Книга: Дядя Сайлас. В зеркале отуманенном
Назад: Глава IX Моника Ноуллз
Дальше: Глава XXVII Еще о самоубийстве мистера Чарка

Глава XVIII
Явление в полночь

Путающее предостережение леди Ноуллз постоянно возникало у меня в памяти. Неужели нет спасения от ужасной компаньонки, посланной мне судьбой? Раз за разом я принимала решение поговорить с отцом и настоять на том, чтобы ее удалили от меня. Обычно он потакал мне, но в этом случае ответил сухо и сурово; было ясно, что он воображал, будто я нахожусь под влиянием кузины Моники, и что у него имеются свои тайные причины поступить вопреки моему желанию. Именно тогда я получила веселое, забавное письмо от леди Ноуллз из какого-то поместья в Шропшире. Но она ни слова не написала о капитане Оукли — напрасно я выискивала взглядом на страницах милое мне имя. Досадуя, я кинула письмо на стол и подумала: как же это не по-дружески и не по-женски.
Позже, впрочем, я прочла письмо и нашла его необычайно приветливым. Кузина получила известие от папы, он «имел наглость простить ееза его собственную грубость». Ради меня, несмотря на подобные отягчающие обстоятельства, она намеревалась помиловать его и в ответ на его приглашение, как только выдастся свободная неделя, навестить нас в Ноуле, откуда она хотела увезти меня в Лондон, и хотя я еще слишком юная, чтобы быть представленной ко двору и выезжать, там я смогу не только нанять лучших учителей, что само по себе прекрасный повод отделаться от Медузы , но увижу многое, что доставит мне удовольствие и удивит.
— Наверно, важни новость от леди Ноуллз? — поинтересовалась мадам, которая всегда знала, кто в доме получал письмо, и даже угадывала, от кого оно. — Два письма… вам и вашему папе… Леди в добри здоровье, надеюсь?
— Да, спасибо, мадам.
Она снова и снова пыталась выудить что-нибудь у меня, но ей это не удалось. И, как обычно, при малейшей неудаче, она мрачнела и злилась.
В тот вечер, дождавшись, пока мы остались одни в гостиной, отец неожиданно закрыл книгу, которую читал, и сказал:
— Я получил сегодня письмо от Моники Ноуллз. Я всегда любил бедняжку Монни; хотя она не вещунья и часто очень ошибается, все же иногда ее сподобит завести речь о предметах, над которыми стоит подумать. Она не говорила с тобой, Мод, о времени, когда ты станешь сама себе хозяйкой?
— Нет, — ответила я, слегка озадаченная, прямо глядя в его изборожденное морщинами доброе лицо.
— Я предполагал, говорила… Она болтунья, всегда былаболтуньей, а такой человек скажет первое, что в голову придет. Впрочем, этот вопрос, Мод, давно меня заботит. — Он вздохнул. — Пройдем в мой кабинет, малышка.
Он взял свечу, и мы пересекли холл, а потом двинулись через галерею, обшитую темными панелями, по вечерам, обыкновенно, немного пугающую и сумрачную — в том ее отрезке, за поворотом, куда не достигало косое освещение из холла, — галерею, уводившую нас от наполненной жизнью части дома к уродливой уединенной комнате, о которой в детской и у прислуги рассказывалось столько страшных историй.
Вероятно, отец намеревался что-то открыть мне, приведя в эту комнату. Но если у него и было такое намерение, он передумал или, по крайней мере, решил повременить.
Он задержался перед шкафом, разглядывая ключ, относительно которого я получила столь строгий наказ, и, наверное, хотел объясниться подробнее. Но вместо этого прошел к столу, где помещались его ящики с бумагами, неизменно запертые, зажег стоявшую на столе свечу, взглянул на меня и сказал:
— Ты должна подождать немножко, Мод. Я кое-что тебе сообщу. А пока возьми эту свечу и полистай книгу.
Я привыкла к молчаливому повиновению. Выбрав том с гравюрами, я устроилась в любимом укромном уголке, где часто проводила с полчаса над какой-нибудь книгой. Это была глубокая ниша между камином с одной стороны и массивным старинным секретером с другой. Сюда я принесла скамеечку и уютно устроилась, со свечой и книгой, в моем узеньком кабинетике. Иногда я поднимала глаза и видела, что отец за рабочим столом то пишет, то размышляет с озабоченным выражением на лице.
Время шло — его прошло больше, чем отец для себя намечал, а он, увлекшись, все сидел у стола. Постепенно ко мне подкралась дрема, голова моя стала клониться к груди, книга и комната исчезли, сладостные краткие сновидения вились вокруг, и наконец меня одолел сон.
Я проспала, должно быть, долго, потому что, проснувшись, обнаружила, что моя свеча догорела. Отец, забыв обо мне, покинул кабинет — комнату наполняла тьма. Я закоченела, члены мои онемели, несколько секунд я не могла сообразить, где же я.
Меня разбудили, наверное, звуки, которые я теперь отчетливо слышала, содрогаясь от ужаса. Они приближались. Я различала шелест… дыхание… скрип половицы в галерее, всегда скрипевшей под ногой. Сама я не смела вздохнуть, я вся обратилась в слух, как можно глубже забившись в нишу.
За неплотно прикрытой дверью неожиданно возник резкий свет. Углом, будто перевернутая латинская буква L, свет обозначился на потолке. Наступила тишина. Потом кто-то слабо постучал в дверь. После недолгой задержки дверь медленно открылась. Я ожидала увидеть грозную фигуру факельщика. И испытала не меньший испуг, увидев мадам де Ларужьер… в сером шелковом платье — она говорила о нем: «Мои китайские шелка», — именно в том платье, какое было на ней еще днем. Наверное, она и не раздевалась. Но разулась. А в остальном ее туалет был завершен как днем. Сжав губы, так что ее большой рот собрался в жесткую складку, она злым сосредоточенным взглядом обшаривала комнату, при этом держала свечу высоко над головой.
В глубокой нише, почти на уровне пола, я осталась не замеченной ею, хотя на секунду мне показалось, что мои глаза встретились с глазами этого призрака.
Я сидела затаив дыхание и не мигая смотрела на страшное видение — поднятая рука… жуткая игра резкого света и резких теней на сморщенном лице… Казалось, это ведьма наблюдает за действием своих заклинаний.
Она прислушивалась. Невольно она закусила нижнюю губу, и я хорошо помню выражение ее лица, будто искаженного бредом… предсмертной агонией. Мой страх быть обнаруженной перешел все границы. А она вращала глазами, бросая взгляд из угла в угол, и все так же прислушивалась, выгнув шею в сторону двери.
Потом она направилась к письменному столу отца. К счастью, она повернулась ко мне спиной. Склонившись над столом и поставив свечу, она стала пробовать ключ — не иначе. Я слышала, как она дула на него, чтобы прочистить выемки на бородке.
Потом она опять прислушивалась у двери со свечой в руке. Крадучись, но непомерно широкими шагами она вернулась к столу, и в следующее мгновение стол был открыт, а мадам осторожно пересматривала бумаги, которые хранились в ящиках.
Два-три раза она прерывалась, скользила к двери и, склонившись так низко, что почти касалась головой пола, слушала, затем возвращалась к столу и продолжала свои поиски, с поразительной методичностью проглядывая бумаги одну за другой и читая некоторые из них.
Пока она предавалась этому преступному занятию, я обмирала от страха, что она случайно обернется и заметит меня. Она бы на все решилась, чтобы сохранить свои злодеяния в тайне.
Иногда она прочитывала бумагу дважды… иногда доносился ее шепот — не громче тиканья часов… иногда сдавленный смешок выдавал интерес, с каким она изучала то или иное письмо либо записку.
Наверное, с полчаса рылась она в бумагах отца, однако мне показалось — вечность. Неожиданно она вскинула голову, прислушалась и тотчас проворно разложила бумаги по ящикам, бесшумно закрыла дверцу — только замок тоненько щелкнул, — погасила свечу и выскользнула из комнаты. Лишь призрачный отпечаток злобного ведьмовского лица, мгновение назад освещенного свечой, витал какое-то время во тьме.
Почему я не издала ни звука, не шелохнулась, когда творилось такое возмутительное безобразие? Не будь я впечатлительной сверх всякой меры девушкой, испытывающей необъяснимый страх перед этой омерзительной женщиной, имей я смелость и присутствие духа, я бы, вероятно, подняла крик и выбежала из комнаты, нисколько не опасаясь. Но, увы, я, как бедная птичка, схоронившись под плющом, наблюдала за белой совой, совершающей свой хищный налет.
Уже после ее ухода я больше часа оставалась в своем укрытии, боясь шевельнуться, — вдруг она затаилась поблизости или вернется и застанет меня врасплох?
Стоит ли удивляться, что после ночи, проведенной подобным образом, наутро я была больна, меня лихорадило. К моему ужасу, мадам де Ларужьер пришла навестить больную, не встававшую с постели. Лицо мадам не обнаруживало и следа угрызений совести за совершенное минувшей ночью. Ничто в ней не выдавало позднего бдения, и туалет ее был безупречен.
Она сидела возле меня, улыбалась, исполненная притворной заботы, разглаживала одеяло преступной рукой, и я вполне поняла обманутого мужа из сказок «Тысяча и одна ночь» , который после открытия, сделанного им в ночной час, цепенеет от ужаса при виде жены-вампира.
Больная, я все же поднялась и отыскала отца в комнате, примыкавшей к его спальне. По моему виду он догадался, что случилось нечто необычайное. Я закрыла дверь и подошла к его стулу.
— О папа, я такое расскажу, такое!.. — Я даже забыла свое привычное «сэр». — Это секрет — вы не проговоритесь, от кого узнали его? Давайте спустимся в ваш кабинет.
Он внимательно посмотрел на меня, встал, прикоснулся губами к моему лбу и сказал:
— Не бойся, Мод. Я полагаю, что все это выдумки, но в любом случае, дитя, мы позаботимся, чтобы ты была в безопасности. Идем!
И, взяв за руку, он повел меня в кабинет. Только при закрытой двери, только в дальнем конце комнаты у самого окна я, понизив голос и крепко держась за отцовскую руку, проговорила:
— О сэр, вы не представляете, какая ужасная особа живет с нами… Я имею в виду мадам де Ларужьер. Не впускайте ее, если она постучит. Она догадается, о чем я говорю вам… и, я уверена, так или иначе погубит меня.
— Фу, дитя! Ты должнапонимать, что это вздор, — сказал отец. Лицо его было бледным, суровым.
— Нет, папа. Я страшно перепугалась… и леди Ноуллз думает так же…
— Глупость заразительна. Нам всем известно, что у Моники в голове.
— Но я видела, папа… Мадам выкрала у вас ключ прошлой ночью и отпирала ваш стол, читала ваши бумаги!
— Выкрала ключ?! — воскликнул ошеломленный отец; не сводя с меня глаз, он шарил в кармане. — Выкрала? Вот же он!
— Она отпирала ваш стол и очень долго читала ваши бумаги. Откройте стол, убедитесь, все ли в порядке.
Теперь он взглянул на меня молча, вид у него был озадаченный. Но он открыл стол и достал бумаги — с любопытством и подозрительностью. При этом он не удержался от невнятных — сквозь зубы — возгласов, хотя не сделал ни одного замечания.
Потом он усадил меня на стул возле себя и, сам усевшись, велел успокоиться и подробно рассказать все, что я видела. Я принялась рассказывать, а он слушал меня с большим вниманием.
— Она не брала чего-нибудь из бумаг? — спросил отец, разыскивая, наверное, ту, которая могла быть украдена.
— Нет, я не видела, чтобы она что-то уносила с собой.
— Ты умница, Мод. Будь и дальше благоразумна. Никому ничего не говори — даже твоей кузине Монике.
Если бы это наставление исходило от кого-то другого, я вряд ли придала бы ему значение, но из уст отца оно прозвучало чрезвычайно выразительно, и, дав себе слово молчать, я поднялась.
— Сядь, Мод… вот так. Ты не испытывала большого удовольствия, общаясь с мадам де Ларужьер. Время освободить тебя от нее. Этот случай решил дело.
Он позвонил.
— Передайте мадам де Ларужьер, что я хотел бы иметь честь видеть ее у себя в кабинете.
Отец неизменно был с ней вежлив. Через несколько минут в дверь постучали, и напугавшая меня на этом самом пороге прошлой ночью персона предстала с улыбкой и учтивейшим реверансом.
Сразу же, как только мадам, по обыкновению, в присутствии мосье излучавшая дружелюбие, заняла предложенный ей стул напротив, отец поднялся и перешел к делу.
— Мадам де Ларужьер, я должен просить вас о том, чтобы вы отдали мне находящийся у вас ключ, который отпирает мой письменный стол. — И отец со стуком опустил на стол свой золоченый пенал.
Мадам, не ожидавшая ничего подобного, мгновенно сделалась такой бледной, — если не считать багровой полоски под краем парика на лбу, — что я, видя, как шевелятся ее белые губы, но ни звука не раздается в ответ, решила: сейчас она упадет в обморок.
Она не смотрела в лицо отцу, ее глаза были устремлены вниз, рот и щеки запали, вся физиономия странно перекосилась.
Вдруг она вскочила и, глядя на отца в упор, откашлявшись раз-другой, выговорила:
— Я не в состоянии понять вас, мосье Руфин, если только ви не замислили оскорбить меня.
— Вам ничего не поможет, мадам. Я должен получить поддельныйключ. Даю вам шанс спокойно вручить его здесь и сейчас.
— Но кто смеет утверждать, будто он у меня есть? — перешла в наступление мадам, которая, оправившись от столбняка, уже была воинственна и говорлива, — я часто видела ее такой.
— Вам известно, мадам, что я отвечаю за свои слова. И я говорю вам: вас видели минувшей ночью в этой комнате, у вас был ключ, вы отпирали этот стол, читали хранящиеся в нем мои бумаги и письма. Вы немедленно отдаете мне ключ и все прочие поддельные ключи, которыми располагаете, и тогда я удовольствуюсь тем, что без промедления уволю вас. В противном случае я предпочту иные меры. Вы знаете, я судья, и я сейчас же подвергну обыску вас, ваши баулы, вашу комнату наверху, а также возбужу дело против вас. Одно несомненно: вы отягчаете свою вину, отпираясь. Отдайте ключ немедленно, иначе я позвоню вот в этот звонок и вы убедитесь, что я говорю совершенно серьезно.
Наступило недолгое молчание. Он потянулся к звонку. Мадам скользнула вокруг стола и протянула руку, чтобы остановить его.
— Я все испольню, мосье Руфин… все, что ви хотите.
Произнеся это, мадам де Ларужьер совершенно перестала владеть собой. Она разрыдалась, она захлебывалась от слез, жалобно причитала — все мыслимые и немыслимые сетования и мольбы, наверное, заключались в ее малопонятных руладах. С уничижением, с раскаянием, в поразительном смятении духа, она достала из-за корсажа ключ на шнурке. Моего отца мало растрогали ее рыдания. Он хладнокровно взял ключ и попробовал отомкнуть и замкнуть им стол, что удалось без усилий, хотя бородка ключа выглядела слишком замысловатой. Отец покачал головой и взглянул на мадам в упор.
— Кто изготовил сей ключ? Ключ новый и сделан специально, чтобы открыть мой замок.
Но мадам не собиралась выдавать больше, нежели было условлено, она лишь опять принялась рыдать и причитать, чередуя жалобы со словами раскаяния, оправдываясь и моля о прощении.
— Хорошо, — проговорил отец, — я обещал, что, предоставив ключ, вы сможете быть свободны. Довольно этого. Я сдержу слово. Даю вам полчаса на сборы — приготовьтесь к отъезду. Деньги вам я передам с миссис Раск. И если вы будете искать другое место, лучше не ссылайтесь на меня. А теперь, будьте добры, покиньте нас.
Мадам казалась совершенно растерянной. Она оборвала рыдания, резким движением руки вытерла глаза, присела в низком реверансе и направилась к двери. Но вдруг остановилась, повернула вполоборота мертвенно-бледное, с обострившимися чертами лицо и, закусив губу, бросила взгляд на отца. У двери, взявшись за ручку, она еще раз обернулась, еще раз посмотрела на отца тем же затравленным взглядом. Потом шмыгнула носом, с презрительной ухмылкой на лице опять присела в глубоком реверансе и вышла, надменно вскинув голову и довольно громко хлопнув дверью.

