Глава 13
ДРЕВНЕЕ ИСКОПАЕМОЕ ПОДАЕТ ГОЛОС
Чудеса, да и только. За обедом Рейтуз ни словом не упоминает о недавней встрече. Всякий раз, когда наши взгляды пересекаются, именно он отводит глаза, а как только обед заканчивается, извиняется и ретируется наверх, дабы возобновить занятия.
Ему, наверное, стыдно? Или, может быть, в те секунды, когда он висел, вздернутый Видоком за лацканы, он почувствовал, что существует другой мир — мир, в котором цивилизация и нанковые панталоны ничего не решают? Впрочем, не исключено, что я приписываю ему собственные мысли.
Так или иначе, Ростбиф с Кроликом, разочарованные слишком мирным течением обеда, также уходят, не отведав крови никого из собеседников; Шарлотта убирает со стола; в столовой остаемся только мы с матерью. Не то чтобы ее это как-то взволновало. Сегодня пятница, по пятницам она чистит столовое серебро.
Это серебро из ее приданого и, сколько я помню, оно ни разу не использовалось по назначению (жильцы пансиона Карпантье обходятся оловянной посудой). Пятничный пыл моей матери этим фактом не умеряется. Облаченная поверх черного тюлевого платья в фартук Шарлотты, она дополнительно надевает муслиновые нарукавники и принимается за дело с сосредоточенностью хирурга. Не проходит и пяти минут, как ее руки окутываются вязкой жемчужной пеной, словно она погрузила их во внутренности кита.
— Мама.
Она не отрывается от серебра и вообще не предпринимает ничего, что может отвлечь ее от этого занятия.
— Балясину ты так и не починил.
— Знаю.
— Ты уже сто раз говорил, что займешься ею.
— Я займусь.
— Ты и вчера это говорил. И позавчера тоже, и…
— Мама, прошу тебя. Мне надо кое о чем тебя спросить.
В висках у меня стучит, и когда я провожу ладонью по лбу, то смахиваю каплю пота.
— Не о чем, — поправляюсь я. — О ком.
— О ком же?
— Об отце.
Тут она — неужели? — делает паузу. Секундную.
— Что я такого могу тебе рассказать, чего ты не знаешь? — Она вновь берется за замшевую тряпку. — Ты вырос в этом доме, видел отца ежедневно. Это ведь ты жил здесь все эти годы?
— Я.
— Приятно слышать. Мне иногда казалось, что ты… подкидыш, которого эльфы оставили вместо настоящего тебя… Так иной раз думалось…
В следующие полминуты тишина нарушается лишь звуком трения замши о серебряную ложку.
— Мне кажется, — замечаю я, — из одного того, что ты с кем-то живешь, еще не следует, что у тебя не может возникнуть о нем вопросов.
Замша замирает на долю секунды, затем трение возобновляется с новой силой.
— Люди таковы, каковы они есть, Эктор. Нет смысла… такова жизнь.
— Он ведь был когда-то доктором?
— Кто?
— Отец.
Глаза у нее становятся тусклыми и бессмысленными и к тому же вращаются в глазницах, будто она что-то потеряла и теперь разыскивает.
— Это было много лет назад, Эктор.
— Почему он отказался он врачебной практики?
— Ох!
Она рукавом вытирает лоб. Над глазами у нее, подобно вторым бровям, появляется серая полоса пены.
— У него были свои причины, — говорит она. — Я в этом уверена.
— Какие причины?
— Это нелепо, Эктор! «Какие причины?» Как будто я могу… когда это было столько лет назад… — Она выжимает тряпку. — И довольно об этом. Не стоит ворошить старое.
Взгляните: перед вами идеальный образчик мышления времен Реставрации. Моя мамаша делает в точности то, что требует от нее нация. Было время, в ее окне годами полоскался триколор; теперь его сменило белое полотнище с тремя вышитыми золотом лилиями. Орлы и пчелы, некогда украшавшие ее фарфор, в наши дни уступили место королевским гербам. Единственный оставшийся у нее предмет, который хранит память о прошлом, — ваза в форме бутона с позолоченным «N» на боку. Вазу держат в секретной нише в кладовке и никогда не ставят в нее цветы.
— Когда отец был врачом, — произношу я как можно более равнодушным тоном, — каких людей он лечил?
— Да всяких.
— А не могло случиться так — мне просто интересно, не было ли такого случая, — что он лечил, скажем, аристократа?
Молчание нависает, как грозовая туча.
— Может, даже члена королевской семьи, — подсказываю я.
Она хватает со стола нож для масла.
— Эктор, — заявляет она, — не скажу, что мне нравятся твои вопросы. Кого там твой отец знал или не знал — да к тому же четверть века назад, — тебя не касается и касаться не может.
— Нет, касается.
Это всего лишь констатация факта, не более, но что-то заставляет ее приглядеться ко мне. Она перестает полировать серебро и мрачным глухим голосом произносит:
— Это дело рук того уголовника.
— Нет.
— Это он тебя надоумил.
— Мама, прошу тебя.
— Это он старается вытянуть что-то про твоего бедного отца.
— Мама, это я интересуюсь. Больше никто.
Она старается отвернуться от меня, отодвинуться подальше, настолько далеко, насколько это возможно, не выходя из комнаты.
— Стыдись, Эктор.
— «Стыдись», — тихо повторяю я. — А чего стыдиться? Если отец прожил такую тихую, такую безупречную жизнь, то что постыдного может быть в том, чтобы побольше узнать о нем?
Долгое молчание, в течение которого она собирается с силами.
