, – значит ваши хозяева решили, что работный дом благотворно на вас повлияет.
Какой-то мужчина сказал:
– Я свободный чернокожий, у меня нет хозяина.
– Если у тебя есть документ, можешь сам заплатить штраф, – ответил стражник. – А если заплатить не в состоянии, то вместе с прочими отправишься в работный дом.
Я искренне удивилась:
– Мистер, мистер! Вы не назвали меня. Я Хетти. Хетти Гримке.
В ответ он хлопнул дверью.
* * *
Колесо-топчак хрупало и скрежетало зубами – это было слышно из-за закрытой двери. Человек из работного дома, погоняя палкой, привел двенадцать рабов на верхнюю галерею. За мной шел Денмарк Визи, с разбитым лицом и заплывшим глазом. У него единственного на руках и ногах были кандалы. Он шаркал ногами, и цепь скрежетала и звенела.
Когда он споткнулся на ступенях, я сказала ему через плечо:
– Осторожней. – И прошептала: – Как вышло, что вы не заплатили штраф? Разве у вас нет денег?
– Что бы они ни сделали с остальными, это касается и меня, – ответил он.
Я подумала про себя: «Мистер Визи вообразил себя Иисусом, несущим крест, и, сдается мне, все из-за того, что у него нет с собой пяти долларов на штраф». Впрочем, он мог и добровольно разделить участь товарищей по несчастью. Человек он был заносчивый и гордый, но с добрым сердцем.
Мы поднялись на галерею и посмотрели сверху на ожидавшее нас орудие пытки, после чего, скорчившись, сели на пол.
Надсмотрщик прикрепил цепь мистера Визи к железному кольцу и велел нам внимательно смотреть на колесо, чтобы понять, что надо делать. Мать с малышом за спиной обратилась к надсмотрщику:
– Кто присмотрит за моим ребенком, пока я буду там, внизу?
– Ты думаешь, у нас есть люди, которые будут нянчиться с твоим отпрыском? – бросил он.
Она склонила голову, а ребенок смотрел через ее плечо широко открытыми глазенками. Я отвернулась.
Колесо-топчак представляло собой вращающийся барабан в два человеческих роста, со ступеньками. На него как можно быстрее вскарабкивались двенадцать человек, заставляя колесо вращаться. Люди держались за поручень, он проходил поверху, и к нему привязывались запястья рабов. В мельнице внизу размалывалось зерно. Рядом расхаживали чернокожие надсмотрщики с кнутами из воловьей кожи, и, когда колесо замедлялось, они до крови стегали несчастных людей по спинам и ногам.
Мистер Визи разглядывал меня здоровым глазом:
– Где я мог тебя видеть?
– В нашей церкви.
– Нет, где-то еще.
Я могла бы обрушить на него правду, но мы оба оказались во рве со львами, как Даниил, и Господь покинул нас.
– Где же то спасение, с которым должен прийти Господь? – спросила я.
Он фыркнул:
– Ты права, единственное спасение – то, которое мы сами обретаем для себя. У Бога нет иных рук и ног, помимо наших.
– Это не говорит в пользу Бога.
– В нашу пользу это тоже не говорит.
Внизу зазвенел колокольчик, и челюсти колеса остановились. Надсмотрщики развязали запястья рабов, и те слезли по лестнице на пол. Некоторые были настолько измотаны, что их пришлось оттаскивать.
Надсмотрщик отстегнул мистера Визи от кольца в полу:
– Поднимайся. Твоя очередь.
Сара
Покалеченная нога Подарочка лежала на подушке, а Тетка прикладывала к ране листья подорожника. По запаху, витавшему в воздухе, я определила, что рану обработали поташом и уксусом.
– Пришла мисс Сара, – сказала Тетка.
Голова Подарочка моталась из стороны в сторону, но глаза оставались закрытыми. Недавно приходил аптекарь и дал ей для успокоения настойку опия.
Я заморгала, чтобы удержать слезы, так жалко было смотреть на нее, но боль причиняло и чувство вины. Я не знала, что ее арестовали и что мать решила подвергнуть ее мучениям работного дома. Поначалу я даже не заметила отсутствия Подарочка. Не верни я матери право владения Подарочком, этого никогда бы не случилось. Я понимала, что Подарочку будет хуже с ней, и все-таки вернула ее. Эта моя ужасная лицемерная праведность!
Сейб привез Подарочка домой в экипаже, пока я была на занятиях по изучению Библии. Изучение Библии! Стыдно вспоминать, как я разбирала стихи из тринадцатой главы Послания к Коринфянам: «Будь у меня все знание и вся вера – без милосердия я ничто».
Я заставила себя взглянуть на Тетку:
– Как ее рана?
Вместо ответа та сняла зеленые листья. Ступня Подарочка под неестественным углом вывернулась внутрь, и от лодыжки до мизинца шла глубокая открытая рана. Сквозь примочку проступали капли яркой крови. Тетка промокнула кровь салфеткой, наложила листья.
– Как это случилось? – спросила я.
– Ее послали на колесо-топчак, говорят, она соскользнула с него, и ступня попала под колесо.
Недавно в «Меркьюри» появился очерк о новой чудовищной машине под заголовком «Более изобретательное наказание». Предполагалось, что в первый же год город получит от нее прибыль в размере пятисот долларов.
– Аптекарь сказал, нога не сломана, – проговорила Тетка. – Но порваны связки, и она останется калекой. Помяните мое слово.
Подарочек застонала, потом невнятно забормотала. Я взяла ее за руку, подивившись худобе этой руки и тому, что ее ступню не раскрошило на мелкие кусочки. Она лежала такая маленькая, но уже непохожая на ребенка. Неровно подстриженные волосы отросли на дюйм. Под глазами появились небольшие круги, а на лбу – морщинки. Она превратилась в маленькую старушку.
Она вновь попыталась заговорить, веки ее затрепетали, но глаза не открылись. Я наклонилась к ее губам.
– Уходи, – прошипела она. – Уходи. Прочь.
* * *
Позже я скажу себе, что ее рассудок был затуманен опиумом. Она не понимала, что говорит. Или, быть может, выразила собственное желание уйти прочь.
Подарочек не выходила из комнаты десять дней. Тетка и Фиби приносили ей еду и ухаживали за ногой, а Гудис в ожидании новостей постоянно торчал на ступеньках заднего крыльца. А вот я не приходила, опасаясь, что ее слова все же адресовались мне.
Мне по-прежнему запрещалось посещать отцовский кабинет, и я заглядывала в него лишь изредка. Когда же Подарочек пошла на поправку, я заскочила туда и взяла две книги о морских приключениях – «Путешествие пилигрима» Баньяна и «Бурю» Шекспира, – которые ей должны были особенно понравиться, оставила их под дверью, постучала и поспешила уйти.
В то утро, когда Подарочек встала после болезни, мы, Гримке, завтракали в столовой. Осталось лишь четверо детей, которые еще не женились или не уехали учиться, – Чарльз, Генри, Нина и, разумеется, я, рыжеволосая девица. Мама сидела во главе стола на фоне подвесной шелковой ширмы с нарисованным вручную жасмином, который окружал ореолом ее голову. Она повернулась к окну, и рот ее раскрылся от удивления. Подарочек шла через двор к дубу, опираясь на деревянную трость, чересчур для нее длинную. Неуклюже двигаясь, она подавалась вперед, приволакивая правую ногу.
– Она ходит! – воскликнула Нина.
Я отодвинула стул и вышла из-за стола, Нина вскочила за мной.
– Вам не разрешили выйти! – молвила мать.
Мы даже не взглянули на нее.
Подарочек стояла на островке изумрудного мха под распускающимся деревом. На земле остались следы ее волочащейся ноги, и я ступала по ним, как по чему-то священному. Когда мы подошли, она обматывала вокруг ствола новую красную нить. Я не понимала странного ритуала, но тем не менее он продолжался многие годы.
Мы с Ниной подождали, пока Подарочек не вынет из кармана ножницы и не отрежет полинявшие старые нити. Некоторые зацепились за кору. Она потянула за них, трость выскользнула из рук, и она ухватилась за ствол.
Нина подняла трость и протянула Подарочку:
– Болит?
Подарочек скользнула взглядом по Нине, посмотрела на меня:
– Теперь уже не сильно.
Нина, не смущаясь, присела на корточки, чтобы рассмотреть раздутую ступню Подарочка и появившийся сверху странный бугорок. Ботинок на этой ноге был без шнурка.
– Мне очень жаль, что так вышло, – сказала я. – Мне так жаль.
– Я прочитала, что смогла, в книгах, которые ты принесла. И у меня появилось занятие, пока я лежала.
– Можно потрогать твою ногу? – спросила сестра.
– Нина, – с упреком сказала я, и вдруг поняла: это тот кошмар, который ей снится с детства, – тайный ужас работного дома.
Кажется, Подарочек поняла тоже.
– Разумеется, можно, – сказала она.
Нина провела пальцем по шраму, рдевшему на коже Подарочка. Нас окутывала тишина, и я посмотрела вверх на листочки, распускавшиеся на ветках, как маленькие папоротники. Я почувствовала, что Подарочек смотрит на меня.
– Тебе что-нибудь нужно? – спросила я.
Она рассмеялась:
– Нужно ли мне что-нибудь? Ну давай посмотрим.
Ее суровые глаза пылали желтым огнем.
Она перенесла зверство, которое я не могла себе вообразить, и в ее душе остался более глубокий шрам, чем на искалеченной ноге. В безжалостном смехе я уловила интонации ее матери. Она вдруг показалась мне опасной – такой, как ее мать. Однако Подарочек была рассудительнее и осторожнее Шарлотты, и это тревожило еще сильнее. На меня накатила волна предчувствия, предвестник надвигающейся темноты, но потом все прошло.
– Я просто имела в виду…
– Знаю, что ты имела в виду. – Она смягчила тон.
Выражение гнева стерлось с ее лица, и мне на миг показалось: она сейчас заплачет. Ее слез я не видела никогда, даже когда пропала Шарлотта.
Вместо этого она повернулась и пошла к кухонному корпусу, сильно наклонившись влево. Ее суровость огорчила меня не меньше, чем хромота. И только когда Нина обняла меня за талию и притянула к себе, я поняла, что тоже наклоняюсь вбок, как Подарочек.
* * *
Прошло несколько дней, и в мою дверь постучалась Синди с запиской. Мне было велено прийти на веранду первого этажа, где мать в прохладе отдыхала днем. Раньше она не писала подобных записок, но в последнее время Синди сделалась забывчивой – бродила по комнатам, не в силах вспомнить, зачем она здесь, приносила матери щетку для волос вместо подушки и так далее. Я понимала, что череда досадных промахов закончится заменой Синди на более молодую горничную.
Спускаясь по лестнице, я вдруг задумалась о том, что мать может также заменить Подарочка, которая теперь вряд ли способна ходить на рынок за тканями и припасами. На лестничной площадке я помедлила, глядя на картинку с парками, те, как всегда, искоса смотрели на меня, вызывая детский ужас. Могла ли мать позвать меня по этому поводу?
Было только начало мая, но уже стояла влажная жара. Мать сидела в кресле-качалке, пытаясь охладить себя веером с обрамлением из слоновой кости. Она не стала ждать, пока я сяду.
