ЧАСТЬ IV
29
ЭПИЛОГ АВРААМА
Я, Авраам, взялся за это повествование, чтобы продолжить труд благородного графа Лас-Каза и рассказать о судьбе бриллианта в мое время. Хотя я сожалею, что граф потратил столько душевных сил на исследование подобного пустяка, как могу я бросить его? Все остальные его работы закончены — приложение к «Мемориалу», «Меморандум» и «Атлас» — все, кроме этой. И вот, когда мы разбирали его архив в поисках совсем другой работы, Офрези дала мне добрый совет, и я принял его и все свое внимание обратил на бриллиант.
Граф в своей хронике мало говорит о своих последних днях, о том, во что ему обошлась служба великому императору. Он был надломлен, по ночам его мучила тропическая лихорадка и кошмары, от которых он просыпался во тьму своих видений, ибо к тому времени он ослеп полностью.
На бумаге, специально для него разлинованной Офрези, он написал: «Я осознал, что без всякого страха, даже с некоторым удовлетворением, жду времени, когда Тому, кто правит всем, будет угодно призвать меня к Себе… Там я снова с восторгом встреч тех, кого любил». Он умер во сне 14 мая 1842 года в преклонном возрасте — в семьдесят шесть лет.
Я видел в графе Лас-Казе человека, наделенного необычайной, выдающейся натурой, достойного и верного во всех поступках. Кроме всего прочего, этот маленький, очень мускулистый человек обладал любезностью и старинными манерами, которые вызывали к нему всеобщую любовь. Нетрудно понять, что так привлекало к нему императора. Я надеюсь послужить ему так, как он служил Наполеону.
Я — еврей и, конечно, не мог бывать там, где бывал он, сенатор и камергер, и расспрашивать о бриллианте. Но я мог дополнить и вставить в его хронику кое-что из давнишней истории евреев, что я и сделал, хотя и без присущего ему мастерства. С самого начала мои соплеменники окружали этот бриллиант, имели дело с ним, никогда не владея им по-настоящему. Они получили его части, но не целое. Они находились на обочине, катя и подталкивая бриллиант на его пути. В конце концов, именно еврей Коуп огранил его, а Авраам Натан продал отпиленные части. Мы были нужны этому миру, но сами никогда не принадлежали ему полностью.
Шесть лет по смерти графа я служил чтецом у различных его друзей. Его сыновья помогли мне найти работу, так что мне не пришлось сажать «тополя свободы», и я мог не расставаться со своими книгами и бумагами.
* * *
Король Луи-Филипп отрекся от трона и бежал в такой спешке, что у него не хватило времени надеть свой паричок, и пришлось повязать голову носовым платком. Надев темные очки и назвавшись мистером и миссис Уильям Смит, король и королева бежали из Тюильри в почтовой карете.
Мы всегда желаем сочетать монархию и революцию, — смесь, которая не может не застрять в горле. И те, кто предпочитал настоящих (как они полагали) Бурбонов, и бонапартисты, приверженцы племянника императора, Луи-Наполеона, стояли в оппозиции к этому королю из дома Орлеанов.
Случайно я оказался знаком с одним из служителей Тюильри, который защищал «Регент» во время февральской революции 1848 года, которая дала нам Вторую республику и Луи-Наполеона.
Ален Но, фамилия которого происходит от названия озера в Судане, где были взяты в плен его предки, был крупным мужчиной нубийской крови, который работал в подвалах Тюильри мойщиком и уборщиком. Он протирал от пыли бутылки и переворачивал их, выносил грязь, выбивал половики и простыни, ведрами лил воду на каменные полы и, вставая на колени, драил их до блеска. Он прочел много книг и написал весьма трогательное письмо графу по поводу его «Мемориала» и «Писем с мыса». Мы встречались с Аленом Но, и граф, неизменно щедрый, оказал ему посильную помощь и подарил несколько своих книг.
Хотя это было опасно, он разговаривал со мной, потому что мы были одного поля ягоды — труженики, один в подвале, другой на шелковом сиденье, — вынужденные притворяться и отвечать «да» на любой вопрос. Ален Но рассказал мне (сам я тогда лежал в лихорадке и на улицу выйти не мог) о восстании, когда солдаты, стоявшие вокруг Тюильри, заперли ворота и разбежались. Находясь в подвалах, он слышал отзвуки беспорядочной стрельбы с баррикад, грохот и треск, когда толпа выворачивала булыжники из мостовых. Они сожгли скамейки в парке и разграбили оружейные мастерские. Ален Но чуял запах дыма и крови, видел бегущих в синем дыму людей с развевающимися на головах шарфами, видел, как они останавливались в нерешительности, когда пули пробивали насквозь их цилиндры. Толпа выбрасывала из окон дворца диваны и стулья, и бюст Вольтера, пролетев мимо Алена Но, разбился о камни. Люди пробегали, накинув на себя бесценные гобелены, как одеяла, а тем временем Оноре де Бальзак, бывший для Алена Но и для большинства парижан почти божеством, стоял в сторонке, прислонившись к подоконнику, и делал записи.
Толпа вторглась внутрь Тюильри, а потом в подвалы под склепами, где был заперт «Регент». Поскольку никакой охраны не было, они стали палить в тяжелую дверь, и когда та рухнула, закричали «ура». Там стоял Но с закатанными рукавами и большим ножом. Поскольку им хотелось вина, он повел их в подвалы де Вербуа, хранителя цивильного листа, и они набросились на хранившиеся там бутылки. Ален Но увел их подальше от дверей, ведущих в сокровищницу и к «Регенту», в погреба командира Национальной гвардии, где они упились до упаду и кое-кто из них даже захлебнулся в потоках вина. Из своего подвального окна Но видел, как мимо него протащили золоченые ножки трона, и был потрясен, увидев, что Бальзак уносит тронные драпировки и отделку.
На другой день Алена Но позвали на помощь к де Вербуа, чтобы на больничных носилках перенести ценные вещи короля в сокровищницу. Ювелир Констан Бапст пришел, чтобы взять «Регент» и другие драгоценности. Когда склепы открыли, началось безумие, потому что дюжины национальных гвардейцев начали хватать шкатулки и рассовывать по своим ранцам и за пазуху. Бапст бегал туда-сюда, пытаясь углядеть за всеми, бил себя в грудь, не желая утратить хоть что-нибудь из драгоценностей.
— Не класть в карманы! — кричал он. — Нет лучшего для вас способа украсть эти драгоценности! Если бы я знал, что вы поступите так, я бросил бы свой ключ в Сену.
Но и другие, чьи сюртуки раздулись от бесценной поклажи, присоединились к процессии, двигавшейся по подземным переходам, — спотыкаясь о разбитые винные бутылки, все шли за генералом, несшим большой короб с короной, в которую был вставлен «Регент». Они сложили шкатулки на пол в конторе и набросили на них скатерть, снятую со стола.
Новый министр финансов открыл красный короб с короной.
— Сколько стоит это чудовище? — спросил он, указывая на «Регент».
— Двенадцать миллионов, — сказал Бапст.
— Мы должны продать его русскому императору, — сказал министр, который уже решил продать все драгоценности.
Бапст и эксперты увиливали, сколько могли, надеясь, что очередной король, музей или император спасут драгоценности.