Теперь она смотрит мне в глаза — чтобы точнее направить снаряд. Вот он летит, неотразимый и смертельный в своем полете.
— Чего он точно никогда не делал, так это не разбазаривал семейный капитал на шлюху.
Знаете, что самое странное? Эта фраза меня не пугает, а освобождает. У меня в голове словно загорается свет, и я выдвигаю стул, и усаживаюсь на него, и смотрю ей в глаза, и потому, что все расшаркивания отброшены, я чувствую, что могу глядеть так на нее хоть сто лет, могу взглядом вывести ее из равновесия.
А когда я, наконец, нарушаю молчание, какими мягкими волнами расходится звук моего голоса!
— То, что ты сказала раньше, мама, правда. Я действительно прожил здесь всю свою жизнь. И при этом не знал ничего об отце. И о тебе. Конечно, я еще потому не слишком хорошо его знал, что и все остальные плохо его знали. Ты не исключение. Думаю, я принял как должное, что он не хочет, чтобы его знали.
Аккуратными движениями она снимает муслиновые нарукавники.
— А теперь? Теперь я думаю, мама, что ошибался. Не он сам, а что-то внутри его не хотело, чтобы про это «что-то» узнали. С отцом что-то произошло. Очень давно. Оно его беспокоило, он не мог избавиться от воспоминаний. Конечно, у меня нет доказательств. Но у тебя, мама, они есть. Думаю, тебе прекрасно известно, что случилось.
Есть женщины, которые, когда вы слишком близко подходите, защищаются слезами. Такова была Евлалия; мать, к ее чести, вела себя по-другому. Непрошеному гостю у нее всегда один ответ: ярость.
И вот она, в ее чистейшем выражении. Хриплый вопль, подобно слетевшей с дерева вороне, пикирует прямо на меня.
— На эту тему мне больше нечего сказать!
И когда я выхожу, вдогонку мне несется еще один — в нем, как мне кажется, звучит какая-то странная надежда, надежда одной фразой стереть весь разговор:
— Твой отец был хорошим человеком!
Десять минут спустя я уже в прихожей. В сюртуке и шляпе, рука лежит на ручке двери. Как видите, готов к вечерней прогулке — и в то же время не готов. Сотрясаемая исходящими от меня противоречивыми импульсами, ручка буквально дрожит.
И в этот момент я слышу кашель. Впрочем, «кашель» — не совсем верное слово. Скорее это лай, издаваемый тяжко вздымающейся, раскалывающейся грудью.
Папаша Время. Стоит, прислонившись к старинным часам.
Благодаря этому приступу я имею возможность изучить его внимательнее, чем когда-либо прежде. Борода патриарха — это ведь с такой бородой Моисей спустился с горы? Высокая, неустойчивая фигура: дорическая колонна на грани обрушения. Все, что когда-то в нем было прямым, теперь погнулось. Под разнообразными углами, как предметы, сваленные на чердаке.
— Как вы, месье?
Он протягивает руку, показывая жестом, что беспокоиться не стоит. Другой рукой он стучит себя по груди, пока в нее опять не начинает поступать воздух.
— Ничего… — Кашель. — Ничего особенного, просто… жидкость попала, кажется… не в тот акведук.
— Вам помочь?
— Мне? О, что вы, нет. Видите ли, я случайно… услышал ваш разговор. Между вами и вашей матерью…
В этот момент он делает нечто поразительное. Прикасается ко мне. Старческой морщинистой рукой он легонько сдавливает мне плечо.
— Послушайте, дорогой мальчик, вам нужно добрее к ней относиться. Ей ведь несладко пришлось. Если вы желаете разузнать о своем отце, существует масса других людей, к которым можно обратиться.
Этот его взгляд… точно так же он посмотрел на меня тогда, во время знаменательного обеда. Этот взгляд соучастника, с простодушной готовностью признающего свое соучастие. В тот, первый, раз он подействовал на меня странно успокаивающе. В конце концов, это ведь Папаша Время. Старый друг отца.
Который присутствовал на его похоронах.
— Ну конечно, — слышу я собственный голос. — Разумеется. — Я вглядываюсь в старинную рукопись его лица, вот-вот — и разберу таинственные строки. — Вы хотите сказать, что я… могу задать вам несколько вопросов об отце? О его прошлом?
— О да, это я и хочу сказать, — улыбается он. — Только для этого мы и годимся, старые развалины. С нами всегда можно вернуться в прошлое. Чем в более далекое, тем лучше. Только не в близкое, вроде сегодняшнего обеда: если вы меня спросите, что мы сегодня ели, вряд ли я вспомню. Кажется, рыбу.
— Курицу.
— Вот-вот, а я о чем? Забыл. Начисто. А теперь спросите меня, что я ел на обед в тот день, когда умер Мирабо, — отвечу как нельзя подробнее. Распишу все, до последней капли ликера.
От воспоминаний глаза у него начинают слезиться. Он сжимает и разжимает кулак.
— Я знаю, уже поздно, — произношу я, — но вы были бы сильно против, если бы мы…
— Против? — На его лице отражается непонимание. — Ах, вы хотите прямо сейчас? Что ж, пожалуй, можно и сейчас. Можно даже подняться наверх, в мою комнату, если вы не… Видите ли, я хотел бы вначале выпить какао. Под шоколад разговор льется легче, не правда ли?
— Месье, — я всплескиваю руками, — прежде чем мы продолжим, прошу вас, ответьте на один вопрос. У отца была возможность встретиться с принцем?
— Почему бы и нет, — отвечает он. — В те времена принцы были повсюду.