– Уже больше года состояние твоего отца не меняется. Нервическая дрожь постепенно усугубляется, и здесь ему ничем нельзя помочь.
– Что ты хочешь этим сказать? Он что…
– Нет, послушай. Я разговаривала с доктором Геддингсом, и мы решили, что единственный путь – отвезти отца в Филадельфию. Там живет знаменитый хирург, доктор Филип Физик. Недавно я ему написала, и он согласился осмотреть твоего отца.
Я опустилась в кресло.
– Он поплывет на корабле, – продолжила мать. – Для него поездка будет тяжелой, и, вероятно, ему придется остаться на севере на все лето или на столько времени, сколько потребуется для лечения. Этот план вселяет в него надежду.
– Да, конечно, – кивнула я. – Надо сделать все возможное.
– Я рада, что ты так думаешь. Именно ты будешь его сопровождать.
Я вскочила на ноги:
– Я? Ты ведь не хочешь сказать, что я должна одна везти отца в Филадельфию? А как насчет Томаса или Джона?
– Будь благоразумной, Сара. Они не могут бросить службу и семьи.
– А я могу?
– Надо ли напоминать, что у тебя нет занятия или семьи? Ты живешь под отцовской крышей. И ты перед ним в долгу.
Заботиться об отце неделя за неделей, возможно, в течение многих месяцев, одной в отдаленном месте – я почувствовала, что из меня уходит жизнь.
– Но я не могу оставить…
Хотела сказать: «Я не могу оставить Нину», но передумала.
– Я позабочусь о Нине, если ты об этом беспокоишься.
Мать улыбнулась, что бывало нечасто. Мне вспомнилась сцена с пастором в гостиной: холодный взгляд матери, когда я защищала право Нины на следование совести. Я отнеслась к ее предупреждению недостаточно серьезно: «Пока обе живут под одной крышей, для Ангелины надежды нет»… Не Нину мать намеревалась отослать, а меня.
– Уезжаешь через три дня, – сказала она.
Подарочек
Матушка притворялась хромой, а я хромала по-настоящему. Я пользовалась ее старой деревянной тростью, но та доставала мне до груди и больше походила на костыль. Однажды Гудис, не работавший из-за дождя, сказал мне:
– Дай мне трость.
– Зачем?
– Просто дай, и все, – попросил он, и я послушалась.
Всю оставшуюся часть дня он сидел в конюшне и что-то вырезал. Вернулся со спрятанной за спиной тростью и сказал:
– Уверен, тебе нравятся кролики.
Парень не только срезал нижнюю часть трости, чтобы подогнать ее по размеру, но и вырезал ручку в виде кроличьей головы. У кролика был круглый крапчатый нос, большие глаза и два длинных уха, заложенных за спину. Гудис сделал даже насечки на дереве, чтобы было похоже на мех.
– Вот теперь я люблю кроликов, – ответила я.
Не часто кто-нибудь делал мне добро в жизни. Однажды я спросила, откуда у него это имя, и он ответил, что мать назвала его Гудисом в десять лет, потому что он – лучший из ее детей.
Так здорово было ходить с этой тростью! В тот вечер Синди, увидев, как я иду в кухонный корпус на ужин, сказала, что я прыгаю по двору как кролик. Я посмеялась.
На следующий день Синди куда-то отправили, и мы больше никогда ее не видели. Тетка сказала, что она повредилась в уме и госпожа отослала ее с Томасом на плантацию, где она будет доживать свой век. Теперь Томас отвечал за плантацию, и, конечно же, он вернулся с новой горничной для госпожи. Ее звали Минта.
Бог в помощь этой девушке.
Когда Синди отослали, все мы перепугались. Я поскорей взялась за обязанности швеи. Я показала госпоже, что могу подниматься по лестнице. Шла уверенно, не останавливаясь, и, дойдя до верха, услышала:
– Отлично, Хетти. Ты наверняка знаешь, как я огорчилась, когда тебя отправили в работный дом.
Я кивнула, соглашаясь с тем, что мое наказание стало для нее тяжелым бременем.
– Печально, что временами приходится прибегать к таким вещам, – продолжила она, – но, похоже, это пошло тебе на пользу. Что до твоей ноги… сожалею об этом несчастном случае, но посмотрите на нее – скоро ты будешь в полном порядке.
– Да, мэм.
Я сделала реверанс с верхней ступеньки, думая о словах, произнесенных однажды в церкви мистером Визи: «Одна моя половинка для хозяина. Другая, настоящая, для себя».
* * *
Однажды вечером в дверь постучали, и я увидела на пороге Сару. Ее веснушчатое лицо побелело, как яичная скорлупа. Я занималась брюками господина Гримке. Госпожа прислала несколько пар и сказала, что они ему слишком велики. Когда вошла Сара, я ковыляла вокруг рабочего стола, раскладывая на нем бриджи. Увидев ее, я тут же отложила ножницы в сторону.
– …Я только хочу сказать… Понимаешь, мне придется уехать… На север. И я… не знаю, когда вернусь.
Она вновь стала запинаться, рассказывала мне о враче из Филадельфии, о том, что ей придется ухаживать за отцом, о расставании с Ниной, об ожидающих ее хлопотах по упаковке вещей. Я слушала ее и думала: «Всякий раз, споткнувшись, белые думают, тебя волнует все, что с ними происходит».
– Это для тебя большая обуза, – произнесла я вслух. – Мне жаль.
Едва сказав это, я поняла, что говорит моя настоящая половина, а не та, которая для хозяина. Мне действительно было жаль Сару. Она уже давно влезла ко мне в душу, но сейчас мне ужасно не понравилось ее белое лицо и беспомощный взгляд. Сара относилась ко мне с теплом, но была частью всего того, что лишало меня жизни.
– …Ты береги себя, пока меня не будет, – попросила она.
Глядя, как Сара идет к двери, я решилась:
– Помнишь, ты спросила недавно, нужно ли мне что-нибудь? Да, кое-что нужно.
Она обернулась и просияла:
– …Конечно… что в моих силах.
– Мне нужна подписанная бумага.
– …Какая бумага?
– Которая разрешала бы находиться на улице. На случай, если кто-нибудь меня остановит.
– А-а, – только и произнесла она. Потом добавила: —…Мать не хочет, чтобы ты отлучалась, даже ненадолго… Она поручила Фиби ходить на рынок. Кроме того, африканскую церковь закрыли – и теперь нечего посещать.
Я предчувствовала, что церковь обречена, но эта весть огорошила меня.
– Все же мне нужен пропуск.
– …Зачем? Куда тебе надо идти?.. Это опасно, Подарочек.
– Почти всю жизнь я работала на вас и никогда ничего не просила. Мне есть куда пойти, это мое дело.
Сара подняла на меня голос. Впервые.
– …А как ты собираешься выходить со двора?
Сверху на нас смотрело маленькое высокое оконце, которым пользовалась матушка, чтобы выбираться наружу. Через него в комнату попадала толика света. Я сказала себе: «Если мама могла, смогу и я. Я сделаю это хромая, слепая, а если понадобится, то и задом наперед».
Я не стала ничего объяснять Саре, лишь кивнула на лист бумаги, перо и склянку чернил на полке:
– Если не хочешь писать пропуск, придется мне написать его самой и подписаться твоим именем.
Глубоко вздохнув, она пристально посмотрела на меня, а потом подошла и окунула перо в чернила.
* * *
Когда я первый раз протиснулась в окно и перелезла через стену, Сара уже неделю была в отъезде. Труднее всего оказалось взобраться на кирпичную стену, имея для прикрытия только белый олеандр. К спине я привязала трость с кроликом и узел из рогожи, они затрудняли движение, и, спрыгивая на землю, я приземлилась на больную ногу. Выждав, пока не пройдет боль, я выскользнула из-под деревьев на улицу – еще одна рабыня, выполняющая поручение белого человека.
Этот день я выбрала, потому что у госпожи была мигрень. Мы жили в ожидании ее мигреней. Они укладывали госпожу в постель и предоставляли нас самим себе. Я старалась не думать о том, как вернусь в усадьбу. В свое время матушка дожидалась темноты и перелезала через задние ворота, но сейчас было лето и темнело поздно. Прислуга могла сколько угодно размышлять над тем, где меня носит.
В квартале от Ист-Бей я увидела стражника. Заметив, что я хромаю, он на меня уставился. «Иди ровно. Не слишком быстро. Не слишком медленно». Сжав уши кролика, я, чуть дыша, завернула за угол.
До Булл-стрит, 20, дошла в два раза медленней, чем раньше. Я стояла на противоположной стороне улицы и смотрела на дом, который по-прежнему не помешало бы покрасить. Я не знала, выбрался ли Денмарк Визи из работного дома и что вообще с ним приключилось. Последнее, что помнила о том адском месте, был его голос, кричавший: «Помогите девочке там внизу, помогите девочке!»
Я запрещала себе думать об этом, но, стоя там, на улице, словно увидела страшную картину воочию. Я стою на колесе, изо всех сил вцепившись в поручень. Карабкаюсь на колесо, карабкаюсь. Оно никогда не остановится. Мистер Визи молчит, не издает ни звука, остальные стонут и призывают Иисуса. Воздух рассекает кнут из сыромятной кожи. Мои покрытые пóтом ладони скользят по поручню. Узел, завязанный на запястье, ослабевает. Я говорю себе: не смотри по сторонам, иди вперед, но слышу вой женщины с ребенком на спине. Кнут стегает ее по ногам, потом раздается визг ребенка. Я оглядываюсь и вижу его головку в крови. Красной и мокрой. И тут я срываюсь. Ремень соскальзывает с кистей, и я падаю. И у меня за спиной не вырастают крылья.
В окне его дома виднелась женщина, она гладила белье. Незнакомка стояла ко мне спиной, но я разглядела ее фигуру, светлую кожу, яркий головной шарф, руку, которая двигалась туда-сюда над тканью. У меня на миг замерло сердце.
Подойдя к крыльцу, я услышала, как она поет. «Там вдалеке, где реют птицы, тружусь над колесом для колесницы». Заглянув в открытое окно, я увидела, что женщина вертит бедрами. «Дай полечу, дай полечу так высоко, как захочу».
Я постучала, и мелодия оборвалась. Женщина открыла дверь с утюгом в руках, от него шел запах углей. Матушка повторяла, что у этого мужчины по всему городу жены-мулатки, но главная живет в этом доме. Женщина вздернула подбородок и нахмурилась, и я подумала, уж не решила ли она, что я его новая невеста.
– Кто ты такая?
– Я – Подарочек. Мне надо повидать Денмарка Визи.
Сердито взглянув на меня, она опустила глаза на мою искалеченную ногу:
– А я – Сьюзен, его жена. Что тебе от него надо?
Утюг дышал жаром. С этой женщиной раньше плохо обращались, и я не могла винить ее в том, что она не хочет впускать в дом случайного человека.
– Всего лишь поговорить с ним. Он дома?
– Я здесь.
Позади нее в дверном проеме стоял мужчина со сложенными на груди руками, как Господь, наблюдающий за ходом вещей. Он велел жене чем-нибудь заняться, и ее глаза превратились в узкие щелочки.
– Забери с собой утюг, – сказал он. – Вся комната в дыму.
Женщина ушла, и он посмотрел на меня. Лицо его исхудало, стали заметнее скулы.
