Книга: О людях и ангелах (сборник)
Назад: 5
Дальше: Без свидетеля

Третий год белой стаи


19 января
В конференц-зале «Либерия» Брахман от лица белой стаи оглашает Открытое письмо Главному духу Франции:
«Господин Французский дух!
Характер вопроса, по поводу которого мы обращаемся к Вам, наверное – и увы, – мало кто сочтёт злободневным, но в горизонте исторического времени мы ясно осознаём его безотлагательность. Как и у Вас, у нас не так много времени на пустяки. Нас волнует вещь принципиальная, проблема общего свойства, затрагивающая судьбы Европы и мира, – проблема, решению которой можете способствовать именно Вы.
Речь идёт о восстановлении Бастилии».
Далее в письме разъясняется, что при разрушении этой крепости – твердыни монархии, цитадели традиции и символа старого порядка – пострадал не только старый порядок, но и порядок как таковой: нарушилось тонкое отношение между логосом и хаосом, вкривь пошло золотое сечение, обеспечивающее устойчивость человеческой вселенной. Через образовавшуюся брешь в мир вошла как воля к обновлению, так и силы упадка, усталости, деструкции – безответственность, пошлость, малодушие и производная от него жестокость: «Исторические примеры, господин Французский дух, известны Вам так же хорошо, как и нам». В настоящее время воля к обновлению выдохлась, исчерпав свой источник, а сопутствующие ей эманации хаоса, напротив, точно горлом кровь, изливаются с неослабевающей силой. Поэтому сегодня восстановление Бастилии, как это ни парадоксально, могло бы стать не менее, а гораздо более революционным актом, чем некогда её разрушение. Это будет символический жест. Восстановленная Бастилия станет первой золотой скрепой настоящей общеевропейской воли – воли к обузданию анархии и дикой пляски безответственности, воли к созиданию своего, а не чужого будущего. «Сукно камзола европейской цивилизации истёрлось и расползлось, стремления её парализованы вирусом политкорректности. Время уходит, и сегодня, возможно, без этой золотой скрепы Европа уже не выдержит испытания на прочность – страшнейшего и, быть может, последнего в её истории».
Князь, в качестве реплики, добавляет, что не стоит упускать из виду ещё один аспект проблемы. Природа темницы, помимо очевидного, имеет и второй полюс: являясь застенком для физического тела, одновременно она – молельня для духа, ибо нигде дух человека с таким горением и силой не возносит хвалу свободе, как в тюрьме.
Нестор высказывает особое мнение, оговаривая то обстоятельство, что своим Открытым письмом белая стая вовсе не намерена вторгаться в вопросы текущей политики суверенного государства.
Гусляр исполняет духоподъёмные песни.
3 февраля
Конференция «Кризис гуманизма» в Доме журналиста с участием белой стаи и приглашённых гостей.
Брахман говорит долго, убедительно и по существу поднятого вопроса. При этом, как было замечено присутствующими, смысл его речи заключался не только в словах, но также в эффекте воздействия голоса, взгляда и постановке фигуры.
Рыбак представляет обзорный доклад историко-хрестоматийного толка – что такое гуманизм, откуда он взялся, как трансформировался и до чего опустился.
Малюта Катов называет своё выступление «Бритва Главного духа» и напоминает собравшимся о принципе бритвы Оккама – не обольщаться дальними целями, не решив ближайших задач.
Князь делает сообщение, в котором обосновывает наступление новой, постгуманистической эпохи и приводит наглядные примеры её ментального и материального проявлений.
Нестор извещает о новейшем феномене «просвещённого каннибализма» в связи с недавним приговором «ротенбургскому людоеду» Майвесу, съевшему по взаимной договорённости берлинского программиста. Некоторые формулировки, казалось бы, впервые прозвучавшие на судебном процессе и так поразившие весь мир, почти дословно повторяют текст памфлета «Гуманистический идеал антропофагии», ещё двенадцать лет назад опубликованного Нестором в «Художественном вестнике» и ныне обретающего смысл зловещего предупреждения.
Мать-Ольха рассказывает о двух полюсах мировой пошлости и о понижении человеческого ландшафта, выражающегося, в частности, в том, что реклама предлагает нам моющее средство, запах которого «яблочнее яблок», и это, увы, срабатывает.