Племянник императора Луи-Наполеон, этот сложный человек с застывшим лицом, коричневатыми зубами и маленькой козлиной бородкой, остановил распродажу и спас «Регент». Через десять месяцев после революции путем новых всеобщих выборов мы сделали его президентом Франции. Идея о возвращении кого-то из Наполеонов появилась задолго до того — первые семена ее были посеяны «Мемориалом» графа; и вот, через двадцать лет после Ватерлоо, Луи-Филипп сделал возможным приход Луи-Наполеона.
Наполеон, и реальный, и мифический, был в крови у Луи-Наполеона. Его бабка Жозефина и его мат Гортензия ни на миг не позволяли ему забывать об этом. Будучи мальчиком, он знал императора и видел, как толпа кричит и рыдает, приветствуя его. В ссылке он написал «Les Idées Napolienne». Почитая все, что принадлежало Наполеону, зная, что все это может когда-нибудь принадлежать ему, он сохранил «Регент», бриллиант, наследство его дяди, и стал Наполеоном Третьим, нашим императором во время Второй империи.
А мой друг Ален Но вернулся в погреба.
* * *
Во времена Второй империи я стал чтецом у Бетти, баронессы Ротшильд. Я уехал из маленького домика в Пасси и оказался при своего рода дворе. Я жил в великолепных комнатах, наполненных такими сокровищами, какие могут заставить вора смутиться и зарыдать. Ротшильды — Бетти и барон Джеймс — купили особняк Гортензии на улице Лафит и наполнили его своими коллекциями. Они собирали расписанный фарфор, статуэтки сидящих на корточках негров и мебель, принадлежавшую нескольким поколениям Бурбонов. Всякий раз, когда мне нужно было сесть за стол, чтобы поработать, приходилось очищать столешницу от огромного количества античных статуэток с отбитыми носами и древними улыбками. Постоянное присутствие такой красоты поначалу вводило меня в шок, но скоро я привык и всегда был готов встретить баронессу с книгой в руках, когда она, вернувшись с прогулки в Буа, входила в комнату, опускалась в позолоченное кресло и жестом повелевала мне приступить к чтению. Мы сидели под «Бурей» Джорджоне или иногда под ее портретом кисти Энгра.
«И вокруг меня феи плясали, круг сужая, меня окружали…» — читал я из ее любимого Гейне.
«Не уйти из кольца этих рук, и насмешливый хохот вокруг», — продолжала по памяти баронесса Бетти.
В те дни ко второму завтраку собиралось тридцать человек, к обеду — шестьдесят. Поваром был Антуан Карем, которого барон Джеймс увел у русского царя и у английского принца-регента. Карем не признавал никаких диет и восхищал барона, подавая целого поросенка в шубе из устриц, утыканного шампурами с запретной для иудеев свининой, а поверху всего дули в трубы, прославляя его победу, херувимы из теста. Но евреев среди приглашенных бывало очень немного.
Барон Джеймс, который, как и его отец, был родом с Еврейской улицы во франкфуртском гетто, управлял банком «Братья Ротшильд». Он научился заказывать одежду в Лондоне, рано вступил в Жокейский клуб и покупал лучших представителей любой отрасли знаний. Он узнавал, что именно в данный момент в цене, и, не тратя времени даром, делал это своей собственностью.
Баронесса Ротшильд вышла замуж за своего дядю. Некоторое время все посещали ее салон, где слова, легко слетавшие с уст, падали, как тяжелые капли дождя, и повторялись по всему Парижу. Там часто бывал Гейне; позируя на фоне стен, где один шедевр теснил другой, он хлопал перчатками по бедру, посматривая, видит ли Бетти производимое им впечатление, и глядел на Бальзака, когда тот читал вслух.
Мы кормили тех, кого я читал, — де Мюссе, Александра Дюма и Жорж Санд, обычно приезжавшую с Фредериком Шопеном, который учил Бетти и ее дочь игре на фортепьяно. Здесь бродил Бальзак, попивая кофе барона и надеясь получить «совет» по поводу своих денег. Лист играл дуэты с Паганини, а когда был повод что-то отпраздновать, к празднику музыку писал Россини. Однажды Бодлер забыл бледно-розовую перчатку, и я сохранил ее.
Даже живя в этом мире, я никак не мог думать, что когда-нибудь увижу «Регент», поскольку в моем положении это казалось невозможным. А случилось именно так, и при обстоятельствах весьма странных, и я все-таки видел этот бриллиант, причем очень близко и не один раз.
Баронесса повезла меня на выставку 1855 года в новом Дворце промышленности в центре недавно вымощенных Елисейских Полей. И там, в толпе Ротшильдов, я впервые увидел бриллиант, который так околдовал графа Лас-Каза. Камень был помещен в стеклянную витрину.
Барон Джеймс, надев свои новые ордена, шел, ступая из-за подагры тяжело и очень медленно. У меня тоже болели ноги, потому что двадцать тысяч экспонатов были размещены на двадцати четырех акрах — вся промышленность и материальная культура моего века были собраны и выставлены напоказ однажды летним вечером во время Крымской войны.
Внезапно появились гвардейцы, раздвигая толпу, и за ними — рой разодетых людей; мы отошли в сторону, уступая дорогу императору Наполеону Третьему и императрице Евгении, которая была с Викторией, королевой Англии, ее супругом, принцем Альбертом, и их младшей дочерью принцессой Вики.
Красота Евгении потрясала. Диадема сидела на завитых в кольца локонах, цвет которых был чем-то средним между золотым и красным, той масти, которую у лошадей называют каурой. Внешние уголки ее сапфировых глаз опускались книзу, а кожа была цвета самого бледного розового бархата. Один глаз был слегка выше другого, и это придавало ей особенную привлекательность несовершенства.
— Passez, — сказала Евгения хриплым голосом, оказавшимся грубее, чем можно было ожидать. У нее был испанский акцент.
— Passez donc, — сказала королева Англии. Евгения оглянулась и подмигнула Бетти, которая в свое время отнеслась к ней пренебрежительно, принимая у себя молодую испанскую графиню Евгению де Монтихо. Я смотрел на удаляющуюся императрицу, на ее покатые пышные плечи, на бриллиант, на меркнущую его игру, пока они не исчезли под маятником господина Фуко. Она была андалусийка, как и предки графа Лас-Каза, но красива красотой англичанки, и довольно высокого роста. Я никогда не видел такой походки — едва касающееся пола скольжение, особенно заметное рядом с низенькой английской королевой, которая ступала при ходьбе тяжело, даже сурово.
А император смотрел поверх миниатюрной королевы на одну из самых эффектных женщин нашего времени. Тяжелые веки наполовину закрывали его глаза, и пухлые губы под усами каштанового цвета, навощенными и закрепленными на щеках, говорили о чувственности натуры. Он шел, шаркая ногами, растерянный от изобилия экспонатов; талия туго подпоясана, при ходьбе он клонился вперед, словно под напором ветра.
— Не очень-то верьте своим впечатлениям, — сказала баронесса, когда мы оказались в нашем фиакре. — Он, возможно, нечто большее, чем копия, но меньше, чем оригинал.
После чего принялась объяснять своей дочери, как Евгения, этот гений платяного шкафа, усовершенствовала sentiment de la toilette, и как она примеряет все свои придворные платья вплоть до нижнего белья на плетеном манекене, который ее горничная спускает на лифте из гардеробной.