– Тебе повезло, что нога не загноилась, а то могла бы умереть, – сказал он.
– Я справилась. Похоже, вы тоже.
– Ты ведь пришла не для того, чтобы интересоваться моим здоровьем.
Он не собирался ходить вокруг да около. Это мне понравилось. Нога болела от долгой ходьбы. Я сняла узел со спины и уселась в кресло. В комнате не было ничего лишнего, только плетеные кресла и стол, на котором лежала Библия.
– Иногда я приходила сюда с матерью. Ее звали Шарлотта.
Ухмылка исчезла с его лица.
– Я знал, что где-то тебя видел. У тебя ее глаза.
– Так мне говорят.
– И сообразительность тоже от нее.
Я прижала к груди мешок из рогожи.
– Хочу знать, что с ней случилось.
– Это было давно.
– Скоро семь лет.
Он не ответил, а я развязала узелок и разложила на столе мамино одеяло с преданиями. Его лоскуты свисали почти до пола – такие яркие, что казалось, темная комната вот-вот вспыхнет огнем.
Люди говорили, он никогда не улыбается, но, увидев рабов, летящих мимо солнца, он улыбнулся. Он смотрел на бабушку и падающие звезды, на то, как матушка оставляет папу в поле, на меня и на нее, разрезанных на куски и положенных на раму. Рассматривал дерево душ и наказание стоянием на одной ноге. Объяснений не просил, знал: это история ее жизни.
Я украдкой взглянула на последний квадрат, на котором мама изобразила мужчину в фартуке плотника с номером 1884. Я внимательно наблюдала за ним – узнает ли он себя?
– Думаешь, это я, да?
– Я знаю, что это вы, но не понимаю, что означают цифры.
Он хохотнул:
– Один, восемь, восемь, четыре. Эти цифры были на моем лотерейном билете. Цифры, которые принесли мне свободу.
В комнате было ужасно жарко. Мои виски заливал пот. «Значит, это ее последнее слово. Вот чем все закончилось – попыткой получить свободу. Призрачный шанс».
Я сложила одеяло, затолкала в узел и привязала к спине. Потом взяла трость.
– Она была беременна, вы знали об этом? Когда она исчезла, с ней пропал и ваш ребенок.
Он не вздрогнул, но я поняла, что он ничего не знал.
Я сказала:
– Эти цифры так и не приблизились к ней, верно?
Сара
Морское путешествие оказалось мучительным. Почти две недели мы лавировали у побережья Виргинии на вздымающихся приливных волнах, страдая от морской болезни, а затем пошли вдоль побережья Делавэра к месту высадки Пенна. Когда доплыли, мне хотелось целовать землю. От слабости отец не мог разговаривать, и мне пришлось самой организовывать выгрузку наших чемоданов и нанимать экипаж.
Мы подъезжали к Сосайети-Хилл, где жил доктор, и прелестный городок разворачивал перед нами великолепные виды на деревья, колокольни, кирпичные дома и особняки. Меня поразило, что на улицах почти не было рабов. От этого я слегка расслабилась и только тогда поняла, как была напряжена.
Я нашла жилье в пансионе «Квакер» в районе 4-й улицы. Отец полностью предоставил себя в мое распоряжение – покупка еды и одежды, лечение и уход за ним, – передав мне все деньги и бухгалтерию. Раз в несколько дней мы ездили в наемном экипаже к доктору. Спустя три недели визитов, по сути дела бесполезных, отец по-прежнему не мог и двух шагов сделать без боли. Он продолжал худеть и выглядел совершенно истощенным.
Тем утром я сидела в приемной и рассматривала седые волосы доктора и его орлиный нос, очень напоминающий отцовский.
– К сожалению, не могу найти причину нервической дрожи судьи Гримке, как и причину ухудшения его состояния, – сообщил врач.
Не только отец был разочарован, но и я тоже. Приехав сюда с надеждой, придется уезжать ни с чем.
– Наверняка вы могли бы что-нибудь порекомендовать.
– Разумеется. Полагаю, ему поможет морской воздух.
– Морской воздух?
Врач улыбнулся:
– Вы скептически к этому относитесь, но талассотерапия – признанная вещь. Бывали случаи, когда выздоравливали даже тяжелобольные люди.
Я уже предвидела ответ отца на это. Морской воздух.
– Рекомендую вам, – сказал доктор, – отвезти его на лето в Лонг-Бранч. Это небольшой уединенный поселок на побережье Нью-Джерси, известный целебным морским климатом. Возьмете с собой настойку опия и успокоительные средства. Ваш отец должен проводить на воздухе как можно больше времени. Поощряйте прогулки босиком по воде, если они будут ему под силу. Возможно, к осени он достаточно окрепнет, чтобы вернуться домой.
Возможно, к сентябрю я окажусь дома с Ниной.
* * *
Доктор назвал Лонг-Бранч маленьким, но он ему польстил. Поселок был не маленьким, даже не крошечным – он почти не существовал. Там стояло четыре фермерских дома, малюсенькая методистская церковь, обшитая вагонкой, и магазин мануфактуры. К тому же это место было не просто уединенным, а совершенно оторванным от цивилизации. Шесть суток мы ехали из Филадельфии в частном экипаже, а последний день тряслись по колдобинам пешеходной дороги, остановились лишь для покупки туалетных принадлежностей в мануфактурной лавке, потом доехали до «Рыбной таверны», единственной гостиницы. Она примостилась на крутом обрывистом берегу океана – большое, открытое всем ветрам здание. Служащий объявил нам, что после ужина в общинном обеденном зале проводятся молитвенные собрания, и я восприняла это как знак того, что нас направляет Господь.
Отец поехал сюда охотно, даже чересчур охотно. Поначалу я не сомневалась, что он захочет вернуться в Южную Каролину, ожидала колкостей вроде: «Разве у нас в Чарльстоне нет морского воздуха?» Но когда в кабинете доктора Физика я сообщила ему новость, не преминув вставить слово «талассотерапия», он лишь посмотрел на меня странным долгим взглядом. По его лицу пробежала тень, и я подумала, что он разочарован. Но он ответил:
– Тогда поедем в Нью-Джерси.
В первый вечер перед наступлением сумерек я принесла в комнату отца суп из трески. Он пытался есть сам, но рука тряслась так сильно, что суп проливался на постель. Тогда папа прислонился к спинке кровати и позволил накормить себя. Изо всех сил стараясь отвлечь нас от происходящего, я тараторила о бушующем океане, об извилистой лестнице, ведущей от гостиницы к берегу. Его рот открывался и закрывался, как у птенца. Он был таким беспомощным!
Я кормила его, а комнату заполнял грохот волн. Из окна я видела, как под напором ветра свинцовая поверхность воды превращалась в пенную зыбь. Наконец отец поднял руку, давая понять, что насытился и супом, и моей болтовней.
На пол рядом с кроватью я поставила ночной горшок:
– Спокойной ночи, отец.
Он уже закрыл глаза, но рукой нащупал мое плечо:
– Все в порядке, Сара. Будь что будет.
* * *
17 июля 1819 года
Дорогая Нина!
Мы остановились в «Рыбной таверне». Мама назвала бы эту гостиницу захудалой, но она еще хранит следы вкуса и своеобразия. Почти все комнаты заняты пансионерами, но я познакомилась только с двумя – пожилыми вдовыми сестрами из Нью-Йорка, которые каждый вечер приходят в столовую на молитвенные собрания. Мне очень нравится младшая.
Я постоянно рядом с отцом. Мы приехали за морским воздухом, но он пока не отважился выйти из комнаты. Я открываю окно, но его раздражают крики чаек, и он велит к полудню его закрыть. Приходится хитрить. Я оставляю щелочку в окне и говорю отцу, что оно закрыто. Еще один повод пойти в столовую и помолиться с сестрами.
Тебе уже пятнадцать, и я могу говорить с тобой, как со взрослой. У отца усиливаются боли. От настойки опия он на несколько часов погружается в беспокойный сон, а когда я заставляю его походить по комнате, грузно опирается на меня. Мне приходится в основном кормить его с ложки. И все же я знаю, Нина, надежда есть! Если вера движет горами, то Господь даст отцу исцеление. Сидя у его постели, я молюсь и часами вслух читаю Библию. Не сердись на меня за набожность. В конце концов, я пресвитерианка. Как ты знаешь, мы лелеем свою горечь и раздражение.
Надеюсь, ты не слишком часто провоцируешь маму. По возможности держи себя в руках до моего возвращения. Молюсь за благополучие Подарочка. Присматривай за ней. Если понадобится – защити ее.
Скучаю по тебе. Наверное, я немного одинока, но у меня есть Господь. Скажи маме, что все в порядке.
Твоя любящая сестра Сара.
* * *
Каждый день в одно и то же время служащий гостиницы поднимал и опускал красный и белый флаги вблизи ступеней, ведущих к пляжу. Ровно в девять часов взвивался красный флаг, призывая джентльменов занять пляж. Я наблюдала, как они бросаются в волны, бегут и ныряют за линией прибоя. Потом выныривают, стоят, подбоченясь, по пояс в воде и обозревают горизонт. На пляже мужчины боролись или сбивались в кучки и курили сигары. В одиннадцать часов поднимали белый флаг, и мужчины с шерстяными полотенцами на шее карабкались по ступеням в гостиницу.
Потом появлялись дамы. Даже если я в этот момент молилась, я бормотала торопливое «аминь» и неслась к окну посмотреть, как они спускаются по лестнице в купальных платьях и непромокаемых шапочках. Никогда прежде не видела купающихся дам. У нас дома женщины не окунаются в океан в причудливых нарядах. В бухте Ист-Бэттери была плавучая купальня с приватной зоной для женщин, но мать считала ее непристойной. Однажды я, к своему удивлению, заметила, как две пожилые сестры, о которых я писала Нине, осторожно спускаются по ступеням с прочими женщинами. Младшая, Алтея, по доброте душевной всегда справлялась не только об отце, но и обо мне: «Как вы, дорогая? У вас бледный вид. Вы часто бываете на воздухе?» В тот день, когда я заметила ее среди купальщиц, она бросила мне ответный взгляд и жестом пригласила присоединиться. Я покачала головой, но как я была бы этому рада!
Женщины заходили в воду иначе, чем мужчины, – держась за канаты, протянутые с берега. Временами с десяток их ложились на воду и, прицепившись к одной и той же веревке, повизгивали и закрывались от водяных брызг. Если отец спал, я стояла у окна и с комком в горле смотрела на них, пока белый флаг не опускался.
* * *
Утром восьмого августа я, позабыв о молитвах, стояла у окна, и вдруг отец выкрикнул мое имя:
– Сара!
Подойдя, я поняла, что он еще спит.
– Сара! – вновь закричал он, голова его металась по подушке.
Чтобы успокоить, я положила ладонь ему на грудь, и он проснулся, тяжело и часто дыша.
Он смотрел на меня лихорадочным взором человека, с трудом пробуждающегося от ночного кошмара. Печально, что я оказалась частью этого кошмара. На протяжении недель, проведенных в Лонг-Бранч, отец был добр со мной. «Как ты себя чувствуешь, Сара? Хорошо питаешься? У тебя усталый вид. Отложи Библию, иди погуляй». Его нежность поражала меня. И все же он оставался отчужденным, никогда не заговаривал о важных вещах.