Глава XIX
Au revoir

Миссис Раск любила повторять мне, что мадам меня «не выносит до мозга костей». Инстинктивно я чувствовала недоброжелательность в гувернантке, понимая, что та старается внушить мне прямо обратное. Как бы то ни было, я не хотела видеть мадам перед ее отъездом, тем более что я еще не забыла тот краткий особенный взгляд, который она бросила на меня в кабинете отца.
Нет, у меня не было желания с ней прощаться. Поэтому я, взяв шляпу и накидку, тихонько выскользнула из дома.
Я отправилась на прогулку и уединилась в парке, укрытом пышной — даже в это позднее время года — листвой. Тропинка вилась меж старых деревьев, я ступала по их переплетенным, узловатым корням. Хотя и рядом с домом, я оказалась в укромном лесном уголке. Тут бежал крохотный ручей, то темен, то искрист; листья земляники и разные травы устилали землю, сладкие голоса и порхание маленьких птичек оживляли густые, тенистые заросли.
Целый час я провела в этом живописном уединенном месте, когда услышала в отдалении стук колес, возвестивший мне, что мадам де Ларужьер благополучно отправилась в путь. Я благодарила Бога, я готова была петь и танцевать от радости; испустив вздох облегчения, я взглянула сквозь ветви в ясное голубое небо.
Но порой происходят удивительные вещи. Именно в этот момент у меня над ухом раздался голос мадам, и ее большая костлявая рука опустилась на мое плечо. Мы с ней вдруг оказались лицом к лицу. Я отшатнулась, потеряв на миг дар речи.
В ранней юности мы не способны оценить сдерживающие злобу движения естества и не понимаем, какая защита нам наш страх, когда рассудок молчит. Совсем одна, в этом лесном уединении, выслеженная и застигнутая врасплох моим недругом, чего я могла ждать?
— Испугана, как обычно… — проговорила она ровным голосом и взглянула на меня со зловещей улыбкой. — Да и как же вам, Мод, не беспокоиться! Что же ви придумаль, чтобы обидеть бедни мадам? Мне кажется, я знаю… и я нахожу, моя миленькая малютка Мод, что ви очень умненьки девочка. Petite charogne  — ха-ха-ха!
Я была слишком смущена и не отвечала.
— Видите, моя дорогая дьетка, — продолжала она, погрозив пальцем с ужасающей игривостью, — вам не скрить свои проделька от бедни мадам. Ви не обманете меня вашим невинны видом, мне понятна ваш гаденьки, гнусненьки скверность, маленькая ви diablesse . А за то, что я сделяля, я себя не упрекну. Если бы я могля все объяснить, ваш папа сказаль бы, что я права, а вам бы пришлёсь блягодарить меня на кольенях. Но пока я не могу объясниться.
Она говорила, будто абзацы зачитывала, разделяя их короткими паузами, чтобы придать выразительность своим мыслям.
— Решайся я и объясни, ваш папа… да он бы умоляль меня остаться. Но нет, я бы не согласилясь — несмотря на то, что у вас такой весели дом и такие чьюдесни слюги, несмотря на приятии общество вашего папы и на нежный чистый сердце моей маленьки милой maraude .
Я отправлюсь сначаля в Лондон, у меня там — о! — такие замечательни дрюзья, а потом я уеду за гранис… на время. Но, верьте мне, моя миленькая, где бы я ни оказалясь, я вас не забуду. Ага! Уж точно, что не забуду!
И пускай я не всегда буду поблизость, мне будет все известно про мою чарёвательную малютку Мод. Вам и не догадаться как, но я все-всебуду знать. И поверьте, моя дорогая дьетка, когда-нибудь я смогу представить вам вески доказательства моей признательности и располяжения. Ви корошо поняли?
Экипаж задержалься у тисовой изгороди — надо идти. Ви не рассчитываль встретить меня… здесь. Возможно, и в дрюгой раз я появлюсь нежданно. Вот удовольствие для нас с вами — эта возможность сказать adieu! Прящайте, моя дорогая малютка Мод! Я никогда не перестану думать о вас и о том, как отплатить вам за виказанную бедни мадам доброту.
Она взяла не руку — я не в силах была подать ей руку, — но мой большой палец и, стиснув его широкой ладонью, затрясла им и посмотрела на меня так, будто замышляла зло. Потом вдруг сказала:
— Думаю, ви навсегда запомните мадам, а уж я вам о себе напомню. Пока прящайте и — счастья вам, какого заслюживаете!
Ее большое лицо, с затаенной злобной ухмылкой, было секунду повернуто ко мне, а в следующую, резко кивнув головой, она судорожно в последний раз дернула мой палец, отвернулась, подобрала юбки, открыв громадные костлявые щиколотки, и быстро зашагала прочь по шишковатым корням под деревьями, а я не могла очнуться, пока она не скрылась из виду.
Отец после этих событий никак не переменился, но лица всех прочих обитателей Ноула засветились от радости, когда мадам нас покинула. Ко мне вернулось мое привычное оживление, я была в чудесном настроении. Солнце сияло, цветы глядели невинно, опять беззаботно пели, резвились птицы, вся природа упивалась счастьем и ликовала.
Но миновал восторг, вызванный освобождением, и все чаще призрачная тень мадам де Ларужьер стала наползать на озаренное солнцем небо, а от воспоминаний о ее угрозах меня внезапно пронзал страх.
— Ну разве это не вопыльщённаядерзость! — воскликнула миссис Раск. — Вы, мисс, не волнуйтесь. Они все такие — когда вы видели, чтобы пойманный мошенник не грозил бы честным людям, убираясь подальше? Был тут Мартин, егерь, и еще Джарвис, лакей, — я хорошо помню, ох и страшно они грозились… и как только не клялись нам навредить. А ушли — и кто о них с тех пор слышал? Такие всегда грозятся, а нам хуже не делается. Нет, она б навредила, если б могла, уж поверьте, но ведь то-то и оно, что не может, локти кусает да проклинает нас, ха-ха!
Я успокоилась. Однако злобная ухмылка мадам время от времени всплывала перед моими глазами, молчаливо предвещая беду, и я падала духом, и закутанная в черное Судьба, чье лицо оставалось незримым, брала меня за руку, молча вела за собой… Вздрогнув, я возвращалась из этого ужасного призрачного путешествия и избавлялась от мадам… но ненадолго.
Впрочем, она хорошо продумала ту коротенькую сцену прощания. Она замыслила оставить меня во власти своего колдовства и часто являлась ко мне во сне.
Но все же я ощущала себя на свободе. Исполненная надежды, я написала кузине Монике и просила приоткрыть планы отца в отношении меня — останемся ли мы дома, поедем ли в Лондон или отправимся за границу. Думая о последней возможности, в каком-то смысле самой счастливой, я тем не менее испытывала суеверный страх. Меня мучила тайная мысль, что, отправившись за границу, мы повстречаем там мадам, моего злого гения.
Я не раз повторяла, что мой отец был человек странный, и читатели, вероятно, уже убедились — в нем крылось много непостижимого. Я часто задавалась вопросом: будь отец откровеннее, стал бы он мне понятнее или, наоборот, показался бы еще большим чудаком? То, что глубоко меня трогало, его, напротив, ничуть не заботило. Отъезд мадам и связанные с ним обстоятельства представлялись моему детскому уму событиями крайней важности. Никто в доме не остался безучастным к происходившему — кроме самого господина. Он никогда больше не упоминал о мадам де Ларужьер. Но связанная с разоблачением мадам и ее увольнением или не связанная новая дума теперь неотступно преследовала отца.
— Я много размышляю о тебе, Мод. Я обеспокоен. Я годы так не тревожился… И почему Монике Ноуллз недостает еще чуточки здравого смысла?
Он произнес, остановив меня в холле, эти загадочные фразы, добавил: «Однако посмотрим!» — и исчез столь же внезапно, как появился. Не предвидел ли он месть, что готовила мне злобная мадам?
День-два спустя, гуляя в голландском саду, я увидела отца на ступеньках террасы. Он поманил меня и сделал несколько шагов мне навстречу.
— Тебе, наверное, очень одиноко, малышка Мод, это никуда не годится. Я написал Монике… Что касается частностей, она прекрасный советчик. Возможно, она приедет к нам ненадолго.
Я преисполнилась радостью, услышав новость.
—  Тыболее пылко, чем яв свое время, готова оправдывать этого человека.
— Кого, сэр? — рискнула я вставить во время последовавшей паузы.
Одна из привычек отца, предавшегося уединению и жизни молчальника, сводилась к тому, что он забывал высказывать свои мысли вслух, будто они и так должны были быть всем понятны.
— Кого? Твоего дядю Сайласа. По естественной логике вещей он должен пережить меня. И тогда он будет представлять нашу фамилию. Мод, принесешь ли ты жертвы, чтобы восстановить его доброе имя?
Я ответила коротко, но на моем лице, думаю, ясно читалась готовность к любым жертвам.
Он наградил меня благодарной улыбкой — будто с полотна Рембрандта.
— Я скажу тебе, Мод, вот что: если бы моя жизнь могла помочь этому свершиться, оно уже свершилось бы… Ubi lapsus, quid feci? Меня смущала мысль… мысль отказаться от моего намерения и довериться времени… edax rerum… пусть оправдает или же истребит. Но, думаю, малышка Мод хотела бы внести свою лепту в восстановление фамильной чести. Возможно, это достанется тебе не совсем даром — готова ли ты платить? Есть ли — я говорю не о состоянии, состояние тут ни при чем, — но есть ли благородная жертва, от которой бы ты воздержалась, зная: только благодаря ей рассеется бесстыдное подозрение, из-за которого наше древнее и почтенное имя обречено на то, чтобы исчахнуть?
— О нет! Нет такой жертвы, сэр! Я с радостью принесу любую!
И опять я увидела улыбку из тех, что писал Рембрандт.
— Хорошо, Мод, я уверен, что ты ничемне рискуешь, но ты должна быть готова к жертве. И ты по-прежнему согласна?
Я подтвердила.
— Ты достойна крови, которая течет в тебе, Мод Руфин. Будет это скоро, но так же скоро пройдет… Однако не позволяй людям вроде Моники Ноуллз запугивать тебя.
Я терялась в догадках.
— Если ты позволишь… и подчинишься им с их глупостями, тебе лучше вовремя отступить. Они превратят предстоящее тебе испытание в адские муки. В тебе есть пыл, но есть ли у тебя выдержка?
Я считала, что выдержу все.
— Хорошо, Мод. Через несколько месяцев, возможно совсем скоро, тебя ждут перемены. Сегодня утром я получил письмо из Лондона и уверился в этом. Я оставлю тебя ненадолго, в мое отсутствие добросовестно исполняй обязанности, которые на тебя лягут. Кому много поручено, с того много спрашивается. И обещай не рассказывать о нашем разговоре Монике Ноуллз. Если ты болтливая девочка и не доверяешь себе, признайся — в таком случае мы не станем звать ее сюда. И не побуждай ее к разговорам о твоем дяде Сайласе — у меня есть причины настаивать на этом. Мои условия тебе ясны?
— Да, сэр.
— Твой дядя Сайлас, — вдруг заговорил он громким и сильным голосом, почти ужаснувшим меня, ведь отец был стар, — изнемогает под бременем клеветы. Я не обмениваюсь с ним письмами, не разделяю… никогда полностью не разделял его взглядов. Он стал религиозен, и это похвально, но есть вещи, с которыми даже религия не должна примирять человека; он же — лицо прежде всего пострадавшее и невольная причина большой беды, — он, насколько я знаю, поддался апатии, что внушает подозрения и легко может быть истолковано против него; но Руфины ни при каких обстоятельствах не должны позволять себе такой слабости. Я советовал ему, что́ следует предпринять, и обещал — не поскуплюсь на расходы, однако он не захотел… ничего не сделал. Он в действительности никогдане слушал моих советов, он поступал по-своему… по наущению грязных, презренных людишек, с которыми связался. Не ради него — зачем мне? — я стремился и прилагал усилия, чтобы смыть пятно позора, которое из-за случившегося с ним несчастья обесчестило нас всех. Он же мало тревожился, он слишком смиренен — смиреннее меня. Он заботится о своих детях меньше, чем я о тебе, Мод, он эгоистично уповает на будущее, безвольный мечтатель. Я не таков. Я считаю, мой долг — печься не столько о себе, сколько о других. Значение и вес достойного имени — особенное наследство, святое, но подверженное порче, и горе тому, кто губит его или допускает его погибель!
Это была самая длинная речь, которую я когда-нибудь слышала от отца. Неожиданно он заключил:
— Да, мы, Мод, ты и я, мы представим доказательство… свидетельство, которое — коль скоро будет верно понято — убедит всех.
Он оглянулся — мы были одни. В саду почти всегда было пустынно, мало кто подходил к дому с этой стороны.
— Я, наверное, слишком разговорился… В нас до самого конца живет дитя… Оставь меня, Мод. Мне кажется, теперь я знаю тебя лучше, и я доволен тобой. Иди, Мод, — я посижу здесь.
Если он узнал обо мне что-то новое из этого разговора, то, несомненно, и я о нем. Я и представить себе не могла, какая страсть доныне полыхает в его старом теле, сколько жизни и огня может обнаружиться на его лице, обычно жестком и бесцветном, как пепел. Я оставила отца сидящим на грубо сколоченной скамье, и следы бури еще проступали в его чертах: сведенные брови, и сверкающие глаза, и сурово сжатый рот — странно взбудораженное выражение лица все еще выдавало волнение, каким убеленная сединами старость почему-то удивляет и тревожит юных.

