Книга: Непогребенный
Назад: ВТОРНИК, ВЕЧЕР
Дальше: СРЕДА, УТРО

ВТОРНИК, ВЕЧЕР И НОЧЬ

В одном из домов на Соборной площади горел свет и на занавесках двигались тени. Должно быть, там проходил прием, упомянутый доктором Систерсоном. Я подумал, что Остин тоже получил приглашение, но из-за моего приезда был вынужден его отклонить. Снимая в холле у Остина шляпу и пальто, я почувствовал запах жареного мяса. Хозяина я застал в кухне; одной рукой он держал над огнем сковороду с длинной ручкой, в другой был стакан вина. На пристенном столике стояли две открытые бутылки кларета, причем одна, как я заметил, была уже наполовину пуста.
– Тебе часто приходится стряпать? – спросил я с улыбкой, пока Остин наливал мне вино. Я пытался представить, как он здесь живет.
– Интересуешься, большая ли у меня практика? – Он рассмеялся. Затем с шутливой серьезностью добавил: – Уверяю тебя, при моих доходах не сделаешься завсегдатаем ресторана. Ну что, нагулял аппетит?
– Увидел то, чего как раз и боялся: в соборе творится варварство.
– Прокладка труб, только и всего, – воскликнул Остин, яростно переворачивая кусочки мяса на сковороде.
– С этого обычно и начинается. Помню, что произошло несколько лет назад в Чичестере. Решили проложить газовые трубы для отопления, при этом разрушили кафедру, ослабили конструкцию, и в результате рухнула башня над средокрестием.
– Вряд ли здание обрушится оттого, что снимут несколько плит.
– Тронут опорные столбы, а это всегда чревато; как сказал старик служитель, о последствиях никто не задумывается и не беспокоится.
– Так ты познакомился с Газзардом? Бодрый старик, правда? Подозреваю, собор его не так уж и заботит. Чего он на самом деле боится, так это как бы не расшевелили соборного призрака. Все служители перед ним трепещут.
– В таком древнем здании должен быть не один призрак, а несколько.
– Этот самый знаменитый и страшный. Дух казначея. Уильяма Бергойна. Обратил внимание на фамильный мемориал?
– Да, хотя в подробностях не рассмотрел: было темно.
– Красивая работа. Собственно, памятник играет в истории о призраке не последнюю роль.
– Как же он является, этот призрак?
– Как и положено любому уважающему себя призраку. Разгуливает – я бы даже сказал, шествует – ночами по собору и Соборной площади, пугая народ.
Я усмехнулся:
– Голову носит под мышкой?
– На обычном месте, насколько мне известно.
– И какая же обида мешает ему мирно покоиться по ночам в могиле? Ведь история привидения всегда начинается с какой-нибудь ужасной несправедливости.
– Величайшая из несправедливостей: он был убит, а виновники избежали правосудия. После ужина я тебе расскажу. Нет-нет, молчи. Сопротивляться бесполезно: под Рождество самое время для таких рассказов. Я буду негостеприимным хозяином, если ты у меня не отправишься спать запуганный, на трясущихся ногах.
– Придется и мне образцово исполнить долг гостя: сидеть не шелохнувшись, замерев от ужаса.
Он весело объявил, что ужин готов, и поручил мне отнести в столовую тарелки и блюда.
Мы уселись за небольшой стол (собственно, это был карточный столик, неуместно зеленая поверхность которого была прикрыта сомнительной чистоты скатертью) и приступили к аппетитному ужину: пряным бараньим отбивным с жареной репой и замечательному айвовому пирогу – купленному в булочной, как подчеркнул Остин, дабы не внушать мне преувеличенного представления о своих кулинарных талантах. Мы оба вволю пили кларет, причем в Остина вместилось много больше, чем в меня. В комнате было по-прежнему тесно и пахло газом, пищей, углем и вдобавок чем-то не совсем приятным, но приступ тошноты не повторился.
За едой Остин то болтал без умолку, то затихал, словно погрузившись в собственные мысли. Я попробовал поговорить о том, что нас прежде объединяло, но он остался равнодушен, и мое сердце екнуло при воспоминании о том, как мы, бывало, засиживались допоздна за беседой о Платоне. Я попытался затеять разговор о городе – школе и местном немногочисленном обществе, – но он избегал моих вопросов.
Я обнаружил, что о былом он тоже не расположен беседовать. Вероятно, оно просто стерлось у него из памяти. Когда я упоминал о прежних знакомых или эпизодах прошлого, он пропускал мои слова мимо ушей. Я заговорил о наших соучениках по Кембриджу, о том, что с ними стало, и Остин улыбался и кивал; если бы я спросил, он рассказал бы мне о тех, с кем продолжал встречаться, но я не спрашивал. Я поведал, что пишу работу о короле Альфреде и интересуюсь его героическим сопротивлением нашествию язычников, а Остин довольно безразлично кивал. Чем дольше я наблюдал, тем более задавался вопросом, почему он решил возобновить наше знакомство.
Наконец он встал.
– Давай-ка отправимся с десертом наверх и...
– Стоп! – Я поднял руку.– Это входная дверь. Кто-то пришел.– Я был уверен, что слышал щелканье замка.
– Ерунда, – нетерпеливо отмахнулся Остин.– Должно быть, скрипнула лестница. Дом старый, вот и бормочет себе под нос, как маразматик. Так вот, пойдем-ка наверх, и я расскажу тебе историю о неугомонном канонике.
– Поведай прежде свою собственную! – вырвалось у меня.
Я не собирался высказываться напрямую, но вино – хотя я выпил не так уж много – меня раскрепостило. Два десятилетия он прожил в этом городе, уныло втолковывая математику неотесанным отпрыскам преуспевающих торговцев льном, аптекарей и фермеров. Я часто размышлял о его замкнутой, скучной жизни и задавал себе вопрос, думает ли он обо мне и о том, что наши судьбы могли сложиться совсем иначе.
Он ответил странным взглядом.
– Я имею в виду историю твоей жизни. Тех лет, что ты здесь провел.
– У меня нет истории, – проговорил он коротко.– Работаю потихоньку. Не о чем рассказывать.
– Как-никак два десятка лет с лишним – а тебе и сказать нечего?
– А что сказать? У меня есть друзья, некоторых ты увидишь. Кое-кто из моих сослуживцев в школе – холостяки, как и я, – тесно сдружились, есть у меня знакомые и в городе. Компания беспутных, неряшливых мужчин, которые просиживают в пивных, потому что никто их не ждет дома. Допущен я и в более благородные круги, так как иные из ясен каноников и преподавателей видят во мне что-то вроде домашней собачонки.
Я улыбнулся:
– А ты никогда не подумывал о женитьбе? Он бросил на меня смеющийся взгляд:
– Кто лее на меня польстится? Я и в молодости не был завидным женихом, а уж теперь и вовсе.
Расспрашивать дальше я постеснялся, чтобы не быть заподозренным в праздном любопытстве. Я подумал о его деликатности: я ведь ни разу не услышал от него вопроса, касающегося моей жизни в годы нашей разлуки, который мог бы быть мне неприятен. Мне пришло на ум, что он пригласил меня ради совета или помощи, а по какому поводу – о том я, после разговоров в соборе, тоже догадывался. По крайней мере, у него будет возможность облегчить душу.
– В школе все в порядке?
– Почему ты спрашиваешь?
– Я слышал, там идут какие-то споры. Остин вдруг вгляделся в меня пристально:
– Ты о чем? Кто сказал тебе такое? Я пожалел о своей болтливости.
– Старик... служитель... упоминал о каких-то неладах.
– Газзард? А с чего ты решил, что ему об этом что-нибудь известно? – Он ел меня глазами.– Думали бы они лучше о своих собственных делах. Этот Газзард – ни дать ни взять старая кумушка. Как и большинство каноников. Только и делают, что придумывают гадости друг о друге. Или еще о ком-нибудь, кто попадется на язык.
– Какие такие гадости?
– Да ты и сам можешь вообразить.
Он отвернулся, и стало ясно, что он потерял к этой теме интерес. Я вспомнил, как раздражала его моя привычка подолгу рассматривать предмет под разными углами зрения. Для Остина факт был фактом и ни в каких обсуждениях не нуждался. Он встал.
– Пойдем наверх. Я развел огонь.
В холле я заметил какой-то сверток, прислоненный к стене напротив двери комнаты. Я был уверен, что прежде его тут не было.
Остин поднял сверток.
– Как он тут оказался? – спросил я.
– Ты о чем? – поспешно отозвался он.– Я оставил его здесь перед ужином, чтобы не забыть, когда пойду наверх.
Без дальнейших слов мы поднялись по лестнице и застали в гостиной уютно горящий камин. Я подсел к огню, а Остин оставил сверток на полу у другого стула и зажег свечи. Затем, открыв бутылочку недурного портвейна, он наполнил стаканы.
Это так походило на старые времена, что мне живо представились неосуществленные замыслы, и я рискнул поинтересоваться:
– Помнишь, как на старшем курсе мы толковали однажды, что неплохо бы заниматься наукой в одном и том же колледже?
Остин помотал головой:
– Разве?