Я положила ему на лоб влажную салфетку:
– …Отец, я знаю, эта поездка – испытание для вас, и выздоровление идет… идет медленно.
Он улыбнулся, не открывая глаз:
– Пора сказать правду. Никакого выздоровления нет.
– …Нельзя отчаиваться.
– Разве? – Кожа у него на щеках была тонкой и прозрачной, как вуаль. – Я приехал сюда умирать. Ты наверняка это знаешь.
– Нет! Разумеется, не знаю. – Я пришла в ужас. Казалось, сквозь внешнюю оболочку пробился дурной сон, пусть он исчезнет! – …Если вы думаете, что умираете, почему не настояли на возвращении домой?
– Это сложно понять, но последние несколько лет дом стал мне в тягость. Оказаться вдалеке, побыть с тобой в тишине и покое – большое облегчение. Я почувствовал, что здесь мне легче будет отстраниться от вещей, которые я знал и любил всю жизнь.
Я непроизвольно потянулась рукой к губам и почувствовала, как глаза мои наполняются слезами.
– Сара, дорогая моя девочка. Давай не будем лелеять напрасных надежд. Я не надеюсь поправиться, да и не хочу.
Теперь его лицо пылало. Я взяла его за руку, и постепенно он успокоился и задремал.
Проснулся отец в три часа дня. Только что подняли белый флаг – он развевался в раме окна на фоне прозрачного неба. Я поднесла к губам отца стакан с водой и помогла ему отпить.
– У нас бывали ссоры, правда? – произнес он.
Я знала, что последует дальше, и хотела оградить его от тяжелых разговоров. Оградить себя.
– Теперь они не имеют значения.
– Ты всегда отличалась сильным независимым умом, может, даже радикальным умом, и я порой бывал с тобой резок. Ты должна простить меня.
Трудно представить, чего стоили ему эти слова.
– Прощаю. И ты прости меня.
– За что, Сара? За то, что ты следовала велениям совести? Думаешь, мне не противно рабство, так же как и тебе? Или я не понимаю, что алчность помешала мне послушаться голоса совести? Плантация, дом, весь наш жизненный уклад зависели от рабов. – Лицо его исказилось, и он схватился за бок, а потом продолжил: – Или простить тебя за желание найти применение своему интеллекту? Ты умнее даже Томаса или Джона, но ты женщина – и это еще одна несправедливость, которую я был не в силах изменить.
– Отец, прошу вас. Я не в обиде, – сказала я, хотя и не вполне искренне.
На пляже смеялись.
– Иди прогуляйся и освежись, – предложил отец. Я отказалась, но он не уступал. – Как ты сможешь ухаживать за мной, если не заботишься о себе? Сделай это ради меня. Со мной все хорошо.
* * *
Я собиралась лишь побродить босиком по прибою. Сняла туфли и поставила их рядом с передвижной кабинкой для переодевания, которую вывезли на песок. В этот момент из кабинки, отодвинув парусину, выглянула приветливая Алтея, в купальном платье в красно-черную полоску с баской и пышными рукавами. Я пожалела, что Подарочек этого не видит.
– Как мило. Вы наконец поплаваете с нами? – спросила она.
– …О нет, у меня нет подходящего одеяния.
Внимательно всмотревшись в мое несчастное лицо, она объявила, что перехотела купаться и будет очень рада, если я надену ее платье и окунусь. После разговора с отцом я чувствовала себя страшно уязвимой. Хотелось побыть одной, но, взглянув на женщин, уцепившихся за канат и плещущихся в море, на поднимающиеся за ними зеленые водяные валы, нескончаемые и необузданные, я приняла предложение.
Она улыбнулась, когда я вышла из кабинки. У нее не было купальной шапочки, и я вынула из волос шпильки. Мои волосы пламенем затрепетали на ветру. Алтея сказала, что я похожа на русалку.
Я ухватилась за веревку и пошла в волны – туда, где стояли дамы. Вода подступала и отступала, плескалась у наших бедер. Сама не понимая, что делаю, я бросила веревку и устремилась вперед. Потом ринулась в бурлящую воду и легла на спину. Так удивительно было ощущать, что вода меня держит. Лежать на воде, в то время как наверху отец лежал на смертном одре.
* * *
9 августа 1819 года
Дорогая мама,
Библия уверяет, что Господь осушит каждую нашу слезинку…
Я отложила перо, не зная, что писать. Странно, что именно я должна сообщить ей новость. Я представила себе, как она собирает нас, своих детей, в гостиной и говорит: «Вашего отца забрал Господь». Какже получилось, что эта обязанность возложена на меня?
В Чарльстоне отцу полагались бы пышные похороны – торжественность церкви Святого Филипа, величественная процессия вдоль Митинг-стрит, гроб в украшенном цветами экипаже, за которым следует полгорода… Вместо всего этого его похоронят в безымянной могиле на разросшемся кладбище под стенами методистской церкви, которую мы проезжали по пути сюда. Гроб с его телом повезут в фермерском фургоне, за которым пойду я одна.
Но матери я не расскажу ничего из этого. Не скажу также, что в час его смерти я плавала в океане в полном уединении, о котором буду вспоминать всю жизнь. Надо мной кричали чайки, а на вершине шеста реял белый флаг.
Подарочек
Глаза госпожи опухли от слез. Она просидела в постели в ночной одежде до середины утра. Вокруг кровати был натянут москитный полог, шторы на окнах задернуты, но я все равно заметила ее опухшие веки. Минта, новая горничная, притаилась в углу.
Госпожа хотела заговорить со мной, но расплакалась. Мне было ее жаль. Я знала, что такое потерять близкого человека. Но не представляла, зачем она меня вызвала. Оставалось только стоять и дожидаться, пока она не возьмет себя в руки.
Прошло несколько минут, и госпожа прикрикнула на Минту:
– Ты собираешься принести мне носовой платок или нет?
Минта принялась рыться в ящике с бельем, а госпожа повернулась ко мне:
– Немедленно принимайся за мое платье. Я хочу наряд из черного бархата с вышивкой бисером. У госпожи Рассел на платье бисер из гагата. Еще мне понадобится капор с длинной вуалью из крепа сзади. И черные перчатки, но пусть это будут митенки – из-за жары. Ты все запомнила?
– Да, мэм.
– Все должно быть готово через два дня. И сделано безупречно, Хетти, понимаешь? Безупречно. Если понадобится, работай по ночам.
Похоже, она вполне овладела собой.
Госпожа выписала мне пропуск на рынок и отправила в экипаже с Томфри, который должен был купить карточки с приглашениями на поминки. Сказала, сама я слишком долго буду ковылять туда и обратно. Вот так я впервые в жизни прокатилась в экипаже.
– Перестань улыбаться, мы должны скорбеть, – одернул меня Томфри.
Разыскивая на рынке бисер, я натолкнулась на жену мистера Визи, Сьюзен. Я не видела ее с начала лета, с моего визита на Булл-стрит, 20.
– Посмотрите на эту драную кошку! – воскликнула она.
Наверное, все еще злилась на меня.
Я подумала, что она могла многое знать. Наверняка в тот день подслушала мой разговор с мистером Визи, и ей известно о матушке, о ребенке, обо всем.
Я не видела смысла в этой перепалке.
– Я не собираюсь с тобой спорить. И беспокоить больше не стану.
Раздражение ее улеглось. Плечи опустились, и лицо смягчилось. Тут я и заметила шарф. Красный. Края подшиты безупречным тамбурным швом, на краю – маленькие масляные пятна.
– Это головной шарф моей матушки! – выпалила я.
Ее губы раскрылись, словно пробка выскочила из бутылки. Я ждала, но она так и стояла с открытым ртом. А я не отступала:
– Я узнала шарф!
Она поставила на землю корзину с одеждой и сняла шарф с головы:
– Возьми.
Я пробежала пальцами по подшитому краю, потрогала складки, к которым прикасались ее волосы. Потом сняла свой шарф и повязала мамин – низко на лоб, как носила она.
– Откуда он у тебя? – спросила я.
Она покачала головой:
– Тебе следует это знать. В тот вечер твоя мать пришла к нашей двери. Денмарк сказал, что стража будет разыскивать женщину в красном шарфе. Вот я и взяла у нее шарф, а ей отдала свой. Простой коричневый, чтобы не привлекать внимания.
– Вы помогли ей? Помогли скрыться?
– Я делаю то, что скажет Денмарк, – вместо ответа сообщила она.
И ушла плавной походкой с непокрытой головой.
* * *
Я шила весь день и всю ночь и следующий день и ночь и ни на минуту не снимала мамин шарф. Я постоянно думала о том, что матушка в тот вечер приходила к мистеру Визи и что он знает больше, чем говорит.
Я носила платье наверх для примерок, а дом лихорадочно готовился к поминкам. Госпожа сказала, что придет полгорода. Тетка и Фиби пекли поминальные лепешки и готовили чайную посуду. Бина завешивала картины и зеркала черной тканью, а Эли приставили к уборке. Минте досталась самая тяжелая работа: приготовить носовые платки и тем самым принять на себя главный удар.
Томфри повесил в гостиной портрет господина Гримке и разложил на столе памятные вещи: цилиндр, запонки и написанные им книги по юриспруденции. Томас привез флаг с надписью «Ушел, но не забыт», его Томфри тоже поставил на стол рядом с часами, чьи стрелки застыли на часе смерти господина. Госпожа не знала точного времени. Сара написала, что ее отец умер вечером, и госпожа сказала: «Установите на полпятого».
Когда госпожа не рыдала, то сетовала на то, что Сара не догадалась отрезать у господина Гримке прядь волос и отправить в письме. И теперь ей нечего положить в золотой поминальный медальон. И еще госпоже не понравилась статья в «Меркьюри». Там говорилось, что господин был предан земле на Севере без родных и друзей, что является неподобающим для великого сына Южной Каролины.
Уж не знаю, как мне удалось вовремя сшить платье. Это была самая красивая моя работа. Я нанизала на нитку сотни черных шариков, а потом вшила нитку в воротник, сделав его похожим на паучью сеть. Я притачала воротник к горловине, и он ниспадал до бюста. Когда госпожа увидела платье, она произнесла слова, которые я не в силах забыть:
– Что ж, Хетти, твоя мать гордилась бы тобой.
* * *
В воскресенье, когда поток соболезнующих гостей иссяк, я вылезла в окно и перемахнула через стену. Был выходной, слуги слонялись по усадьбе, а госпожа закрылась в своей комнате. Миновав парадный фасад дома, я почувствовала себя в безопасности, но тут увидела на ступенях парадного крыльца Томфри, который торговался с чернокожим мальчишкой, разносчиком рыбы. Они наклонились над большой корзиной камбалы. Я опустила голову и продолжила путь.
– Подарочек! Это ты?
Я подняла голову. С верхней ступеньки на меня пристально смотрел Томфри. Он постарел, стал плохо видеть, я хотела соврать: «Нет, ты ошибся», но… вдруг он заметил трость у меня в руке?
– Да, это я. Иду на рынок.
– Кто тебе разрешил?
У меня в кармане лежал пропуск Сары, но вряд ли бы он убедил Томфри – она все еще была на Севере, ожидая отплытия домой. Я стояла на тротуаре, пригвожденная к месту.
– Что ты там делаешь? – повторил он. – Отвечай.
В голове у меня зазвучал скрежет колеса-топчака.