Глава XX
Остин Руфин отправляется в путь

На следующий день пришел преподобный Уильям Фэрфилд, несколько простоватый викарий при докторе Клее, кроткий, сухощавый, с выступающим тонким носом человек, готовивший меня к конфирмации. И когда мы закончили с катехизисом, отец позвал викария в кабинет, где совещался с ним, пока не позвонили к завтраку.
— У нас была интересная, смею сказать, преинтереснаябеседа с вашим папой, мисс Руфин, — объявил, как только подкрепился, мой преподобный vis-à-vis . Сияя улыбкой, он откинулся на спинку стула, положил руку на стол и осторожно обвил пальцем ножку бокала с вином. — Вы не имели чести, я полагаю, видеть вашего дядю, мистера Сайласа Руфина из Бартрама-Хо?
— Нет… никогда. Он ведет такую уединенную… оченьуединенную жизнь.
— Нет, конечно же нет… Но я собирался отметить сходство — я имею в виду, конечно, фамильноесходство, и только, поймите правильно, — между ним и леди Маргарет с портрета в гостиной, который вы были столь добры показать мне в прошлую среду, — ведь я видел леди Маргарет, не так ли? Сходство, несомненно, присутствует. Я полагаю, вы согласились бы со мной, если бы имели удовольствие видеть вашего дядю.
— Значит, вы знаете его? Я с ним никогда не встречалась.
— О да, дорогая мисс Руфин, конечно. Я счастлив сказать, что знаю его превосходно. Имею честь знать. В течение трех лет я был викарием в Фелтраме и неоднократно посещал Бартрам-Хо в этот, смею сказать, продолжительный период времени. Я даже не мог и мечтать о большей чести и о большем счастье, нежели знакомство со столь многоопытным христианином, каким являет себя мой замечательный, смею сказать, друг, мистер Руфин из Бартрама-Хо. Я взираю на него, уверяю вас, как на святого — не в том конечно же смысле, в каком толкуют святость паписты, но в высочайшем, вы меня понимаете, смысле, какого придерживается нашаЦерковь: святой — се человек, созданный верой… исполненный веры… веры и милосердия… достойный подражания. И я нередко позволял себе сожалеть, мисс Руфин, что непостижимым произволением Провидения он был так отдален от своего брата — вашего уважаемого отца; влияние его, позволю себе заметить, несомненно, было бы благом для всех нас, и, возможно, мы — высокочтимый доктор Клей и я — видели бы вашего уважаемого отца в церкви чаще, чем видим. — Он чуть покачал головой, глядя на меня с печальной улыбкой сквозь очки в оправе из вороненой стали, и задумчиво пригубил бокал с хересом.
— Вы много виделись с моим дядей?
—  Много, мисс Руфин, смею сказать, много… преимущественно в его собственном доме. Здоровье вашего дяди расстроено… тяжело больной человек… вы, очевидно, знаете. Но недуги, моя дорогая мисс Руфин, как замечательно говорил доктор Клей в прошлое воскресенье — вы помните, — пусть птицы и зловещие, недуги — се во́роны, возвещающие о пророке: к праведнику они являются с пищею для души… Он очень стеснен в средствах, должен сказать, — продолжал викарий, человек скорее благожелательный, чем благовоспитанный. — Ему было затруднительно… фактически он был лишен возможности жертвовать в наш скромный фонд, и я обыкновенно со всей искренностью говорил, что для нас большее вознаграждение его отказ, нежели вспомоществование иных, — такой сокровищницей чувств он обладал, и притом такой безудержной щедростью чувств.
— Это папа хотел, чтобы вы рассказали мне о моем дяде? — спросила я, осененная внезапной догадкой, и тут же почти устыдилась вопроса.
Он удивился.
— Нет, мисс Руфин, конечно же нет. О, что вы — нет! Мы просто беседовали с мистером Руфином, он не подсказывал мне ни эту, ни какую-либо другую тему для разговора с вами. Нет-нет.
— Прежде я не имела представления о том, насколько дядя Сайлас религиозен.
Он сдержанно улыбнулся, возведя очи горе — хотя и не совсем в потолок, — а опуская, покачал головой; он сокрушался о моем невежестве.
— Смею сказать, что какие-то, не первостепенной важности стороны в считанных положениях учения ему, возможно, и следовало бы обдумать глубже. Но это, вы понимаете, умозрительные построения, по сути же он принадлежит к Церкви — не в извращенном новом смысле, совсем нет, — к Церкви в самом строгом смысле слова. О, если бы средь нас было больше людей его несравненного ума! Да-да, мисс Руфин, я говорю и о высочайших ступенях нашей иерархии.
Преподобный Уильям Фэрфилд, воюя с сектантами правой рукой, левой горячо поддерживал трактарианцев . Викарий был, я уверена, достойным человеком и, очевидно, сведущим в богословии, хотя, мне кажется, природа не наделила помощника доктора Клея особым умом. Впрочем, из разговора с викарием я узнала нечто новое о дяде Сайласе, что вполне соответствовало вскользь оброненным замечаниям отца. Близкие дяде принципы трактарианцев и подступающая старость не могли не повлиять на него — умерили пыл, с каким он восставал против несправедливости, научили смирению пред судьбой.
Вы, наверное, решили, что я, особа столь юная, рожденная столь богатой наследницей и проводящая дни в столь полном уединении, не знала забот. Но вам уже известно, как омрачали мою жизнь страх и тревога во время пребывания в нашем доме мадам де Ларужьер и как томило мою душу мучительное ожидание проверки, о которой объявил мне отец, ничего не разъяснив.
Он говорил о некоем «испытании»… требующем не только пылкого сердца, но выдержки… об «испытании», на которое, возможно, у меня недостанет смелости, которое мне, поддавшейся испугу, возможно, не вынести. Что же это может быть? Что это за испытание, назначенное защитить — нет, не пострадавшего от клеветы старого человека, слабовольного и смиренного, но ни много ни мало — честь нашей древней фамилии?
Иногда я раскаивалась, что так опрометчиво дала согласие… я сомневалась в своей отваге. Не лучше ли отступить, пока еще есть время? Но я стыдилась этой мысли, от нее мне даже становилось не по себе. Как я взгляну в глаза отцу? Ведь дело важное… ведь я обдуманно согласилась… ведь я связана словом. Возможно, он уже предпринял какие-то шаги в этом деле и я подведу его. Кроме того, могла ли я сказать с уверенностью, что, отступи я, в дальнейшем вновь не встану перед необходимостью этой проверки, к чему бы она ни сводилась? Вам ясно: у меня было больше задора, чем храбрости. Я думала, что отважна духом, а выходило — истеричная девица и просто трусиха.
Надо ли удивляться, что я сомневалась в себе, проявляя то волю, то робость. Во мне шла борьба между гордой решительностью и присущей мне боязливостью.
Те, кто брал на себя больше, нежели дозволяла их природа, — слабые, честолюбивые, готовые рисковать и жертвовать собой, но не наделенные при этом должным мужеством, — поймут, какую муку я испытывала.
Впрочем, временами наступало облегчение, и мне казалось, что я преувеличиваю тяжесть грядущего испытания; во всяком случае, будь оно связано с реальной опасностью, мой отец, несомненно, никогда бы не пожелал его мне. Но неведение, в котором держал меня отец, было невыносимо.
Скоро я все пойму, скоро также все узнаю о приближающемся путешествии отца — куда и с кем он отправляется… и почему для меня это пока тайна за семью печатями.
В тот же день, когда произошла описанная беседа за завтраком, мы получили веселое и доброе письмо от леди Ноуллз. Она собиралась приехать в Ноул дня через три. Мне думалось, отец должен быть доволен, но он казался безучастным, подавленным.
— Не каждому с Моникой легко, но малышке она — чудесная компания, благодарение Богу. Хорошо бы она осталась у нас на месяц, на два. Возможно, я уже покину тебя, и я был бы рад — при условии, что она не забьет тебе голову глупостями, — очень рад, Мод, если тогда она задержится еще на неделю-другую.
В тот вечер отец рано пожелал мне спокойной ночи и поднялся к себе… Я еще не успела уснуть, как услышала, что он звонит в колокольчик. У него это не было заведено. Вскоре я услышала, что его слуга, Ридли, говорит о чем-то с миссис Раск в галерее. Я не могла спутать голоса. Я почему-то встревожилась, разволновалась и приподнялась на локте, прислушиваясь. Но они говорили тихо, как говорят, исполняя привычные распоряжения, без торопливости, диктуемой чрезвычайностью обстоятельств.
Затем, я слышала, слуга пожелал миссис Раск доброй ночи и направился по галерее к лестнице. Я заключила, что слуга больше не понадобится отцу, значит, все в порядке. Я опустилась на постель, но сердце стучало, и в тишине, почему-то казавшейся мне зловещей, я ожидала услышать шаги… воображала, что уже их слышу.
Я почти засыпа́ла, когда колокольчик прозвенел вновь, и через несколько минут миссис Раск торопливо пересекла галерею. Напрягая слух, я расслышала — или мне почудилось? — как они с отцом разговаривали. Все это было необычно до крайности, и опять, с бьющимся сердцем, я приподнялась на локте над подушкой.
Потом, через какую-то минуту, миссис Раск пошла галереей, остановилась перед моей дверью и тихонько приоткрыла ее. Я, все же не уверенная, что это домоправительница, спросила:
— Кто там?
— Это только я, Раск, мисс. Господи, неужто вы еще не спите?
— Папа болен?
— Болен? Ничуть, слава Богу! Просто тут вот черная книжечка, наверное, ваш молитвенник… точно он. Я и принесла его — господину он понадобился, а теперь я должна спуститься в кабинет и найти пятнадцатый том… э… не могу разобрать имя… переспрашивать же у господина я постеснялась. Не прочтете ли мне, мисс? Боюсь, мои глаза стали совсем плохи…
Я прочла имя. Миссис Раск довольно легко ориентировалась в библиотеке — она и прежде часто выполняла подобные поручения. Она отправилась вниз.
Наверное, именно этот том разыскать было непросто, потому что она долго не подымалась, и я уже задремала, как вдруг меня заставил очнуться страшный грохот и пронзительный крик миссис Раск. Крик следовал за криком — все чудовищнее, исступленнее. Я не своим голосом позвала Мэри Куинс, спавшую подле меня в комнате:
— Мэри, Мэри! Вы слышите? Что это? Случилось что-то ужасное!
Грохот был столь силен, что даже крепкий пол моей комнаты задрожал; мне подумалось, это какой-то необычайно грузный человек прыгнул в окно, и весь дом зашатался от его падения.
Я уже стояла у своей двери — из горла вырвался вопль:
— Помогите! Убивают! Помоги-и-те!
Ко мне жалась перепуганная до потери рассудка Мэри Куинс.
Я не соображала, что происходит. Но, очевидно, происходило нечто невообразимо ужасное, ведь миссис Раск кричала не умолкая, хотя крик звучал теперь приглушенно, будто за ней закрылась дверь. Из комнаты отца надрывно звенел колокольчик.
— Они хотят убить его! — завопила я и кинулась по галерее к отцовской комнате, за мной бежала Мэри Куинс, чье побелевшее лицо мне никогда не забыть, хотя ее мольбы звучали у меня в ушах бессмысленно, не достигая сознания. — Помогите! Помогите! Да помогите же! — вопила я, пытаясь открыть дверь.
— Толкайте ее, ради бога! Он поперек… — отозвалась миссис Раск из комнаты, — налегайте на дверь… я не могу его сдвинуть.
Я напрягала силы, но — тщетно. К нам с криком бежали люди.
— Ничего…
— Так-так, возьмемся!
— Еще! Еще!
— Ну вот…
Мы с Мэри вернулись к себе, когда прибежали люди, — обе в неглиже, мы скрылись в моей комнате. И слушали у порога.
Возня возле двери… голос миссис Раск, перешедший в протяжный стон… голоса мужчин, говоривших, перебивая друг друга… И тогда, наверное, дверь открылась, потому что голоса вдруг зазвучали будто бы из отцовской комнаты. А потом резко смолкли. Слышались лишь очень тихие, редкие возгласы.
— Что это, Мэри? Что это можетбыть? — воскликнула я, не зная, что и думать. И, накинув на плечи покрывало с кровати, стала громко призывать людей, умоляя сказать мне, что же случилось.
Но я слышала только приглушенные озабоченные голоса мужчин, чем-то занятых, и глухой звук передвигаемого тяжелого тела.
К нам подошла миссис Раск, с видом почти безумным, бледная как привидение, и, положив худую руку мне на плечо, сказала:
— Мисс Мод, дорогая, вам надо лечь в постель… Тут вам сейчас делать нечего. Вы, дорогая, все увидите в свое время… увидите. Ну, будьте умницей, идите, идите в постель.
Что это был за чудовищный звук? Кто вошел в комнату моего отца? Гость, которого он давно ждал, с которым ему предстояло, оставив меня одну, отправиться в неведомый путь. Гостем этим… этой гостьей была смерть!

