Глава 38
Константинополь, май 337 года
Тьма в хранилище давит на меня со всех сторон. Бреду наугад. Не знаю, где выход, могу лишь смутно предполагать. Но голос продолжает меня звать. Я открываю глаза. Тьма отступает. Где-то в промежутке между колоннами мелькает огонек.
— Гай Валерий?
Это архивист.
— Я же сказал, что если тебе захочется что-то прочесть, то лучше выйти в зал, — упрекает он меня. — Внутри лучше не оставаться. Все-таки там жутковато.
Я слишком устал и мне не до гордости.
— Спасибо, что вызволил меня.
— Вызволил? — в его голосе звучит усмешка. — Я пришел за тобой. Потому что тебя желает видеть Август.
Я ничего не понимаю.
— Константин? Он уже вернулся с войны?
— Он в Никомедии.
По голосу архивиста я понимаю, что в Константинополь император уже не вернется.
Вилла Ахирон, окрестности Никомедии, май 337 года
До Никомедии семьдесят миль. В молодые годы я бы загнал не одну лошадь, чтобы добраться туда за один день. Теперь же у меня на дорогу уходит почти два. И дело не только в моем возрасте. Такого движения на дороге я еще ни разу не видел. На каждой заставе длинные очереди за лошадьми.
Посыльные умеют держать язык за зубами, а вот конюхи охотно делятся слухами. Из того, что я слышу, делаю вывод, что последняя кампания Константина завершилась, даже толком не начавшись. Еще не доезжая до Никеи, император начал жаловаться на боли в животе. По дороге — в надежде на быстрое исцеление — он свернул в Пифийские Термы, чтобы принять горячие ванны. Увы, после ванн его состояние лишь ухудшилось.
По мнению врачей, здоровье не позволяло ему вернуться в Константинополь. Вместе этого Константин направился на императорскую виллу, а именно, виллу Ахирон в окрестностях Никомедии. Когда-то здесь располагалось одно из поместий Диоклетиана. Ахирон по-гречески означает ток для обмолота зерна. Не думаю, что это название будет способствовать облегчению его страданий.
Вилла располагается в пяти милях от Никомедии, на террасах, что высечены в прибрежных холмах. Ее окружают поля пшеницы, хотя самого тока, который дал ей название, уже давно не существует. В мае колосья наливаются золотом, но сбора урожая в этом году не будет. Колосья втоптаны в землю сапогами и палатками двух тысяч легионеров, ставших лагерем вокруг виллы. Трудно сказать, то ли они охраняют виллу, то ли взяли ее в осаду. Я тяжело бреду вверх по холму под сенью тополиной аллеи. Добравшись до виллы, докладываю о своем прибытии секретарю, который устроил административный пост прямо в вестибюле. Впрочем, это не дворцовый функционер, а офицер стражи.
— Что с Августом? Он?.. — Я не осмеливаюсь произнести слова «при смерти». Мне страшно даже об этом думать.
Стражник холодно смотрит на меня.
— Врачи прописали ему полный покой.
— Он прислал сообщение, вызвал меня сюда из Константинополя.
— Твое имя?
Этот вопрос сродни пощечине. Я на мгновение теряю равновесие. Он это нарочно? Хочет указать мне мое место? Никто никогда не спрашивает мое имя. Его все знают.
Секретарь стучит етилом по столу. Он занятой человек, честолюбивый молодой офицер, которому поручили неблагодарную работу. Он понятия не имеет, кто я такой.
Я называю ему свое имя. Офицер даже не моргнул. Мое имя лишь одно из длинного списка, с которым он должен свериться. И в списке его нет.
— Флавий Урс здесь? Начальник штаба? — Мой вопрос вынуждает его уделить моей персоне еще пару секунд внимания. — Передай ему, что Гай Валерий Максим прибыл к Августу.
— Хорошо, я передам.
Я остаюсь ждать в вестибюле. Вокруг царит суета, туда-сюда постоянно пробегают священники, чиновники, солдаты. У дверей в покои Константина застыли схоларии в белом. Но императора охраняют не только они — рядом полевые командиры в красной форме. В конце концов, ведь это по-прежнему штаб.
Томлюсь ожиданием уже не один час. Мысли переносят меня на другую виллу, на берегу другого моря.
Пула, Адриатическое побережье, июль 326 года.