– А как нас вдохновляла идея посвятить себя интеллектуальным занятиям?
Его губы тронула саркастическая усмешка.
– Ты, наверное, считаешь, что такое возможно только в Кембридже – ну, или в Оксфорде?
– Вовсе нет. К примеру, я высокого мнения об уме каноников...
– Каноники! – прервал меня Остин.– Я избегаю их, насколько возможно. За редкими исключениями это, очень ограниченная публика. Именно потому большинство их помешаны на внешних формах: благовония, облачения, свечи, процессии. В церкви полно таких людей, в университетах – тоже. Эмоциональная жизнь сведена к нулю; умом дерзки, что нетрудно, а чувствами робки.
– Я слышал, что капитул терзают постоянные конфликты между приверженцами евангелической и ритуалистической доктрины, – добавил я, избегая упоминать имя Газзарда.
– Тем и вызваны разногласия о работах в соборе, – кивнул Остин.– Иные смотрят на него как на красивую старинную оболочку; они хотят сохранить его материальный облик, так как ничто другое для них не существует.
Я спрятал свое раздражение за улыбкой.
– Неужели каждый, кто любит старые церкви, – богоотступник?
– Я говорю о тех наших современниках, кто творит религию из материй второстепенных или чуждых христианству: музыки, истории, искусства, литературы.
Его речь дышала таким негодованием, что я, нисколько не желая втягиваться в спор, все же счел нужным объяснить свою позицию:
– Со своей стороны должен сказать, что для меня важна нравственная ценность произведений искусства, таких как собор, но не груз суеверий, с ними связанный.
Остин сел в кресле боком, перекинув ноги через подлокотник (мне вспомнилось внезапно, что такая привычка была у него и в юности), и яростно на меня уставился, что вкупе с несолидной позой выглядело довольно забавно. Он с расстановкой повторил мои слова:
– Груз суеверий. Откуда же они берутся, как не от тебя и тебе подобных? Это вы собираете в кучу различные доктрины, чтобы состряпать из них новую форму суеверия, куда более опасную, чем любые суеверия христианства. А к тому же и бесполезную. Она бессильна разрешить главные человеческие проблемы: потери, смерть близких, неизбежность собственной смерти.
– А разве такой должна быть религия? Утешительной сказкой? Я, подобно римским стоикам или моим любимым англосаксам до обращения в христианство, предпочитаю правду, какой бы суровой она ни была.
– Суровей христианства ничего не существует.
– Так ты уверовал, Остин? Прежде ты был скептиком.
– С тех пор минуло два десятка лет, – огрызнулся он.– А ты думал, за пределами Кембриджа ничто никогда не меняется?
Перемена в самом деле произошла разительная. В свое время, равняясь на передовых старшекурсников нашего поколения, мы были вольнодумцами в духе Шелли. Со всей страстью бичевали религию как организованный обман. Я не отказался от своих убеждений, и, собственно, опыт историка заставил меня еще более убедиться в том, что религия есть заговор сильных мира сего против остального человечества. Однако с годами я смягчился и теперь скорее жалел верующих, чем неистово их осуждал.
– Впрочем, я и в университетские годы был верующим. – В голосе Остина чувствовалась горечь.– Я только притворялся агностиком, чтобы ты и твоя компания надо мной не смеялись.
При поступлении в колледж Остин придерживался трактарианизма и этим щеголял (думаю, в пику отцу, который принадлежал к Низкой церкви, служил викарием и не мог похвалиться ни знатностью, ни богатством), но затем быстренько объявил себя атеистом. Неужели это я его обратил, сам того не заметив? Он был так податлив? Если я и повлиял на него, то не потому, что был умнее, – просто лучше понимал, в чем моя вера и чего я хочу. Остин был несколько ленив, то есть склонен плыть по течению; в отличие от меня он не держал себя в ежовых рукавицах. Именно из-за этой личной особенности он подпал под влияние человека, который очень мне навредил.
– На старших курсах мы не задумываясь называли христианство суеверием, – продолжал Остин.– Суеверием, которое совсем уже выдохлось под солнцем рационализма и вот-вот исчезнет окончательно. А теперь я проникся обратным убеждением: если у тебя нет веры, значит, все, что ты имеешь, это суеверие. Боязнь темноты, привидений, царства смерти – от этого никуда не денешься. Чтобы избавиться от страхов, мы нуждаемся в сказках. Ты, например, берешь свои утешительные мифы и сказки из истории – как с этим твоим королем Артуром.
– Артуром? О чем ты?
– Ты же сам недавно говорил, что пишешь труд о короле Артуре.
– Бог мой, да нет же. Я пишу о короле Альфреде.
– Артур, Альфред, какая разница? Ну спутал я их – но суть дела от этого не меняется. Ты сочиняешь сказки, чтобы себя утешить.
– В отличие от Артура Альфред – признанная историческая фигура, – вознегодовал я.– Чего не скажешь об Иисусе из Назарета. При всем моем уважении к моральной системе, которую связывают с его именем.
– Уважение к моральной системе, которую связывают с его именем! – фыркнул Остин.– Я говорю о религии, вере, принятии абсолютной реальности спасения или вечных мук. Ты – как и прочие наши ровесники – потерял веру оттого, что решил, будто наука может объяснить все. Когда-то я и сам так считал, но потом понял, что разум и вера вовсе не противоречат друг другу. Это системы реальности разного порядка. Теперь мне это известно, а когда я был моложе, то заблуждался вместе с тобой. Ныне я знаю: свет существует потому, что есть тьма. Жизнь – потому, что есть смерть. Добро – оттого, что есть зло. Спасение существует, потому что есть проклятие.
– А яйца существуют, потому что существует бекон! – не удержался я.– Чушь собачья!
Остин ответил мне холодным взглядом своих больших черных глаз, будто ответа по существу я не заслужил.
– Прости, – сказал я.– Мне не следовало так говорить. Но ты в это веришь, так как тебе хочется думать, что ты будешь спасен. Ты попался в ту самую ловушку, о которой мы оба часто говорили. Приманкой послужила вечная жизнь и прочая ерунда.
– Что ты знаешь о моей вере? – произнес он мягко.
Внезапно я до конца понял то, о чем наполовину догадывался с первой же минуты приезда: Остин для меня полнейший незнакомец. Еще более меня обескуражила мысль, что и двадцать пять лет назад, думая, что изучил Остина вдоль и поперек, я на самом деле знал его очень мало. Человек, глядевший на меня сейчас с таким презрением, in potentia присутствовал и в моем прежнем приятеле, а я об этом даже не подозревал.
Мы надолго замолкли. За окнами густой туман обвивал площадь и собор плотным, но холодным и влажным шарфом. Остин пил, по-прежнему бросая на меня взгляды поверх стакана. Я прятал глаза и тоже потягивал вино. Он опустил стакан на пол и переменил позу.
– Я хотел рассказать тебе о привидении.
Его голос прозвучал любезно, словно бы мы не стояли только что на грани открытой ссоры. Я откликнулся на его новое настроение:
– В самом деле, неплохо бы послушать.
Спустя два дня мне показалось символичным, что рассказ об убийстве Остин вел в пределах вольного района Соборной площади, но тогда я не ждал ничего, кроме возобновления былых – таких уютных – доверительных отношений. Он начал:
– За два последних века многим попадалась на глаза высокая фигура в черном, молча обходившая собор и площадь.
Я кивнул, однако он добавил:
– Ты скорчил скептическую гримасу, но по крайней мере часть этой истории имеет материальное подтверждение. Ее можно увидеть и даже потрогать, если тебе, как Фоме неверующему, нужны подобные доказательства: она запечатлена на камне и находится менее чем в полусотне ярдов от нас.
– Что же это?
– Всему свое время. Лет приблизительно две с половиной сотни тому назад пост каноника-казначея фонда занимал Уильям Бергойн. Если бы ты открыл окно – но только, пожалуйста, не делай этого, холод собачий! – и посмотрел налево, то увидел бы здание прежнего дома казначея. Теперь оно зовется новым домом настоятеля, хотя и это название давно уже не соответствует действительности. Это здание уступало размерами тогдашнему дому настоятеля, а от епископского дворца не составляло и одной трети, однако было так красиво, что остальные дома на площади не годились ему и в подметки. Предшественник Бергойна смог навести на дом блеск, поскольку потихоньку подворовывал из фонда (должность казначея была лакомым куском для тех, кто не брезговал попользоваться случаем). Бергойн же не только сам не поддавался искушению, но и другим этого не позволял. Именно по причине своей честности он нажил себе могущественного врага. Это был честолюбивый каноник по имени Фрит, Ланселот Фрит, приблизительно ровесник Бергойна, служивший заместителем настоятеля. Он был человек, глубоко погрязший в болоте меркантилизма.
– Я слышал о нем! – воскликнул я.
– Вот как? Но пока молчи и слушай. До появления Бергойна Фрит пользовался практически неограниченной властью, поскольку старый настоятель был ни на что не годен. Он правил капитулом в союзе с каноником Холлингрейком – библиотекарем, человеком ученым, но жадным и бессовестным. Можешь себе представить, как обрадовались они новоприбывшему.