Одихмантий в выступлении «Правовые аспекты воскрешения мёртвых» заявляет, что, подобно тому как цветок венчает растение, европейский гуманизм увенчался учением Николая Фёдорова о всеобщем воскрешении покойников. Если гуманизм объявляет центром мироздания человека как такового, то Фёдоров вполне логично ставит задачу о возвращении в мир живых всех ушедших поколений. Как всегда при любых попытках реализации гуманистических идей, точкой преткновения оказывается жилищная проблема. К её решению Фёдоров привлёк К. Циолковского, который в целях расселения воскрешённых разработал теорию космических полётов и проектировал специальные космические модули, по сути – внеземные бараки. Предполагалось, что воскрешённые отцы будут немедленно отправляться на поселение в космос. Вопрос о том, все ли покойники согласятся быть воскрешёнными на таких условиях, даже не ставился.
Мужские и женские поэты читают стихи.
12 марта
Действо «Надёжная крыша». Пехота жилищной службы, скалывая зимой с карнизов сосульки и сбрасывая с крыши лёд и снег, повредила кровлю над убежищем Князя. Обнаружены три дыры, послужившие причиной протечек.
Князь, Рыбак и Нестор, отправив в рот по куску кедровой серы, в целях плановой гимнастики воли усердно работают челюстями. Добившись пластичной однородной консистенции продукта, группа поднимается на чердак, откуда проникает через слуховое окно на крышу и, распределив между участниками отверстия, ликвидирует дефекты кровли.
Успешное проведение акции отмечается ритуальной дегустацией живой воды.
18 апреля
Семинар белой стаи в клубе «Zoom» по теме «Цинизм и искренность». Главный доклад – у Брахмана.
Гусляр исполняет духоподъёмные песни.
28 апреля
Представление в Доме журналиста трактата Матери-Ольхи «Смерть – это всё живое». Брахман, Князь, Нестор и Одихмантий в своих выступлениях так или иначе касаются фундаментальных начал жизни и смерти, а также начал мужского и женского. Основной оппонент Матери-Ольхи Рыбак опаздывает на встречу по причине беспрецедентной автомобильной пробки.
– Смотри, – сказал Князь, оторвав меня от экрана с перечнем сладко отзывающихся в моём сердце великих и малых дел.
Я проследил за его взглядом – на придорожном столбе, провожая клювом ход машины, сидел белый, белейший, настолько белый, что почти светился, ворон. Я приложил кулак к сердцу: «С нами белая сила!»
Уронив подбородок на грудь, Брахман дремал на заднем сиденье. По лицу его, потерявшему всякую осмысленность, ничего нельзя было прочесть, хотя я два месяца исправно посещал курсы мастера Джуан-цзы Второго, составившего знаменитый путеводитель по грёзам «Муравей в раковине». Либо Брахман, говоря с тотемом стаи во сне, установил защитный экран, либо наши дела так плохи, что белый ворон явился сам, без зова.
* * *
Дорога испытывала меня. Она манила, дразнила и обламывала. Она трепала мне нервы, как отъявленная стерва, вострящая на жертве коготки. Чего-то она вожделела, чего-то от меня добивалась – того, что было у меня и не было у неё. Что-то я мог ей дать… Так мне хотелось бы думать, чтобы тешиться сознанием своего значения. В действительности, конечно, дорога знать не знала о моём существовании.