Одиннадцать лет назад
Пула — небольшой портовый городок на побережье Адриатики. Тихий и ухоженный. Здесь полно торговцев, наживших свои скромные состояния на местной торговле. Думаю, именно такое место, как Пула, Константин имеет в виду, когда превозносит прелести мирной жизни: чистое, зажиточное, скучное. Тихие задворки империи, где очень просто исчезнуть.
Ближе к закату я наконец достигаю виллы губернатора. Обычно путь до Пулы занимает три дня, у меня же ушла почти неделя. Я плохо спал, выезжал поздно, вечно придирался к лошадям, кормежке, постоялым дворам. Мне не хотелось приезжать сюда. Я умолял Константина отправить вместо меня кого-то другого.
Впервые за многие годы он не пожелал посмотреть мне в глаза.
— Это должен быть кто-то такой, кому я доверяю, — сказал он. — А я доверяю только тебе. — С этими словами он вручил мне кожаный мешочек, затянутый веревкой, внутри которого находился тяжелый стеклянный флакон. — Я не хочу…
Он не договорил, как будто боялся разрыдаться. Все это так ужасно, что ему страшно говорить об этом вслух.
— Главное, сделай все побыстрее.
Криспа я нахожу на берегу моря, на мысу к югу от города. Между камней пробивается трава, в прозрачной воде между скал шевелят плавниками рыбы. Два вооруженных стражника следят за пленником из-за растущих вокруг бухты сосен: Крисп сидит у кромки воды, босой, с непокрытой головой, наблюдая, как у его ног тихо плещут волны.
Заметив постороннего человека, стражники хватаются за рукоятки мечей и выкрикивают предостережение. Даже когда они узнают меня, напряжение не оставляет их. На их лицах застыл ужас. Они боятся, что я сейчас заставлю их сделать страшную вещь.
Я отсылаю их прочь.
— Проследите, чтобы сюда никто не пришел, — говорю я им. Они так рады возможности уйти, что даже не оглядываются.
Теперь мы с Криспом одни. Я спускаюсь по каменистому берегу и иду к нему. Он оборачивается. Завидев меня, улыбается и встает.
— Я надеялся, что это будешь ты.
Неловкие объятья. На берег набегает очередная волна и разбивается о мои сапоги. Я отступаю назад и смотрю ему в лицо. Под глазами у Криспа мешки, кожа землистая, серая. Улыбка, которая когда-то так естественно освещала его лицо, вымученная, вынужденная. Но в чем-то даже вызывающая.
Я открываю рот, чтобы что-то сказать, но он перебивает меня.
— Как отец?
— Не находит себе места.
— Как жаль, что я испортил ему праздник. — Крисп берет пригоршню камешков и один за другим бросает их в море. — Честное слово, смешно. Еще три недели назад я наблюдал за приготовлениями и представлял, как сам когда-нибудь буду праздновать свои вициналии. И вот теперь…
Последний камешек летит в воду — почти бесшумно, без брызг.
— Твой отец… — начинаю я. Крисп вновь не дает мне договорить.
— Он нашел зачинщиков заговора?
— Какого заговора?
— Заговора против меня. — Он отворачивается, как будто понимает, что если будет смотреть мне в глаза, то это лишит его чего-то ценного. — Весь этот спектакль курам на смех! Ты ведь знаешь, я бы никогда не поднял руку на моих братьев. Я люблю их, — он усмехается, — как родных братьев.
— Константин провел тщательное расследование.
На самом деле император едва не разнес на части дворец в поисках доказательств невиновности Криспа. Увы, если он что-то и нашел, то лишь новые доказательства его вины. Откуда-то всплыли письма Криспа, в которых тот похвалялся «когда я, наконец, стану Августом…». В его багаже обнаружились сундуки с монетами, на которых отчеканено его имя. Два командира императорской гвардии вышли вперед и заявили, что Крисп велел им быть готовыми в любую минуту взять дворец в свои руки. Впрочем, никто не спросил: для чего ему понадобилось начинать государственный переворот с неудачного покушения на собственных братьев? Не проще ли было бы первым делом избавиться от Константина?
— Эта табличка, которую ты нашел под моей кроватью — я никогда ее не видел, не знал о ее существовании.
— Теперь это уже не важно.
— Не важно? — Он смотрит на море. Закатное солнце медленно погружается в воду. — Да, наверно, уже не важно.
— Ты разбил отцовское сердце, — говорю я.
Наконец он меня услышал. Крисп резко оборачивается. Лицо его искажено гневом.
— Я ничего не сделал. Ничего. Если мой отец желает слушать их ложь, а не собственного сына, что ж, пусть он разбивает себе сердце.