— Вот вы и увидели ваш бриллиант, — сказала баронесса. — Он перешел с его короны о восьми золотых орлах на этот страх и ужас — Дьявольскую диадему, как ее называет император, поскольку языки пламени похожи на адский огонь, сжигающий «Регент».
— Он сам не знает, кем из своих героев представляется себе сегодня, — заметил барон, — Цезарем или Наполеоном.
— Трудно быть одержимым не одним, а двумя великими людьми, — откликнулась баронесса.
Евгения тоже влюбилась в заразительное обаяние первого Наполеона, романтику сломленного человека. Ее отец был в армии Наполеона, и когда она была еще девочкой, Стендаль напичкал ее рассказами об императоре.
Четверка серых цокала вперед, рабочие останавливались поглазеть на наш фиакр с золотой отделкой и монограммами. В этот момент лошади споткнулись о какой-то булыжник, оставшийся от разрушения дома Сен-Симона. Барон Осман рушил все улицы, чтобы проложить щебеночные дороги, расширял Париж своими бульварами и производил страшный беспорядок. Однако в то время все делалось больше, шире и роскошнее. Женщины носили необыкновенные кринолины, которые назывались «клетками». Иногда, проходя мимо свечей, они воспламенялись; иногда, как сообщали газеты, их относило к морю, подобно большим воздушным шарам. Даже наша вселенная расширилась с открытием бледно-зеленого шара, названного Нептуном.
* * *
Несколько дней спустя Бетти почти прибежала к завтраку, сопутствуемая горничной, которая все еще поправляла на ней платье. Казалось, что по меньшей мере половину дня она тратит на переодевания, готовясь к следующей половине дня. Я нагнулся, чтобы подхватить греческую раковину, которую, задев платьем, она смахнула со стола.
— Невероятно! — проговорила она, задыхаясь. — Два самых крупных бриллианта в мире в одной комнате! Вчера вечером в Отель де Виль!
Я подождал, когда она возьмет себя в руки, потому что уже понял, что она почти так же интересуется «Регентом», как и я. Она рассказала, что королева Виктория надела на бал большую тяжелую тиару с громадным овальным бриллиантом, который называется «Кохинор», а у Наполеона в рукояти шпаги был «Регент».
— Королева все время смотрела на его шпагу, — рассказывала Бетти. — Наконец император сказал: «Ваш кажется немного более крупным». — «Вовсе нет», — ответила она. «Прежде так оно и было», — сказал Альберт, и вид у него был взбешенный. Именно он решил огранить бриллиант заново, и камень потерял восемь каратов. Альберт сам положил его на колесо. Говорят, что бриллиант проклят, если только его не носит женщина.
— Довольно скоро все осознали присутствие двух бриллиантов и стали специально ходить мимо, рису круги пальцами и обсуждая их игру. Я бы сказала, что хотя ваш «Регент» огранен в старом стиле, он крупнее и лучше играет. «Кохинор» слишком плоский, слишком тонкий. Он не играет.
Императрица вернула себе «Регент» и надела его на бал в честь королевы Виктории в Версале. Наполеон Третий украсил Зеркальный зал точно так же, как это сделал Луи-Филипп Пятнадцатый для одного из своих балов, на который он надел тот же бриллиант. Женщины — голые плечи, с волосами, причесанными á la bacchante, с длинными локонами, ниспадающими на спину, перевитыми виноградными листьями и гроздьями, — вальсировали вокруг степенной маленькой королевы.
— Как вы хороши! — сказал император, когда увидел Евгению в белом платье со стеблями травы и бриллиантами вокруг талии и листьями полыни с каплями бриллиантовой росы в волосах. Она стояла наверху лестницы и спустилась в зал только тогда, когда раздалось столько изумленных возгласов, что казалось — все задыхаются.
— Драгоценности королевы тоже недурны, — заметил барон.
Он держал в руке «Наяду», газету, напечатанную на непромокаемом материале, чтобы праздные молодые люди могли читать ее, лежа в ванне; газету эту он только что взял у Альфонса, своего сына.
* * *
Вскоре после закрытия выставки 1856 года Евгения поместила «Регент» в центр новой диадемы, названной «Греческой», потому что бриллианты в ней были вставлены в греческий фриз. Античный мир увлек и эту бутафорскую империю.
Императрица произвела на свет имперского принца Луи-Эжена-Наполеона, и он был крещен в июне того же года. Сотни тысяч зрителей свешивались из окон или стояли на перилах моста и на крышах, чтобы увидеть процессию, направлявшуюся в Нотр-Дам. Собор с его знаменами и красными бархатными драпировками походил на огромную яркую пасть, готовую проглотить женщин в усыпанных драгоценностями платьях, генералов и маршалов в тяжелых формах, папского легата и младенца принца в длинном кружевном платьице.
Площадь была усыпана столь толстым слоем свежего песка, что восемь одномастных гнедых не могли протащить тяжелую дворцовую карету. Лакеи, бежавшие позади кареты, принялись толкать ее вперед, проворачивая колеса. Я услышал вокруг смех и гиканье, которые всегда наготове в глотках парижан, но они быстро смолкли при виде красоты Евгении. Пока лакеи толкали карету, через окошко было видно, что императрица слегка рассержена, ее тонкие ноздри трепетали. Потом она вышла из кареты предыдущего короля в летний вечер, одетая в белое платье и серебряные сполохи света, порожденные «Греческой диадемой» с «Регентом».
Мы услышали «Виват!», сочиненный для сына Наполеона, Римского короля, который умер от туберкулеза в возрасте двадцати одного года, и я вспомнил о том, чем кончились другие события, отмеченные гибельным блеском «Регента».
«Греческая диадема» была тоже разобрана и переделана, поскольку мы жили в век страсти к совершенствованию и безумия бесконечной праздничности. Кружились целые бальные залы — вальсируя, вертясь, один кринолин задевал за другой, и императрица была среди них, бриллиантовая бахрома подпрыгивала в ее темно-золотых волосах. Она была усыпана бриллиантовыми звездами и смородиновыми листьями, истекающими бриллиантовыми сосульками, снежинками и кисточками. Луи-Наполеон, чья любовь всегда сопровождалась мучительным чувством вины, подарил ей черный жемчуг и огромный желтый бриллиант.
В кружке баронессы все, что делала Евгения, воспринималось как обязательный пример для подражания; куда бы она ни отправилась, например в Биарриц, это место становилось единственным, куда стоило ехать. Некоторые жили только для того, чтобы подражать ей, потому что обо всем этом писали. На вилле «Евгения» женщины гонялись за мужчинами, прыгая через стулья и по диванам, пинали мячи при зажженных свечах и кричали во время боя быков. Они смотрели, как столы поднимаются в воздух, когда спирит Дэниел Данглас Хоум выплывал из одного окна и вплывал в другое. Евгении было тогда тридцать лет, и она подражала Марии-Антуанетте, которая давно пленила ее, и так же, как у той королевы, «Регент» стал частью ее эксцентричной молодости.