– Должен сказать тебе, Остин, – вставил я, не удержавшись, – что недавно обнаружил совершенно новую версию дела Фрита.
– Интересно-интересно, – небрежно отозвался он.– Однако дай мне закончить мою историю, а потом уж изложишь свою. Иначе мы запутаемся. Бергойна и Фрита разделяла не только личная неприязнь. Бергойн был человек набожный, далекий от мирского, посвятивший себя молитве, а Фрит жаждал власти, науку не ставил ни в грош и преследовал одни лишь материальные интересы.
– Погоди минутку, – снова не выдержал я.– Мне попалось свидетельство очевидца, согласно которому Фрит в тот роковой день лишь потому ввязался в неприятности с военными, что очень любил книги.
– Не верится, – проговорил Остин.—'Причина в том, что он пытался трусливо бежать.
– Мой свидетель говорит иное, – запротестовал я.– Он утверждал...
– Расскажешь, когда я закончу. История и так путаная, а ты еще перебиваешь.– Прежде чем продолжить, он по учительской привычке сделал паузу.– Каноники в те времена были ленивые и жадные (теперешние недалеко от них ушли!) и не только позволяли зданию ветшать, но пренебрегали и другими своими обязанностями, касающимися воспитания и благотворительности. Бергойн попытался это изменить. Он хотел отремонтировать собор, чтобы туда вновь устремились прихожане со всего города, а также восстановить школы и богадельни. Чтобы выкроить деньги, он решил ужать те расходы в соборе, которые полагал несущественными, при этом не мог не затронуть интересы многих каноников и в результате нажил себе еще больше врагов. Кульминацией событий сделался скандал из-за какой-то собственности фонда, которую Бергойн задумал продать, чтобы выручить деньги на ремонт. Фрит предъявил старинный документ, лишающий его такого права; впоследствии этот документ оказался подделкой. Бергойн заподозрил обман и должен был бы понять, что противники готовы на любую подлость. Тем не менее он не сдался, осуществил задуманное и собрал большую часть нужной суммы. Казалось бы, это была победа, но за нее пришлось заплатить. Таинственным образом – вероятно, в какой-то связи с интригами и заговорами, которым не было конца, – ему стала известна некая жуткая тайна, столь ужасающая, что, размышляя над нею, он изменил прежнему уединенному и правильному образу жизни и начал проводить ночи в обветшавшем соборе или мерить шагами Соборную площадь.
– Полагаю, ты откроешь мне, в чем заключалась эта тайна?
– Не рассчитывай: Бергойн унес ее в могилу. Так или иначе, узнав ее, достойный и респектабельный клирик превратился в страдальца, терзаемого мрачными мыслями. Это была очень опасная тайна.
– Ты хочешь сказать, его убили, чтобы предотвратить разоблачение?
– Похоже на то. Однажды ранним утром его изувеченное тело нашли под лесами, которые были подготовлены для столь ненавистного его сослуживцам ремонта.
– Словно бы он был наказан за свой успех?
– Версию убийства подкрепляет еще одно обстоятельство: той же ночью бесследно исчез каменщик собора, некто Гамбрилл. Он тоже не ладил с Бергойном. Существует и другое объяснение пропажи Гамбрилла и смерти каноника: их обоих мог убить молодой рабочий, помощник Гамбрилла. Эти слухи ходили в городе еще много лет.
– Что за причины могли толкнуть его на убийства?
– Известно о старинной вражде между его семейством и Гамбриллом. Но давай перейдем к призраку – это ведь история о привидении. Погребальная служба по Бергойну в соборе была нарушена стенаниями столь жуткими, что часть присутствующих в испуге разбежалась. С тех пор долгие годы собор посещает призрак Бергойна, и нередко, особенно в ветреную погоду, от памятника исходят душераздирающие стоны. Этого-то призрака и боится старый Газзард: считает, что нынешние строительные работы его расшевелили. Вот и вся обещанная история.
– Тоже мне, история, – недовольно проворчал я.– Никакой определенности – сплошные загадки.
– Я говорил уже, что имеется ключ, хотя также несколько загадочный.
– Речь идет о тайне, которую узнал Бергойн? Или о том, кто его убийца?
– Смотря как истолкуешь. Наутро после убийства на стене дома Бергойна (того, что зовется теперь новым домом настоятеля) была найдена надпись. Судя по всему, кто-то успел вырезать ее ночью – и это за короткое время, при свете фонаря!
– И что в ней говорилось?
– Точные слова я забыл, так что прочтешь завтра сам.
– Какой же ты противный, Остин. Я думаю, не отправиться ли мне туда сию же минуту.
– Да ладно тебе. Нельзя же среди ночи расхаживать по чужим владениям.
– А кто там теперь живет? Кто-нибудь из каноников?
– Это частная собственность. Владелец – пожилой джентльмен. Дождись, пока станет светло, тогда сможешь прочесть надпись через ворота, даже не заходя во двор.
– Не могу же я пялиться на чужой двор на виду у хозяина.
– Он очень постоянен в своих привычках. Приходи между четырьмя и половиной пятого, и, будь уверен, никто тебя не застигнет.
– Вот бы узнать, существуют ли письменные источники этой истории, – принялся я размышлять вслух.– Им самое место в библиотеке настоятеля и капитула. Спрошу завтра у библиотекаря, когда его встречу.
Остин бросил в мою сторону быстрый взгляд:
– Ты увидишься с Локардом? Зачем?
– Из-за моей работы.
– Работы? А какое он к ней имеет отношение?
– Прямое! – Я улыбнулся.– Я надеюсь, он направит мои поиски в самое удачное русло.
– Я думал, ты собирался бродить по этим злосчастным римским валам вдоль винчестерской дороги. При чем же тут Локард?
– Ты имеешь в виду насыпи вокруг замка Вудбери? До недавних пор они считались римскими, но, вероятно, это неправильно. Собственно, они либо...
– Да бога ради! Вопрос в том, их ли ты намерен изучать?
– Когда я впервые тебе писал, моей целью были именно они. Знаешь ли ты, что их до сих пор ни разу по-настоящему не обследовали? Потому-то никто понятия не имеет о том, построены они до римлян, римлянами или же англосаксами. Моя собственная...
– Но ты поменял свои планы?
– Разве я не упоминал в последнем письме, что передо мной открылась гораздо более заманчивая перспектива? Выходит, я не объяснил достаточно четко, что речь идет о работе совершенно иного рода. Ну конечно! Потому ты и выразил надежду, что непогода мне не помешает! А я-то думал, это шутка!
Я рассмеялся. Остин, однако, спросил раздраженно:
– О чем это ты?
– Недавно я узнал, что в библиотеке может найтись манускрипт, который способен поставить точку в захватывающе интересном и очень важном научном споре.
Остин направился к камину. Стоя ко мне спиной, он нащупал что-то на каминной полке и принялся набивать трубку. Прежде я не видел, чтобы он курил.
Я продолжал:
– Я готовил монографию о «Жизни Альфреда Великого» Гримбалда, правильное название – «De Vita Gestibusque Alfredi Regis». Ты слышал об этом произведении?
– Кажется, нет, – пробормотал Остин.
– Гримбалд – клирик, современник Альфреда; на него ссылается Ассер в своей гораздо более известной «Жизни Альфреда Великого ». В его увлекательнейшем рассказе славный король словно бы оживает. Тебе непонятно, почему труд Гримбалда, в отличие от труда Ассера, мало кому знаком?
– Полагаю, сейчас ты мне объяснишь.
– Дело в том, что подлинность его не была однозначно установлена. Я же рассчитываю доказать аутентичность труда Гримбалда и на его основе составить биографию Альфреда. Скажу не преувеличивая: эта работа перевернет все наши представления о девятом веке, ибо у Гримбалда имеется поразительный материал, не использованный историками...
– Потому что они считают его подделкой, – прервал меня Остин.
– Не все, а некоторые. Вероятно, портрет, нарисованный Гримбалдом, служит им укором в их своекорыстном цинизме. Видишь ли, в рассказе Гримбалда Альфред предстает человеком храбрым, находчивым и ученым, к тому же на редкость великодушным и всеми любимым. К примеру, в нем повествуется о дружбе короля с великим Вулфлаком, ученым и святым.
– Вулфлаком?
– Он был наставником короля в его детские годы и оставался рядом в один из критических моментов его жизни. Гримбалд описывает, как они обсуждают роль королевской власти в ночь накануне решающей битвы при Эшдауне. Есть замечательная глава, где Альфред – сопровождаемый самим Гримбалдом – посещает учеников при аббатстве здесь, в Турчестере. Сверх всего, труд Гримбалда – единственный источник, из которого мы знаем о мученичестве Вулфлака.
Заметив пустой взгляд Остина, я спросил:
– Тебе об этом ничего не известно? Он покачал головой.
– А о том, как он был в плену у датчан?
– Понятия не имею, о чем ты говоришь, – произнес он чуть ли не раздраженно.
– Тогда я тебе расскажу. Я думал, эту удивительную историю знает каждый английский школьник.