Я пытаюсь погасить его вспышку.
— Их ложь? Чью ложь?
— А разве ты сам не догадываешься? — Рядом с нами на берегу валяется пустой панцирь краба, начисто выклеванный чайками. Крисп в сердцах поддает его ногой. — Кто оклеветал меня? Кому это выгодно? Стоит меня убрать, как дети Фаусты наследуют империю…
— Логично…
Крисп с силой наступает на панцирь краба, давя его на мелкие осколки.
— Неужели я единственный, кто видит истину, которая сама смотрит ему в лицо? Неужели ты не видишь ее? Или тебе все равно?
Я пожимаю плечами.
— Кто скажет, что такое истина?
Крисп отходит прочь от меня, к самой кромке воды. Волны лениво лижут ему пальцы.
— Я любил его, — произносит он, обращаясь к морю. — Наверно, ни один сын так не любил своего отца, как любил его я. Я был готов умереть за него, — он умолкает, чтобы умерить дыхание. — И вот теперь, похоже, так и будет.
Я развязываю шнурок на кожаном мешочке и вынимаю флакон.
— Твой отец просил передать тебе вот это.
Когда Константин вручал мне мешочек, в глазах его стояли слезы. И вот теперь они стоят и в моих глазах. Прошу тебя, про себя умоляю я Криспа, не заставляй меня действовать силой.
Но это его жизнь. Он смотрит на флакон, не желая даже прикасаться к нему.
— На заставляй меня это делать, Гай.
— Ты думаешь, что сумеешь бежать? Что тебя никто не узнает? Твои статуи стоят на форумах по всей империи, от Йорка до Александрии. Не пройдет и недели, как тебя схватят.
Я делаю шаг ему навстречу, вкладываю ему в ладонь флакон и сжимаю его пальцы. Словно жених, который хочет, чтобы возлюбленная приняла от него знак любви.
Крисп пытается отстраниться от меня, но я не разжимаю пальцев. Я привез лишь один флакон.
— Это достойная смерть. — Ложь оставляет у меня во рту горький привкус. Мы оба знаем, что это не так. Куда достойнее вскрыть себе вены, если ты, защищая страну, проиграл последнюю, решающую битву с врагом. Но выпить аконит на пустом берегу, лишь потому, что так удобней твоим убийцам — что в этом достойного?
— Если я убью себя, то тем самым согрешу против Бога, — говорит Крисп.
— Это решать самому Богу.
Но Крисп не согласен со мной. Он поворачивается ко мне лицом. Оно похоже на маску — маску усталости и отчаяния.
— Ты мой старый друг, Гай. Неужели ты хочешь отнять у меня мое последнее утешение?
— Я не могу…
— Я не хочу умереть, как тот, на ком лежит вина, — умоляет он. — Оставь мне хотя бы мою невиновность. Это все, что у меня осталось.
Я качаю головой, но это его не убеждает.
— Как по-твоему, почему отец прислал именно тебя, а не какого-нибудь головореза-легионера? Потому что знал, что ты поступишь правильно.
Потому что он знал, как это будет нелегко, мысленно возражаю я. Потому что ему не хочется страдать в одиночку. Потому что он хочет, чтобы кто-то мучился так же, как и он, чтобы взял на себя часть его вины.
Крисп резким движением вырывает руку. Я никак этого не ожидал и прежде чем успеваю как-то отреагировать, он уже отпрыгнул от меня и занес руку, чтобы швырнуть пузырек с ядом в море.
Я не двигаюсь.
— Если ты вынуждаешь меня сделать это, то ты не лучше своего отца.
— А если ты вынуждаешь меня? Кто ты после этого?
Мы несколько мгновений стоим друг против друга, разделенные лишь светом заходящего солнца. Я смотрю на Криспа и вижу его отца, каким тот был двадцать лет назад — взъерошенные волосы, красивое лицо, горящие жизнью глаза.
Крисп протягивает мне руку с флаконом.
— Решай сам.
Я беру у него флакон и в следующий миг, объятый внезапным приступом ярости, швыряю его о камни. Стекло с оглушительным звоном разбивается. Аконит вытекает, просачивается между камнями.
— Спасибо.
Мне больно видеть благодарность на его лице. Я запускаю под тунику руку и извлекаю пристегнутый к подкладке кинжал. Крисп усмехается, негромко и печально.
— Гай Валерий, ты всегда готов ко всему.
Я не осмеливаюсь посмотреть ему в глаза.
— Повернись, — приказываю я.