Глава XXI
Посещения

Мой отец был мертв — внезапно расстался с жизнью, будто жертва преднамеренного убийства. Одну из этих страшных аневризм расположенного близко к сердцу сосуда, которая внешне никак не обнаруживает себя, но, прорвавшись, убивает мгновенно, уже давно выявил доктор Брайерли. Отец знал о том, что должно случиться, и отдавал себе отчет, что долгой отсрочки ему не будет. И страшился сказать мне, что скоро умрет. Только намекнул о разлуке, прибегнув к аллегории путешествия, но вместе с печальным иносказанием в мой ум проникли и несколько истинных слов утешения, которые навсегда пребудут со мной. Под его сдержанной манерой крылась удивительная нежность. Я не могла поверить, что он действительно мертв. Большинством людей, потрясенных до самых своих основ подобным ударом, на минуту-другую овладевает безумство неверия. Я настаивала, чтобы немедленно послали за доктором.
— Хорошо, мисс Мод, дорогая, я пошлюза доктором, чтобы вы успокоились, но все это бесполезно. Если бы вы видели его, вы бы сами поняли. Мэри Куинс, бегите вниз и скажите Томасу, что мисс Мод желает, чтобы он тотчас отправился за доктором Элуэзом.
Каждая минута ожидания казалась мне часом. Не знаю, что я говорила, но, помню, думала, что если отец не мертв, то лишится жизни из-за промедления доктора. Наверное, я слишком безумствовала, потому что миссис Раск сказала:
— Мое дорогое дитя, вы должны пойти, и вы сами увидите… да, вам необходимо пойти, мисс Мод. Он умер уже час назад. Вы поразитесь, сколько из него крови… да, поразитесь… кровать насквозь пропиталась кровью.
— Не надо! Не надо! Не надо, миссис Раск!
— Пойдете сейчас, мисс, — посмотрите?
— Нет! Нет! Нет! Нет!
— Хорошо, моя дорогая, конечно, не ходите, если вам не хочется. Не ходите. Может, вам все-таки прилечь, мисс Мод? Мэри Куинс, позаботьтесь о мисс. Я должна ненадолго вернуться в комнату.
В полном смятении я ходила взад-вперед по своей спальне. Ночь была холодной, но я не ощущала холода. Ходила и причитала:
— О Мэри, что же мне теперь делать? Мэри Куинс, что мне делать?
Уже близился, наверное, рассвет, когда прибыл доктор. Я давно оделась. Но так и не осмелилась войти в комнату, где лежал мой горячо любимый отец.
Я вышла из спальни в галерею и поджидала доктора Элуэза. Наконец я увидела его, торопливо следовавшего за слугой, — в сюртуке, застегнутом до подбородка, со шляпой в руке, сиявшего совершенно лысой головой. Вдруг меня пронзил ледяной холод, холод стискивал сильнее… сильнее, и вот мое сердце будто остановилось.
Я слышала, как доктор обратился с вопросом к горничной возле двери — низким решительным непостижимым голосом, который присущ докторам:
—  Сюда?
Я видела, как он вошел.
— Вы не желаете поговорить с доктором, мисс Мод? — спросила Мэри Куинс.
Ее голос немного оживил меня.
— Да, спасибо, Мэри, я должна с ним поговорить.
И через минуту я говорила… Он был очень почтителен, очень печален… лицо почти как у гробовщика, никаких недомолвок. Я услышала, что мой дорогой отец «мертв в результате разрыва крупного сосуда вблизи сердца», что «болезнь, несомненно, возникла давно, по своей природе относится к неизлечимым, и утешительно в подобных случаях то, что разрыв происходит мгновенно, поэтому от страданий человек избавлен». Еще несколько замечаний помимо приведенных — это все, что он мне мог предложить. Получив вознаграждение от миссис Раск, с печально-почтительным видом он удалился.
Я вернулась к себе и разразилась горестными рыданиями. Через час я немного успокоилась.
От миссис Раск я узнала, что минувшим вечером отец выглядел, казалось, лучше обычного. Когда она поднялась из кабинета с требуемым томом, он, по обыкновению, помечал в книге перед собой пассажи, имеющие отношение к рукописи, над которой работал сам. Он взял у миссис Раск нужный том, задержал ее зачем-то в комнате и взобрался на стул, чтобы достать с полки еще какую-то книгу. И тут — с чудовищным грохотом, который я слышала, — упал на пол замертво. Он упал поперек двери, отчего и трудно было ее открыть. У миссис Раск не нашлось на это сил. Неудивительно, что ее обуял панический страх. Я бы на ее месте, наверное, потеряла рассудок.
Каждому известны сумрачный вид и молчаливое настроение дома, одну из комнат которого заняла таинственная страшная гостья.
Не знаю, как миновали эти ужасные дни и еще более ужасные ночи. Воспоминание о них гнетет, оно ненавистно мне. Я оделась в положенный траур — в креп, томивший тяжелыми складками. Приехала леди Ноуллз и была ко мне очень добра. Она взяла на себя все те мелкие обязанности, которых я невыразимо пугалась. Кроме того, за меня написала и отправила письма. Она была на самом деле необыкновенно добра и полезна, ее общество оказалось для меня благом. Порой она удивляла, но ее эксцентричность уравновешивалась отменным здравым смыслом, и позже я всегда с восхищением и благодарностью думала о том, с каким тактом она отнеслась ко мне в моем горе.
С большой печалью нам не совладать одним лишь усилием воли. Это состояние сродни стихии, и нам следует постичь его законы и подчиниться им, чтобы умерить печаль. Кузина Моника много говорила со мной об отце. Ей это давалось легко, ведь значительная часть ее самых ранних воспоминаний была связана с ним.
Привычный ход мысли у понесших тяжелую утрату нарушен: пространство земного будущего лишено наших мертвых, и мы обращены исключительно к прошлому. Летящий вперед взгляд не находит их, в ответ на любое намерение, любую фантазию или надежду разверзается безмолвная пустота. Но в прошлом они остались, наши близкие остались какими и были. И позвольте мне дать совет тем, кто станет утешать понесших утрату: говорите с ними, сколько это возможно, о прошлом, в котором мертвые еще были живы. Опечаленные утратой охотно предадутся своим воспоминаниям и не менее охотно будут слушать чужие — иногда приятные или даже комичные. Я знаю об этом по собственному опыту. Чудовищная и резкая внезапность беды чуть сглаживается, бренные останки своей бездвижностью уже не так поражают взгляд, а вслед за ним — разум, и появляется способность устоять перед почти гипнотическими иллюзиями, которые могут свести с ума.
Кузина Моника, несомненно, замечательно ободряла меня. Я проникаюсь к ней все большей любовью, думая о выпавших ей хлопотах, о ее внимании и доброте ко мне.
Я не забыла про ключ, в отношении которого мой дорогой папа проявлял особое беспокойство. Ключ был извлечен у него из кармана, где он всегда держал его — о чем просил меня помнить, — и только во время сна перекладывал под подушку.
— Так, значит, моя дорогая, ту ужасную женщину фактически застали, когда она отмыкала замок папиного стола. Я удивлена, что папа не наказал ее, это же кража со взломом.
— Леди Ноуллз, она покинула наш дом, она больше не тревожит меня. Я хочу, сказать, мне ее бояться нечего.
— Да, моя дорогая. Впрочем, вы должны называть меня Моникой — хорошо? Я ваша кузина, зовите меня Моникой, иначе я обижусь. Да, конечно же вам ее бояться нечего. Она уехала. Но я человек в годах и не столь мягкосердечна, как вы. Я призна́юсь: я была бы очень рада услышать, что эту злую старую ведьму заключили в тюрьму или сослали на каторгу, — правду вам говорю. А что, по-вашему, она искала? Что намеревалась выкрасть? У меня есть догадка. А выкак думаете?
— Ей хотелось узнать, что́ в бумагах; возможно, она искала деньги… не знаю, — ответила я.
— Ну а ядумаю, она, скорее всего, хотела добраться до завещаниявашего покойного папы. И моему предположению нисколько не следует удивляться, — заключила кузина Моника. — Вы читали на днях о любопытном судебном процессе в Йорке? Нет большей ценности для грабителя, чем завещание, если оно предусматривает передачу крупной собственности. Ведь вам пришлось бы много заплатить ей, чтобы получить бумаги обратно. Быть может, вы, дорогая, спуститесь вниз — и я с вами, — и мы откроем шкаф в кабинете?
— Я не вправе, я обещала передать ключ доктору Брайерли, только он должен открывать шкаф.
Кузина Моника выразила свое изумление и неодобрение ворчливым «гм».
— А доктору написали?
— Нет, я не знаю его адреса.
— Не знаете его адреса? О, любопытно! — воскликнула леди Ноуллз с некоторым раздражением.
Ни я, ни кто-либо из обитателей дома не мог высказать ни малейшего предположения относительно места пребывания доктора. Спор возник уже о том, в каком направлении он уехал — на север или на юг? Ведь эти поезда отходят со станции с интервалом в пять минут. Способ к немедленному обретению доктора не оказался бы скрытым от нас более плотной завесой мрака, даже будь доктор Брайерли злым духом, вызываемым силой тайного заклинания.
— И как долго вы намерены ждать, моя дорогая? Впрочем, не важно, вы можете, по крайней мере, открыть письменный столи, возможно, отыщете бумаги, которые вам помогут… возможно, отыщете там адрес доктора Брайерли… да мало ли что еще!
Я уступила, и мы спустились вниз, открыли письменный стол. Какое ужасное осквернение в этом полном нарушении личной тайны! Как отвратительно стремление преодолеть молчание мертвых!
И отныне все свидетельствует, все возбуждает догадки — каждая записная книжка, каждый клочок бумаги и каждое частное письмо… Их обыскивают напряженным взглядом при свете дня, чтобы стало ясно, чем и кому они могут быть полезны.
В верхнем ящике лежало два скрепленных печатью письма — одно для кузины Моники, другое для меня. Мое было нежным и любящим… кратким словом прощания — не более, — вновь разбередившим душу; и я долго и горько рыдала над ним.
Я не видела, как кузина восприняла адресованное ей письмо, — я уже погрузилась в то, которое предназначалось мне. Вскоре кузина подошла и поцеловала меня — невинно и ласково, как она это умела. Глаза ее наполнились слезами при виде моей скорби. Но время от времени она говорила: «Я помню его фразу…» — и повторяла ее. Что-нибудь мудрое или забавное, но всегда утешительное. И описывала случай, когда услышала от него эту самую фразу, и пускалась в воспоминания… а я отвлекалась от моих сетований и отчаяния — частью благодаря ему самому, а частью благодаря кузине Монике.
Вместе с упомянутыми письмами лежал большой конверт, на котором значилось: «Распоряжения, каковые немедленно исполнить по моей смерти». Одно из них звучало: « Тотчаспоместить некролог в местнойи важнейших лондонскихгазетах». Об этом уже позаботились. Адреса доктора Брайерли мы, однако, не обнаружили.
Мы искали везде, за исключением шкафа, который я не позволила бы отпереть никому, кроме как — в соответствии с распоряжением отца — доктору Брайерли. Завещания или иного подобного документа нигде не оказалось. И теперь у меня не было сомнений, что завещание спрятано в шкаф.
Среди бумаг моего дорогого отца мы нашли две пачки писем, аккуратно перевязанных и снабженных пометкой, которая указывала, что это письма от моего дяди Сайласа.
Кузина Моника посмотрела на них со странной улыбкой, заключавшей… иронию? Или только с такой непонятной улыбкой и приближаются к тайне, хранившейся многие годы?
Письма удивляли. Порой тон их бывал раздражителен и даже жалок, но часто встречались также строки, исполненные мужества и благороднейших чувств, к тому же попадались поразительно напыщенные рассуждения о религии. Иногда письмо постепенно обретало форму молитвы и заканчивалось — без подписи — славословием. В некоторых выражались столь путаные и безумные идеи касательно религии, что вряд ли, думаю, дядя смел обнаруживать их перед добрым мистером Фэрфилдом, — они скорее приближались к представлениям Сведенборга, чем, хотя бы отдаленно, к догматам Англиканской церкви.
Я прочла письма с волнением и интересом, но кузину Монику они не растрогали, как меня. Она читала с той же улыбкой — неуловимой, невозмутимой, — с которой впервые взглянула на них. У нее был вид человека, который с любопытством прослеживает становление характера, теперь хорошо знакомого.
— Дядя Сайлас глубоко религиозен? — задала я вопрос леди Ноуллз: меня смущало выражение ее лица.
— Преглубоко… — ответила она все с той же высокомерной улыбкой, не поднимая глаз от одного из писем, не гоня с лица все ту же высокомерную улыбку.
— Но вы так не думаете, кузина Моника! — сказала я.
Она подняла голову и в упор посмотрела на меня.
— Почему же, Мод?
— Потому что скептически улыбаетесь над его письмами.
— Разве? — воскликнула она. — Это невольно… Дело в том, Мод, что ваш покойный папа заблуждался в моем отношении. Я не имела никаких предрассудков, что касается Сайласа… никакого сложившегося мнения. Я никогда не знала, что думать о нем. Никогда не принимала его за естественное порождение природы, но видела в нем детище Сфинкса. И я никогда не могла понять его. Вот и все.
— Я — тоже, но это потому, что мне оставались одни догадки, я должна была выискивать ответы на его портрете или где придется. Кроме того, что вы мне рассказали, я слышала о дяде лишь несколько скупых фраз — покойному папе не нравились мои расспросы, он и слугам, наверное, приказал молчать.
— Такое же предписание вашей кузине содержится в этом коротком письме — ну, не совсем такое, но похожее. И смысла я не пойму. — Она вопросительно взглянула на меня. — Что касается Сайласа, вас нельзя пугать, а испугайся вы, то сделаетесь непригодны для важной услуги, которую взялись оказать вашей фамилии и суть которой мне вскоре станет ясна; пусть и пассивная, услуга будет для вас крайне печальной, если необоснованный страх прокрадется к вам в душу.
Она смотрела в письмо, написанное рукой моего покойного папы и адресованное ей, — то, что мы обнаружили у него в столе, — и выделяла голосом слова, очевидно, цитируемые ею.
— Мод, дорогая, вы не догадываетесь, что это за услуга? — поинтересовалась она с серьезным и встревоженным выражением лица.
— Нет, кузина Моника. Но я давно решила, что мой долг — оказать ее добровольно или, по крайней мере, не уклоняться от нее, в чем бы она ни заключалась. И я сдержу обещание, хотя знаю, какая я трусиха, и часто сомневаюсь в своей отваге.
— Но мне нельзя вас путать…
— А как вы можете меня испугать? И почему же я испугаюсь? Разве дело идет к какому-то страшному разоблачению? Скажите, вы должнымне сказать, должны!
— Нет, дорогая, я не этоимела в виду… не это… Я… я сама не очень понимаю, о чем вообще тут речь. Но ваш покойный папа знал его лучше меня. Я его, в сущности, совсем не знала… то есть никогда полностью не понимала. У вашего же покойного папы, я вижу, было достаточно возможностей, чтобы в нем разобраться. — Немного помолчав, кузина заключила: — Значит, вы не представляете, что должны будете предпринять или же изведать.
— О кузина Моника, я уверена, вы думаете, что он совершил то убийство! — воскликнула я, почему-то вскочив, и почувствовала, что смертельно побледнела.
— Я ничего подобного не думаю, глупышка! Вы не должны говорить таких ужасных вещей, Мод! — произнесла она, тоже поднявшись, побледневшая и рассерженная. — Не пойти ли нам немного прогуляться? Заприте бумаги, дорогая, и одевайтесь! А если этот доктор Брайерли не появится завтра, вам следует послать за священником, и пусть добрый доктор Клей ищет завещание — ведь там должно быть столько распоряжений. И вот еще что, моя дорогая Мод, не забывайте, что Сайлас мнекузен, а вам — дядя. Ну, дорогая, пойдите наденьте шляпку.
И мы вдвоем отправились на короткую прогулку.

Глава XXII
Некто в комнате с гробом

Когда мы вернулись, то узнали, что прибыл «молодой» джентльмен, — мы заметили его в малой гостиной, минуя окно. Один взгляд — и довольно, чтобы у вас будто фотография на память осталась, которую потом можно рассматривать и изучать. Он так и стоит перед моими глазами, как тогда, — мужчина лет тридцати шести в сером, не слишком добротно сшитом дорожном костюме, светловолосый, полнолицый и неуклюжий. Он казался одновременно глуповатым и хитрым и совсем не походил на джентльмена.
Нас встретил Бранстон и, сообщив о прибывшем, вручил мне послания незнакомца. Мы с кузиной остановились в холле, чтобы прочесть их.
—  Это — от вашего дяди Сайласа, — произнесла леди Ноуллз, коснувшись одного из писем кончиком пальца.
— Прикажете подавать ленч, мисс?
— Да, разумеется.
Бранстон удалился.
— Давайте прочтем письмо вместе, кузина Моника, — предложила я.
Любопытнейшее то было письмо. Оно начиналось словами:
«Как мне благодарить мою возлюбленную племянницу, которая не забыла о старом, всеми покинутом родственнике в минуту горя?»
Дело в том, что после смерти отца с первой же почтой я отправила ему сообщение в двух-трех, боюсь, невразумительных строках.
«Но именно в годину лишений мы более всего ценим некогда прочные узы родства и жаждем поддержки близких».
Тут шло двустишие на французском, из которого мне удалось разобрать только слова ciel и l’amour .
«Тихую обитель сию постигла новая скорбь. О, неисповедимы пути Провидения! Я — пусть немногими годами моложе — насколько немощнее, насколько надломленнее физически и душевно… обуза и только… совершенно de trop… я пощажен в моем печальном прибежище в этом мире, где влачу дни без пользы, где одно занятие у меня — молитва, одно чаяние — могила, а он — на вид так крепок… средоточие безграничного добра… столь вам необходимый, столь необходимый мне, — он, увы, взят от нас! Он обрел покой — и нам осталось только склонить головы, шепотом вопрошая: „Исполнена ль его воля?“ Я пишу — и руки мои дрожат, слезы застилают мои глаза. Не думал я, что происходящее в этом бренном мире может затронуть меня с такою силой. От мира я давно отошел. Когда-то я предавался удовольствиям и, увы, пороку, а теперь веду жизнь аскета. И в прежние дни я не был богат, но даже мой злейший враг не обвинил бы меня в жадности. Мои грехи, спасибо Создателю, относились к искоренимым и уничтожены благодаря епитимье, которую мне назначило Небо. Для мирской жизни с ее интересами и удовольствиями я давно умер. Ничего не жажду в немногие оставшиеся мне годы — только покоя… освобождения от суеты и волнений, от забот и борьбы. На Дарителя Всего Благого я уповаю и знаю: что бы ни случилось по велению Божьему — все к лучшему. Счастлив буду, моя дорогая племянница, если окажусь чем-то полезен Вам в Вашем горестном положении, которому соболезную. Мой нынешний духовный наставник рекомендовал, чтобы я направил к Вам лицо, которое будет представлять меня при печальной церемонии оглашения завещания, оставленного, несомненно, моим возлюбленным и теперь пребывающим во блаженстве братом. Опыт и компетенция джентльмена, выбранного мною, возможно, будут небесполезны и Вам, а поэтому я с радостью предоставляю в Ваше распоряжение младшего из компаньонов адвокатской конторы „Арчер и Слей“, который временами ведет мои скромные дела. Молю Вас оказать ему гостеприимство в Ноуле на краткий срок. С великим усилием принуждаю себя писать об этих малозначащих вопросах — лишь подчиняясь мучительной необходимости… Увы, мой брат! Чаша горечи до краев полна! Недолгими, несчастными будут дни моей старой жизни. Но пока они не истекли — возлюбленная племянница, даже потратив все свое состояние, не обретет другого такого доброго родственника и верного друга, каким ей остается
Сайлас Руфин».
— Ну не сердечное ли письмо? — проговорила я. В глазах у меня стояли слезы.
— Да, — сухо подтвердила леди Ноуллз.
— Неужели вам оно таким не показалось?
— Очень сердечное письмо, — отозвалась кузина в том же тоне, — и, возможно, написанное не без лукавства.
— Не без лукавства?!
— Вы же знаете, я вздорная старая кошка — могу иногда поцарапать, а еще вижу в темноте. Сайлас, я согласна, горюет, но, уверена, он не стал посыпать голову пеплом. У него есть причины горевать и тревожиться, он, думаю, во власти и того и другого чувства. Ему жаль вас и очень жаль самого себя. Ему нужны деньги, а вы — его возлюбленная племянница — имеете много денег. В письме видны его доброта и расчетливость. Он прислал своего поверенного, чтобы получить точные сведения о завещании, и вам надлежит оказать джентльмену гостеприимство. Сайлас предусмотрительно предлагает вам доверить ваши трудности егоповеренному. Со стороны Сайласа это очень любезное, но опрометчивое предложение.
— Кузина Моника, но возможно ли, чтобы в такой момент им руководил мелкий расчет, — пусть даже в иных обстоятельствах он способен на низость? Не слишком ли сурово вы судите о нем? Вы… ведь вы с ним так мало знакомы.
— О моя дорогая, я же сказала вам, я — старая злюка, и больше я не добавлю ни слова. Мне он безразличен, а, впрочем, я бы предпочла не числить его среди наших родных.
Разве не предубеждение обнаруживали слова кузины? Частью, наверное, так и было. Но тем безогляднее я отдавала дяде свою симпатию. Мы, женщины, всегда склонны держать чью-то сторону, нас природа предназначила скорее в защитники, нежели в судьи. И, полагаю, это назначение привлекательнее, хотя и менее почетно.
В одиночестве я сидела в гостиной у окна, за которым сгущались сумерки, и поджидала, когда спустится кузина Моника.
В тот вечер меня одолевал страх до озноба. Наверное, на моем душевном состоянии отразилась погода. Солнце село под знаком бури: хотя было безветренно, небо казалось мрачным и всклоченным. Облака, будто в испуге, жались в кучу, готовые бежать, мчаться прочь; их испуг передался и мне. Печаль моя сделалась еще чернее от предчувствия какой-то неясной угрозы. И меня коснулось леденящее дыхание сверхъестественного. Это был самый горестный и самый ужасный вечер после смерти моего дорогого отца.
В путающей тишине того вечера меня впервые поверг в дрожь характер его веры. Кто были эти сведенборгианцы, подчинившие себе отца неизвестно каким образом и державшие его в своих сетях до последнего дня? Кто был этот мрачный, укрывавшийся под париком, черноглазый доктор Брайерли, который всем нам не нравился, которого все мы немного боялись? Возникавший будто из-под земли, он приходил неведомо откуда и уходил неизвестно куда, но утвердил, как мне казалось, особую власть над отцом. Была ли эта вера истиной и благом или же ересью и чернокнижием? О мой дорогой отец, все ли было с тобой как до́лжно?
Когда появилась леди Ноуллз, я в волнении металась по комнате из угла в угол и проливала потоки слез. Она молча поцеловала меня и принялась вместе со мной ходить взад-вперед по гостиной.
— Кузина Моника, мне кажется, я хочу увидеть его еще раз. Давайте поднимемся.
— Если уж вам действительно очень хочется… а вообще, дорогая, лучше не делать этого. Лучше вспоминать его таким, каким он был, — теперь он подвергся перемене, и вы, моя дорогая, не испытаете облегчения, отмечая ее для себя.
— Но мне действительно очень хочется его увидеть. О, неужели же вы не подниметесь со мной?
Я уговорила кузину, и рука об руку в сумерках, переходивших во тьму, мы поднялись наверх. Остановились в конце галереи. Я, чувствуя, что меня охватывает страх, окликнула миссис Раск.
— Скажите ей, кузина Моника, чтобы она нас впустила, — проговорила я шепотом.
— Она хочет видеть его — так ведь, моя госпожа? — переспросила приглушенным голосом домоправительница, бросая на меня таинственный взгляд, в то время как бесшумно вставляла ключ в замок.
— Вы уверены, что хотите этого, Мод, дорогая?
— Да, да.
Но когда миссис Раск вошла в комнату со свечой, свет которой сразу же поглотили сгустившиеся сумерки, когда она подняла крышку большого черного гроба, установленного на возвышении, и, заняв место в ногах гроба, устремила немигающий взгляд вперед, меня покинуло мужество, я попятилась.
— Нет, миссис Раск, она не хочет… И я рада, дорогая, — добавила кузина, обращаясь уже ко мне. — Идемте, миссис Раск, идемте… Да, моя дорогая Мод, — продолжила кузина, — так будет намного лучше для вас.
И она увлекла меня прочь из комнаты… вниз по лестнице — не сбавляя шага. Но леденящие душу очертания огромного черного гроба остались перед моими глазами, поразив новым и ужасным ощущением смерти.
У меня совсем пропало желание видеть… его. Даже та комната вызывала ужас. И больше часа я была во власти такого отчаяния и такого невыразимого страха, каких не испытывала при мысли о смерти ни прежде, ни потом.
Кузина Моника ночевала теперь вместе со мной в моей спальне, а Мэри Куинс — в смежной со спальней гардеробной. Пусть и не сразу после посещения ужасной гостьи, но меня начал терзать необъяснимый страх, который внушают мертвые. Меня преследовали видения отца: вот он входит в комнату… приоткрывает дверь и заглядывает ко мне… Мы с леди Ноуллз уже были в постелях, но я не могла уснуть. Ветер скорбно завывал снаружи, и от дребезжания, визга ставней, отвечавших ветру, я постоянно вздрагивала, мне чудились шаги, скрип открываемой двери или стук в дверь. Не успев заснуть, я, с бешено колотившимся сердцем, вновь пробуждалась.
Ветер наконец успокоился, прекратились все эти странные стоны, визги, скрип, и я, совершенно обессиленная, забылась тихим сном. Меня разбудил какой-то непонятный звук в галерее. Прошло, должно быть, много времени, потому что ветер совсем смолк. Перепуганная, я села в кровати и, не смея дохнуть, стала прислушиваться.
Я различила крадущиеся шаги в галерее. Тут же осторожно разбудила кузину Монику, и мы обе отчетливо услышали, как щелкнул открываемый кем-то замок, кто-то вошел в комнату, где лежало тело моего покойного отца, а потом дверь закрылась.
— Что это? О Боже! Кузина Моника, вы ведь слышали?
— Да, дорогая. А ведь сейчас два часа ночи.
В Ноуле ложились в одиннадцать. Мы хорошо знали, что миссис Раск была довольно осторожной женщиной и ни за что на свете не пошла бы одна так поздно в ту комнату. Мы разбудили Мэри Куинс. И втроем слушали. Но не расслышали больше ни звука. Я упоминаю здесь об этом потому, что тогда разволновалась до крайней степени.
Кончилось тем, что мы втроем выглянули в галерею. От каждого окна тянулась голубая дорожка лунного света, но дверь, к которой устремлялись наши мысли, была во тьме. Нам показалось, что в замочную скважину проникал свет свечи из той комнаты. А пока мы шепотом обсуждали, был там свет или нет, дверь открылась, свеча чуть потеснила тьму, и в следующую минуту таинственный доктор Брайерли — нескладный, неуклюжий, в черном сюртуке, слишком просторном для него, будто изготовленный не по мерке гроб, — вышел из комнаты со свечой в руке, бормоча, наверное, молитву, назначавшуюся как последнее «Прости!» тому, на кого он, бледный и мрачный, оглянулся, когда переступал порог. Доктор осторожно прикрыл и запер дверь, за которой остался мертвый, на миг прислушался, а потом мрачная фигура, отбрасывая в свете свечи гигантскую уродливую тень на потолок и стены, почти неслышно двинулась длинной темной галереей прочь от нас.
Я могу говорить лишь за себя и честно признаюсь — я была так напугана, как будто увидела колдуна, который хотел ускользнуть, сделав свое греховное дело. Думаю, кузина Моника испытывала подобное же чувство, потому что, когда мы закрыли дверь спальни, она изнутри повернула ключ в замке. Наверное, в тот момент ни одна из нас не верила, что видела доктора Брайерли во плоти, однако наутро первое, о чем мы заговорили, был приезд доктора Брайерли. Наш ум ночью и он же при свете дня — совершенно разные инструменты мысли.