Она устраивала великую гонку для всех mondaines. Работая с английским кутюрье Уортом, она меняла галуны, тесьму и бахрому на платьях и доводила дам до безумия. На Мер де Глас Евгения надела зеленую вуаль, чтобы защитить глаза, и на следующий день все надели зеленые вуали. Новые «универсальные магазины» полнились копиями всевозможных роскошных вещей, предназначенными для среднего класса, даже мебелью, которую баронесса называла «почти мебель».
Баронесса говорила, что любой может узнать о политических планах Второй империи по цветам платьев, которые надевает императрица и которые также все копировали; cheveux de la reine, мексиканский синий, коричневый «Бисмарк», потом eau de Nil. Гостям Евгении в Компьене потребовались профессиональные упаковщики, чтобы приготовить четырнадцать сундуков для воскресного времяпрепровождения. Луи Пастер, устроивший там научную демонстрацию, сказал, что его убивают их удовольствия.
Но все же не всех это увлекало. Несмотря на то что когда-то я думал о зажигательных бомбах, теперь, когда эти опереточные танцы все длились и длились, я просто чувствовал себя одиноким. Что-то ненатуральное прокралось в это великолепие, в эти способы отвлечься от несчастий и возмущения, которые копились за углом — в баронской бесплатной кухне на улице Риволи.
Вскоре Бетти отвезла меня в свой новый дворец в двадцати милях к востоку от Парижа, где великолепие казалось еще более навязчивым и шокирующим. Побывав в Ферьере, старом поместье наполеоновского начальника полиции, баронесса вдохновилась дожами Венеции. Лакеи бегали вокруг мраморных бюстов и статуй, стоявших шеренгами, мимо бронз и ковров, среди серебряной тусклости колдовского света. Новые сокровища теснили старые в комнатах, набитых вещами, — занавеси поверх занавесей, узорные ткани поверх гобеленов; каждый бокал и коробочка украшены инкрустацией или мозаикой из чего-то более драгоценного, чем они сами. Щедрое изобилие картин Ван Дейка подавляло изобилие работ Рубенса и делало невозможным видеть вообще что-либо. Подземная железная дорога доставляла пищу горячей в столовую со стенами из узорной кожи. Дрожащие руки барона двигались над тарелками, которыми пользовался Людовик Пятнадцатый.
* * *
— Евгения снова переделывает «Греческую диадему», и на сей раз она будет увенчана вашим бриллиантом, — сказала баронесса. — Евгения возится со своими драгоценностями, потому что у ее мужа роман с Маргаритой Белланже, совершенно незначительной особой, перед которой он не смог устоять. Вы, конечно, читали намеки в газетах, если не сидели, уткнувшись носом только в ваш «L’Univers Israélité» и ваши радикальные журналы.
Она одна из этих cocodettes, horisontales, мраморных девушек, называйте как хотите, которые есть повсюду. Евгения выходит, чтобы сесть в карету, а какая-нибудь Белланже всегда идет мимо, выставляя себя напоказ. И что же делать женщине, которой пренебрегают? Она возится со своими домами, либо с драгоценностями, или с этой страной — Мексикой. Император облегчил ее горе, позволив заняться этим вассальным католическим государством, что для самой страны стало пагубой.
Да, на сей раз император чуть не погубил себя, напрягая все силы ради любви. Его привезли домой в состоянии прострации. Евгения поехала посмотреть на эту женщину, и все было кончено. Как и барон, она протянула руку, и рука была не пустой.
* * *
Я был в горе. Офрези, вышедшая замуж в сорок один год за человека своей веры, внезапно умерла во время эпидемии тифа. Я не видел ее несколько месяцев, и когда Эммануэль написал мне о ее смерти, я думал покончить с собой. Но после нескольких долгих печальных прогулок смирился — и усилил свои розыски о проклятом бриллианте, поскольку это было все, что я мог сделать для нее.
Я стал еще в большей степени, чем раньше, книжным червем и читал, читал, так что в конце концов мне потребовались очки. Великолепная библиотека в Ферьере была полна старых книг с застежками, томами из плотной бумаги и пергамента и книг с неразрезанными страницами.
Здесь были фолианты, купленные целыми кипами во время революции, новые работы Жюля Верна и старые рукописи, многие на немецком, на древнееврейском и на идише, которые читала баронесса. Я поднимал бумажные прокладки, защищающие бесценные иллюстрации, гладил муаровые обложки и кожаные переплеты прекрасной работы, пахнущие временем, забытые, которые вполне могли оказаться сокровищами. Я отер пыль с «Choix des Plus Belles Fleurs» Редута в замшевой обложке и подумал об Офрези в саду домика в Пасси. Я переворачивал хрупкие страницы, опаленные временем, посыпанные красной ржавчиной, испещренные множеством бурых пятен, из-за которых многие слова невозможно было разобрать. Я водил пальцем по жесткому золоту обрезов этих книг, обводя гербы родов, которых больше не существует.
Как-то раз я нашел собрание маленьких исповедальных книжечек, которые дамы тех времен делали друг для друга и в которых они задавали друг дружке вопросы и записывали ответы. Я нашел одну тонкую записную книжку в переплете из синей ткани, которую сделала Евгения для своей придворной дамы графини де Гарре. Даты на ней не было. Любимыми писателями Евгении были Плутарх и «два Наполеона».
«Какой бы вам хотелось быть?» — спрашивала у нее графиня.
«Неизвестной и счастливой», — отвечала Евгения.
Я преследовал книготорговцев и чувствовал, что начинаю дышать только среди сладкой сырой плесени старинных книг. Я ходил в задние палатки на ярмарках, где росли грибы и лужайки хлюпали от сырости.
И именно здесь, в Ферьере, я сделал открытие о бриллианте, которое, как мне показалось, могло бы понравиться моему утраченному другу. Чтобы улучшить мой английский, я читал очень старый памфлет анонимного автора, когда наткнулся на следующие строки:
«Как голый индеец, лежал он и спал, И честный купец этот камень украл, Дал рыцарю в долг, но долг был забыт, И рыцарь обманом богат стал, как Питт».
Эта последняя строчка была перечеркнута, и поверх нее от руки написано: «Забрал бриллиант, и подлец был убит». Я очень разволновался и бросился к баронессе со своей находкой.
— Я думаю, это написал господин Александр Поуп, — сказала Бетти, — своей собственной рукой. Он, наверное, имеет в виду ваш бриллиант. Вы сделали литературное открытие. Давайте прочтем дальше.
Мы вернулись к этому тексту — «Посланию к лорду Батхерсту» — и прочли историю сэра Балаама, которая в некоторых отношениях походила на историю губернатора Питта, а в других отношениях была не совсем такой же. И все же я чувствовал, что она подтверждает работу Лас-Каза и как-то продолжает ее, если учесть, что такой человек, как господин Поуп, занялся бриллиантом, даже если он повторил рассказ, который был, вероятно, вымышленным.
Баронесса непременно пожелала подарить мне этот очень редкий манускрипт, и я принял подарок.
* * *
Прошло много лет, прежде чем я снова услышал что-то о бриллианте, в течение этих лет я жил, читая баронессе книги великих писателей современности среди чужой роскоши, почти забывая, что она мне не принадлежит. Теперь мне приходилось читать громче.
В те дни повсюду были очереди, даже в Лувр, где приходилось долго ждать, чтобы увидеть зубную щетку Наполеона. В городе стучали молотками каменотесы, мостя ту сторону улицы Риволи, что выходит на Лувр. На Вандомской площади император заменил статую Наполеона в сюртуке новой статуей Наполеона в образе римского императора, наконец удачно сочетав две свои навязчивые идеи.
