Книга: Покров заступницы
Назад: Глава четвертая
Дальше: Глава шестая

Глава пятая

1

«ДОРОГОЙ ДЯДЮШКА ПО ВАШЕМУ АДРЕСУ МЫ НАШЛИ ХОЗЯИНА ОН ОБЕЩАЛ ПОМОЧЬ ЖДЕМ ЕГО В ГОСТИ ЛЮБЯЩИЕ ТЕБЯ ПЛЕМЯННИКИ».
Молоденький телеграфист принял деньги за отправку телеграммы, громко шлепнул печать и смачно, во весь рот, зевнул, удивленно подняв брови.
— Надо вовремя ложиться спать, молодой человек, тогда и в сон на службе не потянет, — строго выговорил ему Речицкий, принимая и тщательно пересчитывая сдачу.
Телеграфист вскинул на него веселые, с хитрым огоньком, глаза и вежливым голосом сообщил:
— Кто зевает днем, тот не зевает ночью.
Гиацинтов от души расхохотался, оценив остроумие телеграфиста, а Речицкий укоризненно покачал головой — разные все-таки люди были они по характеру. Но это обстоятельство нисколько не мешало проникаться им друг к другу все большей симпатией, хотя вслух об этом не говорили.
Выйдя из городского почтамта, который стоял на Обском проспекте, считавшемся главной улицей Никольска, Речицкий и Гиацинтов не стали останавливать извозчика, чтобы доехать до гостиницы «Метрополь», а тихо и неторопливо отправились пешком — очень уж хорош был зимний день: с легким морозом, с ярким солнцем и веселым скрипом под каблуками молодого снега, выпавшего сегодня под утро.
Проспект жил своей обыденной жизнью: неслись по нему легкие кошевки и санки, торговали магазины, магазинчики и лавки, приветливо распахивали свои двери трактиры, зазывая всех желающих, и слышался громкий смех юных реалистов, возвращавшихся после занятий по домам. И так хорошо было идти, не торопясь и не поспешая, так сладко дышалось морозным воздухом, что не хотелось о чем-то говорить, не хотелось нарушать состояния покоя даже одним словом. И лишь после того, как свернули на Алтайскую улицу, на которой стояла гостиница, Речицкий неожиданно напомнил:
— Сегодня третий день пошел, а господин Скорняков так и не объявился. Может, поторопились, отправив телеграмму Сокольникову?
— Не поторопились, — успокоил его Гиацинтов, — сообщили, что прибыли, сообщили, что нашли и что Скорняков обещал помочь. Мы же не написали, что он уже помог. Подождем.
— В любом случае завтра придется нанести визит в городскую управу, может, что-то удастся выяснить… Хорошо бы связаться с местной полицией…
— Недурно бы, стоит подумать. Хотя… Хотя, по большому счету, господин поручик, дела у нас на сегодняшний день обстоят весьма плачевно. Пойди туда, не знаю куда, и найди то, не знаю чего — крепкая задачка. А скажите честно, только честно, господин поручик, вы искренне верите во всю эту историю? Скорбный дом, сумасшедший, предсказания… Я еще понимаю Москвина-Волгина, он втайне мечтает графа Толстого переплюнуть, но вы… Боевой офицер… Или не смогли отказать Абросимову?
— А вы, Владимир Игнатьевич, дали согласие только из личного интереса. Так? Да вы не отмахивайтесь. Так или нет?
— Ну… Вы правы, кривить душой не буду. Но если бы этого личного интереса не было, я все равно бы дал согласие. Не мог же я Абросимову отказать.
— Дело в том, уважаемый Владимир Игнатьевич, что вы — бывший студент, а я — военный. И отец у меня был военный, и дед, и даже прадед.
— А я внук крепостного, и что из этого следует?
— Да ничего не следует. Крепостной — это так, для красного словца. Учились-то в университете, а там, набравшись определенных знаний, частью нужных, а большей частью бесполезных, человек начинает думать, что он все постиг в этом мире и отныне представляет из себя центр вселенной. Его интересует только собственная персона, и она, эта персона, бесконечно любуясь собой, не имеет никакого понятия ни о чести, ни о долге. Для военного превыше всего — честь и долг, для верующего человека — совесть, потому что он перед Богом предстоит, а для самовлюбленной персоны — только она сама, и чтобы возвыситься, готова на любую подлость. Это ведь ваши сотоварищи, московские студенты, телеграмму послали японскому императору с пожеланием ему победы в войне.
— Я не посылал, я, как вам известно, воевал, господин поручик.
— Да вы не обижайтесь, Владимир Игнатьевич, я же не в укор вам говорю, я размышляю.
— А раньше утверждали, что не любите разговоров на философские темы.
— Это не философский разговор, это разговор про жизнь. А она порою бывает очень мудрым учителем — без философских формул. Когда я в госпитале лежал, в бреду, и собирался умирать, чувство такое пронзило, что умираю и что сил сопротивляться у меня нет, вдруг увидел перед собой девушку, лицо ее увидел… Она взяла меня за руку и повела, и, представляете, вывела! Пошел за ней, и она вывела! Очнулся — живой. Правда, без руки, но живой. А лицо девушки запомнилось, в памяти осталось, и я все время думал — кто она такая, почему в бреду ко мне явилась и вытащила, можно сказать, с того света? И вот, представьте себе, уже после госпиталя, после отставки, я уже служу в Скобелевском комитете, приглашает меня новый сослуживец на именины. Ну что — именины как именины, застолье, речи, подарки… И вдруг она заходит, извиняется, что опоздала, а я смотрю, и у меня даже рука дрожит, ничего не понимаю, будто самого себя потерял. Я же запомнил ее лицо, и вот она передо мной — живая, настоящая! В тот же вечер ей все рассказал и предложил стать моей женой, и она согласилась. Вы можете найти этому материалистическое объяснение?
— Пожалуй… не знаю, что и сказать…
— А я уверен — есть нечто, что невозможно объяснить, и в таком случае возможно только верить, без объяснений. Теперь понимаете, почему я ввязался в эту историю?
— М-да-с… А все-таки вы философ, господин поручик, большой философ, хотя и не признаетесь.
— Как вам угодно, Владимир Игнатьевич. Хоть горшком называйте, только в печь не засовывайте. А чего это Федор на улице делает? Нас ждет? Шире шаг, Владимир Игнатьевич, кажется, мы сейчас услышим новости…
Они уже подходили к гостинице, и хорошо было видно, что на просторном крыльце мечется от одного края к другому Федор, козырьком прикладывает ладонь, закрывая глаза от солнечного света, вглядывается в прохожих на улице и снова мечется. Но вот разглядел Гиацинтова и Речицкого, спорхнул с крыльца и, не дожидаясь, когда они подойдут, кинулся навстречу. Подбежал и торопливо, взволнованно заговорил:
— Володя, а Володя, слушай меня! Человек пришел, большой, толстый, ругается, что вас нет, и послал меня искать. Иди, говорит, и найди, хоть из-под земли достань. А я не могу… — Федор развел руками. — Как найду, если не знаю.
— Где он сейчас? — спросил Гиацинтов.
— Там сидит, — Федор показал на гостиницу. — Большой, толстый!
— У нас один знакомый в Никольске, — усмехнулся Речицкий, — большой и толстый. Значит, господин Скорняков пожаловал.
Он не ошибся. В «Метрополе» их, действительно, дожидался Гордей Гордеевич Скорняков.