Крисп подчиняется. Теперь он стоит лицом к западу, глядя в глаза заходящему солнцу. Последние лучи освещают ему лицо, как будто его переход в иной мир уже начался. На какой-то миг весь морской берег как будто озаряется пламенем. Каждая пора в моем теле открыта этому миру, каждый звук, каждый запах кажутся в тысячу раз громче и сильнее обычного. Плеск рыб в воде, петух, прокукарекавший где-то на далеком поле, теплый запах сосны. Так бывает, когда ты влюблен.
Острие кинжала пронзает ему спину и впивается в сердце. Горизонт поглотил солнце. Мир из огненного становится серым. Не издав даже стона, Крисп падает на берег. Волны перекатывают камешки и швыряют их на мертвое тело. Морская пена стекает назад, словно потоки слез.
Вилла Ахирон, окрестности Никомедии,
май 337 года
По моим щекам текут слезы. Память о тех мгновениях я носил в глубине моего сердца более десяти лет. Я как будто навсегда остался на том берегу. Пустые постаменты, обезображенные лица памятников, стертые надписи — все они кричали о моей вине. Сколько раз я упрекал себя за то, что в тот день не вытащил кинжал из мертвого тела и не пронзил им себя, не слизал с камней разлитый яд — его бы наверняка хватило, чтобы лишить меня жизни.
Последнее желание Криспа исполнено: он умер незапятнанным. Константин, несмотря на тяжесть бремени, которое легло на его плечи, не нашел в себе смелости взглянуть правде в глаза. Более того, все последующие десять лет он только и делал, что пытался стереть любую память о некогда принятом им решении, переложив груз ответственности за содеянное на меня.
Наверно, именно поэтому он и желает меня сейчас видеть.
Я поднимаюсь со скамьи. Старые суставы тотчас же напоминают о себе болью — я слишком много времени провел в седле. Тем не менее я ковыляю к бронзовой двери.
— Я могу его видеть?
Страж у двери даже не пошевелился.
— У меня нет приказа.
— Он пожелал видеть меня. Он вызвал меня из Константинополя, — произношу я, и мой голос полон отчаяния. Я не знаю, сколько мне еще осталось жить.
С той стороны двери доносится шум. Внезапно она распахивается, и из нее появляется толпа священников. В середине толпы — фигура в золотом одеянии. На какой-то миг мне кажется, что это Константин.
Но нет. Это Евсевий. Какие бы трагедии ни разыгрывались под крышей этого дома, его они не коснулись. Голова его триумфально вскинута, толстые щеки растянуты в самодовольной улыбке. Он высокомерным взглядом обводит вестибюль и… замечает меня.
— Гай Валерий Максим! Какое совпадение! Август как раз желает тебя видеть, — он подталкивает меня к двери. — Только побыстрее. Времени у нас в обрез.
Помещение по ту сторону дверей огромно: обеденный зал, из которого вынесли все ложа, кроме одного. Мне непонятно, зачем его положили здесь. Задрапированное белыми простынями, ложе одиноко стоит посередине зала — словно остров, парящий посреди бесконечного океана. Константин лежит на спине. Веки опущены, рот приоткрыт. В лице ни кровинки, оно бледное, с желтоватым оттенком. Это все, что осталось от некогда цветущей наружности. Кроме ложа в комнате только золотой таз с водой на деревянной подставке. Я делаю шаг к кровати, и вода в тазу слегка подрагивает.
Сердце готово выскочить наружу. Неужели я опоздал?
— Август! — зову я. — Константин. Это Гай.
Веки на бледном лице дрогнули.
— Я велел послать за тобой. Я считал часы.
— Меня не хотели пускать к тебе.
Мои слова заставляют его пошевелиться. Он даже пытается приподняться, но руки так слабы, что больше его не держат.
— Неужели мое слово больше ничего не значит? В моем собственном доме?
— Почему тебя оставили одного?
— Чтобы я мог приготовиться. Евсевий должен меня крестить.
Он видит выражение моего лица — нечто среднее между отвращением и болью.
— Пора, Гай. Я и так тянул слишком долго. Я потратил всю свою жизнь на то, чтобы объединить империю, быть правителем всего моего народа, независимо от того, каким богам они поклоняются. Я никогда не проповедовал им. И тебе тоже.
Он меня не понял. Мне нет никакого дела до хитросплетений христианской догмы, даже если она утешит его на пути в мир иной. Мне неприятно, что здесь, на смертном одре, Евсевий имеет над ним власть.
