Глава 8
СО ШПИОНА СРЫВАЮТ МАСКУ
Когда Видок приводит меня домой, уже почти шесть вечера. У Аллара он позаимствовал плащ с капюшоном. У торговца подержанной одеждой приобрел (правда, покупка не сопровождалась видимой глазу оплатой) шляпу со сломанной тульей. Волосы он пригладил, предварительно смазав слюной.
Какие еще нужны свидетельства того, что мы возвращаемся к цивилизации? В мой собственный, родной ее уголок, хотя я почти не узнаю его. Вот я поворачиваю на улицу Святой Женевьевы, вот миную проклятый колодец, возле которого сиживал Барду, и слышу ритмичное похрюкивание пасущихся в сточных канавах свиней месье Трипо. Я у двери своего дома, но по-прежнему не могу отделаться от ощущения, что забрел не туда.
Но дверь отворяет Шарлотта, румяная и веснушчатая, и все сомнения разом рассеиваются.
— Он вернулся! — кричит она в глубь коридора. — Мадам Карпантье, он вернулся!
Мать маячит у дверей столовой: во всем черном, в шляпке с тюлем и шерстяной нижней юбке, она явно находится на грани нервного срыва. Юбка перешита из старого платья. Шлепанцы давным-давно соскочили с ног и удерживаются рядом с ними исключительно силой привычки. Она прикрывает рот руками:
— Ох!
— Месье Эктор! — Шарлотта надвигается на меня. — Вы…
— Он невредим, сударыня, — отвечает Видок, появляясь из-за моей спины. — Как вы можете убедиться.
Никогда не смогу с уверенностью заявить, в какую именно часть Видока мать вцепляется в первую очередь. В потрепанную шляпу? В прилизанные слюнями волосы? В выпяченную грудь? Я склонен думать, что во все сразу — она кинулась на него, как кидаются в бездну.
— Я собиралась посылать за жандармами, — тонким голоском начинает она.
— Зачем же, мадам! Префектура сама послала за вашим Эктором. — С этими словами Видок мягким собственническим жестом обхватывает меня сзади за шею. — Как раз сегодня ваш сын проявил исключительную отвагу в вопросе первостепенной важности.
— Первостепенной?
— Уверен, Эктор и сам бы с радостью вам все рассказал, но он поклялся хранить тайну. Самому префекту.
— Самому…
— О, ваш сын — человек блестящего ума! Весь Париж поет ему хвалу! Да что там — далеко ходить не надо! Как раз на днях, когда я, знаете ли, проводил краткие часы досуга в библиотеке герцогини де Дурас, герцогиня сказала мне — вы знакомы с герцогиней, мадам? — так вот, она потянула меня за рукав и своим очаровательным дребезжащим голоском произнесла: «Вы просто обязаны познакомить меня с прославленным доктором Карпантье!»
Благодаря последней фразе меняется весь тон разговора. Мать еще меньше меня привыкла, чтобы меня называли доктором. Ее рот превращается в тонкую линию.
Видок делает паузу, в течение которой понимает, что упустил нечто важное.
— Тысяча извинений, мадам. Забыл представиться. Видок.
Жест, сопровождающий эту фразу, заслуживает отдельного описания. Это не легкий наклон головы среднего парижанина, а нечто порывистое, отдающее полем брани. (Позже я узнаю, что он — фельдфебель.) На бедняжку Шарлотту это производит столь неизгладимое впечатление, что она, не в силах справиться с нахлынувшими чувствами, принимается со всей силы тереть уши.
— Ваша дочь, мадам? — осведомляется Видок.
— Служанка, — отвечает мать сухо.
— О, я вижу, ослепительная красота — обязательное условие жизни chez Carpentier! — Он прикасается губами к руке молодой женщины. — Что за хорошенькие пальчики! Словно драгоценные кораллы, рассыпанные на берегу.
Лицо Шарлотты, следует заметить, всегда напоминает цветом пятнистый коралл — от близости к печи и вечной беготни по лестнице. Теперь же ее кожу словно заливает багровая волна. В этот момент мать, не утратившая в отличие от Шарлотты ясности ума, делает шаг вперед и тоном престарелой маркизы, разговаривающей с мусорщиком, благодарит Видока за возвращение сына.
— О, не за что! — хмыкает он. — Это для меня счастье…
— Всего хорошего, месье.
Когда дверь за ним захлопывается, он все еще там — размахивает руками, кривит рот.
— Какое чудесное знакомство, — слышу я его голос по ту сторону двери.