За окном мелькнул силуэт. Нина. Потом открылась дверь, и Нина спросила:
– В чем дело, Томфри?
– Там Подарочек за воротами. Пытаюсь выяснить, что она делает.
– Ах. Она выполняет мое поручение, вот и все. Пожалуйста, не говори маме. Не хочу ее беспокоить. – И крикнула мне: – Можешь идти!
Томфри вернулся к разносчику рыбы. Я никак не могла заставить ноги шевелиться быстрее. На углу Джордж-стрит я остановилась и оглянулась. Нина помахала мне рукой.
Неподалеку от Булл-стрит, 20, играл маленький шумовой оркестр – трое мальчишек дули в большие кувшины, а галла Джек, приятель мистера Визи, бил в барабан. Собралась толпа цветных, две женщины приплясывали. Я остановилась посмотреть и глазела в основном на Джека. У него были густые бакенбарды, и он подпрыгивал на коротких ногах. Доиграв мелодию, засунул барабан под мышку и зашагал к дому мистера Визи, а я – следом за ним.
Из кухни вился дымок, я подошла и постучала. Меня впустила Сьюзен.
– Странно, что ты так долго собиралась, – заметила она. И добавила, что я могла бы ей помочь – в комнате собрались мужчины.
– По какому поводу?
Она пожала плечами:
– Не знаю, да и знать не хочу.
Я помогла ей нарезать капусту и морковь для ужина. Когда она понесла мужчинам бутылку мадеры, я увязалась за ней. Пока она наполняла стаканы, я ждала за дверью, но видела сидящих за столом – мистера Визи, галла Джека, Питера Пойаса, Манди Джелла и еще двоих, принадлежащих губернатору, Роллу и Неда Беннетт. Я знала всех по церкви. Все были рабами, кроме мистера Визи. Позже он назовет их своими заместителями.
Я отошла в коридор, чтобы дать Сьюзен пройти на кухню, а сама подкралась к двери, оставаясь незамеченной.
Похоже, что мистер Визи разделял всех рабов штата на группы:
– Я отвезу французских негров на реку Санти, а ты, Джек, отправишь рабов на Си-Айлендс. Трудно будет переписать сельских рабов с плантаций. Питер и ты, Манди, знаете их лучше. Ролла, тебе достаются городские рабы, а тебе, Нед, рабы с перешейка. – Он понизил голос, и я подкралась ближе. – Переписывайте всех, кого привлечете. И храните список как зеницу ока. Скажите всем: «Запаситесь терпением, скоро придет наш день».
Не знаю, откуда он взялся, но не успела я обернуться, как на меня набросился галла Джек. Схватил меня сзади и швырнул в комнату, трость взлетела в воздух. Я отскочила от стены и плашмя упала на пол.
Он поставил ногу мне на грудь, прижимая к полу:
– Кто ты такая?
– Убери свою поганую ногу!
Я плюнула в него, но слюна попала мне же в лицо.
Он поднял руку, собираясь ударить, но краем глаза я увидела, как Денмарк Визи хватает его за воротник и швыряет через комнату. Потом мистер Визи поднял меня:
– Ты в порядке?
Меня трясло.
– Все, что здесь услышала, держи при себе, – велел он.
Я снова кивнула, и он обнял меня, унимая дрожь. Потом повернулся к галла Джеку и остальным и сообщил:
– Это дочь моей жены и сестра моего ребенка. Она – моя семья, и это значит, вы и пальцем не смеете ее тронуть.
Потом мистер Визи велел мужчинам возвращаться в его мастерскую. Мы подождали, пока все не уйдут из комнаты.
Итак, он считал матушку своей женой. Я – его семья.
Он пододвинул мне стул:
– Садись. Что ты здесь делаешь?
– Пришла узнать правду о том, что случилось с матушкой. Вам ведь это известно!
– Некоторые вещи лучше не знать, – произнес он.
– Но Библия учит другому. В ней говорится, что знание истины делает человека свободным.
Он обошел вокруг стола:
– Тогда ладно, – и закрыл окно, чтобы правда не вышла из комнаты и не стала известна всему миру. – Шарлотта пришла сюда в день, когда попала в историю со стражником. Я работал в мастерской и в какой-то момент увидел ее. За ней гнались до самого пруда у рисовой мельницы, там она спряталась в мешок. Все платье у нее было в рисовой шелухе. Я оставил ее у себя до темноты, а потом отвел на перешеек Нек, где не так строго следят за порядком. Хотел ее там спрятать.
Нек располагался к северу от города, и там сдавалось много домов для свободных чернокожих и рабов, чьи хозяева позволяли жить отдельно. Их называли негритянскими хижинами. Я попыталась представить себе матушку в таком доме.
– Я знал там свободного чернокожего, у которого была комната, он приютил Шарлотту. Она собиралась вернуться к Гримке и попросить пощады, как только стража перестанет ее разыскивать. – До этого мистер Визи вышагивал по комнате, но сейчас сел рядом со мной и торопливо закончил рассказ: – Однажды вечером она вышла в уборную, а поблизости ее поджидал белый по имени Роберт Мартин. Он занимается кражей рабов.
В голове у меня загудело.
– Кражей рабов?
– Да. Такие люди – настоящие подонки. Мы все знаем этого мужика – у него была передвижная лавка в фургоне. Поначалу торговал обычными товарами, потом начал перекупать рабов, а затем и красть их. Он охотился за ними в Неке. Всегда был начеку и выслеживал беглых рабов. Не один человек видел, как он забрал Шарлотту.
– Он ее забрал? И продал? – Я вскочила на ноги, пытаясь перекричать шум в голове. – Почему вы не искали ее?
Он взял меня за плечи и встряхнул. Глаза его сверкали.
– Галла Джек и я искали ее два дня. Везде искали, но она исчезла.
Сара
Возвращение в Филадельфию было утомительным, я сняла жилье в том же доме в Сосайети-Хилл, где останавливались мы с отцом. Я собиралась остаться только до отплытия корабля, но в назначенное утро, когда чемодан уже был упакован и меня ожидал экипаж, неожиданно передумала.
В дверь постучала миссис Тодд, хозяйка, у которой мы снимали комнату:
– Мисс Гримке, экипаж подан. Могу я прислать возницу за чемоданом?
Я ответила не сразу, продолжала стоять у окна, глядя на пышную лозу, обвившую штакетник, на мощенную булыжником улицу, обсаженную сикоморами, на пятнистую узорчатую тень. Потом еле слышно прошептала:
– Нет.
Я повернулась к женщине и развязала черный капор с небольшой оборкой, приличествующей трауру. Купила его накануне на Хай-стрит, в одиночестве бродя по магазинам. Потом вернулась в простую комнату, где не было слуг или рабов, не было излишеств в мебели, филиграни или листового золота, где никто не звал меня на чай с гостями, до которых мне нет дела, где мне нечего было ожидать. В этой небольшой комнате я делала все сама, даже застилала постель и стирала. Я повернулась к миссис Тодд:
– …Если можно, я бы хотела пожить тут еще чуть-чуть.
Она смутилась:
– Вы не уезжаете, как собирались?
– Нет. Я решила ненадолго задержаться.
Я говорила себе, что хочу побыть наедине со своим горем. Разве это не очевидно?
Миссис Тодд, жена бедствующего судебного клерка, схватила меня за руку:
– Милости прошу оставаться, сколько пожелаете.
Я написала матери подробное письмо, пытаясь объяснить необъяснимое: отец скончался и я не собиралась сразу же ехать домой. «Мне надо побыть наедине со своим горем».
Ответное письмо пришло в сентябре. Строчки, выведенные мелким, компактным почерком, распирало от ярости и чернил. Мое поведение было позорным, эгоистичным, жестоким. «Как могла ты покинуть меня в самый тяжелый час?» – вопрошала она.
Я сожгла послание в камине, но ее слова вызвали чувство вины. В них была доля правды. Я проявила эгоизм. Бросила мать, а также Нину. Меня это терзало, но я не стала собирать чемодан.
Я проводила дни в безделье. Утомившись, сразу ложилась в постель, часто в середине дня. Миссис Тодд перестала приглашать меня на обед по расписанию и оставляла мне еду на кухне. Обычно я уносила ее к себе в неурочное время и сама мыла посуду. Книг для чтения почти не было, но я вела записи в небольшом дневнике, в основном о последних днях отца. Еще я практиковалась в стихах из Священного Писания с помощью карточек с текстом. Прогуливалась взад-вперед по улицам под сикоморами, листва которых постепенно желтела, потом становилась бронзовой. Каждый день я уходила все дальше и дальше – к площади Вашингтона, зданию Философского общества, старой церкви Святой Марии, а один раз совершенно случайно дошла до таверны «Бедовый парень», из нее доносились крики и звон бьющейся посуды.
Однажды в воскресенье, когда прозрачный воздух был пронизан ярким светом, я прогуливалась по щиколотку в опавших листьях по Арч-стрит и натолкнулась на столь громадный молитвенный дом квакеров, что в изумлении остановилась. В Чарльстоне у нас был один крошечный обветшалый Дом друзей, в который, как говорили, приходили лишь два вздорных старика. Пока я стояла, из центральных дверей вылился людской поток, причем женщины и девочки были в таких жалких изношенных платьях, что наряды пресвитерианок казались роскошными. Даже дети с унылыми личиками были одеты в пальто тусклых цветов. Я смотрела, как квакеры идут на фоне красных кирпичей, крыши без колокольни, простых окон со ставнями, и понимала, что они мне неприятны. Говорят, они обычно сидят в тишине, ожидая, пока кто-нибудь вслух поделится с Богом самыми сокровенными мыслями. По-моему, это ужасно.
Впрочем, квакеры не испортили моего настроения, которое в те дни очень напоминало о моментах, когда я плавала в океане в Лонг-Бранч под белым флагом. Я была полна энергии, словно в груди забилось второе сердце. Я осознала, что вполне могу обходиться одна. Если бы не смерть отца, я была бы счастлива.
Тем не менее наступил ноябрь, и я поняла, что дольше оставаться нельзя. Приближалась зима. Морское путешествие могло стать рискованным. Я упаковала чемодан.
* * *
Плыть предстояло на одномачтовой парусной яхте, что давало надежду добраться до Чарльстона за десять дней. Я приобрела билет первого класса, но каюта оказалась темной и тесной – в ней был только встроенный шкаф и койка шириной два фута. При любой возможности я выходила на верхнюю палубу навстречу холодному крепкому ветру в компании других пассажиров, толпившихся с подветренной стороны.
На третье утро я проснулась перед рассветом и быстро оделась, не потрудившись заплести волосы. От душного, спертого воздуха каюта стала похожа на склеп, и я отправилась на верхнюю палубу с развевающимися рыжими волосами, ожидая, что буду одна, но у поручня уже стоял мужчина. Подняв капюшон плаща, я встала чуть в стороне от него.
В небе, как напоминание о ночи, висел крошечный белый диск луны. Под ним вдоль линии горизонта появилась тонкая голубая полоска. Я смотрела, как она постепенно расширяется.
– Как поживаете? – произнес мужчина формальное приветствие квакеров, которое мне приходилось слышать в Филадельфии.
Я повернулась к нему, и пряди волос, выбившись из-под капюшона, дико взметнулись над моим лицом.
– …Хорошо, сэр.