2

Телеграмму из Никольска доставили рано утром.
Сокольников еще спал, и дребезжащий звонок в его неприбранной холостяцкой квартире, пока он одевался, звучал долго и надрывно, будто извещал о пожаре. Недовольно хмурясь, Сокольников расписался в получении телеграммы, сунул почтальону пятак за усердие и, закрыв дверь, сразу же, в коридоре, прочитал сообщение Гиацинтова и Речицкого. И хотя понимал прекрасно, что его посланцы лишь прибыли и нашли Скорнякова и что ничего более еще не сделали, тем не менее он повеселел: если им обещана помощь, значит, все складывается не так уж плохо.
Прислуги у него не было, и он сам готовил себе завтрак: сначала заваривал и пил кофе, а затем жарил три больших ломтя мяса. Не торопясь, обстоятельно их съедал и лишь после этого начинал приводить себя в порядок: принимал ванну, надевал рубашку, костюм, почищенные и отглаженные еще с вечера. Привычка плотно завтракать осталась у него с того времени, когда он служил, ведь всякий раз неизвестно было, как сложится день и удастся ли пообедать. Вынужденный уйти со службы, он привычке своей не изменил и даже находил в ней своеобразное удовольствие. Поэтому невольно чертыхнулся, когда это удовольствие нарушили — снова задребезжал звонок. Так же надрывно, как в первый раз. Сокольников сердито отодвинул тарелку и пошел открывать.
— Доброе утро, Виктор Арсентьевич, простите за ранний визит, но возникла необходимость встретиться. Разрешите войти?
Сокольников удивленно разглядывал гостя и не торопился приглашать его в свою квартиру. Да и как он мог не удивляться, если стоял перед ним его преемник по службе, штабс-капитан Родыгин. До этого они виделись всего лишь один раз, когда Сокольников, получив отставку, а по сути — выгнанный из охранного отделения, передавал дела. Прибывший из Петербурга, преисполненный, как показалось, собственной важности, Родыгин держался тогда сухо и высокомерно. Одетый в новый, похоже, недавно пошитый мундир, он, помнится, величаво прохаживался по кабинету, озабоченно хмурился и даже не дослушал Сокольникова, остановив его резким взмахом руки:
— Достаточно. В остальном я разберусь без вашей помощи.
Сокольников, уязвленный таким тоном, вышел из бывшего своего кабинета, в котором поселился новый хозяин, и ничего лучшего не смог сделать, как молча, про себя, выругаться: «Да пошли вы все к чертовой матери!»
И вот теперь, уже не в мундире, а в пальто с бобровым воротником, с тросточкой, словно гуляющий по Тверской бездельник, Родыгин стоял у порога квартиры Сокольникова и ожидал приглашения. Таковое, после затянувшейся паузы, последовало:
— Проходите.
Приняв пальто, Сокольников провел неожиданного гостя в маленький зальчик, усадил за круглый стол и сам сел напротив. Все это проделал молча, ни о чем не спрашивая. Он ждал, когда заговорит Родыгин. А тот оглядывал неказистый и неприбранный зальчик, не торопился начать беседу и объяснить причину столь раннего визита. Сокольников продолжал ждать. Наконец Родыгин вздохнул, покачал головой и посочувствовал:
— Да, Виктор Арсентьевич, на казенное жалованье большие хоромы не заимеешь. Но не столь уж оно мизерное, чтобы все это в порядок привести, хотя бы наняли кого-нибудь, помыть-покрасить…
— Мне и этого вполне достаточно.
— Понимаю. Рыцарю важны доспехи и оружие, а каменные палаты ему ни к чему. Но это так, к слову. Я не за тем пришел, чтобы на ваше жилище любоваться, мне до него, признаюсь, никакого дела нет. Пришел я, как верно вы догадываетесь, Виктор Арсентьевич, совсем по иной причине. Во-первых, хотел выразить благодарность за тетрадку господина Обрезова, которую вы столь любезно нам предоставили. Правда, и потребовали немало за свою любезность — секретные документы полистали-почитали. Но я это обстоятельство опускаю, хотя виновные, безусловно, будут наказаны. А теперь главное. Слушайте меня внимательно и постарайтесь сделать правильные выводы. Боевая организация так называемых социалистов-революционеров начала за вами слежку и в ближайшее время, я уверен, постарается вас убить. Или, вернее всего, захватить, выпытать все, что вы знаете по известному делу, связанному с предсказателем, а уж затем убить. Но и это еще не все. Сверху, — Родыгин поднял указательный палец и показал им в потолок, — мне поступил жесткий приказ — ни в коем случае не вмешиваться и мер для вашей охраны и защиты не предпринимать. Честно признаюсь, идет какая-то большая и хитрая игра, а подоплека этой игры мне неизвестна. Есть, конечно, догадки, но их, как говорится, к делу не пришьешь. Больше мне сказать вам нечего, Виктор Арсентьевич. Спасибо, что выслушали.
— Почему вы решили меня предупредить? В первую нашу встречу…
— В первую нашу встречу, уважаемый Виктор Арсентьевич, я вас абсолютно не знал, как не знал и обстоятельств вашей отставки. А когда вник и услышал, что говорят о вас сослуживцы… Поверьте, мне очень горько, что не могу защитить достойного человека, поэтому делаю лишь то, что на сегодня в моих силах, — хотя бы предупредить…
Родыгин поднялся, прошел в прихожую, неторопливо надел пальто, взял тросточку и коротко сказал на прощание:
— Честь имею.
Закрыв за ним двери, Сокольников вернулся на кухню и принялся за прерванный завтрак. Известие, которое сообщил ему Родыгин, не испугало его и даже не удивило — он был готов к такому раскладу событий. Более того, он еще с самого начала предугадывал, что события эти станут развиваться именно таким образом, что окажется он между двух огней: с одной стороны — боевка, а с другой стороны — неизвестная ему сила, находившаяся на верхних этажах власти. Эта сила, когда он уже вплотную подбирался к разгадке странного дела, связанного с предсказателем, скомкала его, как ненужный листок бумаги, смяла и выкинула. Главная вина его заключалась не в типографских станках, изъятых у подпольщиков, на которых он организовал печатание контрреволюционных листовок, хотя официально претензии были предъявлены именно из-за них, а из-за того, что он узнал многое, чего ему знать не следовало. Ни ему, ни всему охранному отделению.
После отставки он пришел в Союз русского народа, но совсем не для того, чтобы слушать и произносить речи, бороться за трезвость и заводить чайные для рабочих, не для того, чтобы организовывать русскую промышленность и отстаивать русские народные идеалы, — совсем нет. Для этого, был убежден Сокольников, имеется масса других людей. Он пришел для того, чтобы создать военную организацию, такую же, какие были у подпольщиков-революционеров. Создать для того, чтобы имелась сила, которая при любой смуте, при любом параличе власти смогла бы оказать достойное сопротивление разрушителям государственности. Сейчас, когда такая организация начала создаваться и когда стояла перед ним вполне конкретная цель — найти предсказателя и разгадать тайну странного дела, — именно сейчас он был спокоен и уверен в себе.
Закончив с завтраком, Сокольников принял ванну, тщательно побрился, оглядел себя в зеркало — хорош! — и неторопливо собрал в небольшой баульчик самые необходимые вещи. Задернул шторы на окнах, окинул взглядом свою холостяцкую квартиру, усмехнулся, вспомнив совет Родыгина о ремонте, и плотно прихлопнул за собой дверь. Из дома он вышел через черный ход, дворами выбрался на соседнюю улицу и уже там, остановив извозчика, направился к Абросимову, прекрасно понимая, что в ближайшее время в свою квартиру возвращаться не следует.
Ему объявили войну, и действовать он теперь вынужден был, как на войне.
В квартире Абросимова слышался веселый стук костыля. Москвин-Волгин, уже поднявшись с дивана, бодро передвигался, был в прекрасном настроении и встретил Сокольникова радостным возгласом:
— Виктор Арсентьевич! Наконец-то! Мы уже какой день вас ждем, а вы как в воду канули! Ну, рассказывайте, какие известия привезли?
— Особых известий нет, но одно имеется — наши друзья добрались до Никольска, им обещана помощь. Думаю, что на первых порах и это хорошо. Теперь, господин репортер, дело за вами.
— Чем могу служить?
— Служить вы можете своим талантом. Замечательным талантом публициста и даром литератора, которыми я всегда восхищаюсь. Присаживайтесь, Алексей Харитонович, перестаньте скакать и присаживайтесь. В ногах, как известно, правды нет, а нам сейчас нужна только правда. Кстати, где у нас господин полковник? Куда отлучился?
— Господин Абросимов вместе со своей милейшей горничной отбыли на базар. Продукты, как вам известно, он закупает самолично, самые наилучшие, и надеюсь, что нас сегодня ждет прекрасный обед. Я уже глотаю слюнки!
— Вот и хорошо, Алексей Харитонович, постараемся этот прекрасный обед заслужить. Берите бумагу, ручку и записывайте все, что я вам скажу. А потом, когда изложите это изящным слогом, напечатаете в «Русской беседе». Уверен, что тираж вашей газеты подскочит до небес.
— Виктор Арсентьевич, вы меня заинтриговали!
— Дальше будет еще интересней. Записывайте, Алексей Харитонович… Итак, начнем с того, что к вам приватно обратился один штабс-капитан в отставке, служивший до недавнего времени в охранном отделении, и поведал он вам очень занятную историю. Записываете?
— Записываю, записываю, Виктор Арсентьевич…
Сокольников продолжал говорить — спокойно и размеренно, словно произносил заученный текст, Москвин-Волгин торопливо писал, не поднимая головы, и вдруг отложил карандаш, вскинулся:
— Я ничего не понимаю! Мы же тогда все карты раскроем!
— Не раскроем, потому что в самом начале этого повествования вы напишете некое предисловие и сообщите в нем читающей публике, что это художественное произведение молодого литератора, который пробует свои силы в изящной словесности. Не забудьте ему придумать красивый псевдоним, ну, такой, как у вас.
— Я все равно ничего не понимаю!
— Поймут те, кому это нужно. И тогда они себя обнаружат. Я хочу знать своего противника — кто он? С революционерами все ясно. Но нам противостоят и другие силы — какие?
— Вы что, решили испробовать себя в роли живца? Это почти смертный приговор!
— Да вы записывайте, Алексей Харитонович, записывайте.
— Ну, как угодно, воля ваша. Я слушаю…

3

Савелий шмыгал застуженным носом, утирался рукавом рубахи и рассказывал:
— Ну а дальше… Дальше добрались до этой Покровки, ящик и мужика у Грининого деда оставили. Дед мне валенки еще подарил, вот, новенькие… Я на тройку сел и в Никольск приехал. Гордею Гордеичу доложился… Чего еще сказать? Да нечего мне сказать больше…
Савелий переминался с ноги на ногу, смотрел на новые белые катанки, а когда отрывал от них взгляд, быстро зыркал на хозяина, будто с тревогой спрашивал — все ли верно говорю, не сболтнул лишнего? Гордей Гордеевич сидел как каменный, не обращая внимания ни на Савелия, ни на Речицкого с Гиацинтовым, которых привез из «Метрополя» к себе в дом. Казалось, что он не слышит рассказа своего работника. Нет, оказывается, все слышал. Спросил:
— Не говорил Матвей Петрович — куда он этого мужика из ящика собирается девать?
— Нет, речи не было. Может, и говорили, только не при мне.
— Ладно. Теперь ступай, этого… приведи.
Савелий вышел. Вернулся, подталкивая в спину младшего Скорнякова. Все еще с перемотанной головой, с отцветающими синяками на лице, Гордей сутулился, опустив голову, на отца и на незнакомых людей смотрел исподлобья и боязливо, как умная собака, которая знает, что провинилась и что хорошей трепки не избежать.
— Вот, господа, познакомьтесь, сын мой — Гордей Гордеевич Скорняков. Гордиться бы хотел, когда представляю, да не получается. Рассказывай, как ты с этими мазуриками снюхался и при каких обстоятельствах?
— Я же все тебе, отец, рассказал, — попытался возразить Гордей.
— Еще раз поведай! Язык не отвалится!
Гордей вздохнул, ссутулился еще больше и стал похож на длинный высохший стебель, который уже никогда не расправится, хоть в землю его закопай. Не было даже намека на сходство отца и сына — разные, совершенно разные люди.
— В карты я проигрался, большую сумму задолжал. Ну и выпил крепко по горькому случаю, в ресторане у Сигизмундова, который рядом с номерами находится. А тут женщина подсаживается — красивая… Участливо так расспрашивает, что случилось… Я и рассказал как на духу. Она мне говорит: поможем твоему горю, приходи завтра в номера Сигизмундова… Пришел… Там, кроме женщины этой, два господина — Илья Самойлович Целиковский и Леонид Павлович Кулинич, так они представились. А женщину зовут Кармен. Расспросили подробно — кто я такой, откуда и почему в затруднительном положении оказался. Но теперь понимаю, что для вида расспрашивали, они, видно, раньше про меня все выяснили. И спрашивают — а знаешь ли ты в городе надежных людей, которые за деньги лихое дело могут спроворить? Отвечаю, что знаю. Вот сведешь нас с ними, а мы твой долг погасим. Свел я их. Целиковский мне половину суммы отдал, а вторую половину, говорит, тогда получишь, когда еще одно дело исполнишь — пришить требуется двух возчиков, которые их по селам возили. За что пришить, по какой причине — я не спрашивал, да и не сказали бы мне, они о себе вообще ничего не говорили. Одного-то возчика мы пришибли, а со вторым, который у отца в мастерских проживал, осечка получилась… С тех пор я из дома никуда не отлучался и ни Целиковского, ни Кулинича, ни Кармен не видел, и где они сейчас находятся, даже представления не имею.
«Ну, гусь! — невольно подумал Гиацинтов, слушая младшего Скорнякова. — Как еще отец тебя самого не пришиб!»
— Вы можете их описать? Как они выглядят, как одеты? — спросил Речицкий.
— А зачем их описывать? — удивился Гордей. — Если надо, я их нарисовать могу.
— Иди, рисуй! — приказал Гордей Гордеевич, а когда сын вышел, пояснил: — Все просил, чтобы на художника его учиться отправил, а я в коммерцию пихал, вот и запихнул… Теперь вот караулю его, чтобы не сбежал, да жду, когда полиция нагрянет. Пойти бы самому заявить, да ноги не идут — родная кровь все-таки…
И сник гордый, уверенный в себе Гордей Гордеевич Скорняков, словно подстреленный. А может, и в самом деле — подстреленный. Такое горе, как пуля — навылет. Сжал свои огромные кулаки, задумался.
Гиацинтов и Речицкий тоже молчали, невольно сопереживая Скорнякову, который так деятельно взялся им помогать. Неожиданно он встрепенулся, разжал кулаки и предложил:
— Может, отобедаете? Время за полдень…
Переглянувшись, Гиацинтов и Речицкий отказались — не до обеда им было, они с нетерпением ждали Гордея. Что он принесет?
Принес младший Скорняков три листа плотной бумаги, положил их на стол и отошел в сторону, по-прежнему ссутулившись. Рисунки были выполнены карандашом, и не без таланта — даже взгляды и характеры проскальзывали в изображенных лицах. Но Гиацинтова и Речицкого художественные дарования Гордея не интересовали — одновременно привстав со стульев, они так же одновременно схватили лист, на котором был нарисован Забелин. И хотя теперь его украшала бородка, без всякого сомнения, это был именно он.
— Признали, значит. — Гордей Гордеевич тоже поднялся со своего стула. — покажите мне. — Вгляделся и удивленно покачал головой: — А на рожу — приличный человек! Ну вот, господа, чем мог, тем помог. А дальше уж сами думайте, если тяжко станет — приходите. Двери у меня не закрыты.
Прямо от Скорнякова, забрав бумажные листы, Гиацинтов и Речицкий направились в номера Сигизмундова, хотя особо не надеялись, что им повезет. Так и оказалось. Господа Кулинич и Целиковский из номеров съехали, а куда и в каком направлении — неизвестно. Дом на улице Обдорской был закрыт на большой амбарный замок.
— Может, посидеть здесь, в засаде, — предложил Гиацинтов, — вдруг вернутся?
— Нет, не вернутся, — возразил Речицкий, — они сейчас постараются затеряться. Искать их — дело долгое. У меня другой план — надо завтра же ехать в Покровку, найти этого мужика из ящика, уверен, что именно он и является предсказателем, а дальше будем действовать по обстановке.
— И под каким видом мы там появимся, в Покровке? Это же деревня, каждый человек на виду. И вдруг — два неизвестных господина.
— А вот по этому поводу нам придется еще раз нанести визит Гордею Гордеевичу, он подскажет, может, и рекомендацией снабдит. Но ехать в Покровку надо не двоим, а одному. Здесь, в городе, должен кто-то остаться, чтобы заняться поисками так называемых Кулинича и Целиковского, а также их спутницы Кармен.
— Забелина буду искать я! — твердым голосом, не допускающим возражений, сказал Гиацинтов.
— Как вам угодно, Владимир Игнатьевич, — добродушно согласился Речицкий, понимая прекрасно, что искать его напарник будет не только Забелина, но и следы Вари Нагорной.