Баронесса только что вернулась после поездки на открытие Всемирной выставки 1867 года во Дворце промышленности на Марсовом Поле. Кто-то сравнил необыкновенное эллиптическое стекло и железную конструкцию с кровяной колбасой на блюде с петрушкой.
— Человек — это то, чем он одержим, — сказал она мне. — Евгения одолжила выставке все принадлежащие ей вещи Марии-Антуанетты, включая «Регент». Вы увидите его там среди бархатных занавесей и азиатских ландышей.
Тут мой интерес к бриллианту снова ожил. Мне довелось снова увидеть камень. Накануне состоялся военный смотр в Лонгшаме, во время которого десять тысяч кирасиров атаковали трибуны, где император сидел с царем Александром и прусским кайзером Вильгельмом. Когда кирасиры подскакали почти вплотную, император вскинул руку над головой. Евгения, канцлер Бисмарк и царь Александр не вздрогнули. По дороге обратно какой-то поляк выстрелил в царя, задев его лошадь и запачкав его перчатки кровью. На другой день я пошел во Дворец промышленности.
В галереях было жарко; они образовывали круг поверх круга, и все пространство было наполнено мерцающими чудесами, вокруг которых я ощущал накапливающееся тревогу, которую испытывают вещи, медленно гибнущие на солнце. В тот день мимо меня прошел какой-то молодой англичанин с маленькой красной книжкой «Das Kapital». Я всегда обращаю внимание на книги и благоразумно запомнил и эту.
Три пруссака стояли, загораживая от меня бриллиант, и не подвинулись. Самый высокий, намного выше меня и в два раза шире в обхвате, был в белой форме с орлом на каске. Тяжелая сабля создавала вокруг него некоторое довольно заметное свободное пространство. Наконец другой, в котором я, присмотревшись, узнал кайзера Вильгельма, сказал генералу, увешанному орденами, — как я выяснил позже, фон Мольтке:
— Und что это за камень?
— Это бриллиант герра Питта, — сказал крупный человек, который, как я теперь понял, был канцлером Бисмарком.
По всему Парижу дамы стремились носить «коричневый Бисмарк» и его дурацкие оттенки — «Бисмарк malade» (больной), «Бисмарк en colére» (сердитый), «Бисмарк glacé» (сдержанный), «Бисмарк scintillant» (блестящий), «Бисмарк content» (веселый).
— Пардон, мне хотелось бы заглянуть в витрину, — сказал я.
Ни один из немцев не шевельнулся. Я видел, как шею канцлера над высоким воротником окрасили первые признаки того, что называлось «Бисмарк en colére».
— Этот еврей разволновался при виде бриллианта, который он не может заполучить, — сказал генерал.
— Я изучаю этот бриллиант, — отозвался я. — Я провел много лет, прослеживая его историю.
Но я с тем же успехом мог бы говорить с глухими, потому что они образовали человеческую изгородь вокруг экспоната и стояли так, громко переговариваясь и смеясь лающим смехом, а обеспокоенные жандармы тем временем не спускали с нас глаз.
— Я полагаю, что бриллианты и евреи всегда неразлучны, — сказал канцлер. — А этот такой отвратительный.
— И такой черный, — сказал кайзер.
Наконец пришла моя очередь встать перед «Регентом», и я наклонился как можно ниже. В своей витрине, отделенный от людей, этот камень был всего лишь одним их многих чудес, выложенных на бархате. И все же я ощутил вибрацию, энергию, словно он — живое существо, притягивающее меня. Я слышал рассказы о потерянных вещах, которые находят дорогу к своим владельцам. Кто-то потеряет кольцо в море и через много лет разрезает рыбину и обнаруживает его, как будто вещь и владелец поставили друг на друге мету, как будто они связаны узами невидимой энергии. Я ощутил это притяжение «Регента», лежащего в витрине.
Толпа шептала «Grosse pierre!», а я вспомнил маленькую романтическую картину Каспара Давида Фридриха, которую только что купили Ротшильды. На ней изображены два человека со спины, которые смотрят на растущую луну. Луна дополняется до круга узкой дугой, отражением освещенной солнцем части земного шара на затемненной части луны. Для меня «Регент» обладает своей собственной лунной дугой, потому что я поверил в то, что все люди, когда-либо носившие его или владевшие им, отразились в этом великом драгоценном камне.
Я снова дождался своей очереди, устремил на «Регент» взгляд, в котором, наверное, таилась улыбка некоего особого знания, нередко раздражающая других людей, а потом меня оттеснила нетерпеливая толпа.
* * *
Заговорщики — анархисты, социалисты и экстремисты — совершили девять попыток взорвать Наполеона Третьего! Однажды я находился в толпе во время смотра на площади Карусель, когда император и его сын выехали из дворца. Я почувствовал, как толпа стиснула меня, и испугался, что из моих легких выжмут последние остатки воздуха. Меня притиснули к ограде так близко, что я видел, как вылетает пар из бархатистых ноздрей гнедого пони, на котором ехал маленький принц. Лошадь стала на дыбы, и все поскакали обратно под дворцовую арку. Это была еще одна попытка, и она сильно потрясла меня. А еще всякий раз, когда хлеб сильно дорожал, или болезнь нападала на шелкопряд, или на виноград нападали вредители, когда гражданская война в Америке нарушала торговлю хлопком, находились люди, которые непременно вспоминали, что Евгения — иностранка. Снова все шло по заведенному шаблону — сначала влюбиться в экзотику, подражать экзотике, а потом обвинить ее в том, что она заставила вас полюбить себя, и восстать на нее.
Тревога, которую я ощутил на выставке, дала о себе знать. Когда в Мехико был казнен император Максимилиан, гостившие у нас монархи скрылись в клубах белого пара удаляющихся поездов. После того как в ноябре выставка закончилась, «Регент» исчез из поля зрения, по крайней мере из поля зрения моего и Ротшильдов. Барон Джеймс пожелтел больше прежнего. В последний раз, когда я видел его, он велел мне читать баронессе что-нибудь такое, что сделает ее счастливой. После его смерти, когда мы отрывали рукава своих одежд и занавешивали все позолоченные зеркала в доме, я понял — во всей литературе не найдется такой книги.
* * *
В 1869 году Евгения участвовала в церемонии открытия Суэцкого канала вместе со своим кузеном Фердинандом де Лессепсом, который его построил. Она отплыла из Венеции на яхте «L’Aigle» со своим маленьким двором и сотней новых платьев. Она жила во дворце, который выстроил для нее хедив, осмотрела Луксор, Фивы и Карнак и посетила дом вблизи Красного моря, где жил Наполеон.
— Короли Запада заперли его на острове, где он умер, — сказал ей один мусульманин, — но по ночам его душа приходит и сидит на лезвии сабли.
Следующей весной 1870 года Наполеон Третий стал конституционным монархом либеральной империи, еще одно из наших противоречий в терминах. Евгения тогда носила «Регент» как заколку в волосах и велела изготовить две его копии. Поскольку положение было нестабильным, она стала носить только эти копии из хрусталя. Наступило время трех «Регентов», два из которых были фальшивыми.