У него была ямочка на подбородке и пронзительные карие глаза, над которыми взлетали дуги бровей. Одет он был в простые бриджи с серебряными пряжками на коленях, темный сюртук и треуголку. На лоб падала прядь черных как уголь волос. Я предположила, что он старше меня лет на десять или больше. Я видела его раньше на палубе, а в первый вечер – в столовой, с женой и восьмью детьми, шестью мальчиками и двумя девочками. Мать семейства выглядела утомленной.
– Меня зовут Израэль Моррис, – представился он.
Позже я задумаюсь, не парки ли перенесли меня сюда, не они ли заставили на три месяца задержаться в Филадельфии до отплытия именно этого судна, хотя, конечно, мы, пресвитериане, верили, что именно Господь устраивает счастливые встречи вроде этой, а не мифологические женщины с веретенами, нитками и ножницами.
Паруса громко хлопали и свистели. Я назвала свое имя, и мы молча любовались разгорающимся светом, морскими птицами, взмывающими в небо плавными дугами. Он сказал, что его жена Ребекка – в каюте на карантине. Ухаживает за двумя младшими детьми, заболевшими дизентерией. Он сам был маклером, коммивояжером, и, хотя держался скромно, я догадывалась, что дела его идут успешно.
В свою очередь я рассказала о путешествии с отцом и его внезапной смерти. Слова легко слетали с моего языка, я почти не запиналась. Думаю, столь благотворно на меня действовала бурлящая вокруг вода.
– Прошу принять мои соболезнования, – сказал он. – Должно быть, тяжело одной ухаживать за отцом. Ваш муж не смог поехать с вами?
– Мой муж? О, мистер Моррис, я не замужем.
Лицо его вспыхнуло.
Я попыталась сгладить неловкость:
– Уверяю вас, я не беспокоюсь по этому поводу.
Он рассмеялся и стал расспрашивать о моей семье, о жизни в Чарльстоне. Когда я рассказала ему о доме на Ист-Бей и плантации на севере, улыбка его угасла.
– Так, значит, вы рабовладельцы?
– …Мои родные – да, но я сама этого не поддерживаю.
– И все же связали свою судьбу с теми, кто поддерживает?
Я рассердилась:
– …Они моя семья, сэр. Что, по-вашему, я могу поделать?
Он взглянул на меня с добротой и сочувствием:
– Молчать при виде зла – тоже своего рода зло.
Я отвернулась от него и уставилась на прозрачную воду. Кем надо быть, чтобы сказать такое? Джентльмен с Юга скорее бы проглотил язык.
– Простите мою прямолинейность, – произнес он. – Я квакер. Мы считаем рабство мерзостью. Это важная часть нашей веры.
– …А я пресвитерианка, и, хотя мы не отрицаем рабства, как вы, это важная часть и моей веры.
– Разумеется. Прошу меня извинить. Боюсь, во мне говорит фанатик, и иногда я не владею собой. – Он с улыбкой притронулся к полям шляпы. – Мне надо позаботиться о завтраке для семьи. Надеюсь, мы еще поговорим, мисс Гримке. Счастливо оставаться.
Следующие два дня я думала только о нем – и днем, и даже во сне. Меня тянуло к нему сильнее, чем к Берку, и это пугало. Меня притягивали его суровая совестливость, откровенное квакерство, энергия его идей, энергия его самого. Он был женат, и этому я была рада, поскольку чувствовала себя защищенной.
На шестой день путешествия он подошел ко мне в столовой. Надвигался шторм, корабль несся на всех парусах, и пассажирам запретили выходить на верхнюю палубу.
– Можно сесть с вами? – спросил он.
– …Как вам угодно. – В моей груди разгоралось пламя, я почувствовала, что оно перекинулось на щеки и залило их румянцем. – …Ваши дети поправились? А жена? Она хорошо себя чувствует?
– Болезнь перекинулась на остальных детей, но благодаря Ребекке они выздоравливают. Мы и дня не обошлись бы без нее. Она… – Он вдруг осекся, но я продолжала выжидающе смотреть на него, и он закончил фразу: – Идеальная мать.
Без шляпы он выглядел моложе. Черные волосы его пышной шевелюры вились крупными локонами. Под глазами залегли тени от усталости, и я подумала, что он помогал жене ухаживать за детьми, но он вынул из жилета потрепанную книгу в кожаном переплете и сообщил, что долго читал ночью.
– Это «Дневник» Джона Вулмана, великого защитника нашей веры.
Разговор вновь обратился к квакерству, мистер Моррис стал зачитывать отрывки из книги, пытаясь просветить меня в отношении их веры.
– Все люди одинаково значимы, – сказал он. – Священниками у нас бывают женщины, так же как и мужчины.
– Женщины?
Я дотошно расспрашивала его об этой диковине, и он даже развеселился:
– Могу ли я предположить, что значимость женщины, как и отмена рабства, является частью вашей индивидуальной веры?
– …Я уже давно размышляю о своем призвании.
– Вы – исключительная женщина.
– Некоторые считают меня скорее радикальной, чем исключительной.
Он улыбнулся, и брови его поползли на лоб.
– Возможно ли, чтобы под личиной пресвитерианки скрывался квакер?
– Вовсе нет, – отмахнулась я.
Но позже, оставшись одна, засомневалась. Одно дело порицать рабство в душе, но женщины-пасторы!
В течение нескольких оставшихся дней плавания мы беседовали на продуваемой всеми ветрами верхней палубе, а также в столовой, где пахло вареным рисом и сигарами. Обсуждали не только квакеров, но и богословие, философию и пути освобождения от рабства. Он считал, что отмена рабства должна происходить постепенно. Я спорила, доказывая, что это нужно сделать немедленно. Он нашел во мне интеллектуального собеседника, и все же я до конца не понимала, почему он так приветлив со мной.
В последний вечер Израэль пригласил меня встретиться в столовой с его семьей. Его жена Ребекка держала на коленях младшего ребенка, хнычущего малыша не старше трех лет, розовое личико маячило около ее плеча. Она была из тех тонких, хрупких женщин, чье тело кажется сотканным из воздуха. Легкие, как солома, волосы были разделены посредине пробором и обрамляли лицо тонкими прядями.
Она похлопала ребенка по спине:
– Израэль очень хорошо о вас отзывался. Сказал, вы терпеливо выслушали его объяснения о вере. Надеюсь, он вас не утомил. Он бывает невыносимым. – И она заговорщицки мне улыбнулась.
Меня немного задело, что она оказалась такой хорошенькой и милой.
– …Что ж, он определенно очень основателен, – нашлась я.
В ответ зажурчал смех Ребекки. Я взглянула на Израэля. Он смотрел на жену с сияющей улыбкой.
– Если вернетесь на Север, обязательно погостите у нас, – сказала Ребекка, после чего повела детей в каюту.
Израэль задержался на минуту и достал «Дневник» Джона Вулмана:
– Возьмите, пожалуйста.
– Но это ваша книга. Я не могу ее принять.
– Мне будет очень приятно. По возвращении в Филадельфию я достану себе другой экземпляр. Прошу только: когда прочтете, напишите о своих впечатлениях.
Открыв книгу, он показал мне листок бумаги с его адресом.
В ту ночь, задув фитилек лампы, я лежала без сна и думала о книге, положенной в чемодан, и адресе, спрятанном в ней. «Когда прочтете, напишите мне». Подо мной колыхалась вода, неся наш корабль в раскачивающейся тьме в сторону Чарльстона.
Подарочек
Когда тебя собираются продать, первое, что говорят: «Иди почисти зубы». Так рассказывала Тетка. Она сообщила, что, выбирая раба на рынке, белые люди в первую очередь проверяют их зубы. Правда, после смерти господина Гримке никто из нас не думал о зубах. Нам казалось, жизнь будет идти по-старому.
Через два дня после возвращения Сары с Севера приехал адвокат для оглашения завещания. Все собрались в столовой – дети Гримке и рабы. Я удивилась: зачем госпоже понадобились рабы? Мы стояли по струнке в задней части комнаты, начиная чувствовать себя частью семьи.
Сара сидела по одну сторону стола, Нина – по другую. Сара посматривала на сестру с печальной улыбкой, а Нина отводила взгляд. Они немного повздорили.
Госпожа была в красивом черном траурном платье. Я хотела намекнуть ей, что пора бы снять его и отдать Марии в стирку, поскольку под мышками виднелись серые пятна. Похоже, она носила его с августа, но попробуй ей что-нибудь сказать! Характер этой женщины портился день ото дня.
Адвокат мистер Хьюджер поднялся с ворохом бумаг в руке, сообщил, что это завещание Джона Фошеро Гримке, составленное им в мае. Мы долго слушали бесконечные «по какой причине», «а именно» и «из этого следует». Это было намного хуже Библии.
Дом переходил не к госпоже, а к Генри, которому еще не исполнилось восемнадцати. Но, по крайней мере, она до самой смерти могла жить в этом доме. «Оставляю ей всю мебель, столовое серебро, фарфор, экипаж и двух моих лошадей, а также запас спиртных напитков и провизии, которые останутся в наличии к моменту моей смерти». Перечень продолжался и продолжался. Все добро и движимое имущество.
Потом он зачитал такое, отчего у меня мурашки побежали по спине. «Она должна оставить себе любых шестерых моих негров, на свой выбор, а остальных пусть продаст или раздаст детям, как пожелает».
Рядом со мной стояла Бина.
– Господи, нет, – прошептала она.
Я оглядела шеренгу рабов. Нас было одиннадцать – Розетта год назад умерла во сне.
«Оставить себе любых шестерых… а остальных пусть продаст или раздаст». Пятеро из нас должны покинуть этот дом.
Минта засопела. Тетка шикнула на нее, но даже ее старые глаза округлились от страха. Она, себе на беду, слишком хорошо выучила Фиби. Томфри тоже сильно постарел, а у Эли пальцы скрючились, как веточки. Гудис и Сейб были по-прежнему молоды, но для двух лошадей не нужно держать двух рабов. Принц с его выносливостью хорошо справлялся с работой во дворе, но у него стали случаться приступы дурного настроения, когда он сидел, глядя в одну точку и сморкаясь в рубашку. Мария слыла хорошей работницей, и я думала, ее оставят. А вот Бина еле слышно постанывала, она была нянькой, а нянчить уже некого.
Я сказала себе: «Госпоже понадобится портниха». Но потом вновь взглянула на черное платье и подумала, что теперь госпожа станет обходиться несколькими старыми нарядами и сможет нанимать швею на стороне.
– …Отец не мог написать такое! – возмутилась Сара.
Госпожа бросила на дочь злобный взгляд:
– Он сам написал эти слова, и мы будем уважать его желания. У нас нет выбора. Пожалуйста, позволь мистеру Хьюджеру продолжить.
Когда адвокат возобновил чтение, Сара взглянула на меня теми же печальными голубыми глазами, что и в день своего одиннадцатилетия, когда я стояла перед ней с сиреневой ленточкой на шее. Этот мир жесток, и ей не под силу его улучшить.
* * *
В декабре каждый из нас был на пределе в ожидании решения госпожи: кто останется и кого отошлют? Если меня продадут, как найдет меня матушка, вздумай она вернуться?