– Я знаю о тех треклятых пирогах. Я рассмеялся:
– Очень поздняя и путаная традиция. А вот рассказ о мученичестве Вулфлака – подлинный и очень трогательный. Я его хорошо помню, но на случай, если какая-нибудь деталь ускользнет, принесу сверху текст Гримбалда.
– Это ни к чему, – потряс головой Остин.
Я поспешно поднялся в спальню и взял с пристенного столика книгу, рядом с которой оказался мой не совсем удачный рождественский подарок Остину – молодая леди в лавке очень красиво его упаковала. Прихватив и то и другое, я стал спускаться и был несколько удивлен, когда на лестничной площадке встретил Остина, который почему-то возвращался с нижнего этажа. В комнате я вручил ему подарок, он поблагодарил и, прежде чем сесть в кресло, положил пакет на пол. Подарок оказался на том месте, где прежде лежал сверток, и я, любопытствуя, куда девался последний, огляделся. Ни на книжных полках, ни на столике у окна свертка не было. Возможно, Остин спрятал его в большой шкаф. Или отнес обратно вниз? Но почему?
– Я вскрою подарок позже, – проговорил Остин.– Ведь половина удовольствия в предвкушении.
Я кивнул, но не очень радостно, поскольку уже знал, что ошибся в выборе.
Усевшись, я нашел в книге нужный раздел.
– Ты рассказал мне одну историю, приключившуюся в Турчестере, а я поведаю тебе другую. Как тебе известно, город был столицей королевства Альфреда, и главной его твердыней был замок.
Остин обернулся; изо рта у него довольно забавно торчала трубка.
– В детстве Альфред проявлял интерес к знаниям, в высшей степени необычный для тех времен. Как юный принц, он должен был освоить прежде всего искусство войны. Этим искусством он тоже овладел, и очень неплохо. Но он не пренебрег и грамотой, что почиталось излишним в аристократических и королевских семьях, тем более для отпрыска захудалого монарха, который правил в королевстве, ютившемся на самых задворках европейской цивилизации, каким был в то время Уэссекс. Юношей Альфред выучил также латынь. Возможно, страсти к знаниям он предался потому, что, имея нескольких старших братьев, никак не рассчитывал на королевский титул. Гримбалд повествует, как отец Альфреда призвал к себе молодого монаха из Саксонии, чтобы тот учил его сына. Это был Вулфлак – в те суровые времена один из ученейших людей всей Западной Европы. Случилось так, что все старшие братья Альфреда полегли в битвах с датчанами и в самом юном возрасте он взошел на престол – как раз когда королевство столкнулось с наибольшей опасностью за все время своего существования. В восемьсот шестьдесят пятом году на его берега высадилось огромное войско датчан, намеренных завоевать и заселить всю Англию. Альфред оборонялся храбро и умно, умудряясь удерживать под своим скипетром и слабодушных, склонных скорее подчиниться и платить дань, чем воевать с датчанами.
К восемьсот девяносто второму году у Альфреда за плечами оставались уже почти тридцать лет правления и бесконечные войны с датскими захватчиками. Его старый друг и наставник Вулфлак был тогда епископом Турчестерским. Альфред успешно оборонял Уэссекс, однако датчане овладели обширными землями на севере и востоке Англии. В начале лета они отправили в Уэссекс огромное войско, которое чинило на своем пути разбой и разрушение. Эта новость достигла ушей Альфреда здесь, в городе, где он находился вместе со своим советом старейшин. Гримбалд пишет:
Король держал военный совет, и было решено отсрочить выступление на несколько недель, чтобы созвать войска из графств. Вслед за тем молодой королевский капеллан тайком отозвал Альфреда в сторону и предупредил, что Беоргтнот, его племянник и – как считал король – верный сторонник, вместе с другими танами и в сговоре с Олафом, предводителем датчан, задумал его убить и завладеть королевством. Альфред, хоть и верил капеллану как самому себе, все же не мог принять за истину столь страшное разоблачение. Тем временем пришла весть, что датчане осадили Эксетер, и Альфред, сопровождаемый большинством танов, среди которых был и Беоргтнот, отправился туда, оставив город на попечение Вулфлака. Король ехал на полудиком жеребце, звавшемся Ведерстепа («Попирающий бурю»); жеребец этот не терпел никакого иного наездника, и смотрел за ним верный младший конюх. При короле была его казна: три больших, окованных железом сундука с золотом, серебром и драгоценными камнями – датчане ничего так не жаждали, как ею завладеть.
Следующий раздел я читать не стану, скажу только, что, к несчастью, капеллан был прав в отношении королевского племянника. (Кстати, упоминания об этом молодом священнике довольно интересны, и я составил на его счет небольшую теорию). Беоргтнот вступил в сговор с Олафом, и нападение на Эксетер было задумано, чтобы выманить короля из Турчестера. Когда Альфред покидал столицу, датчане уже успели разделить свою армию на две части: меньшая осталась под Эксетером, дабы задержать там короля, другая же, большая, под началом самого Олафа, поспешила к Турчестеру кружным, отклонявшимся далеко на север путем. Поскольку гарнизон был слаб, враги овладели столицей без особого труда. Прибыв в Эксетер, Альфред обнаружил, что датчане его уже покинули. Он устремился в Турчестер, застал там датчан и ужаснулся известию, что они захватили Вулфлака в заложники. Следующий раздел я зачитаю.
Услышав это, Остин тихонько вздохнул.
– Нет, в самом деле, это очень важный раздел, сам увидишь.
Олаф отправил Альфреду послание, в котором говорилось, что он убьет Вулфлака, если не получит большую часть золота и серебра и если король не даст торжественную клятву жить с датчанами в мире. Альфред ответил, что оставил казну в Эксетере и пошлет за нею своих воинов, и Олаф согласился ждать десять дней, но предупредил, что нарассвете десятого дня золото должно быть у него, иначе Вулфлак умрет. Правда меж тем заключалась в том, что Альфред хранил золото при себе, про Эксетер же сказал с целью выиграть время: дней через девятъ-десять должно было подойти подкрепление. На совете старейшин Беоргтнот, поддержанный теми из танов, кто задумал предательство, призвал короля выдать казну. Не видя другого выхода, король предложил внезапную и дерзкую атаку на город. Таны не соглашались: они хотели дождаться подмоги. Дни шли, но свежее войско не появлялось. Наконец, на девятый день, Альфред объявил танам, что намерен предаться в руки датчан, дабы спасти жизнь своего бывшего наставника. Таны ужаснулись (но не Беоргтнот с сообщниками: они, напротив, втайнеобрадовались) и принялись убеждать Альфреда, что королевство без него погибнет. Альфред, в сопровождении одного лишь молодого капеллана, удалился в свои личные покои, дабы молить Бога наставить его на правильный путь.
Дальнейшее повествование поразительно. Едва ли не впервые со времен римской цивилизации автор заглядывает внутрь человеческой души. И конечно, классическая дилемма: привязанность против долга. Кстати, не появилось ли у тебя догадок насчет моей гипотезы?
Остин молчал.
– Гримбалд продолжает:
Король спросил у священника совета, и молодой человек, глубоко тронутый его почтительным отношением и встревоженный предполагаемым предательством Беоргтнота, стал убеждать его расстаться с золотом. Вслед за тем подоспеет подкрепление иможнобудет напасть на датчан. Король возразил, что для этого ему придется нарушить торжественную клятву – величайшая провинность перед Господом. Юный священник стал уверять его, что обещание, данное язычникам, в глазах Господа ничего не стоит.
Знаешь, это был очень практичный совет. Целесообразный как с военной, так и с политической точки зрения. Да и против теологии капеллан тоже не погрешил. Но Альфреда, вероятно, связывал дохристианский, англосаксонский кодекс морали, так как автор продолжает:
Однако Альфред твердил, что честь запрещает ему такой поступок. И вот, после трех часов молитвы и беседы, король явился перед советом и сказал, что принял решение: его долг – самолично договориться с врагом и при необходимости предложить себя в заложники вместо епископа. Таны взъярились, и самые верные из них громче прочих кричали о том, что не позволят этого королю. Тут взял слово Беоргтнот и вызвался сам пойти к датчанам, дабы попробовать уладить дело, и Альфред доверчиво согласился. И Беоргтнот отправился к Олафу, но целью имел не помочь дяде, а предать его. Онрассказал предводителю датчан, что золото Альфреда находится при нем и он ждет прибытия нового войска, а посему нужно требовать от него незамедлительных уступок. Тем временем привели Вулфлака и двух его капелланов, и Беоргтнот, с омерзительным двуличием, высказал ему сочувствие. Однако ученый епископ и сам лелеял тайный замысел – правда, самый честный и благородный, – а именно: отправить Альфреду весть, значение которой будет понятно только ему самому. И епископ поручил Беоргтноту: скажи своему дяде, пусть не падает духом, а подумает этой же ночью о словах высокоученого Плиния: «Истинный мудрец даже при наступлении тьмы найдет светоч, что затмил солнце, в то время как глупца ослепит и обычная заря». Это высказывание он вспомнит без труда. Епископ заставил неграмотного королевского племянника затвердить послание наизусть. Замысел ученого мужа состоял в следующем: глубоко изучив карту неба и законы движения звезд, Вулфлак знал, что ближайшим же утром, на рассвете, произойдет затмение солнца. А поскольку они с королем недавно читали вместе труды Плиния, где это явление описывается, он не сомневался, что Альфред его поймет. Но, к несчастью, Беоргтнот заподозрил, что послание содержит тайный смысл, и решил не передавать его вовсе. И вот, возвратившись в английский лагерь, он заявил Альфреду и совету старейшин, что его попытка договориться с датчанами ни к чему не привела.