4

«Милый мой, любимый Владимир!
Спешу сообщить тебе очень радостную новость — на прошлой неделе я со своими ребятками отпраздновала новоселье. Матвей Петрович, о котором я тебе уже писала, сдержал слово, и теперь в моей школке появилась вторая комната. Светлая, просторная, с новым полом, который совсем не скрипит. Правда, покраску его придется отложить на лето, но это уже сущая мелочь. А еще в комнате поставили печь, их теперь у нас две; а от топки печей меня освободили, потому что Семен и Петя, два неразлучных товарища, два хозяйственных мужичка, взяли на себя такую обязанность: приходят раньше всех и топят печи. К началу занятий у нас уже тепло и уютно.
А сбоку второй комнаты мне отгородили маленький уголок, и я в ближайшие дни переберусь в него на жительство. Я уже и вещи сюда перенесла, осталось только разобрать их и расставить. Все вечера провожу теперь в школе, а к хозяевам своим часто возвращаюсь лишь на ночлег, и хозяйка моя, Анфиса Ивановна, очень за это на меня обижается и жалеет, что я их скоро покину, но я обещалась, что буду приходить в гости как можно чаще, и она, кажется, успокоилась. Никак не желает понять добрая женщина, что мне сейчас больше всего хочется побыть одной или с ребятами, которые приходят ко мне, как они говорят, вечеровать.
С девочками мы сделали хвойные гирлянды, развесили их по стенам, веточки после мороза оттаяли, и запах у нас стоит, как будто наступило Рождество, к которому мы уже начали готовиться. Проводим спевки, и мои ребятки поют очень старательно и душевно. Когда я слышу их чистые, звонкие голоса, мне всякий раз кажется, что ангелы парят где-то над нами и подпевают — так светло на душе!
А больше всего меня удивила на днях и порадовала Нюрочка. Она совсем маленькая, будто сказочная Крошечка-хаврошечка, и до того легонькая, что однажды, в метель, ее прижало ветром к забору, а она стоит и с места сдвинуться не может. Теперь мать ей сшила мешочек заплечный и кладет в него, если ветрено, камень — с камнем Нюрочку с дороги не сдувает. И вот глядела она в окно, когда мы праздновали новоселье, и вдруг тоненьким, нежным голоском говорит:
Ах, идет снежок, снежочек,
Попрыгивает, поскакивает,
На птичку поглядывает.
Птички полетывают,
Птички попискивают
На нашем дому.

Спрашиваю:
— Кто тебя этому научил?
— Да никто. Я в окно смотрю, все это вижу и пою. Ты разве не видишь?
Я записала ее фантазию, потому что очень удивилась наблюдательности ребенка, да еще крестьянского.
А до новоселья был у меня неприятный разговор с дедушкой Артамоши. Пришел дедушка после занятий в школу — мрачный, суровый и обращается ко мне с такими словами:
— Неладно ты Артамошку учишь, ох, неладно.
— Как неладно? — удивилась я.
— Да так. Спрашиваю вечор у него: что тебе задано? А он мне читает задачу — все сотни да тыщи. Большие тыщи. К чему это нам, хрестьянам? Нам этих тыщей-то и во сне не видать никогда, не то что наяву. А тут он считает да записывает. Вот намедни учил он «Живый в помощи» — это дело, без этой молитвы в лес не пойдешь, а тыщи — не надо.
Долго разговаривала с дедушкой Артамоши, убеждая, что «тыщи» тоже нужны, но, кажется, не смогла убедить…
Вот так, дорогой Владимир, и складываются дни моей нынешней деревенской жизни — то солнышко светит, то тучки набегают, и лишь одно остается постоянным и неизменным — моя не проходящая тоска по тебе. Время ее не развеивает. И я рада, что происходит именно так, хотя звучит это странно и непонятно. Рада потому, что ты всегда со мной, чем бы я ни занималась и что бы ни делала. Иногда мне даже кажется, что ты стоишь за моей спиной, смотришь и улыбаешься. Знаю, понимаю, что это лишь кажется, но все равно оборачиваюсь и — пусто…»
Письмо в этот раз Варе дописать не удалось. В боковушку торопливо постучала Анфиса и позвала:
— Выйди, милочка, тут у нас оказия прибыла, а тяти нет. Василий Матвеевич тебя просит…
— Какая оказия?
— Да не знаю я, не поняла толком, ты выйди, сами скажут.
Варя убрала недописанное письмо на дно сундучка, вышла из боковушки и увидела, что за столом, напротив Василия Матвеевича, сидит молодой человек, одетый по-городскому, и озабоченно хмурится.
— Вот, Варвара Александровна, служилый человек к нам из Никольска пожаловал. Письмо привез от Скорнякова — это тятин знакомый. А сам тятя, как ты знаешь, в отъезде, по своим делам. А человеку помощь требуется…
Приезжий поднялся и представился:
— Вячеслав Борисович Речицкий, служащий Скобелевского комитета. Вот мое предписание, можете ознакомиться, — левой рукой он достал из кармана бумаги, протянул их Варе.
— Зачем? — удивилась она. — Я вам и так верю. Только не пойму — какую помощь могу оказать?
— Видите ли, мы делаем перепись разных населенных мест губернии, чтобы составить затем сводные статистические данные. А помощь мне нужна для того, чтобы производить необходимые записи. Сам я буду писать очень долго, — он приподнял и показал протез, — вот и прошу, чтобы вы помогли. По какой форме записи делать, я вам расскажу, там очень просто — количество душ в семье, пахотная земля, строения, живность, инвентарь… Уж не откажите в любезности…
— Но я смогу только после обеда, до обеда у меня уроки в школе.
— Значит, после обеда. Если разрешите, я за вами в школу зайду, и, простите, как к вам обращаться?
— Варвара Александровна Нагорная, учительница местной церковно-приходской школы.
Все-таки военная выдержка, приобретенная еще с юнкерских времен, никогда не изменяла Речицкому. Он даже вида не подал, услышав имя-отчество и фамилию учительницы. Поблагодарил за понимание и ушел вместе с Василием Матвеевичем, который повел его определяться на постой.
На следующий день, после обеда, Речицкий подходил к школе, а навстречу ему, с криками и гомоном, бежали ребятишки; увидев его, внезапно останавливались, здоровались приветливо, с любопытством разглядывали незнакомого человека. Он смотрел на веселые детские лица, разрумяненные полуденным морозцем, и сам улыбался, едва сдерживая себя, чтобы не побежать следом, ни о чем не думая, не тревожась, а только радуясь скрипучему снегу и яркому свету.
Невысокое крыльцо было тщательно выметено, в уголке стояли два веника из березовых веток — для того, чтобы обметать снег с валенок, догадался Речицкий. Взял один из них, обмел налипший снег и потянул на себя легко распахнувшуюся дверь.
Варвара Александровна сидела за столом, на котором стопкой лежали тетрадки, и задумчиво смотрела в окно, рассеянно перелистывая страницы раскрытой книги. Белый воротничок темно-синего платья подчеркивал прямо-таки лебединый изгиб шеи, а лицо, озаренное солнечным светом из окна, излучало такую печаль и нежность, что Речицкий, замерев на пороге, невольно залюбовался. Затем осторожно постучал в косяк и спросил:
— Разрешите войти?
— Да-да, проходите. Простите, не заметила, как вы вошли. Присаживайтесь, Вячеслав Борисович, и рассказывайте, что я должна делать.
Речицкий положил на стол черный портфельчик, вытащил из него толстую амбарную книгу в крепком дерматиновом переплете и открыл ее наугад, чтобы видны были четко расчерченные графы:
— Особо и рассказывать-то нечего, Варвара Александровна. Я буду беседовать с хозяином, а вы, с его слов, записывать. Одна графа — как зовут-величают и какого вероисповедания, вторая — сколько десятин земли имеет, третья — какой живностью владеет, а четвертая — наличие жилья и инвентаря.
— Нам что, всю деревню обойти придется?
— Конечно, и желательно зайти в каждый дом, чтобы иметь совершенно точную, общую картину. Понимаю, что доставил вам излишние хлопоты…
— Да не извиняйтесь вы, Вячеслав Борисович, я же согласилась, мне это совсем не трудно.
И она так мило улыбнулась, что Речицкий невольно подумал: «Да, Владимир Игнатьевич, понять вас можно. Больше мне и сказать нечего». Вслух же произнес:
— Карандаши в портфеле. Если не возражаете, Варвара Александровна, может, прямо сейчас и пойдем…
— Хорошо, идемте.
Снова она улыбнулась, и Речицкий едва-едва удержался — так ему захотелось сообщить Варе, что Гиацинтов жив и что он разыскивает ее, так захотелось сделать эту девушку счастливой… Но он жестко пресек внезапно вспыхнувшее желание: «Рано, рано еще, не следует торопиться, и лирическим настроениям не поддаваться, господин поручик».