Глава XXIII
Разговор с доктором Брайерли

Доктор Брайерли действительно приехал в половине первого ночи. Но в нашей удаленной от парадного входа части дома мы и не могли его слышать. А когда сонный, полуодетый слуга открыл ему, долговязый доктор в черной с переливами накидке стоял один, опустив саквояж на ступеньки. Доставивший его экипаж уже скрылся в тени вековых деревьев.
Он вошел — на вид еще более суровый и жесткий, чем обычно.
— Я — доктор Брайерли. Меня ведь ждали? А посему позовите того, кто смотрит за телом. Я должен пройти к покойному незамедлительно.
И доктор присел в малой гостиной, слабо освещенной одинокой свечой. Позвали миссис Раск. Она, ворча и негодуя, оделась, спустилась вниз, где ее раздражение уступило место страху при первом же взгляде на прибывшего.
— Здравствуйте, мадам. Печален мой визит к вам. Скажите, кто-нибудь бдит при теле вашего покойного господина?
— Нет.
— Тем лучше. Нелепый обычай. Будьте любезны, проводите меня в комнату. Я должен вознести молитву там, где лежит он… нет, уже больше не он! И, пожалуйста, покажите отведенную мне спальню. Не дожидайтесь меня, я потом сам ее отыщу.
В сопровождении слуги, несшего его саквояж, доктор последовал за миссис Раск, показавшей спальню. Доктор лишь заглянул в нее и тут же стал осматриваться, запоминая дверь.
— Благодарю вас. А теперь — сюда идти? Поворот направо, затем налево? Так. Он умер несколько дней назад. Уже положен в гроб?
— Да, сэр. Вчера днем.
Бедную домоправительницу все больше и больше пугал этот худой, закутанный в черные блестящие одежды человек, в чьих глазах таились отблески чудовищного коварства, чьи длинные смуглые пальцы шевелились, будто он ощупью и наугад собирался добраться до нужной комнаты.
— Но крышку конечно же не завинтили?
— Нет, сэр.
— Хорошо. Я должен видеть лицо, когда буду молиться. Он пребывает в месте, ему назначенном, — а я здесь, на земле. Он — дух, я — плоть. Там — нейтральная область. И вибрации переходят из мира в мир, свет земли и небес переносится туда и обратно, туда и обратно… апогазма… чудесный механизм, хотя бесполезный… лестница Иакова, по которой Божьи ангелы — зри их оком своим! — поднимаются и спускаются… Благодарю — ключ я беру. Тайны для тех, кто избрал дом праха, не тайны для прозревших и способных читать откровения. Вот эту свечу мне, пожалуйста, — она длиннее… нет-нет, не нужно двух, благодарю… Эту… я понесу ее. И запомните: все решается мыслящей волей. Что вы пугаетесь? Где ваша вера? Неужели не знаете, что души во всякое время вокруг нас? Откуда же этот страх — находиться рядом с усопшим? Дух есть все, плоть — ничто.
— Да, сэр, — приседая в низком реверансе у порога, проговорила миссис Раск. Она была напугана возбужденной речью доктора, которая вблизи мертвого стала еще неудержимее.
— Запомните: когда вы воображаете, что уединились, сокрывшись во тьме, вы на самом деле стоите в центре сцены, которая простирается из конца в конец звездного неба, и зрители, коих не счесть ни одному смертному, видят вас под потоками света. Поэтому — пускай ваши чувства и лгут вашему телу, будто вы в одиночестве и во тьме, — двигайтесь, как под ярчайшим лучом, как под взглядом множества глаз. Двигайтесь так, и когда час пробьет и вы освободитесь из оков плоти, хотя у нее свой порядок и свое право… — говоря это, он поднял одинокую свечу в дверях комнаты и кивнул в сторону огромного черного гроба, едва различимого во тьме, — тогда вы возрадуетесь; выскользнув из тленной оболочки, вы не окажетесь наги. Тот же, кто прельщается тленным, тлену и обречен. Поразмыслите об этом. Спокойной ночи.
Доктор со свечой ступил в комнату, обернулся и закрыл дверь, спрятавшую от совершенно растерянной миссис Раск, погруженную в тень картину смерти и высохший желтый лик сведенборгианца. Ей пришлось приложить немало стараний, чтобы добраться к себе.
Рано утром миссис Раск заглянула в мою спальню и известила, что доктор Брайерли ожидает в малой гостиной и просит узнать, нет ли у меня для него сообщения. Я была уже одета и, хотя больше прежнего ужасалась встречи с этим странным человеком, взяв ключ от отцовского шкафа, последовала за миссис Раск вниз.
Она вошла в гостиную и, сделав реверанс, объявила:
— Молодая госпожа, сэр. Мисс Руфин.
В трауре, очень бледная, высокая и тоненькая, «молодая госпожа» ступила в гостиную. Я услышала, как зашуршали газеты, услышала приближающиеся ко мне шаги. Мы оказались с ним лицом к лицу — почти у порога. И я молча низко присела в знак приветствия.
Он взял мою руку (я и не думала подавать ее), крепко сжал и тряхнул — не сильно, но бесцеремонно, — заглядывая мне в глаза с каким-то угрюмым любопытством и все не выпуская мою руку из своей. Его плохо сидевший черный как вороново крыло костюм, его нескладная фигура и резкие черты смуглого лица сообщали ему, как я уже говорила, вульгарность. Он походил на мастерового из Глазго, вырядившегося в воскресное платье. Я немедленно попыталась высвободить руку, но доктор не выпускал…
Неприятная фамильярность манер, впрочем, сочеталась с решимостью, проницательностью и, главное, добротой, отражавшихся на его лице; был в этом лице проблеск истинной порядочности, прямодушия. Все это — при некоторой бледности, указывавшей, очевидно, на скрываемое волнение, — побуждало довериться ему.
— Надеюсь, мисс, вы впо́лнеоправились? — Он так и произнес слово — с ударением на первом слоге. — Я прибыл согласно торжественному обещанию, которое больше года назад потребовал у меня ваш отец, ныне покойный мистер Остин Руфин из Ноула, к коему я питал глубочайшее уважение, будучи, помимо прочего, связанным с ним узами духовного свойства… Случившееся потрясло вас, мисс?
— Да, сэр.
— У меня докторская степень, я — доктор медицины, мисс. Как святой Лука — проповедник и врачеватель. Когда-то я имел свою практику, но теперешнее мое занятие несравненно полезнее. Вы оступаетесь — а Господь позаботится, чтобы вы обрели новую опору. Поток жизни черен и яростен, я часто удивляюсь тому, сколь многие из нас преодолевают его и не идут ко дну. Лучше всего — не заглядывать далеко вперед, лучше, стоя на камешке, поискать взглядом следующий, вы можете замочить ноги, но Он не даст вам утонуть… как не дал мне. — Доктор Брайерли вскинул голову и подтвердил свои слова решительным кивком. — Вы рождены в богатстве — это великое благо, хотя и великое испытание, великая ответственность для вас, мисс. Но не думайте, что по этой причине вы ограждены от горя более, нежели бедный Эмманьюэл Брайерли. Нет, мисс Руфин, оно неотвратимо! Ваш удобный экипаж может опрокинуться на широкой дороге, как я могу споткнуться и упасть на узкой тропинке. Есть другие несчастья, помимо долгов и нужды. Кто скажет, сколько вам отмерено здоровья и не повредитесь ли вы в уме от какого-нибудь потрясения, кто скажет, не суждено ли пережить унижение вам, принадлежащей к высшему слою общества, не встанут ли неведомые враги у вас на пути, не опорочат ли клеветники ваше доброе имя? Ха-ха! Чудесно это равновесие, удивительно это распределение! Ха-ха-ха-ха! — Тряся головой, он смеялся, мне показалось, злым смехом, будто ничуть не сожалел о том, что мои деньги не смогут избавить меня от всеобщего горького жребия. — Но что не могут деньги, может молитва — запомните, мисс Руфин, запомните. Всем нам по силам молитва, и, хотя тернии, тенета и огнистые камни уготованы всякому идущему, Он вверит нас своим ангелам, а они подхватят и перенесут над преградой, ибо Он зрит и слышит повсюду, ибо сонмы ангелов Его неисчислимы.
Доктор говорил торжественно, тихо и вдруг замолк. Нечаянно он пробудил во мне совсем иные мысли. Я спросила:
— А моего дорогого папу не наблюдал еще какой-нибудь врач?
Он пронзил меня взглядом и слегка покраснел — я действительно заметила краску на смуглом лице. Наверное, медицинское образование было предметом его особой гордости, а мой тон, боюсь, ему показался пренебрежительным.
—  Не наблюдаймистера Руфина никто больше, кончина могла бы последовать раньше. В моей практике, мисс Руфин, встречалось достаточно тяжелых случаев. Я не могу упрекнуть себя в неудачах, причина коих — невежество. Мой диагноз в случае с мистером Руфином подтвержден исходом болезни. Но я не былединственным — сэр Клейтон Барроу обследовал его и разделил мое мнение. Весть дойдет до сэра Барроу в Лондон. Впрочем, сейчас, простите, речь не об этом. Покойный мистер Руфин говорил мне, что я должен получить от вас ключ, открывающий в его кабинете шкаф, где он положил завещание. Так, спасибо! Там, я думаю, могут содержаться распоряжения относительно похорон, а поэтому лучше прочесть завещание незамедлительно. Нет ли джентльмена — родственника или поверенного, — за которым вы хотите послать?
— Нет, никого нет, благодарю вас. Я доверяю вам, сэр.
Наверное, видя и слыша меня, нельзя было усомниться в моей искренности, и он улыбнулся доброй улыбкой, впрочем, не разжимая губ.
— Я не обману ваше доверие, мисс Руфин. — Он помолчал. — Но вы слишком молоды, и вам необходим кто-то, сведущий в делах, кто бы представлял ваши интересы. Позвольте, а доктор Клей, священник? В деревне? Вот и прекрасно. И мистеру Данверзу, управляющему, следует присутствовать. Пошлите также за Гримстоном — видите, мне известны все имена, — за Гримстоном, поверенным. Хотя он не принимал участия в составлении завещания, он был адвокатом мистера Руфина в течение многих лет. Нам нужен здесь Гримстон, потому что, как вы, вероятно, знаете, завещание пусть и краткое, но весьма странное. Я возражал, но мистер Руфин обычно был непреклонен, приняв решение. Он ведь читал вам завещание?
— Нет, сэр.
— Но, очевидно, сообщил о тех отношениях, в какие поставлены вы с вашим дядей — мистером Сайласом Руфином из Бартрама-Хо?
— Нет, уверяю вас, сэр.
— Лучше бы он это сделал. — Лицо доктора Брайерли потемнело. — А мистер Сайлас — религиозен?
— О, чрезвычайно! — ответила я.
— Вы часто с ним виделись?
— Нет. Ни разу.
— Гм. Чем дальше, тем страннее! Но он достойный человек, не так ли?
— Очень достойный человек, сэр, очень набожный.
Доктор наблюдал за выражением моего лица, пока я говорила, пронизывающим встревоженным взглядом, потом опустил глаза и какое-то время изучал узор ковра, будто строки, сообщавшие дурную весть; вновь — искоса — поглядев мне в лицо, доктор сказал:
— Он намеревался присоединиться к нам… был весьма близок к этому шагу. Вступил в переписку с Генри Воуэрстом, одним из наших лучших людей. Нас называют сведенборгианцами, как вы знаете; впрочем, пока я больше ничего не добавлю. Что касается оглашения завещания — час дня, думаю, подходящее время, и, надеюсь, мисс Руфин, джентльмены будут присутствовать.
— Да, доктор Брайерли, их известят. Со мной же будет леди Ноуллз — вы не возражаете?
— Нет, нисколько. Я не могу сказать, кто разделит со мной обязанность душеприказчика. Я почти сожалею, что не отказался от этой роли, но к чему теперь сожаления. Одному вы должны верить, мисс Руфин, — я не выступал советчиком, когда составлялось завещание, хотя, узнав об оставленных распоряжениях, протестовал против крайне необычного пункта. Я протестовал горячо, но, увы, безрезультатно. Я высказывал несогласие и по другому пункту — имея на это право — и здесь более преуспел. Ни в чем ином к воле покойного я не был причастен. Пожалуйста, верьте моим словам, а также тому, что я вам друг. Да, сие — мой долг.
Последнюю фразу он произнес, опять опустив глаза, будто вел разговор сам с собой. Поблагодарив доктора, я покинула гостиную.
Уже в холле я пожалела, что не выяснила, каким же именно образом завещание ставит меня в связь с дядей Сайласом, и минуту-другую колебалась: не вернуться ли, не потребовать ли объяснений? Но затем напомнила себе, что до часу осталось потерпеть совсем немного, во всяком случае, он, наверное, так считал. Поэтому я поднялась наверх, в классную, которую мы теперь использовали как общую комнату, где нашла поджидавшую меня кузину Монику.
— С вами все хорошо, дорогая? — спросила леди Ноуллз. Она подошла и поцеловала меня.
— Да, все хорошо, кузина Моника.
— Вздор, Мод! Вы белее моего носового платка. Что случилось? Вам нездоровится? Вы испуганы? Да вы дрожите… дитя, вы дрожите от страха.
— Наверное, я действительно испугалась. В завещании моего покойного папы естьчто-то такое о дяде Сайласе и обо мне. Я не знаю… это доктор Брайерли говорит, и он сам более чем встревожен, поэтому я уверена, что там что-то ужасное. И я боюсьбоюсь… я оченьбоюсь. О кузина Моника, вы не покинете меня?
Я обхватила руками кузину за шею, прижалась к ней. Она целовала меня, я — ее… и плакала, будто перепуганное дитя, — я действительно была им, наивным, ничего не ведающим о жизни.