Тем временем Олаф, по совету Беоргтнота, приказал, чтобы Вулфлака подвесили на западных воротах городских укреплений, на виду у осаждающего войска. Узрев это, Альфред преисполнился гнева и печали и объявил, что сдастся врагу взамен епископа. Таны (а с ними лицемер Беоргтнот и его сообщники) со слезами на глазах молили его не делать этого, ибо, как они говорили, датчане непременно его убьют. Но Альфред ответил, что употребит ныне своювласть для назначения себе преемника и останавливает выбор на своем племяннике, который, если сам он умрет, прекрасно его заменит. Дошло до того, что самые верные из танов, видя его решимость, попытались силой помешать ему выйти за порог его личных покоев.
Король же, накануне условленного десятого дня, когда Вулфлака должны были убить, воспользовался предрассветной темнотой и бежал, переодевшись в платье одного из своих слуг. Неузнанный, он добрался до конюшен, где держали армейских лошадей, и нашел своего собственного жеребца – свирепого Ведерстепу, не подпускавшего к себе никакого другого наездника. Пока король седлал его, жеребец артачился, но с Альфредом на спине успокоился, потому что узнал своего хозяина. От шума проснулся младший конюх и, как только убедился, что жеребец затих, сразу понял: незнакомый наездник не кто иной, как сам король.
– Кстати, – вставил я, – не знаю, знакома ли тебе картина Ландсира из Национальной галереи на этот самый сюжет?
– Ландсира? – Остин улыбнулся.– Как она называется? «По следу короля»?
Я мгновенно понял, что это шутка, и рассмеялся:
– Нет, это брат Эдвина, Чарлз Ландсир. Название картины: «Верный конюх узнает короля Альфреда». Очень трогательная сцена. На переднем плане король, в его благородных чертах перемешаны прекрасно отображенные художником вина и благорасположенность; он отворачивает голову, услышав изумленный возглас, только что сорвавшийся с уст красивого юноши, который взирает на короля с почтением и преданностью.
Остин вынул изо рта трубку и улыбнулся.
– В самом деле? Непременно посмотрю, когда в следующий раз буду в Лондоне.
В его словах мне почудился какой-то намек, но смысла я не понял.
Ну ладно, вернемся к Гримбалду.
Юноша схватил коня под уздцы и стал кричать, пока не сбежались все слуги. Танов так тронули мужество и решимость короля, что они согласились напасть на город, не дожидаясь подкрепления. Тут же разбудили солдат, сделали перекличку и выстроили войско напротив городских стен. Епископ по-прежнему был подвешен над главными воротами, и все понимали, что он вот-вот может умереть. Перед самым рассветом войско было приготовлено и ждало королевского сигнала, чтобы начать штурм. В тот же миг дневное светило, едва поднявшееся над Вудберийскими холмами, начало заволакиваться черной тенью; тьма сгущалась и сгущалась, пока не сделалась непроглядной, поднялся холодный ветер. Солнце, спрятавшееся за диском луны, испускало вспышки пламени. Лошади тревожно заржали, птицы стаями беспорядочно кружили в небе, гадая, не пора ли устраиваться на ночлег. Ни один живой человек не наблюдал подобного прежде, и каждому казалось, что наступил конец света. Один Альфред узнал в происходящем затмение; объезжаяряды войск, он кричал, что через минуту-другую солнце вернется. Но он опоздал, и среди солдат началась паника. Датчан тоже охватил ужас; Олаф, стоя над главными воротами, решил, что тьму призвал своими заклинаниями Вулфлак, и приказал обрезать державшие его веревки. Когда тело ученого грянулось о землю, тьма уже начала рассеиваться. Останки мученика датчане самым постыдным образом швырнули в колодец вблизи Старого собора – теперь весь христианский мир знает его как Колодезь Святого Вулфлака. Вообразите себе ужас и горе Альфреда. Он сумел собрать свою рассеявшуюся армию, но штурмовать город силами испуганных солдат не было никакой возможности, тем более захватить противника врасплох уже не удалось. По счастью, на следующий день подоспело подкрепление, Альфред немедленно приступил к штурму и, разбив врага наголову, отвоевал город. В Старой монастырской церкви отслужили обедню, Олафа, его семью и танов крестили, азатем они с Альфредом обменялись богатыми дарами. После захвата столицы выплыло на Божий свет и предательство Беоргтнота: один из капелланов Вулфлака, некто Катлак, поведал, как принявший мученическую кончину епископ пытался передать королю весть о затмении. Беоргтнот и сам разоблачил себя, бежав на северо-восток, в подвластные датчанам области. Прах Вулфлака извлекли из колодца и похоронили в Старом соборе в черном каменном гробу, окованном свинцом и украшенном фигурами, которые изображали.... Тело обмыли, умастили, закутали в тонкое...
Это, кажется, не особенно интересно.
Старый собор был разграблен датчанами, а когда его ремонтировали, произошел необычный случай. Датчане проделали в стене дыру, и Катлак обнаружил спрятанный там старинный документ. Это была хартия, в которой один из прежних уэссексских королей даровал аббатству определенные привилегии. Альфред объявил хартию действительной и утвердил эти привилегии навечно, пожаловал епархии и другие дары, дабы тем самым почтить память своего покойного друга и учителя. С той поры начали происходить чудеса, связанные со св. Вулфлаком, а прежде всего с колодцем, куда было брошено его тело. Обнаружилось, что вода из колодца исцеляет страшные язвы, деревья, политые этой водой, дают плоды среди зимы...
В том же духе написано еще много, не сильно интересно и не больно убедительно, поэтому здесь я останавливаюсь.
Меня очень взволновала эта история – я всегда волнуюсь, когда думаю об этом необычайном человеке, английском короле-книжнике, который спас нацию от уничтожения.
– Не догадаешься ли, в чем заключается моя гипотеза относительно молодого капеллана? – спросил я.
Остин помотал головой.
– Ты обратил внимание, что он единственный персонаж, о мыслях и чувствах которого нам рассказал автор? В сцене, когда Альфред молится, Гримбалд пишет, что капеллан был «глубоко тронут почтительным отношением короля и встревожен предполагаемым предательством Беоргтнота». Я думаю, молодой священник был не кто иной, как сам Гримбалд.
Остин поджал губы.
– Это объясняет, почему в его уста был вложен столь мудрый совет.
Я рассмеялся.
– Очень циничное наблюдение. Однако ты прав, и это подтверждает мою теорию, которую я недавно опубликовал в «Трудах английского исторического общества».
– Но насколько достоверна эта повесть? Меня она убеждает не больше, чем пресловутые пироги.
– Здесь имеются определенные трудности, – признал я.
– Что ты скажешь о предсказанном Вулфлаком затмении?
– Да, тут возникает ряд щекотливых вопросов. Астрономические знания, необходимые в данном случае, были утрачены уже несколько столетий назад – собственно, с падением эллинистической цивилизации. Однако, без сомнения, труды Птолемея и Плиния были тогда в Англии известны, потому Вулфлак и Альфред, наблюдая затмение, вполне могли понимать, что это такое.
– А происходило ли оно в то время? Это можно установить?
– О том, что именно в те дни имело место затмение, сведений нет. Это одна из причин, почему многие ученые отрицают подлинность «Жизни».
– Считают ее подделкой? Но кто ее состряпал и зачем?
– Что ж, сохранился один-единственный манускрипт, с предисловием Леофранка, который описывает, как он поручил изготовить и распространить копии, с тем чтобы каждый знал, каким мудрым и ученым королем был Альфред.
– А в самом манускрипте нет ли каких-нибудь ключей?
– К несчастью, он был уничтожен в тысяча шестьсот сорок третьем году, при разграблении здешней библиотеки. Таким образом, все, что мы имеем, это весьма неудовлетворительное издание по тексту Леофранка, опубликованное в тысяча пятьсот семьдесят четвертом году антикварием Паркером.
– А чего бы ради кто-нибудь стал изготавливать подделку?
– По моему мнению, едва ли кто-то это сделал, но я готов допустить, что оригинальный текст Гримбалда был изменен и дополнен Леофранком. Он, несомненно, добавил концовку, где повествуется о том, как была найдена старинная хартия, обогатившая аббатство; ему же можно приписать рассказы о чудесах, цель которых – привлечь в аббатство паломников.
– В таком случае, не мог ли он подделать и весь текст?
– Именно такое предположение выдвинул три месяца назад некто Скаттард – мошенник, позорящий звание ученого; его статья, где он нападает на меня в самых яростных выражениях, была опубликована в том же журнале, что и моя. Он утверждает, будто Леофранк состряпал текст на основе отрывков, натасканных из различных источников.
