Глава 26
Константинополь, апрель 337 года
— Ты думал, что я отпущу тебя не попрощавшись?
В пустой гробнице Константин стоит, прислонившись к неосвященному алтарю. Он смотрит мне прямо в глаза. Когда я видел его в последний раз, он был одет, как бог. Сейчас же на нем простая белая рубаха и плащ, укрывающий тело от вечерней прохлады. Лишь искусное переплетение нитей ткани говорит о ее стоимости.
— Я подумал, что больше тебе не нужен.
Когда-то здесь обитал целый сонм богов. Теперь же только один. В самой высокой точке города Константин снес старый храм Двенадцати Богов и на его фундаменте построил себе мавзолей. Это его вторая попытка — первый, в Риме, уже занят.
Внешне здание мало чем отличается от тех, что в свое время возвели его соправители. Максенций в Риме, Галерий в Фессалониках, Диоклетиан в Сплите. Круглая башня посреди квадратного двора в окружении аркад, в которых спрятаны прачечные, склады ламп и жилища жрецов, которые понадобятся, когда хозяин мавзолея обоснуется в нем навсегда.
Впрочем, одиночество ему не грозит. Внутри ротонды семь ниш. Одна для саркофага самого императора, в шести других парами расположатся статуи двенадцати апостолов Христа. Как это типично для Константина! Он убрал двенадцать старых богов и вместо них поставил двенадцать христианских апостолов — одни вместо других. Когда его замысел будет завершен, никто не сможет разглядеть в нем швов.
Боги покидают этот мир, уступая место людям. Таков ход истории.
Но пока замысел далек от завершения. Восточная стена мавзолея вся в строительных лесах. Статуи апостолов завернуты в ткань, предохраняющую их от пыли. В этом тоже весь Константин. Его великие дела движутся медленно. Сейчас будущий мавзолей — это огромная емкость, полная пыли. Лучи вечернего солнца проникают сквозь цветное стекло, играя разноцветными бликами.
— В ту ночь, когда мы осудили Симмаха, мне показалось, будто ты хотел что-то сказать.
— Вряд ли это что-либо изменило бы.
Мне не хочется уступать ему. Я намерен сказать не более того, что требуется, и пойти домой, чтобы проследить за рабами, которые собирают мои вещи. Я не хотел приходить сюда. Я пришел лишь потому, что он — Август.
— Ты должен был выяснить правду, — напоминает он мне.
— Если она была тебе нужна.
— Ты считаешь, что он невиновен?
Что-то внутри меня обрывается. Гнев перевешивает гордость и выплескивается наружу.
— Я не знаю, виновен он или нет. Но я уверен, что его оклеветали. Я был там, когда раб оставил футляр с документами возле статуи. Ну, кто же, будь он в здравом уме, стал бы делать то, что можно легко поставить ему в вину?
— Но ведь футляр был у него.
— Не у него. У раба.
— Раб признался под пытками, что документы дал ему хозяин. Нам же были нужны быстрые решения. Ибо терпение христиан было на исходе. — Константин видит выражение моего лица и вздыхает. — Раньше ты таким не был, Гай.
Любая религия нуждается в кровавых жертвах. Симмах понимал это даже лучше, чем я.
Между нами повисает неловкое молчание. Константин жестом обводит будущий мавзолей.
— Ты посмотри, что здесь творится. Случись мне умереть завтра, они не будут знать, что делать со мной, — усмехается он. — Не волнуйся. Я не собираюсь умирать, пока не разберусь с персами. Заключительная победа — вот что мне сейчас нужно.
И вновь молчание. Возможно, он задумался о том, сколько таких заключительных побед уже было в его жизни.
— Ты помнишь Хрисополис? На следующий день?
Хрисополис, сентябрь триста двадцать четвертого года. Тринадцать лет назад
Теплое воскресное утро. Константин вместе с семейством вышел прогуляться. Длинное, жаркое лето не желает уступать место осени: лазурное небо, спокойное море, земля запеклась до сухой корки. Пурпурные императорские сапоги взбивают пыль между сосен и кипарисов на высоком морском берегу. Константин шагает впереди, Крисп рядом с ним, что-то рассказывает ему про флот, про корабли, что покачиваются на волнах там, внизу. Я иду следом.
Позади меня шествуют женщины и дети — самый младший, Констант. Ему всего год, и потому он совершает прогулку на руках у кормилицы. Со стороны их можно принять за обычное римское семейство, которое отправилось собирать ягоды или птичьи яйца. На самом же деле — они полновластные хозяева империи. На другой стороне холма двадцать пять тысяч трупов ждут, когда их наконец предадут земле.