5

Письмо было написано карандашом, на мятой, в несколько раз сложенной, бумажке. Иона украдкой сунул его Варе и убежал. Она развернула листок, начала читать и рассмеялась, а затем, когда дочитала, внезапно расплакалась.
«Здравствуйте, дорогая наша учительница Варвара Александровна! Не гневайтесь вы на нас за наше письмо, а больше мы терпеть не можем, тяжело нашему сердцу. Завелся в деревне у нас неприятель, барин этот приезжий. Мы его страсть не любим за то, что вы с ним ходите по деревне, а вечерами он у вас сидит, и вы нас давно уже не стали звать вечеровать к себе. А тут еще гулять ходили с ним, мы вас сами видели, своими глазами, третьего дня вы с ним ходили. Я уже спать хотел ложиться, ко мне прибежали вечером Алексей и Киприан, говорят, что сами видели, как вы с ним рядышком прошли. Я скорее обулся, без шапки побежал, все мы трое встали за угол, а вы уж больше не пошли с ним, он один от школы прошел. Мы хотели глызами в него пустить хорошенько, живо бы отвадился к вам ходить, да вас побоялись. Его Бог накажет за это. Вы перестали звать нас вечеровать, и все из-за него, грех ему будет за это. А тятя Киприана говорил, что рука у него из конской кожи сшитая, только краской покрашена. Мы думали, что вы нас любите, а вы уже не любите больше нас, вы барина любите. Ради Христа, не ходите вы с ним гулять, в школу нашу тоже его не пускайте. Мы писали это письмо и все трое плакали, жалко нам, что вы нас не любите уже. Задачки мы решили, а стих потому не выучили, что сговорились вам письмо писать. Вы, поди, шибко на нас осердитесь — боимся, страсть как. Писал Иона дома в горнице, и Алексей с Киприаном тут же были. Письмо это вам от всех троих».
Варя вытерла слезы ладонью, сложила письмо по сгибам и долго сидела за столом. Думала: «Милые, родные мои ребятки! Какие же вы чуткие, как чисты и не испорчены ваши души! Зря вы беспокоитесь, конечно же, я буду любить вас по-прежнему, вы для меня самые близкие люди… А вечеровать… Сегодня же и вечеровать будем!»
За несколько дней Варя с Речицким обошли почти всю Покровку, не дошли лишь до дальней улицы, где стояли с десяток домов. Сегодняшним днем, после обеда, они намеревались побывать и там. Когда Речицкий пришел в школу и они отправились на дальнюю улицу, Варя по дороге рассказала ему о письме и сообщила, как о деле решенном, что встречаться им больше не надо.
— Я все понимаю, Варвара Александровна, — Речицкий был серьезен и слушал ее очень внимательно, — только у меня одна просьба — разрешите повечеровать с вашими воспитанниками, глядишь, мы и подружимся.
— Нет, Вячеслав Борисович, не нужно. Я так решила, и так будет.
— Жаль, жаль, очень бы мне хотелось посмотреть на ваших маленьких рыцарей, наверное, хорошие ребята?
— Чудные! — выдохнула Варя.
«Как же вы прощаться-то с ними будете, Варвара Александровна? А прощаться придется. Владимир Игнатьевич, как только узнает, сразу сюда примчится. Да-с, господин поручик, пожалуй, единственное, что вас извиняет, что вы Варю здесь обнаружили. Во всем остальном — полная дыра!»
Действительно, во всем остальном у Речицкого была полная неудача. Ничего ему выяснить не удалось, и затеянная им для отвода глаз перепись пропадала, как бесполезный труд. Оставалось лишь одно — ждать возвращения деревенского старосты Матвея Петровича и его внука. Где они находятся, никто из домашних не знал и особого беспокойства по этому поводу не проявляли. Так у них заведено, рассказывала Варя, отвечая на его расспросы; Матвей Петрович — сам себе хозяин и, если не считает нужным, ни с кем советоваться не станет.
Вот и дальняя улица, заметенная сугробами, крайние дома упираются в развесистые березы, опушенные снегом. И вдруг из-за этих берез появилась странная фигура — полусогнутая, она двигалась широким, скользящим шагом. Лишь приглядевшись, Речицкий понял, что человек идет на лыжах. Вот он поравнялся с ними, и ясно увиделось, что это молодая женщина. Пуховый платок закуржавел от дыхания, щеки горели ярким румянцем, а красивые глаза смотрели неуступчиво и сердито. Речицкий невольно отступил с тропинки, освобождая дорогу, но женщина внезапно остановилась, сняла рукавицу и ладонью провела по лицу, будто хотела стереть со щек густой румянец. Неожиданно улыбнулась и даже голову наклонила в приветствии:
— Добрый день вам. Извиняйте, барин, не ведаю вашего имя-отчества, а разговор к вам имею, как к человеку казенному. Можете меня выслушать, только с глазу на глаз.
Речицкий пожал плечами, взглянул на Варю и отошел в сторону. Женщина переставила широкие самодельные лыжи, придвинулась к нему едва не вплотную и шепотом заговорила, сбиваясь и торопясь:
— Староста здешний, Черепанов Матвей Петрович, вместе с внуком своим, Гриней, человека прячут на покосной избушке. Не знаю, кто он такой, но кажется — каторжный. Доложить бы по властям надо, вы к властям ближе, вот и доложите…
— А чего же сами уряднику не сообщите?
— Потому что нельзя мне. А почему — не спрашивайте, барин. Не скажу. Так будете сообщать или нет?
— Я же ничего не видел, не знаю, что я могу сообщить?
— Ну так пойдем завтра — покажу. Сам увидишь. Я и лыжи тебе дам. Не забоишься?
— Где тебя найти?
— Да вот здесь и найдешь, за березами. Утром завтра, как светать начнет, приходи.
И, не дожидаясь ответа или согласия, она двинулась широким шагом, резко передвигая лыжи и оставляя за собой прямой, ровный след.
Совершенно озадаченный, он вернулся к Варе, которая, отойдя в сторону, стояла в отдалении. Сразу спросил:
— Вы не знаете, Варвара Александровна, кто эта женщина?
— Видела один раз, когда она к Черепановым приходила. Тут, знаете ли, любовная история. Она, видимо, нежные чувства к Григорию испытывает, а он, как это бывает, равнодушен к ней. Зовут ее Дарья, а живет она на Пашенном выселке, сюда в гости приезжает, к тетке. Впрочем, больше я ничего не знаю и не любопытствовала. Привычки такой не имею — любопытствовать.
И, словно в подтверждение этих слов, она пошла дальше по тропинке, даже не спросив Речицкого — по какой причине Дарья остановила его и о чем говорила?
«Ни в уме, ни в такте вам не откажешь, Варвара Александровна!» — Речицкий поспешал за ней следом и удивлялся.
В этот раз они обошли все восемь домов на крайней улице и вечером, в сумерках уже, расстались, пожелав друг другу спокойной ночи. Речицкий предлагал проводить Варю до школы, но она отказалась. Мягко, но твердо:
— Спасибо, Вячеслав Борисович. Не нужно…

6

Утром следующего дня, едва лишь народился рассвет, Речицкий уже спешил по крайней улице к березам, веря и не веря в то, что говорила ему накануне Дарья, но больше всего волновался по иному поводу — нет ли в этом подвоха? Однако выхода у него не было и оставалось лишь рисковать.
Откуда он мог знать, что кинулась Дарья к незнакомому человеку из-за простого отчаяния. Ничего она не могла придумать, чтобы отомстить Грине за его остуду, за унижение, которое измучило ее хуже неизлечимой болезни, съедало бессонницей длинные ночи и выливалось злыми слезами на подушку. Вот же, вчера еще вился возле нее кругами покровский красавец, добивался симпатии, даже кулаков пашенских парней не боялся. И — как сглазили. Обнял-расцеловал да и убежал, словно от прокаженной, не сказав ни словечка, даже не обругав напоследок. Мало того что убежал, еще и исчез, как в воду канул.
Ну уж нет! Обиженная гордыня никак не желала смириться. Дарья, отпросившись у родителей, снова приехала к тетке в Покровку, высматривала, расспрашивала осторожно и все-таки подкараулила Гриню, когда он на исходе дня выезжал из деревни. Увидела, кинулась к саням, закричала, чтобы остановился, но Гриня только лошадь подстегнул да рожу свою бесстыжую отвернул в сторону — будто не признал вовсе. Долго еще Дарья бежала следом, пока не задохнулась. Но успела разглядеть — не через Обь поехал Гриня по накатанной дороге, по которой за сеном ездили, а свернул в сторону, на одиночный санный след. Значит, на старые покосы направился, больше в той стороне ехать было некуда.
На следующий день Дарья встала на лыжи и добралась по санному следу до избушки на старых покосах. Там и выследила Гриню, Матвея Петровича и незнакомого мужика, который ходил кругами возле избушки и бормотал что-то непонятное, пугая страшным взглядом диковатых глаз. Этот самый мужик и остановил Дарью — не осмелилась она двинуться дальше кустов, за которыми таилась, завернула лыжи и отправилась в обратный путь, кусая от бессилия красивые, яркие губы. Время от времени бормотала:
— Погоди, Гриня, погоди, достану я тебя, так достану, что все мои слезы тебе отольются!
Грозилась, а сама понимала: ничего она придумать не может, чтобы достать Гриню и отомстить ему. Билась, словно рыба об лед, а ни одной дельной мысли в голову не приходило. И вдруг увидела, войдя в деревню, учительницу с городским барином. Она их день назад разглядела мельком из окна, когда они проходили по улице, а тетка рассказывала, что записывают они все деревенские хозяйства на бумагу и будут после ту бумагу подавать в губернию. И вот увидела их на крайней улице, вспомнила теткин рассказ и — как искра чиркнула. Даже не раздумывала ни капли, отзывая барина в сторону и рассказывая ему про Матвея Петровича, про Гриню и про мужика, похожего на каторжника. После уже, ночью, испугалась — а вдруг барин и на нее заявит, не зря же спросил, почему она сама не пойдет к уряднику. Невдомек ему, что к уряднику пойти — все равно, что через саму себя перешагнуть, ведь тогда всей деревне известно станет, как она Гриню выследила и какое наказание для него исхитрилась изладить.
В тревоге стояла она утром возле берез, ждала городского барина, мелькнула даже мысль — уйти от греха подальше, а если что — отбрешется, скажет, что пошутила… Но продолжала стоять, а когда Речицкий пришел, она с облегчением вздохнула, будто груз с души свалился: на попятную идти поздно, а сомнения сменились отчаянной решимостью.
Подала ему лыжи, помогла управиться с сыромятными ремнями и коротко бросила ему, выбираясь на вчерашнюю лыжню, свежую, еще не припорошенную снегом:
— Не отставай, барин.
Изо всех сил старался Речицкий, чтобы не отстать, хотя попотеть ему пришлось изрядно — на лыжах он никогда не ходил. Но отдыха просить не стал и дотянул до самых дальних покосов. Там, присев возле кустов ветельника, за которыми уже виднелась серая избушка с плоской, покатой крышей, он позволил себе отдышаться и, стащив шапку с головы, остудил голову под легким морозцем. Дарья стояла рядом, тоже отдыхиваясь, ничего не говорила, но взглядом безмолвно спрашивала — что дальше будешь делать, барин? И Речицкий ответил:
— Теперь, красавица, ступай домой и никому ни единого слова не смей рассказывать, что ты здесь была. Дальше я сам разберусь. Поняла меня?
— Чего же не понять! Только уж разберись, барин, хорошенько разберись! Лыжи после возле березы оставишь, мне их вернуть надо. — Дарья еще постояла возле него, отдыхая, и ушла по старому следу — беззвучно.
Речицкий дождался, когда она скроется за тополями, наступавшими на старый покос, поднялся и побрел по снежному целику прямо к избушке — не таясь, в открытую, в полный рост. Никакого плана действий у него было, да он и не стал бы его придумывать, потому что прекрасно понимал: военные хитрости в таком деле — сущая глупость. Надеялся совсем на иное.
Вот и избушка. Он обогнул ее, ступил на расчищенную дорожку, но низенькая скрипучая дверь в этот момент распахнулась настежь, и возник в темном проеме Гриня. Вышагнул на свет, ловко вскинул старенькую берданку и сурово остановил:
— Стой, дальше не ходи! Кто такой? Чего надо?
Речицкий остановился, как было приказано, и поздоровался:
— Добрый день, Григорий. Привез тебе привет от Савелия, а Матвею Петровичу — поклон от Скорнякова. Дозволишь в избушку пройти? Там все и расскажу. Или деда сюда позови. Оружия при мне — один револьвер, вот… — Он осторожно достал револьвер из кармана и так же осторожно положил его на расчищенную дорожку. — Дозволишь?
— Стой, где стоишь! — приказал Гриня и, не поворачивая головы, позвал: — Дед, выйди сюда. Послушай, чего говорит.
За спиной у него возник Матвей Петрович, властно отодвинул внука в сторону, спустился с низкого, в две ступеньки, порожка и медленно, но небоязливо подошел к Речицкому. Оглядел его, прищуривая глаза под седыми бровями, и по-свойски предложил:
— Рассказывай — какая нужда привела?
— Может, в избушку пройдем, Матвей Петрович, присядем, поговорим. В ногах правды нет, а когда под ружьем стоишь…
— Вроде бы не пугливый. Или уж так притомился, пока добирался? Кто дорогу указал?
— Да есть одна особа. Но вам ее бояться не надо, у нее другой интерес — любовный.
— Значит, Дашка. — Матвей Петрович обернулся к Грине, покачал головой. — Говорил я тебе — развяжись с лахудрой! Ладно… Ну, проходи, гость незваный, присаживайся.
Матвей Петрович первым вошел в избушку, Речицкий — за ним. Гриня, не закрывая дверь, остался стоять на пороге и берданку из рук не выпустил, лишь ствол опустил.
Первым делом, оказавшись в тесной избушке, Речицкий быстро огляделся. Увидел ящик, о котором рассказывал Савелий, но сразу же увидел и другое — никакого странного мужика здесь не было.
«Может, в ящик успели запихнуть?»
— Еще кого-то, кроме нас, ищешь? — спросил Матвей Петрович.
— Ищу, — честно ответил Речицкий, окончательно решив для себя, что в прятки играть и тень наводить на плетень не следует. Говорить нужно прямо и открыто, точно так же, как он шел, не таясь, к избушке. Старика не перехитришь, а с Гриней, не выпускающим из рук берданку, лучше не шутить. Дед кивнет, и внук прихлопнет чужого человека, как муху. После закопает в снегу, подальше от избушки, и никто никогда не найдет останков, источенных полевыми мышами в прах.
Была не была…
И дальше Речицкий, передав поклон и вручив записку от Скорнякова, поведал о том, что в скором времени, вполне возможно, появятся в Покровке другие люди, которым необходимо найти странного мужика, ненароком привезенного Гриней в зеленом ящике. Люди эти церемониться не будут и перед душегубством не остановятся, поэтому самый разумный выход для Матвея Петровича — довериться ему, Речицкому, и вместе подумать, как оберечься…
Слушал его Матвей Петрович, хмурил седые брови. Молчал. Думал. А когда выслушал, сказал, как о деле решенном:
— Давай, дружок, так договоримся… Ты сейчас в деревню обратным ходом отправишься и будешь там меня дожидаться, когда я вернусь.
— И чего мне ждать, Матвей Петрович?
— А вот вернусь, тогда и узнаешь. Такой у меня ответ. Другого не будет.
И так твердо сказал это, что Речицкий понял — дальше разговор продолжать бессмысленно. Пора было прощаться.
Револьвер, вытащенный им из кармана, чернел на прежнем месте, на расчищенной дорожке. Он остановился возле него, оглянулся.
— Забирай, — разрешил Гриня, продолжая стоять на пороге избушки, — только иди и не оглядывайся.
«Иду и не оглядываюсь», — повторял Речицкий, стараясь попадать в свои старые следы, продавленные в глубоком снегу.