Глава XXIV
Вскрытие завещания

Возможно, страх, с каким я ожидала часа дня и прояснения смысла тех обязательств, которыми поторопилась связать себя, был неразумным и свидетельствовал о моей болезненной впечатлительности. Но, признаться, я так не думаю; подобно многим слабым натурам, я обычно подчиняюсь порыву, а потом ищу свою вину в развитии событий, которым не я в действительности дала толчок.
Меня испугал доктор Брайерли — когда упомянул про особый пункт завещания, — испугал выражением своего лица. Я помню лица, являвшиеся мне по ночам в кошмарах, преследовавшие меня, наводя неописуемый ужас, хотя я и не могла сказать, в чем крылись их чары. Точно так же было с его лицом — в печальном и мрачном взгляде таились угроза и предвестие беды.
— Не надо бояться, дорогая, — уговаривала кузина Моника. — Это глупо, в самом делеглупо, они же не отсекут вам голову, не причинят вам никакого непоправимого вреда. Если речь идет о потере незначительной суммы денег, вам и тревожиться незачем. Мужчины — престранные существа, жертва для них измеряется только деньгами. Доктор Брайерли изменился бы в лице именно так, как вы описываете, если бы предвидел, что вы обречены лишиться пятисот фунтов. Но ведь это вас не убьет!
Леди Ноуллз прекрасно умела ободрить, но я не могла вполне успокоиться; я чувствовала, что она сама не очень-то верит в свои доводы.
Над камином в классной висели небольшие французские часы. Я поглядывала на них чуть ли не ежеминутно. И вот — без десяти час.
— Не спуститься ли нам в гостиную, дорогая? — предложила кузина Моника, которой передалась моя тревога.
И мы отправились вниз, задержавшись, по обоюдному желанию, на верхней площадке лестницы перед большим окном, выходившим на подъездную аллею. Под нависшими могучими ветвями по дорожке, ведущей к дому, скакал верхом на своей рослой серой лошади мистер Данверз, и мы подождали, пока он не спешился у входа. Прибывший, в свою очередь, помедлил у двери, наблюдая за энергичным ходом крепкой двуколки приходского священника, которой правил викарий.
Доктор Клей вышел из экипажа и обменялся рукопожатием с мистером Данверзом. Два-три слова викарию — и тот покатил обратно, окинув огромные окна взглядом, от чего мало кто удержался бы.
Священник с мистером Данверзом подымались, не торопясь, по ступенькам, а я следила за ними, как пациент за сходящимися хирургами, которым предстоит не известная в практике операция. Они тоже подняли глаза на окно, прежде чем войти в дом, и я подалась назад.
Кузина Моника взглянула на часы.
— Осталось четыре минуты. Идемте в гостиную!
Дав время джентльменам преодолеть почти все расстояние от входной двери до кабинета, мы спустились, и я услышала, что священник сокрушается об опасном состоянии Гриндлстонского моста. Я удивилась: он думает о подобных вещах, когда время скорбеть! Эти несколько минут напряженного ожидания не изгладились из моей памяти и поныне. Помню, как джентльмены замедлили шаг и остановились при повороте из дубовой галереи в кабинет, как священник потрепал по мраморной щеке Уильяма Питта и попробовал пригладить кудри, «взлохмаченные» резцом скульптора, а сам вникал в детали дела, которое излагал перед ним мистер Данверз. Потом, когда они скрылись за поворотом, вдруг кто-то там оглушительно высморкался, и я решила — да и сейчас не сомневаюсь, — что это был священник.
Мы и пяти минут не провели в гостиной, когда появился Бранстон, он объявил, что упомянутые джентльмены собрались в кабинете.
— Идемте, дорогая! — сказала кузина Моника.
Опираясь на предложенную ею руку, я добралась до двери в кабинет. Вошла. Вслед за мной вошла и кузина. Джентльмены прервали разговор, сидевшие встали, священник же с печальным видом направился ко мне и тихим, очень мягким голосом поздоровался. Его голос, впрочем, не обнаруживал никакого волнения, ведь моего отца — хотя он никогда ни с кем не ссорился — отделяла от всех соседей огромная дистанция, и я не думаю, чтобы нашлась душа, знавшая более чем об одной-двух сторонах его непростого характера.
Однако, даже учитывая затворничество, на которое он добровольно обрек себя, отец, как многие еще не забыли, был удивительно популярен в графстве. Он всякому выказывал благожелательность, но чего не выносил, так это принимать многочисленных гостей и появляться в обществе. Он имел превосходные охотничьи угодья и распоряжался ими с редким великодушием; в Доллертоне он держал свору гончих, с которой половина графства охотилась в его лесах с начала и до конца сезона. Отец никогда не отказывался открыть кошелек, если просьба о вспомоществовании хотя бы облекалась в убедительную форму. Он поддерживал любой фонд и жертвовал на общественные нужды, на благотворительность, на развитие спорта и сельского хозяйства — не важно, на что, лишь бы фонд создавали честные люди. И всегда давал щедрой рукой. Несмотря на его замкнутый образ жизни, никто бы не сказал, что он недоступен, — ведь он ежедневно тратил часы, отвечая на письма, и при этом то и дело обращался к чековой книжке. Он давно уже отслужил свой срок в должности главного судьи графства — до того, как странность и недоверчивость отгородили его от людей. А тогда он отклонил предложение стать лордом-наместником графства. Он отклонял любую почетную должность. Иногда писал исполненное учтивости и одновременно сердечное письмо — подобным эпистолярным присутствием он воздавал должное публичным собраниям и обедам. И при случае содействовал общественным начинаниям крупными суммами.
Не проявляй мой отец столь беспримерного великодушия в отношении охотничьего азарта соседей, не будь столь щедр на пожертвования, даже не сумей он обнаружить силу ума в письмах, содержавших рассуждения об общественном благоустройстве, боюсь, из-за причуд он стал бы объектом насмешек, а возможно, вызвал бы и неприязнь. Но все влиятельные джентльмены графства говорили мне, что отец был удивительно одаренным человеком и что неудача на общественном поприще объясняется свойственной ему эксцентричностью, но никак не ущербностью мысли и недостатком способностей, которые и делают людей незаменимыми в парламенте.
Мне трудно удержаться от того, чтобы не привести подобные свидетельства, удостоверяющие высокий интеллект и добродетельность моего дорогого отца, который иначе мог бы показаться мизантропом или же слабоумным. Он был человеком благороднейшим, умнейшим, но из-за разочарований и невзгод поддался привычке замыкаться в себе — привычке, крепнувшей с годами и превратившей его, увы, в странного отшельника.
Даже в мягком и церемонном тоне, с каким обратился ко мне священник, отразились смешанные — не без благоговейного страха — чувства, которые мой отец вызывал у окружающих.
Отвечая на приветствие реверансом, я — наверняка без кровинки в лице — успела рассмотреть единственного из присутствовавших, с которым не была достаточно хорошо знакома, — младшего компаньона конторы «Арчер и Слей», представлявшего моего дядю Сайласа. Я увидела тучного бледного мужчину лет тридцати шести, с хитрым и злобным выражением глаз. Мне всегда казалось, что дурной нрав делает наиболее отталкивающим именно полное и бледное лицо.
Доктор Брайерли стоял у окна и, понизив голос, беседовал с мистером Гримстоном, поверенным нашей семьи.
Я услышала, как достопочтенный доктор Клей шепотом обратился к мистеру Данверзу:
— Не доктор ли Брайерли — вот тот, че… в черном, наверное, парике, — у окна разговаривает с Эйбелом Гримстоном?
— Да, это он.
— Престранная персона. Кажется, один из последователей Сведенборга?
— Да, так мне говорили.
— Вот-вот… — тихо произнес священник. Он скрестил ноги, обтянутые гетрами, сплел пальцы и, вяло перебирая большими, устремил на чудовищного еретика суровый инквизиторский взгляд из-под своих старых правоверных бровей. Наверное, он готовился завязать богословский спор.
Но тут доктор Брайерли с мистером Гримстоном, не прерывая разговора, отошли от окна. Неожиданно доктор Брайерли обратился ко мне в своем мрачном тоне:
— Простите, мисс Руфин, не будете ли вы так добры указать нам, к которому шкафу в этой комнате подходит ключ, оставленный вашим покойным и горячо оплакиваемым отцом?
Я указала на дубовый шкаф.
— Очень хорошо, мэм… очень хорошо, — сказал доктор Брайерли, вставляя ключ в замок.
Кузина Моника не смогла удержаться и пробормотала:
— О Боже! Какое чудище!
Младший компаньон конторы «Арчер и Слей», держа крупные руки в карманах, заглянул через плечо мистера Гримстона в шкаф, когда дверца открылась.
Поиски не отняли много времени. Отец подписал большой белый пакет, аккуратно перевязанный розовой лентой и запечатанный громадными печатями красного сургуча: «Завещание Остина Р. Руфина из Ноула». Ниже и мельче на пакете была поставлена дата, а в углу стояла пометка: «Сие завещание составлено на основании моих указаний стряпчими Гонтом, Хоггом и Хатчеттом, Грейт Вуберн-стрит, Лондон. О. Р. Р.».
— Дайте-ка мневзглянуть на передаточную надпись, джентльмены, будьте любезны, — полушепотом потребовал неприятный поверенный моего дяди Сайласа.
— Здесь нетпередаточной надписи. Здесь, на пакете, смотрите, только пометка, — хрипло проговорил Эйбел Гримстон.
— Благодарю… Прекрасно… — отозвался поверенный дяди, переписав пометку карандашом во внушительную книжку с застежками, которую он извлек из кармана.
Ленту осторожно разрезали, не повредив ни подписи, ни пометки, вскрыли пакет и вынули завещание, при виде которого мое сердце чуть не выскочило из груди… а вернувшись на место, казалось, готово было навсегда остановиться.
— Мистер Гримстон, читайте, пожалуйста, — проговорил руководивший церемонией доктор Брайерли. — Я сяду подле вас и буду просить по мере чтения разъяснять присутствующим специальные выражения и перечитывать, по нашему желанию, некоторые места.
— Завещание краткое, — сказал мистер Гримстон, заглянув в листки, — даже весьмакраткое. Но есть дополнение.
— Я его не видел, — заметил доктор Брайерли.
— Сделано всего месяц назад…
— О! — воскликнул доктор Брайерли, надевая очки.
Посланник дяди Сайласа, сидевший позади них, незаметно протиснул лицо между головами доктора Брайерли и мистера Гримстона.
— От имени здравствующего брата завещателя, — вмешался посланник как раз, когда Эйбел Гримстон прокашливался, собираясь приступить к чтению, — я прошу позволения сделать копию документа. Тем самым мы избавим себя от лишних хлопот… Впрочем, я должен узнать, не возражает ли молодая леди?
— Вы сможете сделать сколько угодно копий, когда завещание будет утверждено, — сказал мистер Гримстон.
— Мне это известно. Но — предполагая, что документ имеет законную силу, — возражений нет?
— Возражение, как обычно, вызывают действия, нарушающие правила, — отчеканил мистер Гримстон.
— Однако вы, не обинуясь, позволяете себе действия, нарушающие правила хорошего тона.
— Вы поступите в соответствии со сказанным, — отрезал мистер Гримстон.
— Благодарю покорно, — проворчал мистер Слей.
Чтение началось, он же делал подробные пометки по содержанию завещания в своей большой записной книжке.
— «Я, Остин Эйлмер Руфин Руфин, будучи, благодарение Богу, в здравом уме и полной памяти…»
Вслед за принятыми формулами говорилось, что завещатель передает все свое недвижимое и движимое имущество, все свои авторские права, договоры об аренде, деньги, ренту, страховые суммы, все свои привилегии, все свое столовое серебро и посуду, картины, коллекции — все, чем располагает, — четырем лицам: лорду Илбури, мистеру Пенрозу Крезуэллу из Крезуэлла, сэру Уильяму Эйлмеру, баронету, и Хансу Эмманьюэлу Брайерли, доктору медицины, в собственность и владение и прочее и прочее…
На вырвавшееся у кузины Моники: «Как?!» — доктор Брайерли коротко пояснил:
— Четверо попечителей, мэм. Нам достались одни заботы, ничего более, — вы убедитесь. Продолжайте, мистер Гримстон.
Все эти многоразличные ценности оказались доверительной собственностью моих четверых попечителей, и я лишалась только пятнадцати тысяч фунтов, завещанных отцом его единственному брату, Сайласу Эйлмеру Руфину, кроме того, по три тысячи пятьсот фунтов получали двое детей вышеупомянутого брата. И дабы после кончины завещателя не возникли споры в отношении прав на аренду имения и фермы, которыми он в настоящее время пользуется, завещатель подтверждал, что передает вышеупомянутому брату дом и поместье в Бартраме-Хо, графство Дербишир, а также те-то и те-то прилегающие земли в означенном графстве в пожизненную аренду на условиях выплаты пяти шиллингов ежегодно и с соблюдением такого пункта, как возмещение ущерба, а также прочих, перечисленных в договоре об аренде.
— Позвольте задать вопрос, поскольку, мне кажется, вы видели завещание прежде, — обратился мистер Слей к доктору Брайерли. — Завещатель не отказывает ничего, помимо оглашенного, моему клиенту, который является его единственным братом?
— Более ничего — если только в дополнении не сказано еще о чем-то, — отозвался доктор Брайерли.
Но в дополнении брат упомянут не был.
Посланник дяди откинулся на спинку стула и презрительно усмехнулся, зажав зубами кончик карандаша. Я думаю, он досадовал за своего клиента. Мистер Данверз подозревал, — о чем впоследствии сообщил мне, — что поверенному дяди, очевидно, рисовалась в воображении тяжба из-за наследства и он уже размышлял о судебных издержках, а возможно, о передаче имущества под управление своего клиента. Но ожидания младшего компаньона конторы «Арчер и Слей» были абсолютно безосновательны, и мистер Данверз отметил поразительную неопытность поверенного, удивляясь, как мой дядя Сайлас мог поручить такому человеку представлять его.
Итак, в завещании не содержалось ни единой фразы, которая давала бы возможность нашему чрезмерно дотошному другу подать иск в суд. В дополнении тоже шла речь лишь о вознаграждении слуг, о сумме в тысячу фунтов, назначенной — с присовокуплением нескольких добрых слов — Монике, леди Ноуллз, а также о сумме в три тысячи фунтов, назначенной доктору Брайерли, причем завещатель указывал, что, поскольку наследник настоял на изъятии из проекта завещания пункта, оговаривающего передачу ему названной суммы, завещатель, учитывая тяжесть возлагаемых на доктора обязанностей попечителя, проставляет сумму в дополнении. Этими распоряжениями передача имущества и завершалась.
А затем излагалось повеление, на которое намекал при жизни отец, ссылкой на которое меня растревожил доктор Брайерли. Было оно в высшей степени странным. Дяде Сайласу отводилась роль моего единственного опекуна, со всеми правами родителя, до той поры, пока я не стану совершеннолетней. И пока мне не исполнится двадцать один год, я была обязана находиться под присмотром дяди в Бартраме-Хо, моим же попечителям надлежало ежегодно выплачивать дяде как опекуну две тысячи фунтов на мое должное содержание, мое образование и на возмещение моих трат.
Теперь вы имеете достаточно полное представление о завещании отца. Меня привело в смятение только одно, когда я узнала о его распоряжениях, — я лишусь дома. В остальном мысль о предстоящей перемене в моей жизни даже приятно возбуждала. Сколько помню себя, я всегда хранила тайный интерес к дяде, всегда томилась желанием увидеть его. И вот мое желание исполнялось. Там меня встретит кузина Миллисент, почти моя ровесница. Я вела настолько уединенную жизнь, что мои привычки не отличались какой-то искусственностью, обычно свойственной светской молодой особе, которая в силу этих самых привычек иногда не слишком дружелюбно настроена. А ведь кузина живет в таком же уединении, как и я. Сколько прогулок мы совершим вместе! Сколько книг прочтем! Мы доверим друг другу секреты, мечты! К тому же — новый для меня край и чудесное старинное имение… Меня уже влек дух неизведанного, дух приключений, который в ранней юности всегда сопутствует переменам.
В пакете находилось четыре одинаковых по виду письма, запечатанных большими красными печатями и адресованных, соответственно, четверым попечителям, упомянутым в завещании. Было также письмо Сайласу Эйлмеру Руфину, эсквайру, которое мистер Слей предложил доставить в Бартрам-Хо адресату. Но доктор Брайерли полагал, что почта надежнее. Поверенный дяди Сайласа стал вполголоса объясняться с доктором Брайерли.
Я обернулась к кузине Монике — я испытывала несказанное облегчение и предполагала увидеть у нее на лице чувства, схожие с моими. Я поразилась. Ее лицо было мертвенно-бледным, мрачным. Не отрываясь, я глядела на нее и не знала, что думать. Она считала себя обиженной завещателем? Подобные мысли иногда приходят в голову юным, хотя и принято считать, что они свойственны зрелым и опытным людям. Но можно ли измышлять такое о леди Ноуллз, ничего не ждавшей и не желавшей, — ведь она богата, бездетна, она натура благородная и искренняя. Неожиданное выражение ее лица испугало меня, а вслед за испугом я почувствовала: свершилось что-то недолжное.
Леди Ноуллз вздрогнула, подняла голову над высившимся перед ней плечом мистера Слея и, кусая побелевшие губы, преодолевая хрипоту, спросила:
— Доктор Брайерли, прошу вас, сэр, уточните: чтение завещания завершено?
— Завершено? Разумеется. Более ничего нет, — ответил он, подтверждая слова кивком, и вновь вернулся к разговору с мистером Данверзом и Эйбелом Гримстоном.
— И кому же… — проговорила леди Ноуллз с усилием над собой, — кому же будет принадлежать вся собственность в случае… в случае, если моя маленькая кузина, присутствующая здесь… если она умрет, не достигнув совершеннолетия?
— Э-э… Наверное, наследнику по закону и ближайшему родственнику? — сказал доктор Брайерли, обратив взгляд к Эйбелу Гримстону.
— Да… вне всякого сомнения, — задумчиво произнес поверенный.
— Кто же это? — настаивала кузина.
— Ее дядя, мистер Сайлас Руфин. Он одновременно наследник по закону и ближайший родственник, — уточнил Эйбел Гримстон.
— Благодарю вас, — проговорила леди Ноуллз.
Доктор Клей, поднявшись, выступил вперед, согнулся в низком поклоне, несмотря на жесткий стоячий воротничок, и любезно взял мою руку в свою — мягкую, покрытую паутиной морщинок.
— Позвольте мне, моя дражайшая мисс Руфин, выражая сожаление по поводу того, что вынуждены утратить вас из числа нашей скромной паствы — хотя, я верю, ненадолго, очень ненадолго, — позвольте мне сказать, как же обрадован я особым, только что оглашенным условием в завещании. Наш викарий, Уильям Фэрфилд, некоторое время пребывал в том же духовном звании вблизи вашего, должен сказать, замечательного дяди и был изредка награжден — скажу более, облагодетельствован — общением с истинным сыном Церкви… с христианином без всякого изъяна. Можно ли еще что-то добавить? Счастливейшая, счастливейшая перед вами возможность. — Тут последовал очень низкий поклон, причем доктор Клей почти зажмурился от избытка чувств и мотал головой. — Миссис Клей посчитает за честь принять вас с прощальным визитом, прежде чем вы покинете Ноул, дабы на какой-то срок войти в иные сферы.
С очередным поклоном — ведь я вдруг сделалась важной персоной — он выпустил мою руку так бережно, так осторожно, будто ставил на блюдце хрупкую чайную чашечку. Я, не находя слов, присела в реверансе, адресованном ему, и еще раз присела — благодаря все собрание. Джентльмены ответили поклоном.
— Уйдемте! — торопливо прошептала мне на ухо кузина Моника, взяла мою руку своей — почему-то совсем ледяной, немного влажной — и вывела из комнаты.