По моим подсчетам, это лишь третий день, начиная с июня, когда мне не нужно облачаться в латы. Мы сражались все лето. Потребовалось десять лет, чтобы стычки между Константином и Лицинием дошли до своего логического завершения. В июне мы вошли во Фракию и изгнали Лициния с Балкан, сократив его армию на тридцать тысяч человек. В августе, когда Лици-ний попытался остановить нас у Византия, Константин соорудил земляные насыпи и в буквальном смысле победным маршем преодолел городские стены. Одновременно Крисп вел наш флот от Фессалоник и победил флот Лициния в проливе близ Галлиполиса. Я был рядом с Константином у Византия и могу сказать, что то была прекрасная, дерзкая победа.
И вот теперь я наблюдаю за тем, как они шествуют впереди меня, отец и сын, и так легко верится, что на этом семействе лежит благословение богов. Константину уже стукнуло пятьдесят, но он по-прежнему полон энергии. Крепкий, здоровый мужчина, хотя и немолодой. Такого сына, как Крисп, мечтает иметь любой отец. Высокий и красивый, с темными волосами, чертами лица он похож на отца. Он в том возрасте, когда молодость и уверенность в своих силах сочетается с первым опытом, когда кажется, что тебе все по плечу. Когда Крисп смеется, все смеются вместе с ним, даже отец.
Стоит Константину споткнуться — а он все еще не оправился от раны на бедре, полученной при атаке под Адрианополем, — как Крисп тотчас протягивают руку, чтобы поддержать отца. Он указывает на корабли и рассказывает отцу истории: смотри, вот этот корабль вступил в схватку с флагманом Ли-циния, а капитан вон того упал в воду, потому что поскользнулся на сбежавшей из вольера курице.
Без всякого предупреждения двое мальчишек подбегают к Криспу сзади и пытаются атаковать его сосновыми ветками. Клавдий и Констанций, первому восемь, второму — семь. Старшие сыновья Константина от Фаусты. Крисп смеется, поднимает с земли палку и бросается вдогонку за сводными братьями. Те с воплями бегут назад, к матери.
Константин оборачивается ко мне. Глаза его сияют радостью.
— Был ли кто-то на этом свете счастливее меня?
Вчера двести тысяч воинов выстроились на пыльной равнине между Халкидоном и Хрисополисом, чтобы оспорить судьбу этого мира. Для Константина то была не самая великая битва. Никаких хитростей и уловок, никакой блистательной тактики. Он поставил в центре линии наступления свой боевой штандарт, лабарум, собрал позади штандарта всю свою конницу, позади конницы — всю свою пехоту и нанес Лицинию лобовой удар. Возможно, масштаб сражения заставил его проявить сдержанность. Или же в очередной раз он увидел то, что не видели другие: Лициний, которого однажды уже обошли с флангов, поклялся, что больше этого не допустит, и поэтому заметно ослабил центр. Наша же армия, проведя в походах все лето, пылала яростью и желанием покончить с войной как можно скорее.
Мы дошли до конца. Внизу под нами раздается плеск волн о прибрежные скалы. По другую сторону сверкающего на солнце моря на узком мысе виден Византий. В данный момент это небольшой, удобно расположенный порт. Отсюда путешественники легко могут переправиться в Азию или же дальше, в Черное море. С другой стороны, отсюда далековато до Средиземного моря, чтобы здесь развивалась бурная торговля. С нашего берега нам хорошо видны лишь бани, а за ними очертания ипподрома.
— Ты специально привел нас сюда? — спрашивает Фауста с младенцем Константом на руках. Голос ее еле слышен из-под широкополой шляпы и вуали, которые она надела, чтобы защитить лицо от солнца. Константин — закаленный солдат, привыкший преодолевать большие расстояния. Фауста же — изнеженное дворцовой жизнью создание. Она с трудом представляет себе, как можно бродить по дикой местности, где ничто не защищает ее от солнца, деревья не стрижены, дорога не подметена. Неудивительно, что она оскорблена в лучших чувствах.
— Это место — ось всего мира, — отвечает Константин. Он говорит так, что порой кажется, будто он видит то, чего не видно другим. — Оно расположено посередине между Западом и Востоком. А теперь оно — ось истории.
Похоже, что Клавдий и Констанций одержали победу над Криспом. Тот падает на землю и театрально извивается, схватившись за воображаемую рану в боку, а потом замирает.
— Мне казалось, что ты уже взрослый и участвуешь в настоящих сражениях, — говорит Фауста.
Крисп поднимается на ноги и отряхивает с туники пыль и сосновые иголки.