Каждую ночь, пытаясь согреть ноги, я клала в постель горячий кирпич и лежала, думая о том, что матушка жива. Как она там? Интересно, купил ли ее добрый человек? И послал ли на плантацию? Занимается ли она шитьем? С ней ли мой маленький брат или сестра? Носит ли она на шее мешочек? Я знала, если бы могла, она бы вернулась. Здесь, в дереве, ее душа. Здесь обретаюсь и я.
«Не дай мне стать одной из тех, кому придется уйти».
В этом году госпожа не устраивала празднования Рождества, но разрешила, если кто пожелает, отмечать Джонкону. Эту традицию несколько лет назад привезли негры с Ямайки. Бывало, Томфри нарядится в рубашку и штаны с нашитыми полосками разноцветных ярких тряпок и шляпу из печной трубы. Мы называли его Старьевщиком, тащились за ним к задней двери, распевая песни и гремя горшками. Он постучит в дверь, а госпожа выйдет со всеми домочадцами и станет смотреть, как он пляшет, а потом вручит нам маленькие подарки – монетку или новую свечку. Иногда шарф или глиняную трубку. Считалось, что это делает нас счастливыми.
В этом году мы не были настроены на праздник, но в день Джонкону во дворе появился Томфри в лохматом наряде, и мы от души пошумели, позабыв на время о бедах.
Из задней двери вышла госпожа в черном платье с корзиной подарков, за ней следовали Сара, Нина, Генри и Чарльз. Они пытались выдавить из себя улыбки. Даже Генри, очень похожий на мать, напоминал улыбающегося ангелочка.
Томфри исполнил джигу – крутился, подпрыгивал и размахивал руками. Развевались ленточки, и, когда он остановился, все захлопали в ладоши. Томфри снял высокую шляпу и почесал седую голову. Госпожа раздала женщинам веера из раскрашенной бумаги. Мужчины получили две монеты, а не одну.
Весь день небо было затянуто тучами, но вот выглянуло солнце. Опершись на трость с золотым набалдашником, госпожа искоса посмотрела на нас. Потом назвала имя Томфри. Затем Бины. Эли. Принца. Марии.
– У меня есть для вас что-то еще, – добавила она.
И вручила каждому баночку масла для полоскания горла.
– Вы хорошо мне служили. Томфри, ты отправишься в семью Джона. Бина, поедешь к Томасу. А тебя, Эли, я отправляю к Мэри. – Затем госпожа повернулась к Принцу и Марии. – Очень жаль, но вас придется продать. Я этого не хочу, но так надо.
Все молчали. На нас, как камень, навалилась гнетущая тишина.
Мария упала на колени и поползла к госпоже, плача и умоляя изменить решение.
Госпожа вытерла глаза. Потом повернулась и в сопровождении сыновей пошла к дому, но Сара и Нина остались. На их лицах читалась жалость.
Казнь меня миновала. «Разве Господь не спас Подарочка?» Казнь миновала также и Гудиса, и я подивилась тому, что почувствовала облегчение. Но во всем этом Бога не было. Ничего, кроме четверых стоящих рабов и Марии на коленях. Невыносимо было смотреть на Томфри, который комкал в руках шляпу. На Принца и Эли, опустивших глаза. На Бину, с веером в руке, не отрывавшую взгляда от Фиби. Дочь, которую ей не суждено будет больше увидеть.
* * *
Госпожа распределила обязанности для оставшихся рабов. Сейбу перешли от Томфри обязанности дворецкого. Гудис стал заниматься рабочим двором, конюшней и экипажем. Фиби досталась стирка, а Минте и мне уборка, которой прежде занимался Эли.
Когда наступил Новый год, госпожа велела мне почистить люстру в гостиной. Проворчала, что Эли десять лет толком не чистил эту люстру. В ней было двадцать восемь рожков с хрустальными колпаками и подвесками из граненого стекла. Я залезла на лестницу в белых хлопковых перчатках, разобрала люстру на части, разложила их на столе и почистила нашатырным спиртом. А вот собрать снова не смогла.
Я нашла Сару в ее комнате. Она читала книгу в кожаном переплете.
– Сейчас все сделаем, – успокоила она.
После ее возвращения мы почти не разговаривали. Она все время грустила и была погружена в эту самую книгу.
Когда мы наконец собрали люстру и повесили под потолок, у Сары на глазах вдруг показались слезы.
– Ты расстраиваешься из-за папы?
Ответ поразил меня, и я поняла, что в ее словах таится неподдельная боль, которую она привезла с собой.
– …Мне двадцать семь лет, Подарочек, и это теперь моя жизнь. – Она окинула взглядом комнату, посмотрела на люстру, снова на меня. – …Вот это все – моя жизнь. Только здесь и до скончания дней. – Голос ее оборвался, и она прикрыла рот рукой.
Она, так же как и я, жила в ловушке, но загнал ее туда собственный ум, мнения других людей, а не закон. В африканской церкви мистер Визи любил повторять: «Будьте бдительны, человека можно поработить дважды: один раз телом, другой раз душой».
Я попыталась высказать это Саре.
– Телом я могу быть рабыней, но не душой. Ты же – наоборот.
Она с удивлением взглянула на меня, и ее слезы заблестели, как граненый хрусталь.
* * *
В день, когда увезли Бину, из кухонного корпуса все время доносился плач Фиби.
Сара
1 февраля 1820 года
Дорогой Израэль,
я часто думаю о нашем разговоре на борту корабля. Прочитала вашу книгу, и она меня очень воодушевила. Есть много вещей, о которых мечтаю вас расспросить! Как бы мне хотелось встретиться с вами вновь…
3 февраля 1820 года
Дорогой мистер Моррис,
полгода я пробыла вдали от ужасов рабства, и теперь, по возвращении в Чарльстон, мое сердце переполняется новой мукой при виде этой мерзости. После прочтения вашей книги все стало только хуже. Кроме вас, мне не к кому обратиться…
10 февраля 1820 года
Дорогой мистер Моррис,
надеюсь, у вас все хорошо. Как поживает ваша милая жена Ребекка…
11 февраля 1820 года
Благодарю вас за книгу, сэр. В ваших квакерских верованиях я нахожу необычную красоту – мысль о том, что в нас присутствует зерно света, таинственный Внутренний Голос. Расскажите, пожалуйста, как этот Голос…
Я все писала и писала ему письма, которые была не в состоянии закончить. И неизменно останавливалась на середине фразы. Откладывала перо, складывала письмо и прятала его к остальным – в глубину ящика письменного стола.
Был ранний вечер, надвигались зимние сумерки. Я достала пухлую пачку, развязала черную атласную ленточку и добавила в пачку письмо от 11 февраля. Отправь я письма, мне стало бы еще горше. Меня сильно тянуло к этому человеку. Его ответ на любое письмо только подстегнул бы мои чувства. К тому же его поощрения меня к квакерству до добра не доведут. Здесь у нас квакеры считались презираемой сектой – кучка раздражающе эксцентричных и плохо одетых людей, которые на улице привлекали к себе нездоровое внимание. Ни к чему мне становиться объектом насмешек и преследований. И моя мать ни за что не позволит этого.
Послышалось постукивание трости по сосновому полу, я схватила письма и в панике выдвинула ящик. От неловкого движения письма упали ко мне на колени и рассыпались по ковру. Я наклонилась, чтобы поднять их. В этот момент дверь без стука распахнулась, и на пороге возникла мать, взгляд ее устремился на мой тайник.
Я подняла на нее глаза, теребя в руках черную ленточку.
– Ты нужна в библиотеке, – сказала она, не проявив ни малейшего интереса к рассыпанным бумагам. – Сейб упаковывает книги твоего отца, и я хочу, чтобы ты проследила за процессом.
– Упаковывает?
– Их поделят между Томасом и Джоном, – сообщила она и, повернувшись, вышла.
Я собрала письма, перевязала черной ленточкой и положила в ящик. Не знаю, зачем я их хранила, – это ведь глупо.
Сейба в библиотеке я не застала. Он успел освободить почти все полки и сложил книги в несколько больших чемоданов, что лежали открытыми на полу – том самом полу, где я много лет назад стояла на коленях, когда отец запретил мне пользоваться библиотекой. Не хотелось думать о том ужасном эпизоде и о растерзанной ныне комнате. Книги потеряны для меня, всегда были потеряны.
Я опустилась в отцовское кресло. В центральном коридоре громко тикали часы, и я ощутила, как меня вновь захлестывает тоска, на сей раз более сильная. С каждым днем я все глубже погружалась в меланхолию. Впервые я познакомилась с ней в двенадцать лет, жизнь тогда для меня потеряла всякий смысл. В те дни мать приглашала доктора Геддингса, и я опасалась, что она опять это сделает. Каждый день я заставляла себя спускаться к чаю. Мне приходилось выносить визиты ее знакомых. Я продолжала ходить в церковь, на занятия по изучению Библии, на благотворительные встречи. По утрам я сидела с матерью над вышивкой – на коленях пяльцы с канвой, иголка снует взад-вперед. Мама поручила мне вести записи по ведению хозяйства, и каждую неделю я разбирала припасы, составляла описи и списки предстоящих закупок. Дом, рабы, Чарльстон, мать, пресвитериане – вот и вся моя жизнь.
Нина отдалилась от меня. Сердилась за то, что я надолго осталась в Филадельфии после смерти отца.
– Ты даже не представляешь себе, как ужасно остаться здесь одной! – кричала она. – Мама постоянно выговаривала мне за мой вспыльчивый характер, выискивала промахи. Это было ужасно!
Я всегда смягчала разногласия между ней и матерью, а отлучившись надолго, оставила сестру незащищенной.
– Прости меня, – попросила я.
– Ты написала лишь один раз! – Ее красивое лицо исказилось от боли и обиды. – Один раз.
Это правда. Я была настолько очарована той свободой, что обо всем позабыла.
– Прости, – повторила я.
Зная, что со временем она извинит меня за эгоизм, я чувствовала, что у возникшей отчужденности есть и другие причины. В свои пятнадцать сестра хотела оторваться от меня, выйти из моей тени, осознать, кто она есть. Мое затворничество в Филадельфии стало лишь предлогом для провозглашения независимости.
Убегая в свою комнату в день нашей ссоры, она прокричала:
– Мама права! У меня нет собственного разума. Только твой!
Мы стали почти чужие. Я ничего не пыталась изменить, и от этого мое отчаяние только усиливалось.
Я уставилась на чемоданы с книгами на полу библиотеки, вспоминая, как некогда стремилась к образованию, к обретению цели. Мир в те времена казался таким заманчивым.
Сейб не возвращался. Я поднялась с кресла и принялась с ностальгией перебирать книги. Почти сразу наткнулась на «Биографию Жанны д’Арк из Франции». Не могу сказать, сколько раз перечитывала этот чудесный томик о подвигах святой Иоанны еще до того, как отец наложил запрет на библиотеку. Открыв книгу сейчас, я воззрилась на изображение ее герба – два ириса. Я уже и позабыла об этом цветке, но теперь поняла, почему вцепилась в пуговицу с ирисом, когда мне было одиннадцать. Я засунула книгу под шаль.
Той ночью я не могла уснуть, слышала, как часы внизу бьют два, потом три. Вскоре начался ливень и немилосердно захлестал по веранде и окнам. Я вылезла из-под одеяла и зажгла лампу, решив написать Израэлю. Я рассказала бы ему, что меня временами душит меланхолия, что иногда думаю о могиле как о прибежище. Сочинила бы еще одно письмо, которое бы снова не отправила. Может, мне стало бы легче.