Князь, Рыбак и Одихмантий были привычны к походной жизни, предавались ей добровольно и умели находить прелесть в диком состоянии и неустроенном быте, легко одолевая казавшиеся мне неразрешимыми загвоздки, связанные с отсутствием изнеживших моё естество городских удобств. При этом я вовсе не был оранжерейной штучкой – хорошо плавал, в юности неплохо фехтовал, вполне мог насадить на крючок червя и шастал в лес с корзиной по грибы, ничуть не опасаясь ошибиться в их лукавой породе. В конце концов, я по десять часов сидел в накомарнике в засаде, когда снимали фильм о лисьем семействе. И всё же… Холодная вода, которой пришлось умываться утром, грозила моим рукам цыпками, а сведённые той же ледяной водой зубы, пока я драил их щёткой и полоскал рот, казалось, уже, тихо потрескивая, прощались с собственной эмалью. От ветра, коль скоро он подул, деваться было некуда. Ночью приходилось долго ворочаться и в итоге смиряться с мыслью, что уснуть в спальном мешке на животе – идея нереальная. А это унизительное сидение с лентой бумаги под кустом? А невозможность встать под душ? А навек пропахшая костром одежда? А этот неумолкающий птичий гомон, эти странные ночные шорохи и вздохи? А храп в палатке Одихмантия? Выдающийся храп – не монотонный и изнуряющий, нет, храп взрывной, экспрессивный, с развитием: рыки, стон, бормотание, свисты, какое-то нутряное бульканье, всхлипы, сопение, зубовный скрежет… Если в аду есть соловьи, они, наверное, поют примерно так. А может, Одихмантий в первую же ночь вызвал себе суккуба? Благо ещё не народился комар, иначе был бы полный гадес.
Посочувствовать мне, пожалуй, могла только Мать-Ольха, в той же полноте страдающая. Брахман и Нестор пусть и уступали бывалым странникам в умении обустроиться на лоне девственной натуры, но лишений не страшились, первый – в силу вошедшего в привычку аскетизма, второй – из врождённого любопытства к устройству жизни во всех её извивах. Мне оставалось лишь на них равняться. К нашей с Матерью-Ольхой чести замечу – мы не скулили. Мой женский брат, испытывая расстроенность чувств, удалялась поболтать с деревьями, а я, изнурённый бременем обстоятельств, брал в руки укулеле и выщипывал из её четырёх струн мелодию утешения.
И вместе с тем… И вместе с тем меня охватывало чувство включённости в каждый пролетающий миг. Признаться, с недавних пор годы начали слипаться в моей памяти, скользя сплошной чередой, и всё чаще мне мстилось, что время обгоняет меня, – все мои затеи, сколь ни был бы оригинален их замысел и с каким бы энтузиазмом я их ни предпринимал, казались (или впрямь оказывались) запоздалыми, поскольку всякий раз, пытаясь воплотить их на острие сего дня, я как будто не поспевал к отходу поезда и оставался с ними на перроне дня вчерашнего. От этого прискорбного обстоятельства я чуть было не впал в уныние, начав прислушиваться к смерти в себе. Но сейчас всё представлялось иначе. Сейчас каждая минута была со мной, время перестало играть в догонялки, я оседлал его и, как прежде, чувствовал, что несусь в головном вагоне, первым прозревая открывающиеся дали во всём их блеске или запустении и первым неся об этом весть. Пьянящее чувство – оно окрыляло и кружило голову.
Однако вернёмся к делу.
Постепенно пейзаж вокруг менялся. Обойдя по дуге Москву с запада, наш маленький караван вылетел на трассу «Дон» и теперь устремился строго на юг, за тяжёлую, как ртуть, ленту Оки, прямо на царившего надменно в начисто протёртом небе ослепительного и животворящего Атона. Столичная земля осталась позади. В глазах рябило от мельтешения ярких теней. Зелень в Тульской губернии буйствовала радостно, почти по-летнему, луга были желты от одуванчиков, кое-где уже надувших белые невесомые шары, а черёмуха, вчера под Рузой ещё только несмело проклёвывавшаяся, здесь отцветала, передавая эстафету вот-вот готовой вывесить звёздчатые кисти сирени. Вдоль дороги всё шире и шире расстилались поля, массивы леса таяли под близким дыханием русской степи, отступали, да и сам лес становился другим: сосна и тёмная ель по-прежнему встречались здесь, но всё больше появлялось осин, ясеней, белых берёз (на севере они выглядели темнее), тополей и клёнов – лист мало-помалу давил хвою. Воздух тоже изменился – стал теплее, гуще, плотнее, первые зацветшие травы уже приправили его белёсой пыльцой, и разбуженные ароматом цветения насекомые танцевали в прозрачных струях, то и дело шмякаясь на лобовое стекло и оставляя на нём жирные кляксы.