Глава XXV
Весть от дяди Сайласа

Не проронив ни слова, кузина Моника повела меня в классную, а когда мы вошли, закрыла дверь — без раздраженной поспешности, но спокойно и решительно.
— Да, дорогая, — произнесла она с тем же выражением необыкновенного волнения на бледном лице, — вот уж разумное и благое распоряжение! Я бы не поверила, что такое возможно, не услышь я этого собственными ушами.
— Вы о том, чтобы мне жить в Бартраме-Хо?
— Да, именно. Прожить два… трисамых важных для вашего развития года под крышей… под опекой Сайласа Руфина! Когда вы, дорогая, так тревожились из-за предстоявшего, как вы говорили, испытания, вы этоимели в виду?
— Нет, я даже не представляла, в чем заключается испытание. Я опасалась чего-то серьезного, — ответила я.
— Мод, дорогая моя, а разве ваш покойный папа не дал вам понять, что это нечто серьезное? И это на самом деле серьезное, оченьсерьезное испытание; я убеждена, что лучше вам не знать такого опыта, и, конечно, постараюсьоградить вас от него, если смогу.
Леди Ноуллз привела меня в крайнее замешательство силой своего возмущения. Я смотрела на нее, ожидая объяснений, но она хранила молчание и не сводила глаз с колец на своей правой руке, которыми постукивала о стол в ритме походного марша — необыкновенно бледная, с горящими глазами, очевидно глубоко погруженная в свои мысли. Я решила, что у нее действительнопредубеждение против дяди Сайласа.
— Да, он не очень богат… — начала я.
— Кто? — подала голос леди Ноуллз.
— Дядя Сайлас, — ответила я.
— Нет конечно же. Он в долгах, — сказала она.
— Но с каким восхищением говорил о нем доктор Клей, — продолжала я.
— Не вспоминайте про доктора Клея! Большего простака мне не доводилось встречать! Не доводилось слышать! Не выношу подобных людей, — заявила она.
Я пыталась понять, что вздорного сказал доктор Клей, и терялась… Не панегирик же моему дяде относить к пустословию?
— Данверз — порядочный человек и прекрасный, наверное, счетовод, но он или очень скрытен, или глуп… Ядумаю, глуп. Что до вашего поверенного, то, мне кажется, он знает свое дело и не забывает о своих интересах; он, не сомневаюсь, всегда постарается для собственной выгоды. Начинаю думать, что лучший из них, самый проницательный и самый надежный человек — этот грубиян мистик в черном парике. Я заметила, как он смотрел на вас, Мод, и мне понравилось его лицо, хотя в этом лице столько уродства, вульгарности, хитрости! И все же, я думаю, он человек совести и способен на благородные чувства, да, я уверенав этом.
Мне были совершенно непонятны выводы кузины.
— Я поговорю с доктором Брайерли. Убеждена, он разделяет мое мнение. И мы вместе должны серьезно поразмыслить, что предпринять.
— Кузина Моника, в завещании есть что-то сказанное не прямо? — спросила я, поддаваясь тревоге. — Не скрывайте от меня! О каком мнении вы упомянули?
— Ни о каком в особенности, но только старый запущенный парк и дом забытого всемистарого человека, крайне бедного и в прошлом крайне безрассудного, — не слишком подходящее место для вас, особенно в ваши годы. Я потрясена, и я непременно будуговорить с доктором Брайерли. Можно позвонить в этот звонок, дорогая?
— Конечно! — И я сама позвонила.
— Когда доктор покидает Ноул?
Я не знала. Тогда мы послали за миссис Раск, и от нее узнали, что доктор сообщил о своем намерении уехать вечерним поездом из Драклтона и должен отправиться на станцию в половине седьмого вечера.
— Миссис Раск не затруднит передать ему мою просьбу, дорогая? — обратилась кузина ко мне.
Разумеется, миссис Раск была готова исполнить требуемое.
— Тогда, пожалуйста, передайте, что я прошу его перед отъездом уделить мне несколько минут для краткой беседы.
— О добрая моя кузина! — воскликнула я, кладя руки ей на плечи и с горячей мольбой заглядывая в лицо. — Вы обеспокоены из-за меня больше, чем показываете. Неужели же вы не скажете: почему? Я намного несчастнее — да, в самом деле — оттого, что не знаю причины вашего беспокойства.
— Но, дорогая, разве я не говорила? Два или даже три года, за которые вы должны окончательно сформироваться, вам назначено провести в полном одиночестве и, я уверена, в заброшенности. Вы не способны уяснить себе вред этого решения. В нем один вред! И как пришло такое в голову покойному Остину! Впрочем, мне не следует удивляться, я догадываюсь. Но как он мог оставить подобное распоряжение в завещании? Совершенно непостижимо. Неслыханная глупость и гнусность! Я воспрепятствую этому, если смогу.
Тут вошла миссис Раск и объявила, что доктор Брайерли перед отъездом готов увидеться с леди Ноуллз в любое удобное для нее время.
— Значит, сейчас же! — сказала решительная леди, поднялась и торопливо поправила свой туалет у зеркала, что при любых обстоятельствах и независимо от того, чьи глаза ее увидят, — святой долг каждой женщины перед самою собой.
Через минуту я уже слышала, как она с верхней площадки лестницы просила Бранстона передать доктору Брайерли, что ждет его в гостиной.
После ее ухода я принялась размышлять и строить догадки. Почему кузина Моника так разволновалась из-за совершенно понятного, в конце концов, распоряжения? Мой дядя, кем бы он ни был прежде, теперь добродетельный… набожный человек. Возможно, немного суровый. При этой мысли в глазах у меня потемнело.
Жестокий фанатик! Читала, читала я о таких! Будет держать под замком на хлебе с водой… в одиночестве! Просидеть взаперти всю ночь в темной отдаленной комнате старого дома, населенного привидениями… а живая душа не ближе, чем в другом его крыле? О! Одна подобная ночь сведет с ума! А мне жить там годы… Не тут ли объяснение колебаниям моего покойного отца и явно чрезмерному негодованию кузины Моники? Когда ужас проникает в юный ум, воображение не обуздать — оно преодолевает границы возможного и правдоподобного.
Мой дядя теперь представлялся мне чудовищным ревнителем дисциплины, заведшим тягостные обычаи: чтение Библии долгими часами, зубрежка проповедей и катехизиса, а также страшные наказания за леность и мнимую непочтительность. Я попаду в ужасное исправительное заведение, где впервые в жизни подвергнусь суровому и, возможно, варварскому воспитанию.
Все это лишь рисовалось моему воображению, но я уже задыхалась в чаду собственных фантазий. Одна в комнате, я бросилась на колени и стала молиться об избавлении, молиться о том, чтобы кузина Моника восторжествовала вместе с доктором Брайерли, чтобы оба они отстояли меня, чтобы спасли… вместе с лордом-канцлером, главным судьей… или кто там будет мой истинный освободитель. Вернувшись, кузина Моника нашла меня в настоящем отчаянии.
— Маленькая глупышка! Какой вздор на этот раз проник в вашу голову?
Узнав о моих новых страхах, она рассмеялась коротким смехом — чтобы ободрить меня. Потом сказала:
— Мое дорогое дитя, с дядей Сайласом вам придется забыть о долге по отношению к ближнему, вас ждет там праздность и свобода… боюсь, слишком много праздности и свободы. Меня тревожит не ригоризм, а пренебрежение дисциплиной в этом доме.
— Мне кажется, кузина Моника, вас тревожит что-то пострашнее пренебрежения дисциплиной, — проговорила я, впрочем, успокоившись.
— Меня тревожитчто-то пострашнее… — поспешила ответить она, — но надеюсь, мои опасения напрасны, и, возможно, мне не придется ими мучиться. А теперь, по крайней мере на несколько часов, давайте займем себя иными мыслями. Мне, скорее, даже нравится этот доктор Брайерли. Я не услышала от него того, что ожидала. Не думаю, чтобы он был шотландцем, но человек он весьма осторожный и, хотя не говорит этого вслух, разделяет мой взгляд на вещи. По его мнению, те благородные люди, которые в завещании названы вместе с ним попечителями, не станут обременять себя лишними хлопотами и предоставят действовать ему одному. Я уверена, он не ошибается. А поэтому, Мод, нам нельзя с ним ссориться и произносить в его адрес оскорбительные замечания, хотя он действительно невыносимо вульгарен и безобразен, порой просто дерзок — возможно, не подозревая об этом… или явно намеренно.
Нам нашлось о чем поразмыслить, и мы говорили без умолку. Временами я давала волю своим горестным чувствам, и добрая кузина утешала меня. Как часто — уже позже — она внушала мне, что печалиться неразумно; и я удивляюсь терпению, в ту пору обнаруженному ею. Потом мы с ней немного читали из книги, к какой всегда обращаемся в годину скорби. А затем гуляли под тисами — в причудливом уединенном месте парка, самом темном, угрюмом, погружавшем в думы о давно минувших днях.
— А теперь, дорогая, я должна покинуть вас на два-три часа. Мне нужно написать столько писем! Мои близкие, без сомнения, уже решили, что меня нет в живых.
И до вечернего чая мне составляла компанию бедняжка Мэри Куинс, то принимавшаяся простодушно болтать, то томившая меня, казалось, безучастным молчанием. Но тот, кто способен вспоминать и вспоминать прежние досужие разговоры о ныне мертвом, его привычки, как выглядел, что любил, — пусть за этими словами скрывается не столько верное суждение о характере, сколько восхищение человеком, которого никогда не критиковали, выказывая ему только преданность, питая к нему только привязанность, — тот тоже утешит. И утишит боль.
Непросто в часы покоя и умиротворения вызывать в памяти миновавшую печаль, которая разрывала сердце. По милости Божьей ни от чего так надежно не отгорожены мы забвением, как от боли. Один или два мучительнейших приступа той поры я не забыла, ими и могу измерить всю тяжесть выпавших мне тогда страданий.
На следующий день — о, эта чудовищная неотвратимость! — были похороны. Выносимый под шепот — будто совершается нечто тайное, — выносимый близкими в черном дорогой человек, не простившись, покидает дом, чтобы никогда больше не переступить его порога, но отныне лежать где-то там… вдали от дома… покинутым… и в томящий летний зной, и во дни, когда безмолвно падает снег, и в ночи, когда ревет буря… оставаясь без света и тепла, без родных голосов. Смерть, мрачная владычица, пред тобой слабеет дух, трепещет плоть! Напрасно, закрыв лицо ладонями, кричать, протестовать — страшный образ неистребим. С нами только слово, сказанное восемнадцать веков назад. И наша вера. И луч вифлеемской звезды.
Я почувствовала облегчение, когда все закончилось. До этого момента я терзалась ожиданием развязки. И вот — конец.
Странно пустой дом. Нет владельца, нет господина. Я, на краткий срок свободная, лишена любви, которую не возместить и никогда не оценить, не утратив. Большинству людей, переживших такие дни, памятен таящийся под горькой скорбью страх.
Обиталище бедного изгнанника из круга сей жизни предано уничтожению. Постель и занавеси сняты, мебель переставлена, ковер убран, окна раскрыты, а двери заперты. Той спальне и передней комнате на долгие дни теперь назначено пустовать. Сердце мое сжималось при виде этих перемен, каждая ранила будто укор.
В тот день я видела кузину Монику заплаканной — впервые, наверное, с ее приезда в Ноул. И я еще больше полюбила ее, даже испытала какое-то утешение. Видя слезы в чьих-то глазах, я часто сама переставала плакать, хотя никогда не могла объяснить, почему. Думаю, многим это знакомо.
Похороны свершились согласно кратким, но категоричным распоряжениям, содержавшимся в завещании, очень скромно, в присутствии близких. Конечно, были провожающие: все обитатели Ноула тоже шли за гробом к расположенному в парке мавзолею, где отца положили рядом с моей дорогой матерью. На том ужасная церемония завершилась. Горе осталось при нас, но изнуряющее нервное напряжение отступило и на смену ему пришел относительный покой.
Сентябрь был на исходе, дико завывал ветер — по осени тянул погребальную песнь, за которой уже слышались бурные походные марши зимы. Я всегда любила эту величественную, грозную и печальную музыку, в которой переплетены голоса свободы и скорби.
Мы сидели в гостиной, внимая звукам бури, когда с вечерней почтой в Ноул было доставлено адресованное мне письмо — огромная черная печать, черная кайма по конверту, будто из крепа… знак глубокого траура. Почерк показался незнакомым, но, открыв письмо, я узнала, что написано оно дядей Сайласом. Вот оно.
«Дражайшая племянница! Это письмо Вы получите, возможно, в тот день, когда бренные останки моего возлюбленного брата Остина, а Вашего дорогого отца, будут преданы земле. Печальная церемония, участия в коей я не принимаю ввиду моих лет, слабого здоровья и расстояний. Верю, что в сию годину скорби Вам не причинит боли напоминание о том, что чтимого и только что утраченного Вами родителя назначен — его волей — заменить Ваш дядя, недостойный чести, но жаждущий оправдать доверие. Мне известно, что Вы присутствовали при оглашении завещания; надеюсь, единственно ко взаимному удовольствию отныне установятся меж нами новые отношения. Они послужат спокойствию моей совести, Вашему благополучию и, верю, пользе. Оставайтесь в Ноуле, моя дорогая племянница, пока не будут завершены некоторые скромные приготовления, предпринятые в связи с Вашим скорым появлением у нас. А затем я побеспокоюсь о Вашем переезде, дабы он оказался как можно более удобным и незатруднительным. Смиренно молюсь и уповаю, что это испытание послано нам во очищение от грехов и что в наших новых обязанностях мы будем наставлены, поддержаны и утешены. Мне незачем напоминать Вам, что теперь я для Вас пребываю в loco parentis, то есть в роли отца, а посему Вы не должны покидать Ноул, не дождавшись вестей от меня.
Ваш любящий дядя и опекун
Сайлас Руфин.
P. S. Кланяйтесь леди Ноуллз, которая, как я догадываюсь, длит свой визит в Ноуле. Должен заметить, что леди, питающая, как я имею основания опасаться, недобрые чувства к Вашему дяде, — не самая подходящая компания для его подопечной. Но при условии, что я не буду предметом Ваших бесед — а это никак не способствовало бы появлению у моей племянницы верного и уважительного мнения обо мне, — не прибегну к доверенной власти, дабы пресечь Ваше общение незамедлительно».
Я дочитала постскриптум и почувствовала, что мои щеки горят, будто от пощечин. Дядя Сайлас сделался мне еще более непонятен. Неожиданной и новой была эта его грозная власть надо мной, и внутренне я горько посетовала на положение, в котором оказалась по воле моего дорогого отца.
Молча я передала письмо кузине, которая читала его с подобием улыбки на лице, пока, как я предполагаю, не дошла до постскриптума, а тогда ее лицо — я следила за ним — изменилось; залившись краской, она со стуком опустила на стол руку, сжимавшую письмо, и воскликнула:
— Неслыханно! Разве это не дерзость? Что за старик такой! — Потом леди Ноуллз недолго помолчала, вскинув голову и нахмурясь. Негромко фыркнула. — Я не намеревалась говорить о нем, но теперь буду! И скажу, что захочу. И останусь здесь, сколько вы, Мод, мне позволите. А вы ни капельки не бойтесь его. «Пресечь» наше общение «незамедлительно»? Как бы не так! Оказался бы он сейчас здесь! Уж он бы услышал! — И кузина Моника выпила залпом свою чашку чаю, а потом воскликнула — уже в присущей ей манере: — Мне лучше! — Она сделала глубокий вдох и коротко — с вызовом — рассмеялась. — Оказался бы он здесь, перед нами, Мод! Разве мы не высказали бы ему, что думаем? И он позволяет себе это, не дожидаясь утверждения завещания!
— Я довольна, что он не удержался от постскриптума. Хотя он и не вправе выказать свою власть и пресечь наше общение, пока я нахожусь под своей собственной крышей, а значит, я не должна повиноваться ему, — проговорила я, развивая мысль в рамках дозволенного, — этот постскриптум открыл мне глаза на мое действительное положение.
Я вздохнула — наверное, совсем безутешно, потому что леди Ноуллз подошла и поцеловала меня с необыкновенной нежностью.
— Похоже, Мод, что у него есть сверхъестественные способности и он слышит за пятьдесят миль. Помните, вчера, как раз, когда он, вероятно, сочинял постскриптум, я вас убеждала уехать ко мне и сообщила о своих планах склонить доктора Брайерли на нашу сторону? И я от этого не отступлю, Мод. Вы поедете ко мне. Запомните, вы будете моей гостьей. Я с радостью приму вас. А если Сайлас окажется в затруднительном положении, пусть сам ищет выход. Не вам же участвовать в его битвах! Он долго не проживет. И подозрения, в чем бы они ни состояли, умрут вместе с ним. Забвению обречена и непоколебимая вера покойного Остина в невиновность Сайласа, которую он подтвердил этим особым распоряжением в завещании. Что за страшная буря! Комната будто дрожит. Вам нравится этот звук? Его называют «волчий вой» — когда играет старый орган в Дорминстере!

