Книга: Ромовый дневник
Назад: ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Дальше: ГЛАВА ПЯТАЯ

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Как я и ожидал, разговор с Сегаррой обернулся даром потраченным временем. Мы битый час сидели у него за столом, обмениваясь общими фразами и хихикая над пустопорожними шуточками. Хотя Сегарра говорил на превосходном английском, языковой барьер все же существовал, и я немедленно почувствовал, что ничем действительно существенным мы с ним никогда не поделимся. У меня возникло ощущение, что Сегарра знает о происходящем в Пуэрто-Рико, но понятия не имеет о журналистике. Когда он говорил как политик, вес звучало вполне разумно, однако представить его редактором газеты было довольно тяжело. Похоже, Сегарра думал, что, раз он знает истинное положение пещей, этого достаточно. Но мысль о том, чтобы передавать это знание кому-то еще, в особенности широкой читательской аудитории, потрясла бы его как опасная ересь. По ходу разговора он один раз не на шутку меня удивил, сообщив, что они с Сандерсоном были однокурсниками в Колумбийском университете.
Мне потребовалось немало времени, чтобы уяснить для себя функцию Сегарры в газете. К нему обращались как к редактору, но на самом деле он был проходимцем, и особого внимания я ему не уделил.
Пожалуй, именно из-за этого невнимания у меня в Пуэрто-Рико друзей появилось меньше, чем я мог бы завести. Ибо, как однажды весьма учтиво объяснил мне Сандерсон, Сегарра происходил из одной из богатейших и влиятельнейших фамилий на острове, а его отец был в свое время генеральным прокурором, Когда Ник стал редактором „Дайли Ньюс“, газета мигом заимела немало ценных союзников.
Я не ставил в заслугу Лоттерману подобное лавирование, однако со временем понял, что он использует Сегарру лишь как своего рода витрину — холеное, сладкоречивое подставное лицо, которому надлежало заверять читающую публику, что „Ньюс“ является не рупором янки, а превосходным местным институтом — вроде рома и сахара. После первой беседы мы с Сегаррой обменивались в среднем тридцатью словами в неделю. Порой он оставлял в моей пишущей машинке записку, однако и там стремился сказать как можно меньше. Поначалу это меня вполне устраивало, хотя Сандерсон и объяснил, что, пока я остаюсь для Сегарры нулем, я обречен на социальное забвение.
Однако в то время у меня отсутствовали социальные амбиции, зато имелась лицензия на свободное блуждание. Я был действующим журналистом и обладал свободным доступом ко всему необходимому, включая роскошнейшие котильоны, дом губернатора и тайные бухточки, где по ночам плавали нагишом светские девицы.
Но вскоре Сегарра начал меня раздражать. Появилось чувство, будто меня от чего-то отрезают и будто причина этого — он. Когда меня не приглашали на вечеринки, на которые я, впрочем, и так бы не пошел, или когда я звонил какому-то правительственному чиновнику, а секретарша меня отфутболивала, я начинал чувствовать себя социальным изгоем. Если бы мне казалось, что тут всецело моя вина, это бы меня вовсе не раздражало, но тот факт, что у Сегарры имелся надо мной некий зловредный контроль, начинал действовать мне на нервы. В чем именно он меня ограничивал, было несущественно; важно было то, что он вообще способен был в чем-то меня ограничить — даже в том, чего мне и так совершенно не хотелось.
Поначалу я было решил отделываться смехом, доставлять Сегарре как можно больше неприятных минут и позволять ему строить свои каверзы. Однако так поступать я не стал, ибо не вполне был готов упаковать вещички и двинуться дальше. Я уже становился слишком стар, чтобы наживать могущественных врагов, когда у меня на руках совсем не было козырей. А кроме того, я лишился прежнего энтузиазма, который раньше меня заводил, позволяя делать то, что, на мой взгляд, безусловно требовалось делать, и наделяя уверенностью, что от последствий я всегда убегу. Устал я бегать — и устал не иметь совсем никаких козырей. Однажды вечером, сидя один в патио у Эла, я вдруг явственно осознал, что человек может жить собственным умом и собственной волей лишь определенное время. Я жил так уже лет десять, и у меня возникло ощущение, что резерв почти исчерпан.