Сын Бетти Альфонс, ставший главой банка и семьи, передал Гладстону послание императора, написанное шифром Ротшильда, о том, что Франция не желает видеть германского кайзера в Испании. Когда кайзер Вильгельм отказался дать гарантии, Франция объявила войну Пруссии, войну, к которой Евгения относилась поощрительно.
Император, бледный и согбенный от боли — из-за камня в мочевом пузыре, — отправился на войну поездом со своим четырнадцатилетним сыном. Он послал домой торжествующую телеграмму, сообщив, что принц подобрал пулю, упавшую у его ног, и очень скоро весь Париж смеялся над «ребенком пули».
Теперь Евгения стала императрицей-регентшей Франции. Кампания шла неудачно, и через три дня после нашего поражения в Эльзасе Евгения вынесла драгоценности из Тюильри. В большом запечатанном еловом коробе они были отосланы в подвалы министерства финансов, а потом в Банк Франции. Директор банка положил их в банковский ящик с надписью «Специальные снаряды» и отправил их товарным поездом в арсенал в Брест. Если бы дело приняло дурной оборот, корабль «Гермиона» должен был отплыть с драгоценностями в Сайгон. Таким образом, во время событий, которые обернулись революцией 1870 года, Евгения спасла «Регент», как ее муж спас его тридцать лет тому назад.
* * *
Императрица-регентша не позволяла императору сдаться и заставила его принять участие в битве под Седаном, сообщив, что если он отступит, то в Париже произойдет революция. Он все же сдался, и Евгения, стоя на пороге его комнаты, раскрасневшаяся, с рассыпанными волосами, сжав кулаки, кричала:
— Почему он не дал убить себя? Какое имя он оставит своему сыну!
(Когда исторические лица показывают свое истинное лицо, всегда находится кто-то, кто это видит, слышит и запоминает.)
Париж бунтовал, потому что несмываемый позор Седана пал на императора, а я уже знал, что Франция никогда не прощает поражений и даже ошибок. Я был в отъезде в Ферьерах, в этот единственный раз радуясь преизбытку вещей, окружающих меня; красота прошлого во всем его объеме и привлекательной неразберихе служили мне утешением.
Евгения узнала, как нельзя спасаться, когда читала о неудавшемся побеге Марии-Антуанетты в Шалон — колебания, тяжелая карета, пагубные притязания. В воскресенье 4 сентября она услышала уже знакомые крики «A bas l’Espagnole!», пение «Марсельезы» и увидела толпу, пляшущую карманьолу. Словно воплощение ее старательно выпестованных страхов, они шли по садовым дорожкам Тюильри, срывая орлов с ворот и флаги, как будто история, за которой она гонялась, теперь гналась за ней в тех же самых комнатах.
Евгении пришлось бежать через Лувр, потому что мятежники были уже у ее дверей. Она быстро прошла через Великую галерею и Квадратный зал, где у картины «Плот Медузы» будто бы сказала:
— Смотрите, вот еще одно кораблекрушение!
И побежала дальше, через павильон Аполлона и мимо широко распахнутых глаз античных богов и статуй фараонов. Ее друг, князь Меттерних, австрийский посол, доставил для нее экипаж и захлопнул дверцу за ней и ее чтецом.
В тот день толпа ворвалась в сокровищницу в поисках драгоценностей короны. Они нашли только вещи с фальшивыми камнями, и пошли слухи, что Евгения бежала с драгоценностями.
Годы спустя я узнал конец этой истории только потому, что у Бетти заболели зубы. Красивый дантист-американец, доктор Ивенс, который спас императрицу и помог ей добраться до Англии, вернулся к своей практике в Париже. Он рассказал длинную историю о том, как представлялся врачом душевнобольной женщины, вышедшей из сумасшедшего дома. После ночевок на множестве постоялых дворов, смен экипажей и неудач на пути к спасению он нашел некоего английского лорда с яхтой, который отвез Евгению на остров Уайт. А там императрицу Франции, которой пришлось притворяться душевнобольной, не пустили в английскую гостиницу из-за мокрой и грязной одежды. Наконец в Брайтоне она соединилась с сыном, который сбежал от войны в блузе крестьянина, всегда годящейся для таких целей. Они направились во дворец Кэмден близ Чистлихерста в Кенте, где она живет и сейчас. Ее муж тогда еще находился в тюрьме в Вильгельмсхоэ.
— Под конец она подарила мне свои перчатки, — сказал доктор Ивенс, указывая на раму, в которой под стеклом находились невероятно узкие черные перчатки.
— Вот как испанская женщина благодарит того, кто рисковал собой ради нее, — сказал он. — Откройте рот пошире, госпожа баронесса.
* * *
После Евгении «Регент» больше не служил украшением королевской плоти. Вместе со слитками и самыми известными картинами из Лувра он хранился в подвалах Бреста. В эту эпоху исчезающих королей и императоров и взрывов народного гнева «Регент» пребывал либо в подвалах, под замком на три ключа (одного никогда не бывало достаточно), либо выставлялся на всеобщее обозрение. Носить его больше никогда не носили.
Граф Лас-Каз проследил, как перемещения «Регента» отражали перемены в самой Франции. Бриллиант переходил с шляпы на плечи и на короны монархов, которые, пожав плечами, отбрасывали его, когда теряли могущество. Он попал на чердак во время нашей Великой революции, стал военным трофеем, когда его отдали под залог в военное время, попал на шпагу того, кто выигрывал войны, и обратно на диадему и корону шаткой Второй империи, конец которой был отмечен фальшивыми «Регентами». На протяжении трех последующих революций, каждую из которых я пережил, «Регент» вновь прятали. С тех пор как «Регент» получил огранку, он оставался самим собой, неизменным, проходящим через века и отражающим их, в то время как манеры, одежда, дома, замки и лачуги вокруг беспрерывно менялись. (Но вот я слышу слова маленького графа, предостерегающие меня: «Избегайте назиданий! Избегайте толкований!»)
Конечно, Коммуна явилась на поиски «Регента» и драгоценностей короны в подвалы Банка Франции. Министр финансов полагал, что все сокровища находятся на «Гермионе», идущей в Сайгон. Когда после второго пришествия террора Коммуна проиграла, она решила сжечь весь Париж. За семь дней гражданской войны в мае поджигательницы, эти безумицы, привезли газолин в Тюильри и сожгли дворец дотла. Они сожгли Сен-Клу, Дворец правосудия, Отель де Виль — все дворцы, где бриллиант танцевал в течение многих лет.
28 мая 1871 года «Регент» и другие драгоценности были изъяты из арсенала Бреста и помещены в трюм парохода «Борда». Когда правительство вернулось в Париж после Коммуны, слитки и произведения искусства из Лувра возвратились в Париж, но драгоценности — их было примерно семьдесят восемь тысяч — оставались в трюме корабля до 1872 года. Потом они, все еще овеянные дурной славой, были возвращены и сосланы в подвалы министерства финансов в Лувре.