Константин снова закрывает глаза.
— Как жаль, что со мной нет сына.
Внутри меня все холодеет. Я догадывался, что так и будет. Возможно, сидя в вестибюле, я видел те же горячечные образы, что и Константин.
Но я нарочно делаю вид, что не понял его.
— Констанций скоро прибудет сюда из Антиохии. Клавдий и Констант также в пути.
И наверняка опоздают, добавляю я про себя. Насколько мне известно, старший сын Фаусты, Клавдий, правит в Трире, занимает старый дворец Криспа. Констант, младший из троих, — в Милане.
— Они славные юноши. — Возможно, это виновата болезнь, но я не слышу в его голосе убежденности. — Они защитят империю.
Все трое — сыновья Фаусты, внуки старого вояки Макси-миана. Интриги, убийства, узурпация власти — все это у них в крови. Не пройдет и трех лет, как они начнут открыто враждовать между собой.
— Ты же позаботься о моих дочерях.
— Я сделаю все, что в моих силах.
Даже в эти минуты в глубине моего сознания явственно звучит голос, и он говорит: как только Константина не станет, ты уже не сможешь гарантировать ничью безопасность и тем более свою. Я не что иное, как осколок прошлого, которое рушится у меня на глазах.
Я слышу дыхание Константина, частое, надрывное.
— Мне нужно приготовиться. Я должен исповедаться в грехах.
— Ты не должен передо мной ни в чем исповедоваться.
— Нет, должен. — Из-под простыней, словно змея, высовывается тощая рука. Костлявые пальцы хватают меня за запястье. И когда только он успел так исхудать?
— Евсевий говорит, что прежде чем принять крещение, я должен исповедаться в грехах. Я сказал ему, что могу исповедаться тебе.
Вряд ли Евсевий был этому рад. Неудивительно, что меня так долго не впускали.
— Ты знаешь, что я сделал.
— В таком случае, зачем это говорить вслух. — Я подтягиваю простыню к его подбородку. — Согрейся.
— Прошу тебя, Гай, иначе небесные врата захлопнутся предо мной. То, что я сделал, не только это. Любой смертный приговор, который я подписал. Каждый ребенок, которого я не сумел защитить. Каждый невинный человек, которого я осудил, потому что того требовали интересы империи…
Интересно, кого он имеет в виду? Уж не Симмаха ли?
— Я до сих пор вижу его, — неожиданно говорит Константин. — Всего месяц назад, в сумерки, когда я ехал через Ав-густеум. Я был так счастлив, что спрыгнул с лошади, чтобы его обнять. Я подумал о том, что скажу ему, и, казалось, вся желчь до последней капли покинула мою душу.
На его щеке поблескивает капелька слюны. Я вытираю ее уголком простыни.
— Разумеется, не успел я подойти к нему, как он исчез.
Константин переворачивается, резкое движение, как будто его подбросило волной.
— Сколько раз я молился, чтобы ты ослушался меня, — продолжает он. — Чтобы ты его не убивал, чтобы позволил ему убежать. Помнишь нашу любимую шутку, когда мы с тобой были пленниками при дворе Галерия? Что мы с тобой убежим в горы, оставим позади нашу славу и наши беды и будем жить простыми пастухами в Далмации. Я так надеялся, что и с ним будет то же самое.
Неужели это исповедь? Сомневаюсь, что она удовлетворит Евсевия. Впрочем, я не виню Константина за то, что он постарался обойти стороной острые углы. Но, похоже, наше время истекло.
Из-за бронзовых дверей в конце зала то и дело раздаются какие-то звуки — глухие удары и стоны, как будто за ними в клетке сидит зверь. Евсевий вернется сюда с минуты на минуту. Это — мгновения его триумфа, и он бы не хотел, чтобы смерть вырвала у Него венценосного новообращенного.
Константин заговорил снова. Правда, едва слышно, я с трудом разбираю его слова. Я встаю с табурета и опускаюсь коленями на мраморный пол. Наши лица почти соприкасаются. Мне видна паутина красных линий на белках его глаз, фиолетовые мешки под глазами. Эти глаза когда-то взирали на весь мир.
— Как ты думаешь, почему я отправил тебя в Пулу? — шепчет он. — Я подумал, что если кто-то и проявит милосердие, то только ты. Ну почему ты меня не понял?
Его слова подобны ударам кинжала. Они безжалостно вспарывают мне сердце. Он действительно так хотел? А я, выходит, ошибся? Или же он вновь переписывает историю, чтобы успокоить свою совесть? Затаив дыхание, смотрю ему в глаза.