— Но не настолько, чтобы не играть со своими братьями, — отвечает он.
Фауста недовольна. Ее сыновья обожают Криспа — в старшем сыне Константина соединились лучшие качества брата и отца. Она же терпеть этого не может. Как и самого Криспа.
Константин был единственным сыном от первого брака. Как и Крисп. У него три сводных брата, дети второй жены его отца. Он относится к ним как к принцам, но никогда не подпускает близко к трону. Для Фаусты вчерашняя победа — горькая победа. Ведь если будет лишь один император, что достанется в наследство ее сыновьям?
Плеск волн и жужжания мух пронзает чей-то крик. Когда ты властелин мира, не так-то просто пойти прогуляться на свежем воздухе. Императорская гвардия оцепила весь полуостров. И вот теперь к нам приближается с десяток стражников — они шагают колонной по одному по узкой тропинке, проложенной в траве и кустах. Между ними идут женщина и мальчик, оба в простых белых туниках. Это Констанциана и ее сын Лициниан.
Стоило им появиться, как Константин тотчас перестает быть отцом, мужем, другом. Теперь он снова Август. Он расправляет плечи и словно становится выше ростом.
Солдаты отдают салют и выстраиваются в шеренгу. Констанциана бросает на землю свою ношу, рулон пурпурной ткани, и опускается на колени на пыльную землю. Сын делает то же самое с ней рядом.
— От моего мужа Лициния — его императорские одежды. Он отказывается от титула и любых притязаний на власть. Единственное, о чем он тебя просит, это пощадить его самого и его семью.
— Если бы вчерашняя победа досталась ему, пощадил бы он меня? Или их? — Константин указывает рукой на Фаусту, Криспа, мальчиков.
— Если бы победа досталась моему мужу, я бы сейчас стояла перед ним на коленях, умоляя пощадить тебя, — платье на Констанциане нарочно порвано, волосы искусно растрепаны, как будто она сама только что вернулась с поля сражения. Но горе на ее лице неподдельно. Ее тоже посещали мечты.
Она смотрит под ноги Константину. Капитан императорской гвардии тянется к рукоятке меча. Константин едва заметно качает головой. Он берет сестру за подбородок и, приподняв Констанциане голову, заглядывает ей в глаза. Никто не видит, что происходит между ними.
— Это моя вина, — говорит Константин. — Он перехитрил нас всех. Мне не следовало выдавать тебя за него замуж. Возвращайся к мужу и скажи ему, что принимаю его капитуляцию. Он утратил все свои титулы, но может, не опасаясь за свою жизнь, вернуться в Фессалоники. Думаю, тамошний дворец ему подойдет, — Константин улыбается. — В конце концов, ты ведь по-прежнему моя сестра.
Констанциана поднимается с колен и обнимает брата. Правда, она так слаба, что едва держится на ногах. Спустя несколько мгновений, когда она уже овладела собой, брат отстраняет ее от себя и протягивает ей руку.
Констанциана тотчас подносит ее к губам, и мне слышно, как она шепчет: Ти solus Dominus.
Константинополь, 337 год
— Да, это был замечательный день, — говорит Константин. — Мы сделали наше дело.
— А когда наутро взошло солнце, у тебя стало вдвое больше провинций, а значит, и вдвое больше забот.
— Но зато мы были свободны. — С этими словами Константин пересек зал и стащил с одной из статуй кусок ткани. Теперь на него сверху вниз смотрит бородатое лицо. — Ты помнишь, как мы с тобой были детьми при дворе Диоклетиана? Как мы не спали по ночам, как прислушивались, не скрипнет ли где половица, вдруг именно этой ночью за нами придут убийцы? Каждую ночь я молил Бога, чтобы он позволил мне дожить до утра. Я был так напуган, что просил тебя спать со мной в одной кровати.
— Но убийцы так и не пришли.
— Я думал, что, когда стану единственным Августом, мне больше никогда не будет страшно, — он посмотрел в лицо статуе. — Но каждый день с того дня я боюсь, боюсь потерять все.
— А что, собственно, Александр делал для тебя? — неожиданно спрашиваю я. Константин хмурится. Не желает, чтобы его вытаскивали из прошлого.
— Он писал историю. Он полагал, что если изложит все события моей жизни в правильном порядке, то непременно найдет в них какую-то закономерность. Божью волю.
— И все?
Стоя ко мне спиной, Константин пробегает пальцами по мраморным складкам плаща статуи.
— Я заглянул в его футляр. Я видел, что там лежит. Он был доверху набит собранными им бумагами. Совсем не теми, какие ты хотел бы, чтобы они вошли в его книгу. Я бы даже сказал, что у тебя были все основания желать его смерти.