– Ты говоришь об этом Леофранке, словно он твой ближайший сосед. Бога ради, кто же он был?
– Ты в самом деле не знаешь? Это был епископ, учредивший здесь, в Турчестере, культ святого мученика Вулфлака. Скаттард утверждает, будто он затеял это, чтобы собрать средства для уничтожения англосаксонского собора и строительства нового...
– Я заметил, что Гримбалд пишет «Старый собор», а это значит, что рассказ был составлен, когда на его месте уже стоял новый. То есть не раньше тысяча двести какого-то года, не так ли?
– Это было начало двенадцатого века, Остин.
– Прости. У меня немного путаются тысяча сотые, тысяча двухсотые и тысяча трехсотые годы. Средневековье для меня – это сплошные монахи и сражения, пока не появляется Генрих VIII с его женами.
Я содрогнулся и продолжил:
– Манускрипт, опубликованный Паркером, был скопирован приблизительно в тысяча сто двадцатом году, что согласуется с датировкой Леофранка. Но ты прав, Скаттард нашел тут аргумент в свою пользу. Он заявляет, что все затеи Леофранка – Колодезь Вулфлака и его гробница, ставшая в Средние века объектом паломничества, – основаны на этой подделке.
– Согласно Скаттарду, Вулфлак не был святым мучеником?
Я кивнул:
– Он идет гораздо дальше: по его теории, Вулфлак и вовсе не существовал. Верно то, что ссылки на него содержатся только в Гримбалдовой «Жизни». Но я в своем ответе, опубликованном в этом месяце, среди прочих аргументов привожу вопрос: отчего же в таком случае Леофранк подделал биографию Альфреда, а не самого Вулфлака?
– Возможно, потому, что избранный им способ куда хитроумнее. Он пишет биографию Альфреда, в которой святому Вулфлаку отводится выдающаяся роль, и таким образом с большим успехом протаскивает мученика в историю.
– В точности то же ответил и Скаттард, – мрачно кивнул я.– Если принять эту теорию, не столь уж невероятными покажутся и прочие его дикие домыслы. И венец всего – неслыханная, абсурдная идея, будто Альфред не разбил датчан, а, напротив, был разбит ими, платил им дань и числился в их вассалах.
Остин бесстрастно меня разглядывал.
– А разве все это так валено?
– Я не могу спокойно смотреть, как кто-то за счет ложных научных идей строит себе карьеру. Эта публикация сделала его главным претендентом на новую должность профессора истории в Оксфорде. Но если я найду то, что ищу, а именно: оригинальный текст Гримбалда, который, как я думаю, видел антикварий Пеппердаин в тысяча шестьсот шестьдесят третьем году, я опровергну аргументы Скаттарда и докажу подлинность «Жизни» Гримбалда.
– А до того, как Скаттард опубликовал свою статью, кто был наиболее вероятным кандидатом?
Я почувствовал, что краснею.
– Я тогда раздумывал, выдвигать ли свою кандидатуру, если ты это имеешь в виду.
– И Скаттард на тебя напустился, потому что видел в тебе возможного соперника?
– Вне всякого сомнения.
– Так значит, обнаружение манускрипта существенно повысит твои шансы?
Меня поразила злоба в его тоне, и я подумал, не объясняется ли его горький настрой тем, что он, обладая блестящими задатками, получил весьма скромный диплом и, таким образом, не смог остаться преподавать в колледже. Частично в этой неудаче был виноват он сам, поскольку упорно отказывался браться за неинтересную ему работу, хотя имелись и другие причины.
– Я далеко не уверен, что мне нужен этот пост. Тихие кабинетные занятия и преподавание – вот все, чего я желаю, и это у меня уже есть. Уважение и привязанность учеников значат для меня больше, чем профессорское звание.
Остин самым вызывающим образом улыбнулся:
– А что будет, если ты найдешь манускрипт, но он не подтвердит твою теорию?
Чтобы перевести разговор на другую тему, я произнес:
– А не пора ли тебе, Остин, посмотреть твой подарок? Он поднял пакет.
– Я о нем чуть не забыл.– Он очень бережно развернул бумагу и извлек книгу.– Спасибо.
Несколько неловко я сказал:
– Мне кажется, здесь сделано неизмеримо много для разрешения спорных вопросов, касающихся хронологии.
– Очень мило с твоей стороны. Уверен, это ценный труд.
Притворившись заинтересованным, он открыл книгу и стал просматривать.
– Автор – из Колчестерского колледжа, а это для нас с тобой лучшая рекомендация. В своей области он поистине блестящий специалист. Знаю, ты не согласишься, но он утверждает, что геологические открытия отодвигают сотворение мира на миллионы лет назад. Я понимаю, что...
– С Локардом ты хочешь встретиться из-за этого треклятого манускрипта? – прервал меня Остин.
– Ты ведь с ним знаком?
– О да, мне он известен. Известен как бессердечный и честолюбивый ученый сухарь. Он один из тех, для кого видимость важнее сути, форма ценнее содержания. Ему подобные торчат на берегу житейского моря, не решаясь замочить хотя бы подошвы.
– Пусть себе бережет свои ноги, лишь бы дело знал, – усмехнулся я.
– Как ученый он, может, что-то и знает, но не как носитель духовного звания. Снаружи он ритуалист, а внутри такой же безбожник, как, например, автор вот этого.– Он похлопал по книге. – Подобно многим в наши дни, он пренебрег существом религии и обратился к внешним атрибутам. Все эти научные гипотезы про обезьян, окаменелости и галактики не имеют отношения к делу. Пусть все на свете можно объяснить одной теорией – назовем ее рационалистическо-научной, – но это не значит, что не существует другой, более обширной теории, по отношению к которой первая играет подчиненную роль.
– А, ты говоришь о том, что, сотворяя мир утром в понедельник четыре тысячи четвертого года до Рождества Христова, Бог подкинул окаменелости с целью испытать нашу веру – как утверждают твои достославные единомышленники?
– Нет, я не об этом. Если ты снизойдешь до того, чтобы выслушать мои аргументы, тебе, наверное, станет ясна моя точка зрения.
В его словах я уловил обиду умного человека, упустившего в жизни свои возможности. Мы ненадолго смолкли.
– Надеюсь, ты не нажил себе врага в лице доктора Локарда, – произнес я, вспомнив слова старика Газзарда. – Судя по всему, он человек влиятельный.
– Влиятельный? Ну и чем же он может мне навредить? – спросил Остин, роняя книгу на пол.
– В худшем случае он может добиться, чтобы тебя уволили.
– Да, по мирским меркам он человек влиятельный, если ты это имеешь в виду.
– Как ты проживешь, если потеряешь должность?
– С трудом. У меня нет за душой ни запасов, ни друзей, которые могли бы помочь. Но неужели ты думаешь, что я буду плакать по своей работе – обучать деклассированных юнцов в скверном маленьком городишке? Меня тянет обратно в Италию. Помнишь, я был там однажды?
– Но, Остин, на что ты будешь жить? Даже в Италии без какого-нибудь дохода не обойтись.
– Ты все на свете сводишь к деньгам и службе. Неужели ты не понимаешь, что это вещи второстепенные? В конечном итоге.
– Какие же тогда первостепенные?
Он уставился на меня с непостижимым выражением, и когда мне стало ясно, что другого ответа не будет, я спросил:
– Ты хочешь сказать, что важнее всего спасение души? Я постарался, чтобы в моем тоне не прозвучал сарказм.
Но на лице Остина появилась горькая улыбка:
– Ты только что обвинил меня в том, что я верю в « вечную Жизнь и прочую ерунду».
– Прошу прощения. Я на минуту забылся. Насмехаться над чужими верованиями противно моим принципам.
– Как бы эти верования ни были смешны? – В голосе Остина чувствовалась ирония.
– История говорит, что едва ли не во всех обществах большинство людей верило в бессмертие души. Веруя в божественное воздаяние, ты, по крайней мере, солидарен с большинством.
Он жестом остановил меня:
– Я еще сам не разобрался. Я верю в добро и зло, в спасение и проклятие. Верю полностью и безоговорочно. Это для меня такая же реальность, как стул, на котором я сижу. Еще большая. По твоим словам, я попался на приманку вечной жизни, но послушай, осуждение для меня более реально и убедительно, чем спасение. И гораздо более вероятно.
А я-то уж было решил, что вот-вот его пойму.
– Почему ты так говоришь?
Он смотрел мне в глаза, пока я не отвел взгляд.
– Позволь, я обращу к тебе твой же вопрос. Что для тебя первостепенно? Что в конечном итоге главное?
Ответить оказалось нелегко.
– Наверное, наука. Истина. Гуманизм.– Я замолк.– Бога ради, Остин, это вопрос для студентов. Главное – стараться быть порядочным человеком. Стараться делать максимум. Я имею в виду, уважать и понимать других людей. Реализовывать свои интеллектуальные способности, обеспечивать потребности и наслаждаться прекрасным.
– Вот и различие между нами. Позволь, я тебе объясню. Предположим, тебе нужно описать свою жизнь как некое путешествие, что бы ты тогда сказал?
– Не понимаю.