Лицо матери отнюдь не сияет, но оно и так-то сияет редко. Я помню всего четыре эпизода в жизни, когда она смеялась (в четыре раза больше, чем отец). Ее лицо словно создано для того, чтобы хранить время. Даже в глазах цвета известняка, когда-то, должно быть, красивых, теперь залегли годы, правильным и биологически заданным образом, подобно слоям в осадочной породе.
— Мы понятия не имели, где ты, — произносит она.
— Я знаю.
— Мог бы оставить записку.
— Прости, мама.
— Как будто мне делать больше нечего, кроме как беспокоиться: может, ты умер, или умираешь, или не знаю, что еще. Как будто я…
Она тянется к вешалке за платком, на мгновение ее речь прерывается, а когда возобновляется, то в голосе звучит раздражение, естественное для человека, которого внешняя сила выгнала из насиженного угла.
— Ради всего святого, сними пальто. Сапоги, естественно, грязные. Впрочем, можешь не беспокоиться, чистить их времени все равно нет. Наши гости уже за столом.
С самого первого дня, когда мы начали брать жильцов, мать настаивала на том, чтобы называть их гостями. Мне всегда казалось, что за оболочкой показной ласковости тлеет надежда. Гости ведь уходят…
Тем временем три молодых человека, сидящие сейчас за нашим столом, производят впечатление людей, намеренных остаться. По возможности, навсегда. Вначале мать поклялась никогда не принимать студентов на том основании, что они-де едят слишком много хлеба. Однако в Латинском квартале выбор в этом смысле не слишком велик. Студенты многочисленны, как звезды, и неистребимы, как крысы.
Эти прибыли разом: развеселая троица с юридического факультета. Они немедленно взяли моду именовать мою мать мамашей — обращение, которое она ненавидела, но чувствовала себя обязанной отзываться. Их имена значения не имеют. (Я их все равно забуду, стоит мне выйти из комнаты.) Назовем их в соответствии с характерной чертой каждого, по порядку, начиная с наименее влиятельного. Кролик: кроличье лицо, кроличья душа. Далее идет Ростбиф, прозванный так за пристрастие к одноименному мясному блюду (слишком дорогостоящему для нашего скромного пансиона) и за привычку поедом есть окружающих. Завершает список Рейтуз — я нарек его так за широченные нанковые панталоны с плетеными штрипками ржавого цвета, в которых он щеголяет летом. Сын руанского мирового судьи, Рейтуз из наших постояльцев самый богатый, из чего следует, что он за полторы тысячи франков в год ночует в бывшей спальне моего отца (в компании тех, кого он с собой привел). Кроме того, ему подают кофе во внутренний дворик, где он пьет его под липами.
Когда мы входим, студенты поглощены предобеденным ритуалом травли четвертого постояльца: отставного профессора ботаники восьмидесяти лет. Студенты зовут его Папаша Время. Этим они выражают отнюдь не почтение. Папаша носит потрепанный галстук и полирует туфли яичным желтком. В течение последнего года он, чтобы оплачивать квартиру, распродает свои труды, посвященные орхидеям, том за томом. И все равно он должен за два месяца. Мать давно бы выселила его, если бы он не был старым другом семьи — хотя ни она, ни он никогда не вспоминают прошлое.
— Папаша Время! — восклицает Ростбиф. — Дружище, у вас застряло что-то в бороде.
— Что такое? Я не…
В дополнение к прочим своим недугам Папаша Время практически глух. Раньше он выходил к обеду со слуховой трубкой, но студенты завели привычку бросать в воронку гренки.
— Вон оно! — восклицает Ростбиф. — Вижу! Жук. Только вообразите, господа, в бороде у Папаши Время обитает целая колония всякой живности.
— Надо бы их потравить, — косится Кролик.
— Только не это, друг мой, это слишком противно! Лучше пригласим величайших ученых Франции. Им будет интересно полюбоваться видами, доселе неведомыми человечеству.
— Шарлотта, — мать аккуратно расправляет на коленях салфетку, — какие чудесные груши.
Так она меняет тему разговора. Одновременно это ее способ скрыть свои экономические махинации, ибо она особенно щедра на похвалы тому, что стоило ей меньше всего. Груши, к примеру, обошлись в два лиарда за штуку. Картофель (слегка подгнивший) куплен за десять су. Цену баранины она самолично сбила до франка пятидесяти сантимов. В этом порядке и будут петься дифирамбы.
— Благодарю вас, мадам.
Шарлотта обносит обедающих блюдами и отвечает еле слышным голосом. Она как будто в другом мире. Наверное, все еще чувствует на своей руке прикосновение губ Видока. Вот она выходит из комнаты, вот вплывает обратно. Наливает Кролику сливки в винный бокал. Она порывается отобрать у меня тарелку, прежде чем я начну есть, но я предупредительно похлопываю ее по руке.