— Александру было не занимать усердия. Чем больше фактов было в его распоряжении, тем точнее он мог рассмотреть закономерность божьего промысла. Я дал ему доступ во все архивы, во все библиотеки города. К любому документу.
Мне вспомнились вещи, которые я нашел на столе Александра — бритву, банку клея. И неожиданно все стало на свои места.
— Он не писал историю, он ее переписывал, — и не в своей книге, а прямо в архивах, в документах.
Константин обернулся. Он слушает. По его лицу я понимаю, что прав.
— Все, что так или иначе порочило тебя, он изымал, уничтожал навсегда. Это все равно как скульптор резцом меняет у статуи лицо.
Когда его замысел будет завершен, никто не увидит швов.
— На лучшее лицо. — Константин вернулся на середину зала. — Я столь многого добился в жизни. Я получил мир растерзанным на части и вернул ему процветание. Гидре тетрархии, которую оставил после себя Диоклетиан, я одну за другой рубил головы, пока не умерла сама тварь, а с ней и все творимое ею зло. В тот день, когда армия приветствовала меня в Йорке, были те, что умирали мучительной смертью лишь потому, что отказывались приносить жертвы старым богам, в которых все равно уже никто не верил. Я положил этому конец, я позволил людям молиться, как им нравится. Я дал империи нового бога — сильного и вместе с тем милосердного, чтобы терпеть разногласия, даже заблуждения, не проливая при этом крови.
Мне тотчас приходит на ум Симмахов раб в застенках дворца. У меня в ушах до сих пор стоит его крик.
— Ну, без насилия вряд ли получится.
— Разумеется, нет, — видно, что Константин взволнован. — Мы живем в мире, какой имеем, а не в том, каким бы мы хотели его видеть. Если бы эта работа была легка и безболезненна, во мне не быль бы необходимости. Ты лучше, чем кто-либо другой, знаешь, чего мне все это стоило.
Он облокотился об алтарь, как будто больше не в состоянии поддерживать собственный вес. Есть что-то такое, что должно быть сказано прямо сейчас — это последняя возможность устранить все недомолвки. Так близки к полной честности друг с другом мы не были уже очень давно. Но язык не слушается меня.
— Пусть меня помнят за то, кем я был, — Константин произносит эти слова едва ли не с мольбой в голосе. Правда, мольба обращена не ко мне, а к вечности. — За то, чего я достиг, а не за ту цену, которую заплатил. Ведь я этого достоин.
Он хочет, чтобы история любила его.
— И ты поручил Александру, чтобы он тебе это обеспечил.
— Он знал все — в буквальном смысле все — и никогда не судил меня. Именно поэтому я и хотел знать, кто же убил его. Именно поэтому я и поручил тебе найти убийцу.
— И потом осудил первого попавшегося, кто тебя устраивал в этой роли?
Оказывается, в нем больше человеческого, чем я видел за все эти годы.
— Разве ты меня не слушал? Неужели ты так ничего и не понял?
Об Александре и Симмахе больше ни слова. Мы стоим друг напротив друга, разделенные алтарем. Заходящее солнце пронизывает воздух у нас над головой пурпурными лучами, и лишь двенадцать слепых мраморных апостолов — свидетели нашему разговору. Я знаю, что должен сказать.
Но слова даются с трудом. Я тщательно взвешиваю их. И стоит мне их найти, как они становятся подобны булыжнику в моей руке: я толкаю его, но он не движется. Я не Александр. Я не могу простить его.
— Ты воссоединил империю. Это и будет твоим наследием.
— И? — Он ждет большего и дает мне такую возможность. А когда понимает, что больше ничего не последует, горько усмехается. — Разве ты не знаешь? Я поделил ее между моими сыновьями, Клавдием, Констанцием и Константом. Каждому достанется треть. Mundus est omnis divisus in partes tres, — он вновь усмехается, только на этот раз смех его скорее напоминает рыдания. — О, если бы только все было иначе!
Если бы только все было иначе. Он может сколько угодно переписывать прошлое. Но есть нечто такое, что невозможно стереть.
— Удачи тебе в войне против персов.
Его палец чертит в пыли алтаря линию, затем пересекает ее другой.
— Я буду рад уехать отсюда. Иногда мне кажется, что этот город убивает меня.
Я оставляю его одного в мавзолее. На фоне гигантских строительных лесов своих незавершенных мечтаний он кажется мне карликом. В воздухе, в лучах заходящего солнца бесшумно танцуют и оседают пылинки.