ПЯТНИЦА, НОЧЬ
Итак, Фиклинг все же остался без работы. Это было делом моих рук, но я не торжествовал. Так или иначе, я почти не сомневался, что в нужду он не впадет. Тут тоже, как ни странно, решение зависело от меня. Мне не приходилось винить себя в том, что с ним произошло, так как я наконец понял: он завлек меня в город якобы ради примирения, а на самом деле собирался мною воспользоваться. Он не ожидал того, что я встречусь с доктором Локардом и получу кое-какие сведения об обстановке в капитуле, ведь я должен был все время торчать на Вудбери-Даунс.
Я размышлял о словах миссис Локард. Мысли о женитьбе, возможной, если я буду свободен, приходили мне раз или два, и я подумывал о вдове одного моего сослуживца – женщине лет на десять моложе меня, оставшейся без мужа год назад с двумя маленькими детьми. Она отличалась добрым, мягким характером, и, как мне казалось, я ей нравился. Трудно было взять на себя такую ответственность при моих доходах. Профессорского жалованья хватило бы с избытком, но я знал, что, если издание манускрипта будет поручено Скаттарду, кафедра мне никак не светит. Тем или иным путем доктор Локард добьется, что я не буду признан даже как открыватель.
Я помедлил вблизи старой привратницкой, в том месте, где раньше, вероятно, стояла стена, огораживавшая сад за домом Гамбрилла. Я видел высокую черную фигуру каноника Бергойна; в незапамятные времена он стоял здесь ночь за ночью и думал о «тайном преступлении», которое привело его к смерти. Не каменщика он имел в виду – теперь мне это было известно. Даже если он знал об убийстве Роберта Лимбрика, не об этом преступлении он грозил поведать миру. Нет, скрытый отвратительный проступок, к разоблачению которого он себя подталкивал, был совершен – или только задуман – им самим. Я припомнил слова его проповеди: Ему одному ведомо, как он свернул со своего пути на греховную и чуждую тропинку, ведущую в гнилое болото.
Бергойн, должно быть, в эти недели сильно мучился, понуждая себя сойти с неправедного пути, на который его завела судьба. Он узнал, что от любви до ненависти один шаг, поскольку очень уж велика власть, которую получает любимый над любящим.
Много лет и я пребывал в таком же рабстве. Теперь я понял, что давно уже свободен. Мои чувства к жене превратились в привычку, пустую оболочку, содержимое которой со временем усохло, а я об этом не подозревал. Я идеализировал ее и раздувал потухшее пламя, отчасти чтобы избавить себя от хлопотной необходимости начинать новую жизнь. Миссис Ло-кард помогла мне это осознать, но решило дело замечание Фиклинга, нацеленное на то, чтобы меня уязвить. Повторив жестокие слова моей жены, что она вышла за меня с единственной целью избавиться от материнской власти, он раскрыл мне ее ограниченность. В своем воображении я возвел ее на пьедестал, но теперь понял: она обычная женщина с заурядным умом. Изгнание духа состоялось.
Мне предстояла теперь трудная задача признать, что я был ребячлив и сентиментален, и известить жену о своем согласии на развод. А затем открыть в своей жизни новую главу. Бергойн избрал другое средство освобождения. Он ненавидел не столько объект своей любви, сколько саму любовь – позорную и мерзостную, как ему казалось. Ему одному... ведомо, какая темень царит в потаенных глубинах его существа. В течение двух недель он принуждал себя обличать свои грехи публично, хотя и в завуалированной форме. На меньшее его совесть не соглашалась. На следующий день он должен был исполнить свое слово и открыть всю истину перед собранием горожан. Для отступления оставался лишь один путь. И Бергойн увидел выход. Среди ночи, пока бушевала буря, он явился сюда, к старой привратницкой, где помещался колледж, и с помощью своего ключа вошел внутрь. Ключ дал ему регент, и он мог ночами входить и выходить – что и проделывал уже, как я полагаю, множество раз.
Под раскаты грома и шум дождя он незамеченным прокрался по лестнице и на какие-то минуты или даже секунды поверил, что единственным решительным поступком может вернуть себе свободу. Гамбрилл показывал ему, при каких условиях может обрушиться крыша, и под прикрытием грозы ничто не мешало Бергойну пустить эти знания в ход. Он совершил деяние, страшнейшее, нежели все, что он делал раньше, хотя его больной совести это преступление представлялось наименьшим злом. И как же он поступил дальше?