Ароматы цветения, однако, оставались снаружи, в салоне же витал запах кожи и корицы. Прошлая машина Князя пахла псиной, багажник её вечно был в шерсти, а задние стёкла заляпаны мокрым собачьим носом, но Князь несколько лет назад разбил её на Киевской трассе, не успев увернуться от пошедшей под дождём в занос «газели». Вместе с машиной погиб Фагот – рыжий ирландский сеттер. Я помнил его ещё щенком, ласковым, неудержимым и вертлявым, как неаполитанское бельканто. Не хочу сентиментальничать, но когда он прыжками, задирая лапы, мчался в воду за брошенной палкой, когда, вытянув милую морду, громко фырча и шлёпая по воде ушами, настигал добычу и спешил с ней обратно, когда, выбравшись на берег, мокрый до печёнок, нёс палку хозяину, преданно глядя ему в глаза и улыбаясь хвостом, у меня самого сердце тявкало, точно глупый цуцик. Рыдван Князь завёл себе новый, а вот с легавой не спешил. А между тем он – охотник, и собака ему нужна не для того, чтобы делать ей педикюр и навязывать бантики. И кто-то после этого смеет говорить о его жестокосердии!
Обедать решили в Богородицке, благо городок, встретивший нас лотками с печатными тульскими пряниками, стоял на пути и мог похвастать не одной и даже не двумя харчевнями, так что место вполне можно было выбрать на свой вкус по вывеске, привлекательной клумбе у входа или живописным купам деревьев, окружавших придорожную тратторию и даривших тень. Дело решила именно тень – в её прохладу Князь, а вслед за ним и Рыбак закатили машины, страхуясь от угрозы очутиться после обеда в раскалённой жестянке, как кулебяка в духовке нашего бдительного брата. Да и вывеска не подкачала: «У мамусика».
Пока ждали заказ, Мать-Ольха успела попудрить в удобствах носик, а Нестор – похвастать удачным сеансом метеомагии. Оказалось, это именно он остановил утренний дождь, выписав на бумажку имена сорока плешивых, а затем, под заклинание «Дождь, мы масло не едим», обратив её в прах на перекрёстке дорог (неслись по виадуку над трассой Москва – Орёл). Горящая бумажка едва не прожгла обивку сиденья, но заклинание сработало, и сорок плешивых разогнали тучи.
За широким – в полстены – окном заведения в пыли развалился чёрный, в белых носочках, кот; он время от времени вяло похлопывал по земле хвостом и блаженно щурился на солнце. Вдоль дороги с корзиной картошки в руке прошествовал, метя́ обочину рясой, бородатый батюшка в камилавке… Одним ухом я слушал Нестора, другим ловил разговор у прилавка, где толстушка-буфетчица с лицом милым, но немного грустным, будто поневоле ей постоянно приходилось заниматься скучным и тягостным делом, неспешно толковала с единственным (помимо нас) посетителем – седым, как лабораторная мышь, старичком, забредшим, видно, к «мамусику» без дела, поболтать. Бакенбарды у гостя были словно белая сирень.
– Почему же водолаз? – спросила буфетчица.
– Давнишняя повесть, голуба, – надтреснутым, но крепким ещё голосом, пропитанным, как старая шпала дёгтем, ароматной архаикой, ответил старичок. – Сам я из уральских, так деды́ у нас вот что рассказывали. Съехались раз к царю министры с сенаторами да митрополиты с генералами – самое что ни на есть начальство. Был, ясно, и пермский губернатор – по той поре он над всем Уралом правил. И вышел за обедом у царя с министрами разговор про картошку. Она тогда в нови была, вот царь с министрами и разговаривал, как так устроить, чтобы мужик картошку разводил. Потому она хлебу замена – на случай голода большое подспорье. Вот и придумали написать царский указ, чтобы в каждой волости не меньше десятины было картошки посажено. Какие мужики сверх того садить пожелают, тем выдать семена за казённый счёт. А чтобы начальство больше старалось по этому делу, сговорились его наградами поманить. Царь так и урядил: в какой, дескать, губернии будет больше картошки, тому губернатору мы самую высокую награду дать не пожалеем. Ну вот, придумали они это, а пермский губернатор про себя другое замыслил: как бы ему царскую награду получить и всех других губернаторов обставить. Он так рассудил: пермски, осински да охански при большой реке живут, всякого пришлого народу у них много, сфальшивить тут никак нельзя – живо раскумекают, и конфуз может выйти. Екатеринбургски, тагильски, кунгурски – там опять заводов много. А мастеровщина – народ дошлый, отчаянный, чуть что – могут бунт сделать. Чердынски, соликамски, верхотурски – и ладно бы, да земли у них мало и места холодные. А вот шадрински, камышловски да ирбитски – в самый раз для этого дела сгодятся. Земли у них хватит, живут на усторонье, грамотных, окромя попа да писаря, по всей волости не найдёшь. Что угодно им пиши – всё сойдёт. Вот губернатор и надумал в те уезды вовсе царскую грамоту не допущать, а послать свою бумагу и в той бумаге по-другому прописать. Так и сделал. Приехал восвоясь и велел в уезды те бумагу про картошку писать, чтоб садили её в обязательном разе по осьминнику на двор. Чуешь?