Я выдвинула ящик стола. На своих местах лежали Библия и комментарий к Блэкстону, мои канцелярские принадлежности, но пачки писем видно не было. Я придвинула лампу ближе и пошарила в пустых углах. Там, свернувшись злобной запоздалой мыслью, лежала черная ленточка. Письма к Израэлю исчезли.
Мне захотелось накричать на мать. Не помня себя от гнева, я распахнула дверь и бросилась вниз по лестнице, уцепившись за перила, поскольку боялась упасть.
Я забарабанила в дверь кулаком, подергала ручку. Заперто.
– …Как ты посмела их взять?! – пронзительно закричала я. – Как ты посмела! Открой дверь. Открой!
Я не могла представить, что она подумала, читая мои сокровенные излияния к незнакомцу с Севера. Квакер. Женатый мужчина. Считала ли она, что я оставалась в Филадельфии ради него?
За дверью мать звала Минту, спящую на полу рядом с ее кроватью. Я продолжала колотить в дверь:
– …Открой дверь! Ты не имеешь права!
Мать не отвечала, но с лестничной площадки донесся испуганный голос Нины:
– Сестра?
Подняв глаза, я увидела в темноте Нину в белой ночной сорочке и рядом с ней Генри и Чарльза – все трое напоминали привидения.
– …Ложитесь спать, – сказала я.
Босые ноги прошлепали по полу, одна за другой закрылись двери их комнат. Я вновь подняла кулак, но ярость начала утихать, возвращаясь в то ужасное место, где возникла. Совершенно обессиленная, я прислонилась головой к дверному косяку, проклиная себя.
* * *
Утром я была не в силах встать с постели. Неведомая сила тянула меня вниз. Безучастная ко всему, я зарылась лицом в подушку.
В следующие дни Подарочек приносила мне подносы с едой, к которой я почти не притрагивалась. Хотелось забыться сном, но сон бежал от меня. Иногда по ночам я бродила по веранде, всматривалась в сад внизу, представляя себе, как падаю.
Однажды Подарочек положила на кровать подле меня мешочек из рогожи.
– Открой его, – попросила она.
Из мешка доносился запах гари. Внутри я нашла свои письма – опаленные и почерневшие. Подарочек увидела, как Минта бросает их в очаг кухонного корпуса по приказу моей матери, и вытащила письма кочергой.
С наступлением весны мое душевное состояние не улучшилось, ко мне снова пригласили доктора Геддингса. Мама казалась искренне обеспокоенной. Приходила в мою комнату с охапками нарциссов, ласковым голосом приглашала прогуляться с ней или сообщала, что попросит Тетку испечь для меня рисовый пудинг. Она приносила записки от членов моей церковной общины, которые справлялись о моем здоровье. Я безучастно смотрела на нее и отворачивалась к окну.
Нина тоже приходила.
– Это из-за меня? – спрашивала она. – Из-за меня тебе плохо?
– Ах, Нина, – вздыхала я. – Не надо так думать… Не могу объяснить, что со мной происходит, но дело не в тебе.
И вот однажды в мае появился Томас. Он усадил меня на крыльце, где теплый воздух был напоен ароматом сирени, и стал гневно рассказывать о недавнем компромиссе в конгрессе, который отменял запрет рабства в Миссури.
– Этот чертов Генри Клей! – воскликнул Томас. – Великий миротворец. Он потворствует новому распространению заразы.
Я не имела понятия, о чем он говорит. Однако, к своему удивлению, заинтересовалась. Позже я разгадала намерение Томаса – попытаться как-то расшевелить меня.
– Он болван. Думает, разрешение рабства в Миссури погасит горящие здесь у нас головни, но оно лишь усугубит разобщение в стране. – Томас взял газету и развернул ее передо мной. – Взгляни на это.
На первой полосе «Меркьюри» красовалось письмо, в котором компромисс Клея называли «пожарным колоколом в ночи».
«Он разбудил меня и наполнил сердце ужасом. Стал для меня похоронным звоном по Союзу…» Письмо было подписано – Томас Джефферсон.
Меня уже давно не волновали происходящие в мире события. Но сейчас во мне вспыхнуло прежнее возмущение. Необходимо найти новые смелые аргументы в пользу отмены рабства. Мне показалось, мой брат тоже его не приемлет.
– …Ты поддерживаешь северян? – спросила я.
– Я знаю только, что нельзя по-прежнему закрывать глаза на тот грех, когда людей заковывают в цепи. Необходимо положить этому конец.
– …Значит, ты освободишь своих рабов, Томас? – не удержалась я от язвительности, зная, что брат и не думал об этом.
– Пока ты была в отъезде, я основал здесь, в Чарльстоне, отделение американской колонизации. Мы собираем деньги.
– …Только не говори, что вы по-прежнему надеетесь выкупить рабов и отослать обратно в Африку. – Я не испытывала подобного возбуждения со времен наших бесед с Израэлем, у меня горели щеки. – Значит, таков твой ответ на распространяющуюся заразу?
– Возможно, ответ неубедительный, Сара, но другого я пока вообразить не могу.
– …Неужели у нас такое бедное воображение, Томас? Если Союз погибнет, как говорит бывший президент, это произойдет из-за недостатка воображения… Из-за спеси южан, нашей любви к богатству и душевной черствости!
Томас поднялся и с улыбкой посмотрел на меня:
– Вот она какая – моя сестра.
Не могу сказать, что я стала прежней, но меланхолия постепенно прошла, уступив место волнующему чувству обновления, словно я была новорожденным существом без кожи или скорлупы. Я начала есть рисовые пудинги. Сидя на солнце, прихлебывала чай и перечитывала книгу о квакерах. Я часто размышляла о пожарном колоколе в ночи.
В середине лета я, повинуясь порыву, достала лист бумаги и перо.
19 июля 1820 года
Дорогой мистер Моррис,
простите, что долго не писала вам. Все это время моим верным товарищем была книга, которую вы подарили мне в ноябре прошлого года на борту корабля. Меня привлекают верования квакеров, но я не знаю, достанет ли у меня смелости следовать им. Не сомневаюсь, что за все придется дорого платить. Не прошу ничего, кроме ваших советов.
С уважением,
Сара Гримке.
Я вручила письмо Подарочку:
– Аккуратней с ним. Отправь сама вечерней почтой.
* * *
Когда пришел ответ от Израэля, я осматривала кладовые при кухне и составляла перечень продуктов, которые надо закупить на рынке. Подарочек перехватила письмо у Сейба на пороге и отдала мне.
Я взяла нож и вскрыла печать. Потом прочитала письмо дважды: один раз про себя, второй – вслух для нее.
10 сентября 1820 года
Дорогая мисс Гримке,
было очень приятно получить ваше письмо и узнать, что вы заинтересовались квакерами. Труден путь Господень, и цена высока. Хочу напомнить вам цитату из Библии: «Тот, кто нашел свою жизнь, может потерять ее, и потерявший жизнь может обрести ее». Не бойтесь утратить то, что должно быть утрачено.
С тяжелым сердцем сообщаю вам скорбную весть. В январе скончалась моя любимая Ребекка. Она умерла от тяжелой инфлюэнцы вскоре после нашего возвращения из Филадельфии. Присматривать за детьми приехала моя сестра Кэтрин. Дети очень скучают по маме, как и я, но нас утешает то, что наша возлюбленная жена и мать сейчас с Господом.
Пишите. Я готов поддерживать вас на вашем пути.
Ваш друг Израэль Моррис.
* * *
В середине дня я сидела в своей комнате с закрытыми глазами, сложив руки на коленях, и старалась услышать Голос, который, по разумению квакеров, живет внутри каждого человека. Я увлеклась этой странной деятельностью после получения письма от Израэля, хотя и сомневалась, что квакеры назвали бы это «деятельностью». Для них слушание Голоса сводилось к полному бездействию, к подчинению умиротворенной человеческой душе. Хотелось верить, что Бог в конце концов проявит себя, нашепчет свои указания и разъяснения. Как обычно, я ничего не услышала.
Я сразу же ответила на письмо Израэля. Рука моя дрожала, и строчки получились неровными. Я излила на него свое сочувствие, молитвы, всевозможные благочестивые уверения. Каждое слово казалось банальным, как пустая болтовня, которую я слушала на занятиях по изучению Библии. Но за этими словами я чувствовала себя защищенной.
Он написал мне очередное письмо, наконец-то началась переписка. В основном это были серьезные вопросы с моей стороны и его ответные наставления. Я открыто спрашивала, на что похож Внутренний Голос. Как я его узнаю? «Не могу сказать, – писал он. – Но когда услышите, вы его узнаете».
В тот день тишина особенно давила, словно я оказалась под толщей воды. Она забивала уши и пульсировала в барабанных перепонках. В голове, как белки в гуще деревьев, мелькали беспокойные мысли. Вероятно, во мне было слишком много от англиканки, пресвитерианки, от Гримке. Взглянув на камин, я увидела, что угли погасли.
Еще несколько минут, говорила я себе. Мои веки вновь опустились. Не осталось ни ожиданий, ни надежд, ни стремлений, и я перестала думать о Голосе. В этот момент бег мыслей остановился, и я поплыла в некоем спокойном потоке.
Поезжай на Север.
Голос нарушил мое краткое забытье, словно брошенный в воду темный красивый камушек.
У меня перехватило дыхание. Это не было похоже на обычную мысль – нечто отчетливое, пульсирующее и несущее печать Бога.
Поезжай на Север.
Я открыла глаза. Сердце билось так сильно, что пришлось прижать ладонь к груди.
Это было невообразимо. Незамужние дочери не уезжают жить самостоятельно в незнакомое место. Они торчат дома с матерью, а если нет матери, то с сестрами или братьями. Они не порывают со всеми, кого знают и любят, не ломают свою жизнь, не бросают тень на свою репутацию и имя семьи. И не устраивают скандалов.
Я поднялась и принялась вышагивать перед окном, говоря себе, что это невозможно. Мать устроит мне Армагеддон. Голос или не Голос, она быстро с ним разберется.
Отец оставил сыновьям всю свою собственность и обширную долю богатства, но не забыл и про дочерей. Каждой из нас он завещал по десять тысяч долларов, и при экономной жизни на проценты я была бы обеспечена до конца дней.
За окном разрасталось необъятное небо, наполненное рассеянным светом. Я вдруг вспомнила тот день прошлогодней зимы, когда Подарочек чистила люстру в гостиной и заявила мне: «Телом я могу быть рабыней, но не душой. Ты же – наоборот». Я тогда отмахнулась от ее слов. Что могла она понимать? Но теперь осознала, насколько они правильны. Моя душа жила в оковах.
Я подошла к комоду и выдвинула ящик, который почти никогда не открывала, – тот, где хранилась шкатулка из лавы. Внутри нашла серебряную пуговицу, которую вернула мне Подарочек несколько лет назад. О пуговице давно не вспоминали, и она потускнела. Я положила ее на ладонь.
Как человеку узнать голос Бога? Я поверила, что голос, повелевавший мне ехать на Север, принадлежит Ему, хотя, возможно, ощутила собственный порыв к свободе. Возможно, то был мой голос. Разве это имеет значение?