7

Старая печурка потрескалась, время от времени вылетали из щелей сизые дымки, и в избушке стоял горьковатый запах.
— Дед, может, глины сходить надолбить да обмазать печку, — предложил Гриня, изнывавший от безделья, — а то дымит и дымит…
— Невеликие господа, принюхаетесь, — неохотно отозвался Матвей Петрович, недовольный, что Гриня его потревожил, — да и сидеть нам тут осталось недолго, скоро домой отправимся.
— Когда? — оживился Гриня и даже с лавки привстал.
— Ты сегодня поедешь, вот прямо сейчас подпоясывайся и ступай.
— Боюсь я, дед, тебя оставлять! В прошлый раз уезжал, так извелся весь. Проснусь среди ночи и думаю — как ты здесь?
— Ночью, пожалуй, ты больше про Дашку думал, а не про меня. Ящик-то открой, выпусти малахольного.
Гриня послушно открыл зеленый ящик, стоявший в углу, и оттуда высунулась всклокоченная голова Феодосия. Он долгим взглядом обвел деда и внука, поднял глаза в потолок, неожиданно хихикнул и легко, проворно выскочил на волю, притопнул ногами по щелястому полу, словно собирался пуститься в пляс.
— Эк его бесы-то разбирают, — покачал головой Матвей Петрович, — так и не сидится ему на одном месте, все норовит коленце выкинуть.
Феодосий продолжал хихикать и перебирал ногами, будто на углях топтался. Приговаривал:
— Ручки связаны, личико побито, и никуда не убежишь. Далеко-о-о повезут!
— Он чего бормочет, дед? Может, по шее дать?
— Да не трогай ты его, пусть бормочет. Не в себе человек, без разума, какой с него спрос. В деревне поглядывай — чужие люди появятся или нет. За мной через три дня приедешь.
— Боюсь я, дед…
— Ты, как баба, Гриня, заладил одно и то же — боюсь да боюсь. Езжай — кому сказал!
Гриня уехал.
Скрипнули полозья саней за стенами избушки, коротко всхрапнул конь, в печке громко стрельнуло сырое полено. Матвей Петрович прислушался к тишине, которая установилась, и поднялся со своей чурочки, на которой сидел, погрозил пальцем Феодосию:
— Не балуй!
И вышел на улицу встречать Марию.
Он всегда угадывал, когда она шла к нему, всегда чувствовал — вот уже, совсем рядом. И всегда его охватывало необъяснимое волнение и одновременно — радость. Спокойнее, легче дышалось и шагалось веселее, будто кто поддерживал заботливо под руку и всегда был готов поддержать, если оступишься. Во всех делах и заботах, да и в самой жизни, своей и деревенской, ощущал Матвей Петрович невидимое, но постоянное присутствие Марии, иногда даже казалось, что она ходит у него за спиной, подсказывает и охраняет. И вот впервые за эти годы обратилась к нему за помощью, объяснила, не таясь: черные люди стремятся подобраться к ней, задумывая черные замыслы. Он все выполнил. И Гриню с газеткой отправил в город, и в деревне приглядывал — не появятся ли чужаки; и сейчас, вот уже в последние дни, исполнял ее просьбу. А просила Мария подержать еще несколько дней Феодосия в избушке, присмотреть за ним, не давая никуда отлучаться, и, когда она просила об этом, сказала со вздохом:
— Может, и отмолю его, может, душой вновь как Андрейка станет…
Историю Феодосия, пересказанную ему Марией, правда, не в подробностях, Матвей Петрович к тому времени уже знал и сказал, не раздумывая, коротко и ясно:
— Черного кобеля не отмоешь добела.
Мария укоризненно посмотрела на него, чуть качнула головой, но промолчала. И лишь спустя некоторое время спросила:
— Так уважишь мою просьбу, Матвей Петрович? Подержишь Феодосия при себе?
— Какие разговоры могут быть, — отвечал Матвей Петрович, — подержу, конечно. Не на шее же он у меня сидит…
Согласно этому обещанию, данному Марии, он и томился в избушке безвылазно, приглядывая за малахольным мужиком, отмахивался от Грини, который лез с расспросами, а сегодня отправил в деревню нежданного городского гостя, хотя и поверил ему. Ни с чем отправил, не сказав ясного слова, решив для себя так: если надо — пусть ждет.
Не знал он, что ему сейчас делать. Поэтому и ждал с нетерпением Марию, надеясь, что она подскажет ему верный выход.
Она вышла из-за тополей, как всегда, неспешно и плавно. Следом за ней послушно шагал белый конь. Вот они миновали широкую поляну и неслышно приблизились к избушке.
— Здравствуй, Матвей Петрович, — зазвучал протяжный напевный голос.
Он с радостью отозвался:
— И тебе, Мария, мое почтение.
— Знаю, что ждал, да не могла я раньше появиться, прости. Спрашивай…
Матвей Петрович коротко пересказал последние события и спросил: что ему дальше делать?
— Просьба моя прежней остается, пригляди еще за Феодосием. Не знаю, какое время потребуется, все-таки надеюсь я…
На этот раз про черного кобеля, которого добела отмыть невозможно, Матвей Петрович не вспомнил. Лишь кивнул головой безмолвно, давая понять, что просьбу он, конечно, исполнит.
— Спаси тебя Бог, — Мария поклонилась, — а теперь дозволь взглянуть на него…
Молча открыл Матвей Петрович дверь избушки, пропустил Марию, а сам продолжал стоять на крылечке, решив, что третий будет лишним. Но дверь не закрывал.
Мария вошла, остановилась напротив Феодосия, и тот сразу же перестал хихикать, перестал перебирать ногами, затих, опустив голову, сжался, будто усох, и маленькими, неслышными шажками допятился до чурки, сел. Мария подошла к нему еще ближе, положила руку на голову, сказала:
— Вспомни свой путь, он ведь перед тобой лежал — прямой, ровный…
Не стал Матвей Петрович слушать, что она скажет дальше и что ответит ей Феодосий. Твердой рукой закрыл дверь и даже с крылечка спустился. Топтал снег в отдалении от избушки, ждал, когда закончится разговор.
Закончился он не скоро. И закончился, похоже, плохо, потому что Мария, выйдя на улицу, вздохнула горестно и перекрестилась. Взяла коня под уздцы, повела его за собой, но на ходу обернулась и еще раз попросила:
— Пригляди за ним.
Долго стоял Матвей Петрович, глядя ей вслед, до тех пор, пока не исчезла она вместе с конем за тополями и не растворилась бесследно в белом снежном пространстве. Стоял, пока не продрог. Когда он вернулся в избушку, Феодосий встретил его прежним хихиканьем и приплясываньем, бормотал:
— Ручки связаны, личико побито, и никуда не убежишь. Далеко-о повезут…
Хихикая и приплясывая, он, видимо, ждал, что Матвей Петрович заговорит с ним, спросит, о чем он бормочет. Но старик лишь смотрел на него, прищурившись, и усмехался.