– Нет, дедуль, – зевнула буфетчица.
– У царя за столом говорили – по десятине на волость, а он – по осьминнику на двор! – разгорячился старичок. – И чтоб семена – свои у каждого. А кто, дескать, не посадит, тому тюрьма будет. Ну, вычитали эту бумагу мужикам – те только руками хлопнули: как так? Откуда столь картошки на семена взять? Кто даст? Оно и то смекнуть надо – у те поры как же? Картошка тогда в редкость была, у богатых мужиков и то её маленько, а у бедняка только на поглядку. Сомнение тут наших отцов и взяло: не может того быть, чтобы такая бумага от царя вышла. Не иначе писаря́ взятку вымогают, вычитывают таку несуразицу. Что делать? Пошли к попам: вы-де грамотные, объясните. А попы, видно, тоже приказанье получили от своего начальства, в ту же дуду дудят: сади, братия, картошку. Старики наши, конечно, объясняют попам-то: не про то, дескать, разговор – садить али не садить, а вот откуда семена взять на целый осьминник? Нет ли тут какой фальши в бумаге? Немысленное дело столько картошки на семена добыть. А попы знай своё твердят: сади да сади картошку – себе польза, душе спасенье. Тут старики наши вконец разобрались – подложная та бумага. Для верности отправились к солдату одному. Он ещё на француза ходил и все земли навылет прошёл, вот и думают: этот разберёт. Бутылку, конечно, на стол: научи, дескать, сделай милость. Солдат тот вовсе уж старенький был, однако живой воды хлебнул и обсказал дело: есть, мол, приметы, по каким царскую бумагу узнать можно. Строчки, дескать, золочёные, печать орловая на шнурочке, подпись и всё такое. Да ещё посоветовал: если, говорит, попы не будут такую бумагу показывать, их испытать придётся. Только это тоже умеючи делать надо. Бить либо за волосья таскать их никак нельзя, потому у попов-то – сан священной, он тому препятствует. Надо, значит, их чистой водой испытывать. Спущать, например, в колодец, а ещё лучше прорубить в реке две пролубки да на вожжах из одной в другую и продёргивать. Продёрнуть – и спросить: фальшивая бумага? Который отпирается, опять его продёрнуть. Покажут тогда. Нашим старикам эти речи справедливы показались. И то сказать: где картошки взять на осьминник? Вот отцы наши сговорились по деревням, сграбастали своих попов и повели их к речкам правды искать. Ну, где речек нет, там по колодцам этим же занялись. Поучили их старики, как подо льдом нырять. Не всякий живой остался – захлебнулись которые. Потом и отцы наши хлебнули горького за эту учёбу. Нагнали солдат и давай почём зря пороть. Присудили каждого десятого скрозь строй прогонять. Многие от этой прогулки в доски ушли. А губернатор, который всю эту штуку настряпал, он же мужиков и порол. Вдолги уже распутали дело, в чём тут загвоздка была и кто её главная причина. Ну, тогда губернатора в Сенат перевели. Да только с той поры у нас попов-то водолазами и зовут. Так вот.
«Ого! Да здесь не глубинка, – прикинул я. – Здесь глубина – дна не зацепишь».