Сегарра тесно дружил с Сандерсоном — и, как ни странно, хотя Сегарра считал меня хамом, Сандерсон тут с ним разошелся и неизменно был со мной мил. Через несколько недель я встретился с ним, когда мне нужно было связаться с „Аделанте“ но поводу одной моей заметки, и подумал, что с таким же успехом могу поговорить с Сандерсоном.
Он приветствовал меня как старого приятеля, и, обеспечив всей необходимой информацией, пригласил тем же вечером к себе на обед. Я был так удивлен, что без всяких раздумий согласился. Тон Сандерсона придавал приглашению абсолютную естественность — и только повесив трубку, я понял, что оно вовсе даже не естественно.
После работы я поймал такси до его дома. Там я обнаружил Сандерсона на веранде с мужчиной и женщиной, которые только-только прибыли из Нью-Йорка. Они направлялись на Сент-Люсию, чтобы встретить там свою яхту, которую команда пригнала от Лиссабона. Общий знакомый посоветовал им по прибытии в Сан-Хуан поискать Сандерсона, так что они застали его врасплох.
— Я послал за омарами, — сказал он. — Пока они не прибудут, нам остается только пить.
Вечер вышел превосходный. Пара из Нью-Йорка напомнила мне что-то, давным-давно не виденное. Мы поговорили о яхтах, в которых я разбирался, потому как работал на них в Европе, и которые знали они, ибо пришли из мира, где все, похоже, имеют хотя бы одну яхту. Мы пили белый ром, который Сандерсон ставил много выше джина, и к полуночи все опьянели вполне достаточно, чтобы отправиться на купание нагишом.

 

После того вечера я проводил у Сандерсона не меньше времени, чем у Эла. Квартира его была обустроена так, словно ее специально изготовили в Голливуде для съемок фильма о Карибах. Она располагалась в нижней половине старого оштукатуренного дома, стоявшего прямо у пляжа на самом краю городка. Гостиная имела куполообразный потолок, откуда свисал вентилятор, и широкую дверь, что открывалась на обзорную веранду. Перед верандой был сад, полный пальм, ворота которого выводили на пляж. Веранда находилась выше сада, и по вечерам славно было сидеть там с бокалом и оглядывать роскошную панораму. Время от времени мимо, сверкая огнями, проплывал круизный корабль по пути к Сент-Томасу или на Багамы.
Если вечер был слишком жарким или если ты перебирал с выпивкой, можно было взять полотенце и сойти на пляж искупаться. В дальнейшем под рукой оказывался хороший бренди, а если ты так и не протрезвлялся, то лишняя постель.
Только три вещи раздражали меня у Сандерсона. Первой был сам Сандерсон — хозяин настолько великолепный, что я просто недоумевал, что же с ним не в порядке; еще одной был Сегарра, с которым я там нередко пересекался; третьей же — некто по фамилии Зимбургер, проживавший в верхней половине дома.
Зимбургер оказался скорее зверем, нежели человеком — высокий, пузатый и лысый, физиономию он словно бы позаимствовал из какого-то дьявольского комикса. Объявляя себя инвестором, он вечно болтал о том, чтобы тут и там возводить отели, по и действительности, насколько я мог судить, занимался только тем, что каждый вечер по средам ходил на собрания резервистов морской пехоты. Зимбургер никак не мог распрощаться с тем фактом, что некогда он служил в морской пехоте в чине капитана. В среду он чуть ли не с утра напяливал форму и спускался на веранду к Сандерсону, чтобы пить, пока не подойдет время собрания. Порой Зимбургер носил форму по понедельникам или пятницам, обычно придумывая какую-нибудь неубедительную отговорку.
— Сегодня дополнительное занятие, — говорил он. — Капитан имярек хочет, чтобы я помог с пистолетным инструктажем.