8

Яркие, морозные дни с блескучим солнцем сменились затяжной метелью, и Никольск накрыла белесая мгла. На улицах наметало сугробы. Конские копыта, полозья саней и ноги прохожих не успевали их притаптывать и прикатывать, и всем приходилось передвигаться в уброд. Чертыхаясь, добирался до постоялого двора на городской окраине и Гиацинтов, который не смог найти извозчика — все они по такой погоде были нарасхват и, пользуясь случаем, заламывали неслыханные цены. Наклонив голову, прикрывая лицо воротником пальто, он одолел, наконец-то, последний сугроб, выбрался на расчищенную дорожку, которая вела мимо коновязи к приземистому, будто приплюснутому, постоялому двору, где возле крыльца одиноко горел тусклый фонарь. «Ну, если и здесь фортуна не улыбнется, придется придумывать нечто новое. Придумаем. Не могли же они бесследно кануть!» — в последние дни Гиацинтова не покидала уверенность, хотя все его поиски были пока напрасными. Он обходил одну за другой городские гостиницы, заглядывал на постоялые дворы, говорил, что разыскивает своих знакомых, чьи фамилии Целиковский и Кулинич, рассказывал, как они выглядят, но везде получал один ответ: таких здесь не было и в настоящее время не проживают. Захудалый постоялый двор, до которого он сейчас добрался, был последним в списке, который выдали ему в Никольской справочной конторе. Он постоял возле фонаря и толкнулся в низкие двери, обитые толстой кошмой.
За шатким столиком, поставленным прямо у входа, сидел дедок, явно пьяненький, и резал большим ножом толстый шмат сала, весело приговаривая:
— Бегала свинюшка-поросюшка, закололи бедолагу, а радости для пуза невиданно — вот она как, жизнь, устроена. Чудно!
Гиацинтов поздоровался, дедок вскинул на него голубенькие, совсем не выцветшие глаза и еще раз удивился:
— Чудно!
— Я к вам с просьбой, уважаемый, — начал Гиацинтов, — не смогли бы помочь мне…
— Нет, не могу! — и дедок отрезал широкий ломоть сала.
— Чего же так сразу — с места в карьер?
— А потому, милый мой человек, что у меня мозги сухие, а когда они сухие — не шевелятся. Водочкой бы их окропить!
— Где же я водки найду? Час-то поздний! Да и не знаю, где лавка здесь, приезжий я!
— Тогда денежкой пособи, а водку я сам добуду.
Пришлось Гиацинтову залезать в свой кошелек. Дедок, получив деньги, вскочил из-за столика и шустро, по-молодому убежал в глубину темного коридора. Вернулся довольно быстро и со шкаликом. Пригубил из горлышка, пожевал сала и снова вскинул голубенькие глаза:
— Слушаю!
Стараясь говорить ясно и коротко, Гиацинтов изложил суть своей просьбы. Дедок хмыкнул, пригубил из шкалика, зажевал салом и огорченно покачал головой:
— И всего делов-то?! А я наделся на второй шкалик выпросить. Ладно, подскажу. Если в гостиницах и на постоялых дворах нет, значит, где они могут быть? Только в веселом доме у господина Коновалова! У него, значит, дом-то наполовину поделен, на два входа. Над одним входом, значит, фонарик горит красненький, а второй — для особой публики, которая, значит, не желает, чтобы их видели. Без всякого документа проживают, под честное слово, ну, и денежки, значит, платят хорошие. Прямиком туда и ступай, только имей в виду — шкаликом там не отделаешься, там народ молчаливый. Могут и голову прошибить, если шибко спрашивать будешь…
«Черт возьми! А ведь, действительно, прекрасный вариант — укрыться в тайном притоне! Кто туда доберется?» — Гиацинтов повеселел, и дедок получил из его кошелька дополнительную денежку — на второй шкалик.
Веселый дом господина Коновалова он отыскал довольно быстро — дедок, счастливый от неожиданно свалившегося заработка, толково объяснил, как добраться. Двухэтажный каменный особнячок, поделенный на два входа, стоял в глубине улицы, скрываясь за красивыми елями, высаженными вдоль тротуара ровным рядом. Над одним из входов горел красный фонарь, второй ничем не освещался и темнел большим железным навесом над маленьким крыльцом, как зев пещеры. В окнах горел свет, но сами окна были плотно зашторены. Не торопясь приближаться к дому, Гиацинтов сначала внимательно огляделся — война научила осторожности. Сразу заметил — особнячок поставлен хитро: перед входами довольно большое, открытое расстояние, и незаметно не подберешься. Глянут из окон и сразу увидят. Пожарная лестница на глухой стене начиналась высоко над землей — не допрыгнешь, и до чердака не доберешься. Да и чердак может быть наглухо закрыт на замок. «Фортификация, — усмехнулся Гиацинтов, — по всем правилам военной науки. А что, если явиться под видом обычного клиента? Приезжий человек, решил развлечься… Нет, не годится, лишняя канитель».
Пока он оглядывался, к особнячку подъехали две кошевки, одна за другой, но подъехали не к крыльцу, а остановились возле елей. Седоки, громко переговариваясь, до красного фонаря добрались своим ходом. Да, веселый дом, но живет с оглядкой и по своим правилам.
Как же в него проникнуть?
Ничего дельного Гиацинтов придумать не смог и вернулся в «Метрополь», а утром, прихватив с собой Федора, уже снова прохаживался возле особнячка — в отдалении. Федор, которому он объяснил, что нужно пробраться в дом и проверить — не проживает ли там Забелин? — прятал узкие глаза под лохматой шапкой и ничего не говорил, видно, и сказать ему было нечего. Вдруг встрепенулся:
— Володя, а Володя, слушай меня…
Вот уж воистину — все самое сложное решается очень просто.
Узкими своими глазами, лучше, чем в бинокль, Федор разглядел, что поверх сугроба, наметенного у глухой стены, виднеется, едва различимо, верхушка деревянной рамы. Яснее ясного — окно в подвал. А так как по зимнему времени оно было не нужно, снег от него даже и не откидывали.
Вечером, дождавшись темноты, они неслышно скользнули к глухой стене, стеклорезом, купленным на базаре, вырезали стекло, и Гиацинтов оказался в подвале, а Федор, зарывшись в сыпучий снег, остался на карауле.
В подвале властвовал густой, затхлый запах. Темно. Лишь маячила в отдалении тонкая полоска блеклого света. Гиацинтов осторожно, чтобы ничего не опрокинуть, двинулся к ней и скоро добрался до неплотно прикрытой двери. Она легко, без скрипа подалась, и он оказался на узкой деревянной лестнице, которая вела вверх. Поднялся, увидел начало широкого коридора, застеленного ковровой дорожкой. По правой стороне коридора — двери. Понятно, что это и есть номера. Гиацинтов стоял, укрывшись за пролетом лестницы, и не торопился — теперь любая оплошность могла закончиться очень плачевно. Не зря ведь предупреждал дедок, что люди здесь молчаливые, но решительные. Стоял он долго. Коридор был пуст. Гиацинтов, теряя терпение, уже собирался вышагнуть в него и даже руку сунул в карман пальто, чтобы взвести курок револьвера, но именно в это время дверь одного из номеров распахнулась и черноволосая женщина выскочила из него, вздымая над собой крепко сжатые кулачки. Она молчала, ничего не говорила, только взмахивала кулачками и тонкие ноздри трепетали — такая ярость была обозначена на лице, что показалось — если она сейчас закричит, то крик будет слышен не только в особнячке, но и за три квартала отсюда. Женщина, однако, не закричала, остановилась и глухо, едва различимо прошипела:
— Ш-шантрапа, мелкая ш-шантрапа!
Следом за ней, из того же номера, вышли двое мужчин, двинулись за ней следом и наперебой, на два голоса, принялись увещевать:
— Кармен, успокойся! Кармен, вернись!
Женщина на их голоса даже не обернулась, а когда они подошли к ней, снова прошипела:
— Ш-шантрапа! Шли бы лучше семечками торговать!
«На ловца и звери выбежали», — Гиацинтов, не вынимая руки из кармана, взвел курок револьвера. В одном из мужчин он сразу узнал Константина Забелина — даже отпущенная густая бородка не сбила с толку. Второй, без сомнения, был Целиковский, которого он запомнил по рисунку Гордея Скорнякова, — талантливый все-таки парень, зря отец не отпустил его учиться на художника.
— Ну, успокойся, Кармен, успокойся! Давай без истеричных сцен! — Целиковский попытался обнять ее, но она дернулась, отскочила, как дикая кошка, и кинулась обратно в номер. Целиковский — за ней, успев коротко, на ходу, бросить:
— Не ходи, я один, сам…
Забелин остался в коридоре, неторопливо повернулся спиной к проему, и Гиацинтов, спустив курок револьвера, бесшумно вышел из своего укрытия. Он умел и не один раз снимал вражеских часовых — мгновенно и без единого звука. Старые навыки не подвели — Забелин только и успел, что всхрапнуть носом. В подвале он замычал от боли, но Гиацинтов забил ему рот своей перчаткой, подтащил безвольное, обмякшее тело к окну, негромко позвал:
— Федор, принимай…
Был у него соблазн — вернуться за Целиковским, но вовремя осадил себя: два раза в одну воронку даже снаряд не падает. Сплюнул себе под ноги, морщась от мерзкого подвального запаха, и полез в окно, выбираясь на свежий, морозный воздух.
Метель в этот вечер наконец-то стихла, небо прояснило, и над Никольском важно всходила большая, круглая луна.

9

— Как ты думаешь, Федор, — бить его будем, пороть или сразу прикончим, чтобы не мучился? — Гиацинтов говорил, стараясь придать своему голосу насмешливый тон, но голос предательски рвался — дыхания не хватало от злобы, которая перехватывала горло.
Федор сидел на лавке, не снимая с головы лохматую шапку, прятал под ней свой взгляд и не отзывался, будто все, что происходило сейчас в маленькой каморке скорняковской мастерской, куда они только что привезли Забелина, не касалось его никаким боком. Сам Забелин, со связанными руками, с черной перчаткой, торчавшей изо рта, стоял, вжавшись в угол, и в глазах у него плескался страх, а колено правой ноги время от времени сильно вздрагивало, и казалось, что нога вот-вот подломится и он рухнет на пол. Но нет — держался. А скоро и колено перестало вздрагивать, и страх из глаз улетучился, видно, умел управлять своими чувствами. Гиацинтов шагнул к нему, резко выдернул изо рта перчатку, обильно смоченную слюной, брезгливо бросил ее себе под ноги. Спросил:
— Что, не ожидал явления покойников?
Забелин хлебнул широко раскрытым ртом воздуха, переводя дыхание, сглотнул слюну и лишь после этого отозвался почти спокойным голосом:
— Если честно признаться, не ожидал. Здравия желаю, господин Гиацинтов. Не скажу, что я очень рад тебя видеть, тем не менее… И сразу хочу предупредить — вляпался ты в очень поганую историю и еще не раз пожалеешь, что вляпался.
— Володя, а Володя, слушай меня, — Федор, словно проснувшись, поднялся с лавки и стащил с головы шапку, будто собирался поклониться, — давай его тут оставим. Окошко заколотим, дверь запрем, огонь разведем. Огонь — умный. В огне все худое сгорает, и он сгорит. Скажем, что из печки уголек выпал…
— Ну уж нет, чучело косоглазое! — властно перебил его Забелин. — Не спалите вы меня и не пристрелите, а беречь будете, как родного. Так ведь, Владимир Игнатьевич? Вам же интересно знать о судьбе Варвары Нагорной? Я могу кое-что рассказать. Но не сразу. А если бить вздумаете — я терпеливый.
— Не бойся, Федор погорячился, не будем мы тебя на огне поджаривать и бить не будем. Ты сам все расскажешь. И не только про Варю, но и про Целиковского, и про Кармен, а главное — о предсказателе вашем поведаешь. Рассказывать будешь, как на исповеди, — честно, обстоятельно и в подробностях.
— Я ничего не скажу! — вскрикнул Забелин и голосом выдал себя: ясно было, что не ожидал он услышать о Целиковском, Кармен и предсказателе.
— Скажешь, никуда не денешься. А если не скажешь… Мы с Федором оторвем половицы, выкопаем ямку поглубже и закопаем тебя. Был такой Забелин-Кулинич и — нет его. Сгинул! А половицы — на старое место и старыми гвоздями приколотим. Вот так может случиться… Ты, Забелин, подумай. Теперь воткни ему, Федор, перчатку в рот и ноги свяжи. Клади на пол, пусть отдыхает. А мы пойдем, время позднее, спать пора.
Федор молча и сноровисто исполнил приказание. Связанный по рукам и ногам, с перчаткой во рту, Забелин в отчаянии лишь стучал затылком в толстую половицу — больше он ничего не мог сделать. Гиацинтов по-хозяйски погасил лампу, освещавшую каморку, и, выйдя следом за Федором на улицу, закрыл длинным ключом висячий амбарный замок на двери. Подергал его, проверяя, и протянул ключ Федору:
— Покарауль пока, я к Скорнякову наведаюсь и вернусь.
Гордей Гордеевич в этот поздний час не спал. Сидел за своим большущим столом, закатав рукава у рубахи, словно не бумаги читал, а рубил дрова. Бумаги перед ним лежали разные и в большом количестве. Лежал устав общества мясной промышленности, над которым корпел он уже полгода, предлагая объединиться мелким промышленникам и построить в Никольске мясоконсервный завод — выгода, по его расчетам, была прямая, и промышленники, тоже умеющие считать, уже потянулись к нему, готовые участвовать в новом деле. Лежала местная газета с большущим заголовком — «Черная сотня добралась до живого мяса». Неизвестный писака, укрывшись за буквами П. Р., ругал Скорнякова всяческими словами и издевался над его идеей создания мясоконсервного завода. Лежало подметное письмо, без адреса и без подписи, и в нем были написаны такие слова: «Думаешь, не знаем мы, истинные патриоты, для чего ты общество это затеял? Знаем! Соберешь с русских людей деньги, а когда дело наладится, ты его жидам продашь! Знаем мы, что ты давно уже с ними снюхался и общий гешефт имеешь!» А еще лежали два письма из столицы, и в каждом из них было требование: присоединяй Никольское отделение к нашему, единственно верному и правильному Союзу, иначе будем мы считать тебя отступником…
Когда Гиацинтов вошел к нему в комнату, Гордей Гордеевич, словно продолжая горячий разговор, не удержался и вскрикнул, как вскрикивают, когда нечаянно роняют на ногу железную тяжесть:
— И что же мы за народ такой! А?! Собрались, верными речами разжалобили себя до слезы сердечной, решили общее дело делать… Все согласились, никаких супротивников посреди нас не было. И пошли ведь, как солдаты в строю ходят, в ногу. И дело начали делать, хоть и гавкали на нас со всех сторон. И шагали бы дальше… Ан нет! В каждой шеренге свой вождь объявился, а у каждого вождя своя правда, и только его правда истинная. А если ты с этой правдой не согласный, клеймо на лоб — жидам продался! Эх! — Скорняков шлепнул широченными ладонями по бумагам, лежавшим на столе, и спросил неожиданно, без всякого перехода: — Что, молчит гаврик?
— Молчит, — вздохнул Гиацинтов.
— Бить не пробовали?
— Пока нет.
— Вот и ладно. Голова у него целой должна быть, чтобы соображал яснее, как ему в живых остаться. Поехали, поглядеть я на него хочу.
Скоро они уже были в мастерской. Федора, на всякий случай, оставили на улице, в карауле, а Забелина, развязав ему веревки на ногах и вытащив перчатку изо рта, посадили на табуретку. Он отплевывался, с надсадой дышал, но глаза его с кровяными прожилками уже не метались, смотрели прямо и сосредоточенно. Чувствовалось, что страха у него не было.
— Какой сердитый! — непритворно удивился Скорняков. — Насквозь гляделками прожигает. А скажи мне, милый друг, почему ты согласился своего начальства ослушаться? Нехорошо поступаешь…
— У меня нет начальства, — хрипло отозвался Забелин.
— Да ты не торопись отнекиваться, не торопись… Я для начала, для ласковой беседы, сам тебе кой-чего поведаю. Ты послушай, торопиться нам некуда… Вон, темно еще за окошком, и утро не скоро наступит… Ты послушай, послушай… Наказывало начальство вот каким образом поступить — болезного, которого вы сюда привезли, до нужного места доставить, чтобы мозги у него прояснили, сообщить куда надо, а дальше сесть и не высовываться. Да только бабенка вам попалась с норовом — сбила с панталыку. Решила она болезного забрать и властвовать над ним единолично. Вы с товарищем своим посомневались да и согласились в конце концов. Да только беда приключилась — пока ругались да спорили, болезный и пропал. Испарился, аки дым… А начальство своих гонцов сюда пришлет, обязательно пришлет, если они уже не в Никольске, чтобы они, значит, выяснили — как тут у вас плохо все выплясалось. Ох, не погладят вас по головке, не погладят…
Говорил Скорняков неспешно, негромко, будто ворковал, однако от его слов заволновался не только Забелин, но и Гиацинтов, который лихорадочно пытался понять: откуда знает Гордей Гордеевич о болезном, то есть о предсказателе, ведь об этом ему не рассказывали? Так и подмывало спросить — откуда? Но Гиацинтов сдержался, продолжал молчать, с нетерпением ожидая — чем все закончится?
Закончилось же все быстро и просто. Забелин отвернул голову, сплюнул на пол тягучую слюну, закашлялся, прочищая горло, и наконец заговорил:
— Выродок твой подслушал. Значит, специально подослан был. Так?
— Какая тебе разница? — отозвался Скорняков. — Ты рассказывай, рассказывай, заодно и душу облегчишь, может, и покаешься.
— Вы же не попы, чтобы перед вами каяться, — усмехнулся Забелин, — а рассказать — расскажу. Но только при одном условии — дайте мне слово, что живым отсюда выпустите.
— А зачем нам убивать тебя, когда ты все расскажешь? — рассудительно удивился Скорняков. — Нам лишний грех на души не нужен.
— Тебе, может, и не нужен, а вот господину Гиацинтову… У него ко мне давняя претензия, я ему…
— Дуэль! — громко прервал его Гиацинтов. — А там — кому повезет…
— Нет, такое условие мне не подходит, я же знаю, как ты стреляешь! Да и дуэль, Владимир Игнатьевич, — так старо и пошло… Просто дай слово — оставлю в живых. И все. Больше мне ничего не нужно. Я твоему слову поверю. Заодно о Вареньке Нагорной расскажу. Неужели она этого не стоит?
Гиацинтов, испытывая неодолимое желание вцепиться Забелину в глотку и задушить его, продолжал стоять, прислонившись к стене, и ясно понимал: ради Вари он пойдет на все, даже оставит в живых мерзавца. Кивнул головой:
— Хорошо. Согласен. Даю честное слово.
— Тогда слушайте. Только дайте сначала воды глотнуть…