На сей раз события нагнали и обогнали «Регент» — он оказался вне поля зрения. Тогда я стал задаваться вопросом — действительно ли он был так важен или граф вследствие своего давнишнего промаха, когда он подобрал императорские волосы и не знал, как оправдаться, ухватился за этот бриллиант как за возможность отвлечься от условий своей жизни? Не увидел ли он в камне нечто большее, чем был этот камень на самом деле? Никто не скучает по нему теперь. Карл Маркс, чью книгу я заметил шесть лет тому назад на выставке и которого читаю, уединившись, понимал, что вещи движут людьми. «Регент», эта вещь, которая двигала столькими людьми, ушел вместе с королями. Когда он снова появится, я напишу об этом, а пока я слишком устал, чтобы и дальше вести расследование о невидимке.
* * *
Луи-Наполеон, низложенный император, был освобожден из тюрьмы и высадился в Дувре в марте 1871 года. Он соединился с Евгенией и принцем империи в Кэмдене, где жил во дворе иллюзий, замышляя свое собственное «возвращение с Эльбы», въезд во Францию через Бельгию.
Евгения написала Бетти на бледно-голубой бумаге с гербом: «Люди, которые падают с первого этажа, редко калечатся при падении; я упала с такой высоты, что внутри у меня все переломано».
На следующий год Луи-Наполеон умер от хлорала, примененного при двух операциях на мочевом пузыре. Месяц спустя Бетти получила каталог от фирмы «Кристи, Мэнсон и Вудс Лтд.» — 24 июня 1872 года в просторной зале на Королевской улице они выставляют на продажу «часть великолепных драгоценностей, собственность выдающегося лица, также несколько вееров и зонтиков». Баронесса принялась читать список и рассматривать в лупу изображения и вдруг воскликнула:
— Евгении пришлось продать свои драгоценности!
Разные ювелиры и разношерстные индийские принцы купили кое-что, а кто-то из Ротшильдов купил остальное. Я не могу сказать, кто именно.
Бетти упрекала меня, называла сумасшедшим, но я все же проследил судьбы тех, кто видел «Регент» на выставке в 1867 году. Барон Джеймс умер, Луи-Наполеон лишился власти, турок Абдул Азиз заколол себя ножницами в своем гареме, а царь Александр Второй был убит бомбой на улице. Конечно, это все могло случиться и без влияния бриллианта. А потом, в 1879 году, после отчаянного сражения принц империи был убит зулусом. Говорят, будто обнаружилось, что он носил при себе ту старую пулю, которая когда-то стала поводом для насмешек над ним. Евгения по пути в Зулуленд, куда она отправилась, чтобы взглянуть на место гибели сына, остановилась на Святой Елене и была встречена старой женщиной с букетом фиалок. То была Бесси Балькомб, та самая маленькая девочка, которая подарила фиалки императору и графу, когда они прибыли в Бриары, та самая, которая рассматривала шкатулку с драгоценностями, что и навело графа на мысль о бриллианте. Рука, которая чертит круги, замкнула и этот круг.
* * *
«Регент» и драгоценности короны снова оказались на Всемирной выставке 1878 и 1884 годов в Государственном зале Лувра. Они находились в округлой витрине, покрытой восьмиугольным стеклом, которое опускалось в витрину по ночам. «Регент» был помещен отдельно от других камней прямо под гребнем Евгении. Старомодные короны, устаревшие ордена, шпаги и кресты и бесполезные почетные знаки будто дерзко торжествовали над временем и немилостью. Это было небезопасно во времена, когда моей страной правили мужчины с квадратными лицами в костюмах и в очках. Эти бюрократы неодобрительно взирали на мятежные драгоценности, которым нет места при демократии, при которой предметы роскоши всегда считались аморальными.
В 1882 году эксперты объявили некоторые предметы неприкосновенными и тем спасли их для Лувра, Музея естественной истории и Высшей горной школы. «Регент», коронационная шпага Карла Десятого, брошка Евгении и «Берег Бретани», единственная уцелевшая драгоценность Франциска Первого, оказались спасены.
Во время второй из этих выставок Бетти подала мне письмо от своей племянницы из Англии, которой довелось жить в Свэллоуфилде, в доме, который губернатор Питт купил в 1719 году на деньги, вырученные за бриллиант:
«Тетушка, я знаю, что ваш чтец, который собирает рассказы о бриллианте Питта, заинтересуется тем, что со мною произошло здесь. Как-то ночью по своему обыкновению я никак не могла уснуть и спустилась вниз в галерею королевы Анны, чтобы посмотреть на фамильные портреты. Я шла на цыпочках, в халате, как вдруг на другом конце холла увидела ужасное видение — почти голого индийца с большой кровоточащей раной на бедре. Клянусь, он был бесплотен, и его голые ноги плыли над полом. Он посмотрел на меня пустыми глазами, и я уже не могла пошевелиться.
Он подходил все ближе и ближе, пока не оказался почти надо мной. Я была в таком ужасе, что не могу описать. Я стояла под портретом губернатора Питта с большим бриллиантом на шляпе, работой Кнеллера. И вот еще худший ужас — видение указало на портрет и со злобой произнесло какие-то индийские слова, которых я, конечно, не поняла. Утром слуги нашли меня в галерее под портретом.
Моя хозяйка, леди Рассел, сказала мне, что я не первая увидела это привидение. В течение столетия все владельцы Свэллоуфилда видели его то на четырехугольном дворе, то на парапетах, то среди колонн. Оно проплывает сквозь каменные ворота в саду и гладит виноградные лозы, которые укрывают этот дом, словно зеленым мехом. А потом исчезает! Те, кто живет здесь, полагают, что это раб, который ищет утраченный бриллиант, или что его послал какой-то индийский идол на поиски своего украденного глаза».
— Что вы думаете об этом? — спросила Бетти. — И почему вы улыбаетесь?
Улыбался я потому, что именно в этот момент я видел, как император и человек поменьше его ростом, который любил императора, прогуливаются по кратеру на Святой Елене с Диманш, что бежит впереди, радостно вертя хвостом.
— Но этот бриллиант никогда не был глазом идола, — говорит Наполеон. — Или вы узнали новые подробности?
Лас-Каз крепко держит императора за руку и трогает украденные волосы, лежащие в кармане.
— Интересно, а…
— Оставьте это тайной, mon cher, — говорит Наполеон.
— Это для меня тайна, — сказал я Бетти.
* * *
Через четыре года, когда я, цепляясь за бархатные перила, останавливаясь на каждом шагу, поднимался по лестнице, ведущей к комнате Бетти, я услышал, как ее горничная вскрикнула, словно увидела мышь. Я сел на ступеньку, посмотрел на стены, которые теперь кружились перед моими глазами, и понял, что случилось. Баронесса, которой шел восемьдесят первый год, и я — мы оба ждали смерти, по вечерам отпуская шуточки, которые поддерживали нас, когда мы сравнивали наши немощи, ничего не говоря о них Альфонсу и его жене-англичанке Линор. И вот это случилось.
Я не пошел наверх. Ноги у меня дрожали, как шесты палатки в пустыне на ветру, и моя палка скатилась к подножию лестницы.