Она улыбается мне заговорщицкой улыбкой, я отвечаю ей тем же. Потому что еще не знаю, что она вот-вот сделает.
— У месье Эктора, — во всеуслышание объявляет она, — сегодня случилось настоящее приключение.
Студенты один за другим отрываются от тарелок, кладут ножи и вилки и смотрят на меня. Разговор умолкает.
У матери мгновенная реакция.
— Эктора сегодня весь день преследовал совершенно ужасный человек, — сообщает она. — От него несет спиртным, волосы у него сальные, и я не знаю, что еще.
Проходит несколько секунд: студенты думают, стоит ли счесть это за объяснение или только за затравку. Они уже решают снова взяться за приборы, как суфлерский шепот служанки заставляет их замереть.
— Видок.
Я вижу, как смоченные вином губы Ростбифа кривятся в подобии улыбки.
— Только не этот негодяй! — восклицает он.
— И вовсе он не негодяй! — Шарлотта хлопает себя фартуком по затылку. — Он ночной кошмар любого преступника, именно благодаря ему мы… мы можем ночью спать спокойно.
— Лично я в его присутствии не решился бы заснуть.
— Даже задремать, — соглашается Кролик.
— Милейшая Шарлотта, разве вам не говорили? Ваш драгоценный Видок — просто-напросто жалкий преступник.
— Ложь!
— Разрази меня гром, если вы правы. Позвольте вам сообщить, что он бывал почетным гостем в самых знаменитых исправительных заведениях Франции.
В глазах матери мгновенно вспыхивает раздражение.
— Такого не может быть. Он ведь из жандармов?
— «Из жандармов», — повторяет Рейтуз, поправляя очки на своем греческом носу. — Как хорошо вы выразились. Заключенный в тюрьму мерзавец предлагает свои услуги в качестве шпиона — профессия, для которой требуется лишь абсолютное бесстыдство и полное отсутствие страха. Нечего удивляться, что Видок так в ней преуспел.
— Я скажу вам, что слышал, — вступает Ростбиф. — Прежде чем закончился его срок, он заложил всех своих друзей до последнего, лишь бы выслужиться перед новыми хозяевами.
— «Заложил». — Мать прищуривается. — Что означает это слово?
— Означает «предал», мамаша Карпантье.
И вдруг — взявшись словно бы из ниоткуда — над столом и блюдами, как дымок, заструился тихий голос.
— Мне всегда казалось, что выдавать преступников — хорошо.
Все оборачиваются. Папаша Время бубнит в тарелку. Возможно, даже не отдавая себе отчета, что его слова услышаны.
— Что вы сказали? — тихо спрашивает Рейтуз.
— Ничего.
— Простите, мне показалось, я слышал ваш голос.
— Я же говорю — ничего.
— Точно?
— Да.
— Эктор, это правда? — шепчет мать, прикрывая рот салфеткой.
— Понятия не имею, — так же конспиративно отвечаю я.
Победоносно, почти с радостью, она восклицает:
— Я с самого начала говорила — здесь что-то нечисто! Правда, Шарлотта?
— А теперь, — продолжает Рейтуз, — святой безгрешный Видок пробрался к вершинам жандармской иерархии. И если нужны еще доказательства его коварства и пронырливости, достаточно вспомнить одно обстоятельство, муссировавшееся во всех газетах. Видок, представьте себе, организовал отряд жандармов в штатском. Называется «группой безопасности» и комплектуется исключительно из воров, дезертиров и прочих негодяев — одним словом, из отребья, составлявшего в разное время его ближайшее окружение. — Он улыбается в кружевную манжету. — Нельзя не восхититься дьявольским бесстыдством этого человека. С полного согласия графа д'Англе и месье Анри, он преуспел в стирании последней границы между добром и злом. Те, кто призван защищать закон, теперь уже ничем не отличаются от тех, кто его попирает.
— Я слышал, — произносит Кролик, — он заставляет бандитов делиться с ним добычей. А тех, кто отказывается, упекает за решетку.
— О, Видок просто образцово-показательный представитель своего вида, — качает головой Рейтуз. — Научные исследования недвусмысленно продемонстрировали, что ум преступника не способен исправиться. Можете вырядить его во фрак, можете дать ему работу. Но сколько ни таскай его в церковь и на Елисейские Поля, он все равно примется за старое. — Монотонная речь Рейтуза окрашивается трагическими нотками. — Боюсь, изменения в их сердцах необратимы.