10

…Приземистая и выносливая лошадка сибирской породы испуганно пригнула уши и как будто просела под своим седоком, сбившись с равномерной рыси, когда оглушительно, разом, взорвался ружейный грохот — столь плотный, что больно ударил в барабанные перепонки. Забелин привстал на стременах, оглянулся и увидел поверх низких кустов, как поднялись густые цепи японской пехоты. Когда увидел, подстегнул лошадку, и та, одолев неожиданный испуг, бойко пошла вперед. Осталось позади подножие горного хребта, голое, как колено, осталась позади команда охотников Забайкальского полка, и самое главное — остался ненавистный Гиацинтов, к которому теперь неумолимо приближались японцы.
— Вот и геройствуй, покажи свою прыть! — сквозь зубы бормотал Забелин и продолжал торопить лошадку, стараясь поскорее и как можно дальше отъехать от опасного места. Душа его ликовала. Человек, которому он всегда завидовал до сердечной боли и зубовного скрежета, человек, которого он ненавидел, исчезнет через считаные минуты из этого мира, и он, Константин Забелин, возвысится в собственных глазах, зауважает самого себя, избавится наконец-то от съедающего его чувства неполноценности. Это чувство зародилось в нем еще со времени поступления в университет, разрасталось в последующие годы и захлестнуло без остатка, когда появилась Варвара Нагорная. Ну как же так? Одному дано все, а другому — ничего! Забелин и на войну пошел только из-за этого чувства, надеялся, что станет героем и сможет возвыситься над Гиацинтовым. Но ничего из этих мечтаний не вышло — он сразу же понял, что никакой храбрости у него и в помине нет, что собственную жизнь он никогда не разменяет на славу, даже самую лучезарную.
А вот свести счеты с Гиацинтовым — сможет. И когда выпал, как козырная карта, удобный случай, он его не упустил.
Лошадка послушно продолжала свой бойкий ход, и Забелин теперь уже не оглядывался назад. Он смотрел вперед.
И откуда он мог знать в эту счастливую минуту, что Гиацинтов вырвется из смертельной ловушки и даже сможет добраться до своих?!
А он выжил и добрался.
Когда командир полка назначил служебное расследование, Забелин вспомнил, что в университет он собирался поступать на медицинский факультет и даже почитывал учебники, вспомнил, как интересовали его нервные болезни, и симулировать сумасшествие для него не составило большого труда. Жить захочешь — и сумасшедшим притворишься.
Оказавшись в скорбном доме, он нисколько не отчаялся, надеясь, что в скором времени сможет отсюда выбраться. От скуки и однообразия жизни стал наблюдать за несчастными, которые его окружали, и скоро, удивляясь самому себе, понял, что занятие это весьма интересное. Он начал вступать в разговоры, иногда, сквозь невнятное бормотание, ему удавалось прочитывать причудливые судьбы, и это его искренне забавляло, скрашивая серые дни. Так продолжалось до встречи с Феодосием, который сначала удивил, а затем поразил своим даром. Убедившись в верности его предсказаний, Забелин не раздумывал, он сразу понял, что сулит ему, если Феодосий окажется в его полной, неограниченной власти. И принялся обхаживать необычного обитателя скорбного дома, как несговорчивую невесту, — ни на шаг не отходил. Через несколько месяцев Феодосий неотступно следовал за ним, словно привязанный, и преданно заглядывал в глаза: даже поврежденный в разуме всегда ищет человека, который бы его пожалел и выслушал.
Ушли они из скорбного дома тихо и до смешного просто: залезли в две большие параши, которые были не до конца заполнены, задвинули над головами тяжелые скользкие крышки, и вынесли их в этих парашах за высокий забор, поставили на деревянный помост, к которому должен был подъехать золотарь и отвезти дерьмо в выгребную яму. Золотарь, как всегда, опаздывал, носильщики его дожидаться не стали и ушли, сердито рассуждая между собой, что пусть он теперь в одиночку вонючий груз ворочает.
Выскользнуть на волю оказалось делом одной минуты. Добрались до ближайшего ручья, долго отмывались и отстирывали одежду, но от дурного запаха так и не избавились, и дальше пошли, благоухая едва ли не на версту.
Пошли они в Москву.
Именно там, в Москве, рассчитывал Забелин, легче всего будет затеряться и осуществить задуманное.
Питались редкими подаяниями, спали где придется, благо время стояло летнее, и Забелин видел, как его спутник, избавившись от неволи, становится веселее и разговорчивее. То и дело засовывая травинку или полевой цветочек в нос, Феодосий громко чихал, счастливо улыбался, глядя на солнышко, и, прочихавшись, начинал говорить, сразу обо всем: о том, что видел вокруг, и о том, что ему видится и грезится временами, помимо его воли и усилий. Забелин внимательно слушал, никогда не прерывая, а услышанное раскладывал по полочкам, и порою ему казалось, что он знает теперь Феодосия, как самого себя. «Да это же клад, настоящий клад! — думал он, захлебываясь от восторга. — Иметь в своей власти человека, который может предугадывать будущее! Правильно управлять им — и горы сдвинутся!»
В Москве они остановились у дальнего родственника Забелина, отставного унтер-офицера Лопатина. Старый служака, не имея ни семьи, ни наследников, тоскливо пил горькую и неожиданным гостям даже обрадовался — все-таки живые души, и будет с кем перекинуться словом. Щедро делился с ними своим казенным содержанием, расспрашивал Забелина о войне с японцами и даже пить стал меньше.
Через пару недель такой спокойной жизни, оглядевшись и привыкнув к новому своему положению, Забелин решил действовать: отправился с визитом к Варе Нагорной. Правда, в первый раз он дома ее не застал, зато познакомился с теткой. И сколь ни противна была ему злобная старуха, он смог ей понравиться, а старуха прониклась к нему полным доверием, сразу же решив, что лучшего жениха для племянницы не сыскать, тем более что Забелин не скупился на обещания. Но все оказалось напрасным: и союз с теткой, и горячие признания в любви, и подарки — все отвергала тихая, немногословная, но упорная в своем решительном «нет» Варя Нагорная. Забелин тоже не отступал. Его выгоняли в двери, он лез в окно. А тут еще, сам того не ведая, подлил масла в огонь Феодосий. Случайно, издалека, когда они подъезжали на коляске к дому тетки, увидел Варю. Замолчал, затих, обжимая руками голову, и почти сутки не отзывался на вопросы Забелина, а затем, без всяких вопросов, заговорил голосом решительным и твердым, каким он говорил, предсказывая очередное событие. Забелин его слушал и верил каждому слову.
Говорил Феодосий, откинув голову и уставив неподвижный взгляд в потолок, о том, что после ухода Марии исчезла из родительского дома икона Богородицы, на которую молилось все семейство, считая, что именно она спасла маленького и смертельно больного Андрюшу. Но затем — он это видел — икона оказалась у отца Александра, настоятеля Знаменского храма, а он, незадолго до кончины, передал ее своей дочери Варе. Феодосий вздыхал: если бы я взял эту икону в руки и если бы оказался там, где проживает сейчас Мария, я бы увидел на десятки лет вперед, я бы угадал прошлую судьбу каждого человека и каждому человеку предсказал бы судьбу будущую. И повторял это почти каждый день, будто подталкивал Забелина: действуй, действуй, торопись, не медли. Забелин действовал. Осторожно выведал у старухи, что, действительно, никакого особого наследства, кроме иконы, бедный сельский священник своей дочери не оставил. Где же теперь икона? Да в епархиальном училище находится, где теперь племянница пребывает. Забелин попытался с Варей завести разговор об этом, но встретил такой резкий отпор, без слов, одним взглядом, что решил выждать время. Никуда красавица не денется, думал он, капля, как известно, камень точит, и рано или поздно Варя окажется в его руках и в его воле.
Просчитался.
Варя исчезла неизвестно куда. Как в воду канула. Попытался в епархиальном училище узнать, но священник, который соблаговолил его принять, ничего не прояснил, только произнес туманную фразу, что Варвара Нагорная сама избрала путь своего служения, и потому как она круглая сирота, то ни перед кем отчитываться, кроме как перед Богом, не обязана. Понимал Забелин, что священник ничего ему говорить не желает и не скажет, но и поделать ничего не мог, не будешь ведь за грудки его хватать.
А Феодосий тем временем ни о чем рассуждать не мог, кроме как о Марии, о далекой сибирской стороне и об иконе, которая там должна находиться. И все твердил крепким и звучным голосом, что именно там, в далекой земле, увидится ему и будет ведомо все, что сейчас еще неведомо и скрыто, словно в тумане.
Забелин заметался, не зная, что предпринять. Денег на дальнюю экспедицию у него не было, связей он никаких не имел и даже не представлял толком, как можно с выгодой использовать необычный дар Феодосия.
И в это самое время судьба устроила ему неожиданную встречу, которая все и решила. Точнее даже так: не встречу устроила, а сама явилась к нему, прямо на дом к отставному унтер-офицеру Лопатину. Случилось это уже под вечер. Хозяин, хорошо потрудившийся за день над двумя бутылками казенной водки, мирно спал на своей кровати, упершись лбом в стену; Забелин с Феодосием, прибрав после него на столе, пили чай, довольствуясь баранками из ближайшей булочной; молчали, думая каждый о своем, и резкий хлопок входной двери прозвучал в тишине так громко, словно пальнули из ружья. Ни Забелин, ни Феодосий даже не успели подняться из-за стола, а перед ними уже стоял высокий человек с разметавшимися на голове волосами, запаленно дышал, и в руках у него было два револьвера. Пальцы лежали на спусковых крючках, стволы револьверов вздрагивали, и казалось, что вот-вот прогремят выстрелы.
— Не шевелись! — скомандовал человек. — И молчать! Крикните — пристрелю!