Мне захотелось повторить его путь и воссоздать в воображении его мысли. Доктор Локард, подумалось мне, этого бы не одобрил. Что бы я увидел, если бы перенесся в ту ночь и спрятался в соборе? Я вошел в темное здание – незапертое, так как рабочие все еще трудились, дабы исправить ущерб, который сами же и нанесли. Как и в первую ночь после своего приезда, я застал их в соборе, только на этот раз в другом месте; при свете двух фонарей они врубались во внутренности древнего строения. Старый Газзард, как всегда, маячил поблизости, в тени; завидев меня, он не выказал ни удивления, ни радости.
Я поздоровался и без околичностей спросил:
– Помните, как я приходил сюда поздним вечером в среду, а вы с рабочими пытались распознать, откуда идет запах? – Он кивнул.– Той ночью в собор приходил кто-нибудь еще? Много позже, я имею в виду часа в два?
Он нахмурился.
– Да. Этот самый мистер Слэттери. Как-то прознал о случившемся и пришел спросить, как оно отразится на органе.
Мастер сказал ему, что органом нельзя будет пользоваться несколько недель. Вид у него сделался самый кислый.
Я поблагодарил Газзарда. Он подтвердил мои собственные догадки: я рассказал Фиклингу о неприятности в соборе, тот передал новость Слэттери, и последний отправился узнать, сможет ли он играть на органе днем в пятницу (первоначальная дата чаепития), дабы обеспечить себе алиби. После разговора с мастером заговорщики сошлись ночью в доме на Орчард-стрит и решили перенести задуманное на завтра.
Когда старый служитель отвернулся, я схватил один из фонарей, стоявших на гробнице, и направился к двери башни. У меня была теория о том, что там можно обнаружить, и я хотел ее проверить. Я попробовал один из ключей, которые взял у доктора Локарда как бы по ошибке, вместо своих собственных. Мне пришло в голову, что я с успехом осваиваю воровское ремесло: фотографии, ключи и вот теперь фонарь. Второй ключ повернулся в замке. Я не удивился, поскольку предполагал, что за последние два века ни разу не возникло повода поменять замок на новый.
В ту трижды роковую ночь сюда явился Бергойн, по-прежнему прикрываясь одеянием святости, и использовал эти самые ключи, чтобы войти в эту самую дверь. (Услышав объяснения доктора Локарда, как каноники друг друга заменяют, я понял, что в связке ключей от колледжа, позаимствованной Бергойном, имелись и ключи от башни, поскольку обязанности больного ризничего были доверены регенту.)
Я начал подниматься по узкой лестнице. Справа виднелась запертая дверца, которая, как я знал, вела на органную галерею; я догадался, что Слэттери воспользовался ею утром в четверг, поскольку обычный путь был закрыт, и таким образом выбрался из собора незаметно для меня. Я принял его за привидение. Осталось только посмеяться над собственным легковерием.
Я снова принялся описывать круги по винтовой лестнице. В воображении я воссоздавал чувства Бергойна, взбиравшегося той ночью на башню. Снаружи бушует буря: трещит черепица, гремит гром, ветер завывает, как обезумевший фагот. Бергойн в смятении. Только что он пересек черту, которая полностью отделила его от прошлого, от других людей, от всего, что было ему привычно. Убив мальчика, он добился не спасения, а проклятия, и это сделалось ему понятно сразу вслед за убийством. Он знает, что проклят – проклят в буквальном смысле. Признаки того же понимания я наблюдал в последние дни на лице другого человека, и мне было ясно, что это значило для того, кто принимает вечное спасение и проклятие как абсолютную реальность.
Я добрался до верха лестницы и находился под самым шпилем башни. Завершив последний круг, я увидел то, чего и ожидал: огромное деревянное колесо в два человеческих роста, а вернее, его остов, от которого сохранилась лишь часть стоек и спиц. Оно простояло здесь так долго, что все забыли о его назначении. Но я знал: это было ножное колесо-лебедка, с храповым механизмом и двумя ободами. Внутрь входил человек и, вращая колесо, сообщал валу силу, достаточную, чтобы поднять почти две тонны груза.
Оно было устроено еще во времена возведения собора и служило для подъема строительных материалов. Гамбрилл использовал его, чтобы тайком отремонтировать шпиль, используя средства, в хищении которых его впоследствии обвинили. После смерти мастера у Лимбрика нашлись свои причины желать, чтобы Гамбрилла подозревали в хищении. А точнее, с горечью поправил я себя, в присвоении.
Опираясь на надпись и бумаги капитула, я воспроизвел предположительный ход событий: как-то, много лет назад, Гамбрилл использовал при работе это колесо и в результате остался без глаза. В колесе находился старший Лимбрик, а Гамбрилл опускался вместе с тяжелым грузом, по мере того как постепенно разматывалась веревка. (Как было сказано в надписи: Все вещи крутятся, и человек, рожденный для трудов, крутится вместе с ними.) Футов за пятнадцать до земли веревка лопнула, груз упал, вал начал с бешеной скоростью вращаться в обратном направлении, а вместе с ним и ножное колесо, и человек, в нем находившийся, погиб. Он, говоря словами надписи, былразорван в куски. Гамбрилл тоже упал и получил серьезные ранения – более серьезные, чем рассчитывал, ибо, я убежден, он сам и перерезал веревку.