– Я говорю о том, что для тебя жизнь – это медленное продвижение по открытой равнине; и спереди и сзади земля просматривается до горизонта.
– Ясно. А твоя жизнь тебе представляется иначе? Он улыбнулся:
– Да. Для меня жизнь – опасный поиск в густом тумане и тьме; под ногами узкая горная тропа, с обеих сторон бездна. Временами туман рассеивается, и, когда светлеет, я замечаю рядом головокружительные обрывы, но впереди виден пик, к которому я стремлюсь.
– В моей жизни тоже случаются нежданные приключения. К примеру, когда мне попалась ссылка на то, что в здешней библиотеке может найтись манускрипт...
– Я не о манускриптах говорю, – прервал меня Остин.– Как насчет страстей?
Я неловко ухмыльнулся:
– В нашем возрасте, Остин...
– В нашем возрасте! Что за чушь. Можно подумать, ты старик.
– Остин, мы уже не юнцы. Нам обоим скоро минет полсотни.
– Полсотни! Разве это возраст? Впереди еще несколько десятков лет.
– Так или иначе, страстей мне хватило, пора поставить точку.
– Полагаю, ты намекаешь на...
– Молчи, Остин. Право, я не хочу ворошить прошлое.
– Ас тех пор?
– С тех пор?
– Прошло уже больше двух десятков лет. Неужели с тех пор для тебя все кончилось, кроме профессиональной жизни?
– Моя профессиональная жизнь – которой ты, видимо, пренебрегаешь как малозначительной – даровала мне множество радостей и преимуществ. У меня есть ученики, коллеги, научные труды и книги. Полагаю, я уважаемый человек в колледже и в своей профессии. Можно смело утверждать, что многие из молодых людей, которых я учил, чувствуют ко мне такую же привязанность, как я к ним.
– Ты словно бы говоришь о прошлом. Разве у тебя нет желания завладеть этой должностью? Или тебя вполне устраивает, что она достанется этому типу – Скаттарду, так ты его назвал?
– Я уже сказал, что не намерен ради нее унижаться. Кроме того, это риск.
– Риск?
– Если станет известно, что я домогался профессорского звания и потерпел неудачу, я буду унижен.
– И это ты называешь риском?
– Мне не нужна эта должность. Моя профессиональная жизнь и без того полна.
– Отлично.– Остин откинулся на спинку кресла.– Ты никогда не подумывал о том, чтобы снова жениться?
– Я все еще женат, – отозвался я коротко. И, встретив испытующий взгляд Остина, добавил: – Насколько мне известно.
– Насколько тебе известно. Что ж, могу сказать...
– Я не хочу ничего знать. Я сказал уже, у меня нет желания обсуждать это.
– Неужели двадцать лет назад ты забыл о страстях навсегда? Ты ни к кому не питал с тех пор нежных чувств? – В его тоне слышалось скорее нетерпение, чем симпатия.
– Как бы я мог? Я не свободен. Кроме того, как я уже сказал, страстей мне хватило с избытком на всю жизнь.– Видя, как Остин молча за мной наблюдает, я ляпнул: – Я совершенно счастлив тем, что имею.
– Счастье, – произнес он мягко, – это нечто большее, чем отсутствие несчастий.
– Возможно, однако меня пугает воспоминание о том несчастье, которое я пережил двадцать лет назад. Отсутствие страданий – этого с меня довольно.
– Как ты можешь такое говорить? Единственное, что в жизни важно, – это страсть. Единственное.
На язык напрашивалось множество ответов: что так называемая страсть – это часто не более чем юношеская любовь к приключениям, желание оказаться в центре внимания, но, взглянув Остину в лицо, я не решился заговорить. В нем была такая сосредоточенность, такая сила чувств. Я отвел глаза. На что, черт возьми, он намекает? Что за страсть составляет существо его жизни? Кто объект этой страсти? Странно было даже связывать понятие «страсть» с человеком нашего возраста. И все же я не исключал, что он прав. Безусловно, прав, если речь идет о любви. Однако слово «любовь» Остин не упоминал.
– Что ты имеешь в виду под страстью?
– Как будто и так не понятно! Я имею в виду, что мы живем не в себе и для себя, а существуем настолько, насколько нас воссоздает воображение другого человека, – существуем, участвуя в его жизни с максимальной полнотой. Это участие касается воображения, интеллекта, физической и эмоциональной сферы – со всеми конфликтами, которые отсюда вытекают.
– Я в это не верю. По-моему, наш удел – полное одиночество. То, что ты описываешь, это просто временная одержимость.– Я улыбнулся.– Именно временная, пусть даже иногда она длится всю жизнь.
– Одиночество становится нашим уделом только по нашему собственному выбору.
Я был не согласен, но возражать не стал. Меня охватило любопытство.
– А это отвлеченное понятие, которое ты именуешь страстью, сильно отличается от любви, привязанности?
Он как будто на миг задумался, прежде чем ответить:
– Скажу так. О страсти речь идет в том случае, если человек, к которому ты испытываешь соответствующее чувство, просит тебя преступить границы нравственности и ты соглашаешься.
– Ты говоришь о чем-то вроде лжи или кражи? Он усмехнулся:
– Приблизительно. Или о чем-то похуже, если ты способен такое вообразить.
– Не представляю себе, чтобы я такое сделал.
– Разве? Помолчав, я спросил:
– Так значит, в данное время имеется какой-то объект твоей страсти?
Он безмолвно кивнул.
– Я заинтригован.– Я сделал паузу, давая Остину возможность что-нибудь добавить. Он не произнес ни слова. Кто была та загадочная женщина, которую он любил? И не было ли связано с этим разговором полученное мною приглашение? А неприятности, в которые он – несомненно – впутался?
– Скажи, ты счастлив? Следуя своей страсти.
– Счастлив? – Остин рассмеялся.– Счастье – это то, что испытываешь, прогуливаясь в погожий денек или вернувшись домой после приятной встречи с друзьями. Нет, страсть не сделала меня счастливым. Она повергла меня в бездну отчаяния. Вознесла на вершины восторга.– И едва слышным шепотом, так что я не знал, не обманывает ли меня слух, добавил: – И увлекла к погибели.
– Если есть выбор, я предпочту скорее счастье, чем страсть.
– Если ты можешь так легко отодвинуть ее в сторону, значит, со студенческих времен ты нисколько не повзрослел, – отозвался он. И с оттенком глубочайшего презрения в голосе спросил: – Говоришь, тебе хватило страстей? Одной недолгой женитьбы достало на все эти годы?
– Довольно об этом, Остин.
– Думаю, твой случай тяжелее моего.– Он произнес это серьезно.– В смертный час ты поймешь, что никогда и не жил.
– Ну нет, я жил.
– Однажды. Двадцать с лишним лет назад.
Я был ошеломлен, услышав его холодный, едва ли не насмешливый тон. Он делал вид, будто не понимал, что это для меня значит. Не понимал?
– Я бы предпочел не говорить об этом.
– Ты, наверное, винишь себя?
– Виню себя? Да, пожалуй. Я был наивен, доверчив, не знал жизни. И, поскольку уж затеялась откровенная беседа, признаюсь, что долгое время злился на тебя.
– Ты злился на меня?
– Остин, что бы я ни чувствовал в то время, ты должен понять: если бы я на тебя обижался за роль, которую ты сыграл, я бы ни за что не принял твое приглашение.
– А какую роль я, по-твоему, сыграл?
– Боюсь, придется тебе довольствоваться тем, что уже сказано. Я не собираюсь проводить... эксгумацию, после стольких-то лет.
– Ты в самом деле не слышал никаких новостей?..
– Она мертва. Для меня она мертва.
– Я слышал от одного старого приятеля в Неаполе...
– Не хочу ничего знать, Остин. Больше ни слова. Я предполагаю, она жива, потому что, если бы она умерла, я бы от кого-нибудь об этом услышал.
– Я слышал от одного старого приятеля в Неаполе, что у них родился ребенок. Ты знал об этом?
Бок пронзило болью, словно от удара кинжалом. Я встряхнул головой. Голос Остина доходил приглушенно, как через слой воды:
– Девочка. Сейчас ей около пятнадцати. Мне сказали, она очень умная и красивая. Похожа на мать, а глаза от отца.
Я спрятал лицо в ладонях.
– Не хочешь слышать правду, да? Странно для историка. Похоже на профессиональную несостоятельность, не думаешь?
Я отнял ладони и отвернулся.
– Зря я приехал.
– Все это – твое пристрастие к успокоительным компромиссам.– Он коротко рассмеялся.– Вот в чем твоя страсть: компромисс. Не насмехаешься над чужими верованиями, какими бы неправильными они тебе ни казались. Как это типично для среднего класса, как характерно для англичанина и для обывателя. Но ты очень многого не понимаешь. Твое существование всегда было привилегированным, защищенным. А теперь ты и вовсе заполз в раковину. Ты всю жизнь перестраховывался, осторожничал. Тебе и не снились те ужасы, падения и восторги, которые пережил я.
Он остановился. Потом добавил:
– Но я очень рад, что ты меня простил.