Затем он смеялся и выпивал еще. Свою пилотку он никогда не снимал — даже после пяти-шести часов в помещении. Пил Зимбургер беспрерывно и время от времени нажирался до поросячьего визга. Тогда он расхаживал по веранде или гостиной, глухо рыча и обличая „трусов и саботажников в Вашингтоне“ за то, что они не посылают морскую пехоту на Кубу.
— Я сам поеду! — орал он. — Будь я проклят, если не поеду! Кто-то должен растоптать эту гадину! — Почему бы не я?
Часто Зимбургер надевал ремень с пустой кобурой — пистолет ему пришлось оставить на базе. Тогда он время от времени хлопал ладонью по кобуре и рычал на какого-то воображаемого врага за дверью. Неловко было наблюдать, как он тянется за оружием. Похоже, Зимбургер думал, что пистолет, тяжелый и готовый к использованию, и впрямь висит на его дряблом бедре — „аккурат как это было на Айво-Джима“. Зрелище было предельно жалкое, и я был безумно рад всякий раз, как он отчаливал.
Когда только мог, я старался избегать Зимбургера, но порой он заставал нас врасплох. Бывало, я знакомился где-нибудь с девушкой и отправлялся к Сандерсону; мы обедали, а потом просто сидели и беседовали — и вдруг раздавался стук в сетчатую дверь. Вваливался Зимбургер — рожа красная, рубашка цвета хаки заляпана потом, на лысый череп в форме пули нахлобучена пилотка — и он сидел с нами черт знает сколько времени, рыча во всю глотку про какую-то интернациональную катастрофу, которой с легкостью можно было бы избежать, „если бы эти, твою мать, гады дали морской пехоте проделать свою работу, а не держали, блин, нас на привязи, как собак“.
По моему глубокому убеждению, Зимбургера не просто следовало держать на привязи, как собаку, а требовалось пристрелить, как бешеного пса. Я не мог понять, как Сандерсон его переносит. Никогда он не проявлял по отношению к Зимбургеру ничего, кроме любезности, — даже когда всем становилось совершенно ясно, что бравого пехотинца необходимо связать и выкатить в море, как мешок с дерьмом. Я догадывался, что причиной тому была слишком сильная приверженность Сандерсона своей работе пиарщика. Ни разу я не видел, чтобы он вышел из себя. Надо полагать, на работе его седлало куда больше всевозможных зануд, ублюдков и шарлатанов, чем любого другого человека на острове.
Взгляд Сандерсона на Пуэрто-Рико сильно разнился от всех, какие мне случалось слышать в редакции. Никогда ему не доводилось видеть места с таким богатым потенциалом, утверждал Сандерсон. Через десять лет оно станет настоящим раем, новым американским золотым берегом. Многообразие возможностей просто поражало его воображение.
Рассуждая обо всем, что происходило в Пуэрто-Рико, Сандерсон очень возбуждался, но меня всегда терзали сомнения, в какую часть своих заявлений верит он сам. Я никогда ему не противоречил, но он знал, что до конца серьезно я его не воспринимаю.
— Не надо меня кривой улыбкой одаривать, — говорил он, — Я работал в газете и знаю, о чем эти Идиоты толкуют.
Затем Сандерсон еще сильней возбуждался.
— Откуда такое высокомерное отношение? — говорил он, — Тут никому нет дела, кончил ты Йельский университет или нет. Для этих людей ты всего-навсего жалкий репортер, очередной бродяга из „Дейли Ньюс“.
Упоминание о Йельском университете было мрачной шуткой. Мне никогда не доводилось бывать ближе, чем в радиусе пятидесяти миль от Нью-Хейвена, но в Европе я обнаружил, что куда проще представиться выпускником Йельского университета, чем объяснять, почему после двух лет в Вандербилте я ушел добровольцем в армию. Я никогда не врал Сандерсону, что учился в Йельском университете; должно быть, он услышал об этом от Сегарры, который наверняка читал мое письмо Лоттерману.