Я очень медленно спустился в гостиную, где Альфонс повесил портрет кисти Энгра. Пока слуги бегали туда-сюда, я придвинул стул и сел. Я видел Бетти во время осады Парижа, когда Бисмарк взял город. Нам сбрасывали почту сверху, с воздушных шаров; некоторым удалось бежать на этом чрезвычайно опасном транспортном средстве, и в последний момент перед отлетом многие из них снимали шляпы и кланялись баронессе, а она, закутанная в черное и необычайно величественная, нечто вроде еврейской мумии, восседала в своем кресле на лужайке. Живя в ротшильдовских дворцах, я часто испытывал смущение. В такие моменты Бетти всегда подходила и трепала меня по плечу, и мы перечитывали «Проклятое дитя», посвященное ей Бальзаком, или «Делового человека», посвященного барону Джеймсу, и я исцелялся. Молодая элегантная баронесса с серьезным взглядом склонилась ко мне с портрета на стене.
* * *
Бетти оставила мне наследство, на которое я купил домик в Пасси рядом с улицей Помп, где я когда-то жил с графом и моей тайной возлюбленной Офрези. Оба графских сына давно умерли. А я все же продолжал свое довольно бесцельное расследование о «Регенте».
И тогда, в феврале того же 1887 года, господин Дофен, министр финансов, который знал о моем интересе, пригласил меня присоединиться к нему, когда будут фотографировать драгоценности короны перед продажей.
В черные каменные подвалы министерства финансов мы спустились с горсткой чиновников и десятилетней дочерью Дофена. Господин Дофен отпер подвал и начал вынимать сотни красных кожаных шкатулок странной формы, которые выглядели так, словно содержали в себе инструменты миниатюрного оркестра.
Чиновники, все в сюртуках, с усами, на которых холод оседал каплями влаги, окружили нас, тяжело дыша от волнения. Я прислонился к каменной стене, отсыревшей от преступлений прошлого, а подвальные сквозняки впивались в мои кости. Тени огромного серого человека танцевали на потолке подвала в туманном свете электрической дуги фотографа. Первая коробка содержала в себе большой гребень с висящей на нем бахромой из бриллиантов. На гребне так и остался прилипший волос цвета красного золота.
Господин Дофен показал своей дочери на одну из самых маленьких коробочек, в которой, в самой середине, в углублении из темно-синего бархата, поместилось твердое сверкание «Регента».
Она испустила восторженный визг, потом хлопнула рукой себя по губам.
— Иди, возьми его! — сказал ей отец. — Наконец-то ты сможешь сказать, что держала «Регент» в своих руках.
Все мужчины в темных сюртуках, выдыхая облачка пара, смотрели, как девочка положила «Регент» себе на ладонь и лицо ее вспыхнуло. Она зажмурилась от вспышки фотографа, потом быстро положила бриллиант обратно в коробочку.
— Ты прикоснулась к великому бриллианту, — сказал господин Дофен. — Теперь тебе всю жизнь будет везти.
— Существует такое поверье в той стране, где был найден этот бриллиант, не так ли? — спросил он, поворачиваясь ко мне.
— Возможно, — ответил я, а когда он недовольно скривился, добавил: — Да, конечно.
Они открывали все новые шкатулки, и фотограф брал каждую следующую драгоценность, и его голова то исчезала под покрывалом, то выскакивала оттуда. Потом ювелиры взяли маленькие молоточки и с хрустом принялись дробить и разбивать на куски более крупные бриллианты, чтобы получились камни, которые будет легче продать. Я видел, как один из них смял корону Наполеона Третьего, превратив ее в золотой комок, и приступил с щипцами к рукояти шпаги Людовика Восемнадцатого.
— Сегодня в последний раз эти драгоценности находятся вместе, поскольку они будут проданы, — сказал своей дочери господин Дофен. — Это не касается бриллианта, который ты держала в руке. Он предназначен для Лувра.
— Но почему? — спросила она, и мужчины, из которых не все одобряли распродажу, особенно теперь, понимая художественную ценность каждой вещи, уставились на него.
Господин Дофен не стал объяснять, что драгоценности опасны для нетвердо стоящей на ногах Третьей республики, что она боится бриллиантов и пустых корон. Пылающее лицо его дочери было тем, с чем республика никогда не сможет бороться, — нормальной реакцией ребенка, держащего в руке сгусток прекрасного, ценного и особенно важного, потому что этот сгусток принадлежал пяти королям и двум императорам. Ее румянец — вот что заставило Третью республику немного погодя в том же месяце выставить драгоценности на аукцион, на серию продаж, которые привели к падению цен и позволил людям вроде господина Тиффани из Нью-Йорка увезти наши исторические бриллианты. Опасность заключалась в том, что благоговение заразительно и может вернуть королей обратно.
Больше никто из мужчин в тот день не прикасался к «Регенту», но когда господин Дофен посмотрел на меня, я кивнул. Под их взглядами я подошел туда, где в сторонке лежал «Регент». Он лег в мою дрожащую руку, этот старинный бриллиант, и оказался тяжелым, холодным, резким, как желание.
* * *
Через пару недель после распродажи драгоценностей короны я позволил себе некую экстравагантность и нанял экипаж на весь день. Мы проехали мимо стальных обрубков башни господина Эйфеля, которую строили на Марсовом Поле, где двадцать лет назад я видел бриллиант. Я велел извозчику остановиться сперва у Дома Инвалидов, потому что мне хотелось еще раз увидеть Наполеона в его могиле. При входе в склеп я прошел между бронзовыми статуями, которые держат державу и императорский скипетр, — старый человек с тростью, с трудом идущий через молчаливые толпы, боящийся упасть на твердый пол, боящийся, что его толкнут.
Он был там, внутри своих шести гробов, заключенный в красный порфировый саркофаг, поднятый над мраморной звездой на полу, со всеми своими сражениями и победами, изображенными на стенах, со своими солдатами, товарищами графа, стоящими вкруг него каменными стражами.
Какой-то солдат, участник последней войны, стоял рядом со мной, глядя на гроб.
Возможно, он в конце концов не стоит твоих слез, подумал я и, наверное, произнес эти слова вслух, потому что солдат обратил на меня яростный взгляд.
Поднявшись по лестнице Лувра, я свернул налево, к Нике, и вошел в галерею Аполлона, где Наполеон сочетался браком с Марией-Луизой и где короли на красных каблуках с важным видом расхаживали, надев на себя бриллиант. Остатки исторических королевских драгоценностей наполняли витрины, стоявшие вдоль стен. «Регент» лежал рядом со слоном из белой эмали, напоминая об Индии, откуда он был вывезен давным-давно. Я стоял перед бриллиантом, к которому мне довелось прикоснуться; теперь он заперт под крепким стеклом, власть его навечно обуздана, его слава — некогда запретная — ныне прощена.
Угрозы, исходившие от Наполеона, и угрозы, исходившие от этого бриллианта, наконец заключены в мраморные и стеклянные гробы. Оно и лучше, что они ушли из мира, что их влияние и опасный блеск заперты на замок.
Те, кто приходит поглазеть на них, стоя перед высоким ограждением, может быть, скоро узнают о связи между «Регентом» и человеком, который вернул его во Францию, потому что я наконец отдал последнюю работу графа его издателю.
Впервые я увидел этот бриллиант, будучи человеком среднего возраста, и теперь, в возрасте преклонном, я смотрю на него, как смотрю на Наполеона, со временем все переосмыслив и переоценив. Лучи от этой бесценной вещи и истлевшее тело великого человека, запечатанные в своих могилах, выставлены напоказ в каменных дворцах. Наконец я освободился от обоих. Пусть они остаются здесь, пусть покоятся. Пусть эти гиганты спят.