— Эктор, — шепчет мать, опять прикрываясь салфеткой, — если ты еще раз позволишь этому человеку войти в дом, то я не знаю что.
— Но он не…
Я хочу сказать, что он не входил в дом. Но осекаюсь, вспомнив — его — здесь — сидящего, развалившись, на том самом стуле, на котором сейчас сидит мать. Ругающегося, глушащего вино и заплевывающего столовую миндальным тортом и недоеденной картошкой. При одной мысли об этом у меня щекочет губы. Пожалуй, я бы даже расхохотался, если бы не голос Рейтуза, в котором начинают звучать едва заметные металлические нотки.
— Месье Эктор, вы не рассказали, чего именно хотел от вас этот Видок.
Я прокашливаюсь. Потом еще.
— Боюсь, я не вправе рассказывать.
Он не настаивает. А зачем? За него это с радостью сделают Ростбиф и Кролик.
— Нет, вправе. Скажите, пожалуйста!
— Ну же, месье Эктор!
— Не клещами же из вас вытаскивать?
— Королевской семье понадобился новый врач, в этом дело?
— Ха! Всем известно, что у короля обострилась подагра.
— Без сомнения, стоит королю Людовику принять дозу… Прошу прощения, месье Эктор, что это за философский камень, который вы добываете? Вечно я забываю.
Я объясняю, что мои исследования вряд ли будут им интересны.
— Как вы можете так говорить? — восклицает Рейтуз с изумлением. — Разве вам не известно, что вы на устах у всего университета? Мои друзья стажеры рассказывают, что месье Эктор, когда даст волю чувствам и окончательно разнесет в щепки лабораторию, поразит мир своими открытиями. — С озадаченно приподнятыми бровями он оборачивается к Ростбифу. — Я ведь прав, так говорят?
— О, еще бы! От месье Эктора ожидают великих свершений.
— И разве нам не повезло общаться с ним здесь, в его родных пенатах? Мы должны записывать свои впечатления для будущих биографов.
Не то чтобы мне не хватает заступников. Вот, к примеру, Шарлотта. Все время разговора она стояла в дверях, раскаляясь, будто уголь.
— К вашему сведению, — провозглашает она, — как раз на днях о месье Экторе кое-кто крайне лестно отозвался. Одна очень важная фигура.
— И кто бы это мог быть? — Глаза Рейтуза начинают дьявольски поблескивать.
Слишком поздно, ее не остановить. Расправив плечи, она бросается в атаку.
— Герцогиня де Дурас!
Хохот разражается такой, что канделябры на столе буквально трясутся. Воздух ходит как гармонь, а занавески пляшут в такт. Я сижу в самом сердце буйства, откуда, по достижении нужного уровня абстрагирования, все кажется тишиной. Однако сегодня я, к собственному удивлению, обнаруживаю, что мой взгляд встречается со взглядом Папаши Время. Это длится секунду-две, не больше, но какая-то искра проскакивает между нами, можно назвать это тайной общностью.
— Эктор, — произносит мать. — Не знаю, куда ты ходил с этим ужасным человеком, но от тебя несет сточной канавой, если не хуже.
Пораженный ее словами, я подношу руку к лицу, и в мои носовые пазухи врывается аромат Видока. Странный, животный запах.
«Он меня пометил», — думаю я, откидываясь на спинку стула.
И в то же мгновение приходит отзвук последнего вздоха Леблана:
— Он здесь.
Десятый час, и я совершаю вечернюю прогулку. Ту самую, которую, как справедливо заметил Видок, я совершаю каждый день. Обхожу квартал и дальше не иду.
Правда, сегодня я задумываюсь, не изменить ли маршрут. К примеру, от порога дома повернуть не направо, а налево. Можно пойти по улице Посте, что ведет на юг, к улице Арбале. Или двинуться по Вьей-Эстрапад до Форси, к Пантеону. А то вообще можно набраться смелости и направиться на восток, к Королевскому саду. Переправиться через реку и оказаться в предместье Сент-Антуан. Отчего нет?
В итоге я иду как всегда.
Пахну я уже самим собой.
А вот и луна: обгрызенный персик. Лоскутки рябого неба мелькают в просветах между облаками. Впервые за много недель я ощущаю близость небесной гармонии и, лавируя между осыпающимися оштукатуренными фасадами и громоздящимися кучами мусора, чувствую себя так, будто иду в прохладном тумане по альпийской тропе.