Доктор Локард ошибался. Надпись поместили на стену не каноники, желавшие обвинить семейство Бергойна в убийстве своего настоятеля, а младший Лимбрик – чтобы указать на Гамбрилла как на погубителя своего отца, поплатившегося за это преступление.
В точности как в ту ночь Бергойн, я поглядел в просвет между балками на вершину свода. Тогда в кирпичной кладке имелись проломы, через которые можно было поднять или опустить строительный груз. Или человеческое тело. В прошедшее воскресенье Бергойн объявил, что через неделю явит народу грешника на этом самом месте. Его тело рухнет в дыру свода и будет найдено на сто двадцать футов ниже, у подножия алтарных ступеней. В точности по его предсказанию: но порочность его еще предстанет всем взорам. Воистину, и в темных углах не спрятать ему свои грехи.
Я обернулся, оперся на край слухового окошка и выглянул наружу. Надо мной маячили гигантские колокола. Ночь стояла тихая, внизу мирно спал город, его хаотически разбросанные остроконечные крыши напоминали темные волны застывшего моря. У подножия собора виднелся лабиринт узких улочек, далее поблескивала в лунном свете река, высился холм, где я, охваченный ужасом, бродил позапрошлой ночью. Я улыбнулся, вспомнив о своем тогдашнем суеверном страхе. Во Вселенной не существует злых сил. Зло творят люди, потому что, как сказала миссис Локард, собственные несчастья побуждают их искать горького удовольствия в страданиях ближних.
В письме адвокатам жены я скажу, что сделаю все возможное, дабы ускорить развод. Фиклинг был прав. Я сам напрашивался на то, чтобы меня предали. В ту минуту я понял намеки миссис Локард. На мне лежит часть вины за случившееся. Однако слово «вина» тут не совсем подходило: я не чувствовал себя виновным. Скорее, я теперь сумел взять на себя ответственность за то, что сделал и чего не сделал.
Я принял и еще одно решение, давшееся мне гораздо легче. Меня соблазняла сделка, предложенная доктором Локардом. Благодаря этому предложению я, во всяком случае, осознал, что мое равнодушие к житейскому успеху было до некоторой степени притворным.
Почти двести сорок лет назад, также ночью, на том же месте стоял Бергойн, собираясь с духом, чтобы броситься вниз, а сзади по лестнице тихонько поднимался Гамбрилл. Что между ними произошло? Признался ли Бергойн, что убил мальчика, племянника Гамбрилла? Понял ли, что тот собирается с ним расправиться? А если понял, приветствовал ли такую смерть как замену самоубийства?
Как бы то ни было, Гамбрилл придушил его. А затем забрался в ножное колесо и спустил тело – как он думал, безжизненное – на пол.
Я вернулся к подножию башни, запер дверь и направился к мемориалу Бергойна. На полу собора Гамбрилл по какой-то причине стянул с каноника верхнюю одежду. А потом затолкал своего заклятого врага в выемку высоко в стене, предназначавшуюся для плиты.
Установить на место гигантскую плиту из резного мрамора он сумел без помощи свыше или содействия Томаса Лимбри-ка. Он использовал ворот на лесах в сочетании с ножным колесом, принявшим на себя большую часть веса. Ему пришлось раз десять подниматься и спускаться по лестнице; в каждом случае он проворачивал ножное колесо еще на несколько шагов и стопорил его при помощи храпового механизма, а затем спускался, карабкался на леса и придавал плите нужное положение. На эту работу у него ушло, наверное, часа два. Потом он закрепил плиту известковым раствором.
Но зачем ему понадобилось надевать одежду Бергойна? И зачем он снял с тела ключи, которые Бергойн позаимствовал у Клаггетта и должен был ему вернуть? Должен был вернуть! Внезапно меня осенило. Старый служитель лежал при смерти, а ранее тем вечером Бергойну отдала ключи его молоденькая служанка, «слишком робкая, чтобы взглянуть джентльмену в лицо». Гамбрилл облачился в одежду Бергойна, намереваясь выдать себя за него и в таком виде вернуть ключи. Если бы «Бергойн» в ранний утренний час вернул ключи и лишь затем исчез, а Гамбрилл находился бы с этого момента в присутствии свидетелей, его алиби было бы обеспечено. Я понял все детали убийственного замысла. Да и мне ли было их не понять?