С минуту, не меньше, мы сидели молча. Я заметил, как при свете единственной свечи и гаснущих углей в камине вокруг нас сгущались тени. Я даже слышал, как внизу, на лестничной площадке, тикали часы.
– В гостиницу идти слишком поздно, – произнес я, вставая.– Но сразу после завтрака я покину твой дом.
Остин походил на человека, пробуждающегося после наркоза или гипнотического транса.
– Ты должен остаться. Прости, если я тебя обидел. Сам не знаю, как у меня все это вырвалось. Ну скажи, что ты не уйдешь.
– Думаю, мне нужно уйти.
– Слушай, если абсолютно честно, я был не в себе. Сядь, прошу тебя.
Я нехотя повиновался, и он продолжал:
– У меня неспокойно на душе. Иначе бы я этого не наговорил.
– Я догадался.
– Я обращался не столько к тебе, сколько к самому себе. Любой, кого бы принесла нелегкая в это кресло, услышал бы то же самое, что и ты.– Он отвернулся.– Честно говоря, в последние несколько недель я хожу по лезвию бритвы.
– Расскажешь, в чем дело?
Он обратил ко мне страдальчески искаженное лицо.
– Не могу. Но представь себе положение столь невыносимое, что начинаешь думать о самоубийстве как единственном выходе.
– Боже милосердный! Выбрось из головы эти чудовищные мысли. Ты ведь не всерьез?
По лицу Остина медленно разлилась сардоническая ухмылка.
– Я отверг эту идею. Так что по крайней мере на этот счет можешь быть спокоен.
– Доверишься ли ты мне настолько, чтобы рассказать свою историю, Остин?
– Ты останешься до воскресенья?
– Хорошо-хорошо. Я остаюсь.
– Благослови тебя Бог, дружище.
Я ждал, что он заговорит, но он, вероятно, не собирался со мной откровенничать. Так или иначе, я решился начать сам, но тут часы на лестничной площадке пробили час.
– Уже так поздно? – вырвалось у меня.
– Еще позднее.– Остин вынул свои часы.– Не слышал разве соборный колокол? Уже почти два. Эти часы ходят как бог на душу положит.
– Тогда почему бы не показать их часовщику? Остин улыбнулся.
Раздражающий, непостижимый Остин! Как же я любил его в юности и как горевал, что утратил его дружбу.
– Завтра у меня много дел, – проговорил я.– Пойду спать.
Обменявшись рукопожатием, мы расстались. Я первым отправился наверх и обнаружил, что на лестнице и в спальне, по контрасту с теплой гостиной, ужасно холодно. Немного отодвинув занавеску, я увидел за окном еще более густой, чем прежде, туман. Остин вначале сходил вниз, а через двадцать минут я услышал, как он поднимается и открывает дверь своей спальни на другой стороне площадки. В постели я полчаса читал (я привык читать перед сном и без этого не мог заснуть), но сосредоточиться на книге мне в этот раз было трудно.
Меня расстроила гневная вспышка Остина. В университете он не был таким несдержанным. Вероятно, у него многое накипело на душе. Я снова подумал о том, в кого он был влюблен и не любовь ли угрожала его положению в школе. Кто она – жена коллеги? Или мать ученика?
У меня не шла из головы новость, которую сообщил мне Остин. Как раз чтобы оградить себя от таких новостей, я в свое время порвал с некоторыми друзьями и знакомыми. Почему Остин упорно заговаривал о прошлом, почему навязал мне это жестокое известие? Не желал ли он избавиться от своей вины? Но я не видел в нем ни малейших признаков раскаяния в той – весьма значительной – роли, какую он в свое время сыграл.
Все, чего я хотел двадцать пять лет назад, это заниматься наукой и иметь жену и детей, а Остину, очевидно, все это было не нужно. Я думал, что его запросы меньше моих, но теперь заподозрил обратное. Он не смог получить такой диплом, которого заслуживал по своим дарованиям, потому что как раз накануне экзамена ввязался в очередную заварушку, как он их называл. В Остине скрывалось нечто дикарское и опасное: я почти забыл об этом, но теперь он мне напомнил. Он мог отбросить и достоинство, и самоконтроль. Что, если он, обиженный, чувствуя себя неудачником, совершил какой-то серьезный промах?
Я задул свечу и попытался заснуть. Остин был прав: на Соборной площади царила ничем не нарушаемая тишина. Как в колледже во время каникул. Пожалуй, даже чересчур глубокая. Я вспомнил, как спустя год или два после большой паузы, случившейся в моей жизни, я решил, что в доме под Кембриджем чересчур тихо, и перебрался в колледж, в свое старое холостяцкое жилье. Шум, который создают студенты во время триместра, чаще успокаивает, чем мешает; в каникулы тишина становится давящей. Сейчас не слышалось ничего, кроме соборного колокола, отбивавшего четверти, а когда он низким звоном возвестил о наступлении очередного часа, раздались отзывы с других колоколен, приглушенные туманом; город был погружен в него, как в океан, над поверхностью торчали только шпили и башни. Кроме этих звуков доносился лишь скрип дерева: дом, как старик, скрипел суставами, изнемогая от долгого, мучительного дряхления. Я подумал о том, что должно было происходить в этом доме: люди умирали, рождались дети, случались печали, звучал смех. Мне казалось, что это скрипят деревянные борта корабля. Дом был кораблем, но облачное море находилось над нашими головами. Значит, корабль плывет ниже поверхности воды. Пока в моем мозгу проплывали эти нелепые образы, я погрузился в сон или как будто полусон.
Внезапно я пробудился и несколько минут не мог понять отчего. Потом повторился звук, заставивший меня открыть глаза. Это был ноющий плач, что-то среднее между вскриками и рыданиями, – почти нечеловеческий. В полусне мне подумалось, что это призрак, историю которого я узнал от Остина, но звук был реальный, и источник его находился внутри дома. Я зажег свечу, и комната наполнилась мерцающими тенями, что отнюдь не помогло мне успокоиться. Собравшись с духом, я встал с постели, накинул халат и вышел на лестничную площадку. Звук, как я и догадывался, шел из комнаты Остина. Я постучал и, выждав мгновение, толкнул дверь.
В тусклом свете я увидел на кровати человеческую фигуру. Подняв свечу, я разглядел Остина, одетого в ночную рубашку; он стоял на кроватном покрывале, преклонив колена. Руки он прижал к ушам, словно защищаясь от оглушительного шума. Глаза его были открыты, и, как мне показалось, он разглядывал что-то в изножье кровати. Заметив, как торчат из-под ночной рубашки его тонкие ноги, белые и костлявые, я почувствовал жалость и легкое отвращение.
При виде его бледного выразительного лица, на котором была написана мука, я забыл обо всем, что он сделал, и сердце у меня екнуло. Была ли это привязанность к человеку, стоявшему сейчас передо мной, или печаль по юноше, место которого он занял?
Я подошел к кровати. Он смотрел на меня – во всяком случае, глаза его были открыты и лицо обращено ко мне. Я испытал странное чувство, когда понял, что, глядя в упор, он меня не видит. Кто или что ему грезится – я не представлял.
Обращаясь ко мне и одновременно не ко мне, он произнес:
– Она говорит, он это заслужил, за многие годы. Говорит, это не месть, а акт справедливости. Все эти годы он избегал воздаяния.
– Остин, – сказал я.– Это я, Нед.
Не сводя с меня невидящего взгляда, он продолжал:
– Он должен за все заплатить. Она так говорит. И еще: если не мы, она сама это сделает.
Я потряс его за плечи и прижал к себе.
– Остин. Дорогой друг.
Внезапно он вздрогнул, и в его широко открытых глазах мелькнула искра понимания. Миг он оставался в моих объятиях, но затем довольно резко оттолкнул меня.
– Дорогой старый дружище, – произнес я, – мне очень тебя жаль. Чем тебе помочь?
– Слишком поздно.– Он дважды тяжело вздохнул и добавил: – Со мной все в порядке. Возвращайся в постель.
– Остин, дорогой, я не могу покинуть тебя в таком состоянии.
– Все в порядке. Иди. Просто приснился плохой сон.
Он говорил таким тоном, что спорить не приходилось. Ошеломленный, я послушался, но заснуть мне удалось далеко не сразу.
При виде его ранимости и мук все мои обиды рассеялись как дым. Не напугала ли моего старого друга история о привидении – та самая, которая, по его словам, должна была лишить меня сегодня спокойного сна? Однако ужас в его лице говорил о чем-то гораздо более серьезном. Я не мог не сочувствовать, ибо сам часто становился жертвой ночных кошмаров, особенно в худшую пору своей жизни, когда в течение нескольких месяцев я просто боялся идти в постель. Не был ли кошмар, приснившийся Остину, связан с теми событиями? Не преследует ли его ощущение вины? Я не знал в точности, какова была его роль, но долю ответственности он, без сомнения, нес. Быть может, он пригласил меня, чтобы попытаться загладить свою вину? Или, попав по непонятной причине в тяжелое положение, нуждался в моей помощи? А женщина, упомянутая им во сне, – та самая, к которой обращена его страсть?
Назад: ВТОРНИК, ВЕЧЕР
Дальше: СРЕДА, УТРО