Сандерсон учился в Канзасском университете, а затем в Колумбийской школе журналистики. Он заявлял, что гордится своим крестьянским происхождением, но так явно его стыдился, что мне его даже бывало жалко. Как-то раз, в сильном подпитии, он рассказал мне, что Хел Сандерсон из Канзаса умер — скончался в поезде до Нью-Йорка. А Хел Сандерсон, которого я знаю, родился в тот самый момент, когда поезд подкатил на станцию Пени.
Разумеется, он лгал. Несмотря на карибские шмотки и манеры Мэдисон-авеню, квартиру с видом на море и лимузин „альфа-ромео“, в Сандерсоне осталось столько канзасского, что было неловко смотреть, как он это отрицает. В нем также была масса нью-йоркского, немного европейского и какого-то еще, что вовсе не имело страны и, скорее всего, являлось крупнейшим обособленным фактом его жизни. Когда Сандерсон впервые сказал мне, что задолжал две с половиной тысячи долларов психиатру в Нью-Йорке и платит пятьдесят долларов в неделю еще одному в Сан-Хуане, я просто остолбенел. С того дня я видел его совсем в ином свете.
Не то чтобы я считал его сумасшедшим. Конечно, Сандерсон был шарлатаном, но долгое время я считал его одним из тех шарлатанов, которые могут „включаться“ и „выключаться“, когда захотят. Со мной он казался достаточно честным, и в редкие минуты расслабления он мне чертовски нравился. Но он не так часто сбрасывал свои защитные доспехи, а когда сбрасывал, то обычно под воздействием рома. Сандерсон расслаблялся так редко, что в его естественных манерах было что-то неловкое и ребячливое, почти трогательное. Он так далеко ушел от себя, что уже, как мне кажется, не знал, кто он такой.
Несмотря на все изъяны, я уважал Сандерсона. Он пришел в Сан-Хуан репортером новой газеты, которую большинство посчитало за скверный анекдот, — и через три года стал вице-президентом крупнейшего рекламного агентства на Карибах. Сандерсон чертовски славно тут поработал — и даже если это было не то, чем я склонен был заниматься, все равно приходилось признать, что он справился превосходно.
У Сандерсона была веская причина питать оптимизм по поводу Пуэрто-Рико. Благодаря своей выигрышной позиции в „Аделанте“, он заключал колоссальное количество сделок и получал больше денег, чем, как ему представлялось, мог потратить. Я ни секунды не сомневался, что, если, конечно, исключить резкое повышение гонораров психоаналитиками, Сандерсон находился максимум в десяти годах от того, чтобы стать миллионером. Сам он считал, что в пяти, но тут я уже сомневался, ибо для человека, занимавшегося такой работой, как Сандерсон, казалось почти неприличным заработать миллион долларов еще до сорока лет.
Он вознесся так высоко, что, как я подозревал, уже утратил ощущение границы между бизнесом и тайным сговором. Когда кому-то требовалась земля для нового отеля, когда несогласие на высшем уровне с рокотом прокатывалось по администрации или когда должно было вот-вот случиться нечто важное, Сандерсон обычно знал об этом куда больше губернатора.
Это меня завораживало, ибо сам я всегда был наблюдателем — то есть человеком, который прибывает на место действия и получает небольшие деньги за описание того, что видит. Все, что такой человек может выяснить, заключено в ответах на несколько торопливых вопросов. Теперь же, слушая Сандерсона, я чувствовал себя на грани мощного прорыва. Обдумывая неразбериху Бума и хищническую мораль, что несла его вперед, я впервые в жизни почувствовал, что могу получить шанс влиять на ход вещей, вместо того чтобы просто за ним наблюдать. Я даже мог разбогатеть, видит Бог, это представлялось делом несложным. Я много над этим размышлял и, хотя старался особенно не болтать, начал видеть во всем происходящем новое измерение.
Назад: ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Дальше: ГЛАВА ПЯТАЯ