Памятливый старичок стушевался, как-то незаметно стёрся из виду, да и с солянкой уже было покончено, когда к харчевне «У мамусика», спугнув разнежившегося кота, подкатил серебристый, в цвет могильной оградки, микроавтобус и встал левым бортом перед входом. За рулём сидел крепыш с тяжёлой челюстью, но без лица (солнцезащитные очки, козырёк бейсболки), больше внутри ничего было не разглядеть – стёкла автобуса чернели плотной тонировкой. Двигатель крепыш не глушил и выходить, похоже, не собирался. Я наблюдал за гостем в окно с тревожным чувством – на водительской двери красовалась о чём-то смутно мне напоминающая эмблема: то ли лягушка, то ли жаба со странным выростом в виде шипа, торчащим из её головы, как зуб нарвала. С правого борта автобуса лязгнула отъехавшая по пазам дверь, и из-за серебристой тушки появился упругий парень со спортивной сумкой на плече, как и крепыш за рулём – в тёмных очках. Войдя в заведение и даже не взглянув в нашу сторону, он положил сумку на стул возле свободного столика (всего столиков в скромном зальчике было пять, и все, кроме занятых нами двух, – свободны), после чего направился к прилавку, за которым оставшаяся в одиночестве толстушка-буфетчица скучала с бюллетенем волшебного экрана в руках.
Я оглянулся на товарищей: Рыбак, Одихмантий и Мать-Ольха, что-то весело обсуждая, разделывались с поджаренными до хрустящей корочки цыплятами, Нестор брезгливо ковырял вилкой судака по-монастырски, и только Брахман с Князем, забыв о еде, смотрели в окно на микроавтобус. Брахман и вовсе имел такой вид, будто в действительности уже покинул нас, оставив ещё на какое-то время за столом свою фантомную телесную оболочку – так остаётся запах духов на месте, где уже нет женщины, которой этот запах принадлежал.
– Что там за тварь – на дверце? – спросил я товарищей, мучимый ускользающим воспоминанием.
– Это жаба-рыбокол. – Князь был расслаблен, как плеть перед ударом.
– Что? – встрепенулся сидевший спиной к окну Рыбак и, хрустнув позвонками, бросил через плечо взгляд.
Ну конечно! Жаба-рыбокол – тотем зеленцов. Как можно забыть об этом? Однако же скучавший за баранкой тип с тяжёлой челюстью вовсе не походил на собрата той недозрелой шатии, что повстречалась нам на берегу Озёрны.
В этот момент упругий парень вышел из дверей харчевни и скрылся за автобусом. Лязгнула с правого борта дверь, автобус тут же тронулся с места и, мазнув по глазам слепыми, полустёртыми номерами – так подсекает взгляд проплешина в ковре, пропажа буквы в слове, – по покатой траектории вывернул на дорогу.
– Опасно, – сказал бесстрастно Брахман.
Я обернулся – буфетчицы за стойкой не было, наверное, отправилась на кухню. Спортивная сумка лежала на стуле за соседним столом.
– Уходим! – твёрдо, как имеющий право, скомандовал Князь. – Быстро!
Даже Мать-Ольха не попросила объяснений, нежданно явив отменную прыть. С грохотом повалились на пол отброшенные стулья – мы кинулись к дверям, кубарем скатились с крыльца и оказались на улице. Отступая к машинам, стоявшим под деревьями на краю двора, я бросил взгляд назад, на славную харчевню «У мамусика», и тут ангелы, переключив тумблер времяпротяга, пустили просмотр в замедленном режиме. Над нашими следами взвилась и не хотела опускаться сизая пыль. Застыла, сонно помахивая крылами, в прозрачной массе воздуха зелёно-бронзовая стрекоза. Стёкла в широких окнах заведения, отражая запрыгавшие на них блики света, начали вздуваться, будто это был полиэтилен, парусящий на неспешном ветру, по их поверхности, всё плотнее и плотнее оплетая выдуваемые изнутри линзы, побежали белые паутинки, потом в полной тишине стёкла лопнули, рассыпались, и из окон, опережая лениво зависшие осколки и вырванные из проёмов рамы, хлынул поток огня. И только после этого, сбивая нас с ног, по замершей тишине тугой оглушительной волной ударил гром земной.
Назад: 5
Дальше: Без свидетеля