С улицы донеслись заполошные свистки городовых, топот тяжелых сапог по тротуару и цокот конских копыт по булыжной мостовой. Кто-то срывающимся голосом кричал:
— Здесь где-то, здесь! Не мог далеко уйти!
Ясно было, что ищут именно этого человека с револьверами, в отчаянии заскочившего в дом отставного унтер-офицера.
Шум за окнами не затихал. Забелин и Феодосий, повинуясь приказу, сидели молча и не шевелясь, будто их приколотили гвоздями к стульям, Лопатин мирно спал, продолжая лбом упираться в стену, а человек с револьверами осторожно, на цыпочках, перешел в угол и встал там, выбрав удобную позицию: входная дверь и сидящие за столом были теперь у него перед глазами. Он отдышался, руки перестали вздрагивать, в комнате повисла глухая, напряженная тишина.
И в этой тишине неожиданно заговорил Феодосий. Поднял голову, уставил взгляд в потолок и заговорил:
— Больше искать не будут. Друга твоего уже нашли, бьют теперь. Больно бьют. Сейчас в полицию повезут, и он там все про тебя расскажет. Жди, когда уедут.
С улицы, действительно, донесся пронзительный крик, так обычно кричат, захлебываясь от нестерпимой боли, затем крик внезапно оборвался, процокали конские копыта, и скоро все стихло. Выждав время, продолжая вжиматься в угол, человек с револьверами приказал Забелину:
— Ты! Выгляни в окно — что там?
Забелин поднялся из-за стола, подошел к окну, чуть отодвинул грязную занавеску и глянул в узкую щель. Улица была пуста.
— Никого нет, — сообщил он и вернулся на свое место.
Человек с револьверами вышел из угла, по-хозяйски сел во главе стола и с нескрываемым интересом принялся разглядывать Феодосия. Долго разглядывал. Молча. И лишь после этого спросил негромко:
— Ты кто такой?
Феодосий так же долго молчал, не отвечая, затем уставился в потолок и сказал:
— Завтра придешь — узнаешь. А когда узнаешь, к себе нас возьмешь. Кормить-поить будешь, и поедем мы все вместе в сибирскую сторону икону искать. Я ее в руки возьму и много увижу…
Так все и вышло. Нежданно-негаданно попали Забелин с Феодосием в боевую организацию эсеров-максималистов, в которой человек с револьверами, по фамилии Целиковский, играл весьма заметную роль. Провидческий дар Феодосия поразил всех — сразу и безоговорочно. Как вскоре выяснилось, напарник Целиковского по последнему неудачному эксу, попав в полицию, сдал всех, кого знал. Полного разгрома организации удалось избежать лишь благодаря предсказанию Феодосия: успели сменить паспорта, явочные квартиры и на время свернули боевую деятельность, затаившись и выжидая лучших времен.
А Феодосий, будто соскочив с колодки, все твердил, не уставая, о сибирской стороне, об иконе и, начиная сердиться, уже требовал — поехали! Забелин сначала пытался отговорить его, выигрывая время, чтобы оглядеться внимательней — к каким людям их судьба занесла? Что они проповедуют? Чего хотят? Но разобраться до конца так и не успел — эсеры приняли решение об экспедиции в Никольск. И здесь, уже в Никольске, выяснилось, что Кармен, по настоящей своей фамилии Зейнович Сара Иосифовна, имела совсем иные планы. Она предложила Целиковскому и Забелину создать свою организацию, которая бы никому не подчинялась.
— Да вы поймите, — горячо убеждала она, сверкая темными глазами, — мы сможем делать великие дела! Мы сможем все!
Целиковский упорствовал и не соглашался, Забелин больше отмалчивался, а Кармен их всячески ругала, называя трусами и тряпками, и глаза у нее сверкали все яростнее. В конце концов они дали согласие.
А вскоре свершилось главное — Феодосий вспомнил дорогу. Оставалось до заветной цели лишь сделать последний шаг, но в последний момент все усилия и старания разлетелись вдребезги. Феодосия увезли неизвестно куда и неизвестно кто, Целиковский с Кармен скрываются в никольском притоне, а Забелин сидит в мастерской Скорнякова и рассказывает как на духу обо всем, о чем его спрашивают. А что он еще может сделать? Да ничего…
Ему очень хотелось жить.
— Ты еще обещался рассказать о Варе. Что о ней знаешь? — Гиацинтов задал этот вопрос и замер, ожидая ответа.
Забелин хлебнул воды из кружки, вытер ладонью губы и коротко хохотнул:
— С Варей Нагорной, уважаемый Владимир Игнатьевич, все оказалось очень просто. Правда, додумался я до этого лишь в последний момент. Бывает так, дело кажется немыслимо сложным, а в реальности — проще пареной репы. Потребовалось всего-навсего в местную епархию зайти и узнать, что Нагорная Варвара Александровна является на данный момент учительницей церковно-приходской школы и служит в селе Покровском Никольского уезда, куда мы чуть-чуть не доехали…
Гиацинтов и Скорняков быстро переглянулись. Оба сразу же подумали о том, что Речицкий находится сейчас в Покровском. Там же и Феодосий.
— А ваша Кармен с Целиковским в Покровку не собираются?
— Кто же их знает, Владимир Игнатьевич. Может, и собираются. Если соберутся — мало никому не покажется. У Кармен больше двух десятков эксов, несколько покушений — одним словом, очень решительная дама. И Целиковский не промах.
— Ну и нас не в крапиве нашли, — Гиацинтов поднялся, давая понять, что говорить больше не о чем.
— Подождите, подождите, — заторопился Забелин, — а как же я? Меня куда?
— Да ты не бойся, — усмехнулся Скорняков, — на тот свет не отправят. Сейчас мои ребята подъедут, определят тебя в хорошее место. Там тепло, сухо, кормежка от пуза. Не жизнь у тебя будет, а разлюли малина.
— А когда меня отпустите?
— Как Бог даст. Пошли, Владимир Игнатьевич.
Они вышли из мастерской, постояли, вдыхая свежий морозный воздух, затем молча уселись в кошевку и направились в дом Скорнякова.
Гордей Гордеевич сразу же велел накрыть стол, усадил во главе стола Гиацинтова, перехватил своей ручищей тонкое горлышко стеклянного графинчика с водкой, и замешкался — его неожиданно осенило:
— Слушай, Владимир Игнатьевич, а вдруг они уже в Покровке? А? Он ведь с ними не справится, с одной-то рукой…
— Да я уже подумал об этом. Сегодня же с Федором выедем.
— Я вам Савелия в подмогу дам. Он и кучер отменный, и дорогу знает. Да и парень боевой, пригодится, коли нужда будет.
— Спасибо, Гордей Гордеевич, за все спасибо. И еще одна просьба будет — нужно телеграмму в Москву отправить, я все напишу…
— Отправлю, все как надо сделаю.
— Должники мы перед вами…
— Ладно, ладно… Давай лучше выпьем — за удачу!
Не прошло и пары часов, как со скорняковского двора лихо вылетела тройка, которой правил Савелий, и понеслась, минуя оснеженные никольские улицы, в сторону тракта, который должен был довести до Покровки.
Гордей Гордеевич постоял у раскрытых ворот, глядя вслед тройке, устало вздохнул и медленно, по-стариковски шаркая ногами, направился в дом.
«Вот она, жизнь-то какая, — думал он, направляясь в дальнюю комнату, где под замком пребывал младший Гордей Гордеевич, — строил, строил, работал, работал, а передать — некому… Состарюсь, помру, и пойдет все нажитое прахом, как пыль по ветру. Как же так получилось, где я промашку дал?»
И не мог он найти ответа на свой вопрос.
Лишь вспоминал, как они с маленьким Гордейкой плыли на лодке по Оби, и сынишка, было ему тогда лет семь, рассказывал:
— Вчера я Воронка кормил, конюх мне разрешил его покормить. Я хлеба отрезал, солью посыпал и протягиваю ему, а сам боюсь, аж дрожу весь, у него зубы, как пальцы у меня… И чего боялся… Он вот так губами взял, даже ладошку у меня не задел. Жует и головой кивает, конюх сказал, что он мне спасибо говорит, а еще он сказал, что Воронок человеческий язык понимает, все слова понимает, только говорить не может. Как же так? Люди говорить могут, а понять не могут. Скажи, почему люди самих себя не понимают и обижают друг друга. Я говорю Ваське — не мучай кошку, а он мучает и смеется…
Теперь Гордей Гордеевич уже и вспомнить не мог, что он тогда ответил сыну. Но удивление мальчишки запомнилось и всплыло в памяти почему-то именно сейчас. Зачем? Может быть, для того, чтобы увидел он Гордейку маленьким, чтобы заново испытал к нему любовь и нежность, какие тогда испытывал?
Нет теперь ни любви, ни нежности, осталось лишь искреннее изумление — да неужели это его сын?
Он отпер ключом висячий замок, распахнул дверь в подвал. Младший Гордей Гордеевич лежал на кровати, закинув руки за голову, лицо его с выцветающими синяками под глазами было спокойным и умиротворенным. Увидев отца, он неспешно поднялся с кровати и одернул подол измятой рубахи. Высокий, худой, нескладный, стоял сын перед отцом, и видно было по его спокойствию, что готов он сейчас услышать любые слова.
И он их услышал:
— Не думал я, Гордей, что у нас так сложится. А вот сложилось. Если по-честному, мне тебя надо в полицию сдать. И собирался уже, да вот в последний момент передумал. Засвербило под сердцем, родная кровь все-таки. Да и рассказал ты мне честно — как с темным народом связался. Теперь на носу себе заруби — ты с ними не встречался и дел общих не имел. Понимаешь меня?
Младший Гордей Гордеевич кивнул.
— Вот и хорошо, что понимаешь. Больше я для тебя ничего сделать не могу. Денег сейчас дам, на поезд тебя посадят, уезжай из Никольска. Исчезни насовсем. Дело это с предсказателем, как я понимаю, только начинает разворачиваться, и какой конец будет, никому не ведомо. Вот и спасаю тебя. Понимаешь?
Младший Гордей Гордеевич снова кивнул.
— Пойдем, деньги выдам. И баул тебе собрали, одежду, обувь на первый случай.
Он бросил ключ на стол и первым вышел из комнаты.
На прощание они даже не обнялись, и провожать сына, хотя бы до крыльца, Гордей Гордеевич не стал — как сидел за своим большим столом, так и продолжал сидеть, не поднимая головы.
— Прости, отец, — с усилием выговорил младший Гордей Гордеевич.
— Бог простит. Ступай.
Назад: Глава четвертая
Дальше: Глава шестая