И словно вызванные моими мыслями, проступают на холсте неба события сегодняшнего дня. Я вижу младенца на сковороде. Вижу вдову Мальтез с синей лентой, Пулена на полу, всего в опилках, с привязанной к стулу ногой. И еще Моцарта, и зеленых мух, и голубоватый, в прожилках, мрамор кожи Кретьена Леблана. Один за другим, вереницей проплывают образы. Как будто я и в самом деле живу.
16 термидора II года
Пытаясь организовать уборку камеры узника, столкнулся со знач. трудностями. Часовые утверждают, что боятся слишком долго дышать чумным воздухом, так как это смертельно опасно. Отказываются заходить в камеру, как-либо помогать. (Один признался, что они опасаются быть заподозренными в сочувствии роялистам.)
Рассказал все Баррасу. Сегодня утром беседовал с официальными представителями Коммуны. Сообщил им, что здоровье узника — и само его выживание — зависит от санитарных условий. Медицина б/полезна, если кругом инфекция. На этом оч. настаивал. Велено ожидать решения Коммуны.
17 термидора
Получил ответ. Коммуна приняла решение выделить двух человек для уборки камеры узника. Это должны быть соответствующим образом назначенные представители французского народа, неболтливые, политически незапятнанные и так далее.
22 термидора
8 утра: назначенные уборщики прибыли — с ведрами, швабрами, большим кол-вом мыла. Вскоре стало ясно, что понадобится еще.
Пыль, грязь, экскременты повсюду. Матрасы насквозь сырые; воздух зловонный — ядовитый. Работали целый день — чрезвычайно усердно, — приходилось часто прерываться, иногда уборщиков рвало. Обоих кусали крысы, мухи, пауки. Как выразился один, в этом помещении все живое. Его товарищ заметил, что в канализации и то порой чище.
Все время уборки узник оставался в камере. Не шевелился, пока не раскрыли с одной стороны ставни — впервые за 6 м-цев, — в этот момент он повернулся к свету. Несколько секунд стоял с полузакрытыми глазами, солнце падало на лицо. На вопрос, причиняет ли свет боль, узник утвердительно кивнул. Но отвернуться отказался.
23 термидора
В конце концов, комиссары разрешили узнику принять ванну. Я отправил помощника повара, юного Карона, за теплой водой. Мыл узника сам. Послал за мамашей Матье (управительницей таверны «Пер Лефевр»), чтобы помогла постричь и причесать. Волосы до плеч, с перхотью, немыты много месяцев. Чрезвычайно чувствительны — причесывание оказалось для него болезненно. Мамаша Матье подстригла узнику ногти на руках и ногах — длинные, как когти, плотности рога.
Одежду (всю в насекомых) сняли и сожгли, заменили совершенно новым льняным костюмом, включающим в себя панталоны, жилет, сюртук.
В конце дня предпринял первый полный осмотр узника. Общее состояние чудовищное. Голова падает на грудь. Губы бесцветные, щеки западают, бледные, зеленоватого оттенка. Конечности предельно истощены, по сравнению с туловищем непропорционально длинны. Живот раздут. Страдает острой диареей. Чрезвычайно чувствителен к шуму. Говорить нерасположен.
Тело покрыто нарывами желтого и синего цвета, наиболее выраженными на шее, запястьях, коленях. Попытался вскрыть и перевязать, но это причинило ему острую боль. В последующие дни предприму еще попытку.
Самое неотложное: колено. Раздуто до размера вдвое больше нормального. Цвет нездоровый. Узник не может ходить, не испытывая острой боли.
Прогноз: оч. неблагоприятный. Готовлю полный медицинский отчет для Барраса. Надеюсь, посредством активного медицинского вмешательства состояние узника удастся стабилизировать. Может помочь новое окружение. Взял на себя смелость принести из комнаты сестры узника лишнюю постель, чтобы тот спал с большим удобством.
Вынужден был сделать замечание одному из часовых башни. Войдя в комнату узника, тот крикнул: «Возвращайся в свой угол, Капет!» Объяснил, что отныне к узнику следует обращаться «месье». Стражник принялся возражать, заявил, что «месье» больше нет, что теперь все мы «граждане» и т. д. Я настаивал на своем, ссылаясь на полномочия, возложенные на меня Баррасом.
Услышав разговор, узник сказал, что обращение «месье» для него чересчур, просил, чтобы его так не называли. На вопрос, какое же обращение он предпочитает, узник ответил, что станет откликаться только на Волчонка. На замечание, что он не зверь, а ребенок, узник впервые улыбнулся. Словно бы жалея меня.
Он спросил, сколько ему лет. Я ответил: девять. Да, правильно, кивнул он.
В дальнейшем, ведя эти заметки, буду непременно называть узника «Шарль».