Что такое истина? Философы говорят, что она известна лишь богам, и наверно, они правы. Для нас, простых смертных, она — лишь клубок выцветших воспоминаний и лжи.
— Я всего лишь выполнил то, что мне было поручено.
Взгляд Константина устремлен куда-то в пространство.
— Ты помнишь Аврелия Симмаха? — шепчет он.
Неужели это вторая часть его исповеди?
— В тот день, когда я покидал Константинополь, он обратился ко мне с прошением. Хотел видеть меня. Он сказал, что ему известна правда о моем сыне. Как ты думаешь, мне следовало его принять?
— Правда о твоем сыне? — спрашиваю я. Не иначе, как он имеет в виду Александра, или Евсевия, или гонения христиан.
— Я ничего не хотел знать и отправил его к моей сестре.
Я чувствую, как моя голова идет кругом.
— Ты отправил его к твоей сестре?
Но разговор этот не о Симмахе.
— Я подумал, что, возможно, эта правда… — он на минуту умолкает. — Я ведь видел его. В Августеуме, среди статуй. Он точно там был.
— Вы скоро будете вместе, — говорю я.
— Неужели? — Неожиданно глаза его широко раскрылись, голос окреп. — Эта жизнь, которой я жил… ты думаешь, я ее заслужил? Евсевий говорит, что он способен смыть даже самое глубоко въевшееся пятно. — Константин качает головой. — Ты в это веришь?
— Ты прожил достойную жизнь. Ты принес империи мир.
— Я принес не мир, но меч, — еле слышно отвечает он. — В течение десяти лет я каждое лето вел военные кампании. Я умру здесь в окружении солдат, их точно будет больше, чем священников. Или ты считаешь, что все мои титулы будут что-нибудь значить, когда Христос встретит меня у небесных врат? Непобедимый Константин, четырежды победитель германцев, дважды победитель сарматов, дважды победитель готов, дважды — даков… Неужели ты думаешь, он будет так величать меня?
В дальнем конце зала бронзовые двери приоткрываются, и внутрь заглядывает озабоченное лицо священника.
— Евсевий ждет…
— Скажи ему, пусть подождет! — кричу я. Но, похоже, терпение Константина иссякло, да и время тоже. Он хватается костлявыми пальцами за перед моей туники и приподнимается. Я чувствую исходящий от него жар.
— Так ты прощаешь меня?
Прощаю ли я его? Мне трудно дышать. Я вот уже одиннадцать лет ждал от него этого вопроса. Эта была разделяющая нас пустота. Смерть нашей дружбы. Наша с ним внутренняя опустошенность. И вот теперь он задал его, но ответ застрял у меня в горле. Я не знаю, что ему ответить.
Я помню, что Порфирий сказал про Александра. Он все простил. Ни упреков, ни нравоучений.
Я наклоняюсь, чтобы обнять Константина. Я опускаю голову ему на плечо, ощущая щекой его сухую, горячую кожу, и обнимаю его голову.
— Прощай, — шепчу я ему на ухо.
Он весь напрягается. Из его горла рвется хриплый, сдавленный крик — не то ярости, не то отчаяния. Он захлебывается этим криком. Мне стоит немалых усилий отцепить от себя его пальцы, чтобы я вновь мог оттолкнуть его на подушки. Но он продолжает борьбу, машет руками, сбрасывает с себя простыни. Я тяжело бреду к двери. Она уже открыта. Внутрь врывается стража, за стражей — толпа священников, за ними следом — солдаты. Я иду против этой людской массы и вскоре сталкиваюсь лицом к лицу с Евсевием.
— Забирай свой трофей, — говорю я ему.
Но, похоже, он меня не слышит. Толпа несет его дальше, к смертному одру Константина. Я же тем временем выскальзываю прочь из зала.
Стоило мне остаться одному, как на меня накатывает раскаяние. Что бы ни произошло между нами, кто я такой, чтобы лишать старого друга его последнего утешения? Я разворачиваюсь, чтобы вернуться. Чтобы сказать, что я его прощаю. Что я люблю его.
Увы, толпа придворных преграждает мне путь. Мне никак сквозь нее не пробиться. Они плотной стеной становятся вокруг ложа, где Евсевий уже стоит рядом с тазом с водой. До меня долетают обрывки его слов.
— Умри и восстань для новой жизни, чтобы ты мог жить вечно.
Двери захлопываются у меня перед носом. Константина больше нет.