Изобретательно. Но неужели он действительно совершил дурацкую ошибку и обрушил на себя леса? В это трудно было поверить. Произошло следующее: плиту на вороте уравновешивал груз; когда плита была установлена, его следовало опустить на пол при помощи храпового механизма на вороте. Гамбрилл этого не сделал, веревка под напряжением лопнула, противовес всей тяжестью повис на вороте, и вся конструкция обрушилась на Гамбрилла в самый миг его торжества.
Миг его торжества! Конечно же. Тогда виновный будет разорван на куски вслед за невиновным, погубленный их собственной машиной в самый миг своего торжества. Лимбрик потихоньку вошел через незапертую дверь и узрел человека, убившего, как он думал, его отца. Всю жизнь он лелеял замысел отомстить, и теперь такая возможность сама шла ему в руки. Стоит перерезать веревку – и Гамбрилл погибнет так же, как убитый им Роберт Лимбрик. Итак, слово машина в надписи можно было понимать во всех трех смыслах: интеллектуальном (Гамбрилла погубила его собственная изобретательность), политическом (он пал жертвой своих же интриг) и физическом (на него обрушилась его собственная машина).
Я принял еще одно решение. Я буду претендовать на профессорскую должность вне зависимости от того, будет ли со мной соперничать Скаттард и достанется ли ему право публикации манускрипта. Я сделаю попытку не потому, что рассчитываю на удачу; моя цель – доказать другим, что я считаю себя достойным кандидатом, и себе – что не боюсь проиграть. Теперь я мог, не чувствуя вины, признаться себе в том, что желаю этого поста, со всем почетом, властью и – почему бы и нет? – материальными преимуществами, которые к нему прилагались.
До гостиницы я добрался в половине второго, и мне пришлось колотить в дверь, чтобы достучаться до ночного портье, задремавшего у камина в холле. Я оставил ему распоряжение разбудить меня в шесть, чтобы я успел на почтовый поезд. В ту ночь я спал очень мало. На следующее утро, когда я в одиночестве завтракал в столовой, мне принесли послание. Как я и ожидал, в пакете лежали мои ключи с запиской от доктора Локарда: «Надеюсь, мое послание застанет вас до отъезда. Будьте так добры, когда придете этим утром в библиотеку, захватите с собой ключи, взятые по ошибке. Я, как уже говорил раньше, буду работать с манускриптом и жду возможности вновь обменяться с вами мнениями».
Я отослал ему ключи с извинениями за свою оплошность, приложив краткую записку, где благодарил его и его супругу за гостеприимство. Я писал, что вынужден отказать себе в удовольствии вновь побеседовать с ним о манускрипте, поскольку решил отправиться с первым же поездом, дабы не опоздать к месту назначения. Кроме того, я должен его разочаровать: после долгих размышлений я пришел к выводу, что не могу вспомнить ничего, заслуживающего быть зафиксированным в виде письменных показаний под присягой. К посланию я присовокупил чек для миссис Локард – вклад в ее подписку в пользу семьи несчастного Перкинса.
Исполнив этот долг, я упаковал вещи, заплатил по счету и с огромным облегчением погрузился в ждавший меня кеб.
Все время после приезда к племяннице я писал этот рассказ. Я понимаю, как далеко ушел от темы убийства, однако нити так тесно переплелись, что их невозможно распутать. Наверное, я был очень скучным гостем, потому что постоянно раздумывал над вопросом, о котором не мог поведать окружающим: следует ли сообщить властям о своих подозрениях? Как их обосновать? Поскольку коронер отверг мою теорию о загадочном сводном брате – ошибочную, но содержавшую в себе зерна истины, – едва ли есть надежда, что кто-нибудь примет еще более удивительную гипотезу, пусть даже она удовлетворительно объясняет самые разительные противоречия. Это тот случай, когда нельзя ограничиваться очевидным; без помощи воображения истину раскрыть не удастся.
Поскольку несчастный Перкинс мертв, я не вижу смысла выдвигать обвинения против лиц, которые все равно не будут осуждены. Но мне хотелось бы все же, чтобы истина была сохранена на бумаге, раз уж не видно иного способа донести до детей Перкинса, что юстиция оплошала и доброе имя их отца запятнано зря. Единственное его преступление заключалось в том, что он лгал полиции, – поступок глупый и предосудительный, однако понятный, если учесть всю тяжесть обвинений, которые, как он сразу догадался, могли пасть на его голову.
Что я собираюсь делать с этим документом? Я еще не решил. Само собой, в настоящее время его публиковать нельзя, поскольку еще живы виновные в убийстве. Таким образом, я располагаю неограниченным временем, чтобы решить, как им распорядиться.
Эдуард Куртин, Эксетер и Кембридж, январь 1882 г.