Глава XXVI
История дяди Сайласа

Да, так и слышались в этом звуке смешавшиеся вой и вопль — вой призрачных гончих, вопль охотников… множащееся эхо гона… неистовая, величественная, сверхъестественная музыка, казавшаяся мне удивительно подходящей к рассказу о загадочном персонаже — мученике… ангеле… демоне.. — дяде Сайласе, с которым моя судьба была теперь так странно соединена и которого я начинала страшиться.
— Ветер дует оттуда, — указала я рукой и глазами, хотя окна были закрыты ставнями и шторы опущены. — Вечером я видела, куда клонились деревья. В той стороне — одинокая роща, где лежат мои дорогие мать и отец. О, как страшно в такую ночь думать о них… о склепе — сыром, темном, заброшенном в бурю.
Кузина Моника задумчиво посмотрела в ту сторону и с коротким вздохом сказала:
— Мы размышляем слишком много о прахе и слишком мало о духе, который живет вечно. Я уверена, онисчастливы. — Кузина вновь вздохнула. — Хотела бы я так же крепко верить, что и я буду… Да, Мод, это печально. Мы настолько материалисты, что не печалиться не способны. Мы забываем, какое благо в том, что наше настоящее тело дано нам не навсегда. Оно создано для времени и места скорбей — это всего лишь механизм, который изнашивается, постоянно обнаруживая недостатки, поломки… механизм, чудовищно подверженный боли. Да, тело одиноко лежит — так ему и до́лжно, потому что в этом воля Создателя. Только душа, а не ее вместилище, обретает после смерти, говорит святой Павел, «жилище на небесах» . Пусть, Мод, печаль возвращается снова и снова — она пуста: мертвые тела — лишь имипокинутые руины… какие останутся и после нас. А этот сильный ветер, вы думаете, дует из тех лесов? Если так, Мод, то он дует из Бартрама-Хо, он проносится над деревьями и кровлями старого поместья, над головой таинственного старика, который прав, считая, что я к нему не расположена. Мне легко вообразить его старым чародеем в замке, посылающим с ветром своих домашних духов, чтобы добыли и доставили ему вести отсюда.
Я подняла голову и прислушалась к завываниям ветра, порой затихавшим вдали. Казалось, мои мысли, множась, теснясь вокруг нас и над нами, срывались и — через тьму, пустоту — уносились к Бартраму-Хо, к дяде Сайласу.
— Это письмо, — произнесла я наконец, — переменило для меня его образ. Дядя — суровый старик. Верно?
— Двадцать лет прошло с тех пор, как я его видела, — ответила леди Ноуллз. — Я предпочитала не посещать его дом.
— Вы видели его еще до того ужасного происшествия в Бартраме-Хо?
— Да, дорогая. Тогда он не был одумавшимсяраспутником — он успел лишь погубить себя. Остин очень пекся о нем. По словам мистера Данверза, Сайлас ухитрялся спускать огромные суммы, то и дело получаемые от брата. Но он, моя дорогая, играл. А пытаться помочь человеку, который играет и которому в игре не везет, — некоторым, я думаю, не везет постоянно, — все равно, что наполнять сосуд без дна. Между прочим, мой многообещающий племянник Чарлз Оукли, подозреваю, тоже играет. Потом Сайлас пустился во всевозможные спекуляции, и ваш бедный отец опять нес расходы. Сайлас потерял какие-то невообразимо крупные капиталы из-за банка, разорившего многих джентльменов в графстве, — бедный сэр Гарри Шаклтон из Йоркшира даже был вынужден продать половину имения. Но ваш добрый отец продолжал помогать Сайласу, вплоть до его женитьбы, таким же образом — абсолютно бесполезно.
— Тетя давно умерла?
— Двенадцать… пятнадцать лет назад. Нет, больше. Она умерла прежде вашей бедной мамы. И была очень несчастлива с Сайласом. Я уверена, она дала бы отрубить себе правую руку, только бы никогда не выходить за него.
— Вам она нравилась?
— Нет, дорогая. Она была грубой, вульгарной женщиной.
— Грубая, вульгарная — и жена дяди Сайласа! — изумилась я, ведь дядя Сайлас в свое время считался светским человеком, денди и мог, несомненно, жениться на женщине высокого происхождения, с большим состоянием. Я так и сказала леди Ноуллз.
— Да, дорогая, мог, и покойный Остин страстно желал такого брака, думаю, он помог бы устроить его, но Сайлас предпочел жениться на дочке трактирщика из Денбишира.
— Невероятно! — воскликнула я.
— Почему же, дорогая. Это случается чаще, чем вы способны вообразить.
— Как? Благовоспитанный джентльмен женится на…
— …на подавальщице! — договорила леди Ноуллз. — Думаю, я смогу назвать вам с полдюжины благовоспитанных джентльменов, которые, как мне известно, погубили себя подобным образом.
— Да, следует признать, что он нарушил приличия.
— Нарушил приличия? Это зовется развратом, — уточнила леди Ноуллз с презрительным смешком. — Она была хороша, удивительно хороша для женщины ее происхождения. Утонченной красотой очень напоминала леди Гамильтон, околдовавшую Нелсона . Но была совершенно невежественна и глупа. Надо признать, он, обесчестив ее, не ожидал, что ему придется жениться. Брака она добилась хитростью. Мужчины, которые потворствуют своим слабостям и привыкли достигать желаемого любой ценой, не остановятся ни перед чем — если питают penchant .
Я не до конца проникла в смысл этой житейской мудрости, которая казалась леди Ноуллз смешной.
— Бедный Сайлас! Он, конечно, честно прилагал усилия, противостоя последствиям, — по окончании медового месяца он пытался доказать, что брак недействителен. Но священника с его истинно валлийским характером и папашу-трактирщика Сайласу было не сломить — молодая леди удержала своего отбивавшегося ухажера в узах законного брака. И осталась в проигрыше.
— Умерла убитая горем, как я слышала.
— Умерла, как бы там ни было, десять лет прожив в этом браке. О ее сердце ничего сказать не могу. Думаю, она знала весьма плохое обращение, но не уверена, что именно это ее убило; вряд ли она умерла от переживаний, скорее, от того, что пила. Я слышала, валлийки нередко пьют. Конечно, были ревность, жестокие ссоры, немало ужасных происшествий. Первые год-два я посещала Бартрам-Хо, хотя больше туда никто не ездил. Впрочем, Остин, мне кажется, не догадывался о том, как плохо они жили. А потом случилась эта отвратительная история с мистером Чарком. Вы ведь знаете, он… он покончил с собой в Бартраме-Хо.
— Никогда не слышала…
Мы обе молчали, леди Ноуллз устремила напряженный взгляд на огонь. А буря ревела, дико хохотала, так что старый дом опять задрожал.
— Но дядя Сайлас не мог это предотвратить, — наконец сказала я.
— Нет, не мог, — подтвердила она неприятным голосом.
— И дядю Сайласа… — Я в испуге запнулась.
— …заподозрили в убийстве, — еще раз договорила за меня леди Ноуллз.
Вновь наступило долгое молчание. Буря завывала и гудела, будто разъяренная толпа у самых окон требовала жертву на растерзание. Немыслимо омерзительное чувство охватило меня.
— Но выне подозреваете его? — спросила я, не в силах унять дрожь.
— Нет, — ответила она очень резко. — Я уже говорила вам раньше. Конечно нет.
Опять наступило молчание.
— Кузина Моника, — сказала я, придвигаясь к ней ближе, — лучше бы вы не произносили техслов о дяде Сайласе… что он чародей, который послал с ветром подвластных ему духов, чтобы подслушивать. Но я очень рада, что вы никогда не подозревали его.
Я просунула свою холодную руку меж ее ладоней и заглянула в лицо кузине — не знаю, что было написано на моем. Она ответила, мне показалось, жестким, высокомерным взглядом.
— Я никогда, конечно, не подозревала его. Но больше ни разуне задавайте мне этоговопроса, Мод Руфин.
Фамильная гордость или… что так яростно полыхало сейчас в ее глазах? Я испугалась… почувствовала обиду… расплакалась.
— Из-за чего моя крошка плачет? Я совсем не сержусь. Развея сердилась? — И суровый призрак леди Ноуллз мгновенно отступил перед вновь доброй, славной кузиной Моникой, обвившей руками мою шею.
— Нет, нет… просто я, наверное, огорчаю вас… думаю о дяде Сайласе и волнуюсь… Но я ничего не могу с собой поделать, я думаю о нем почти непрестанно.
— Я тоже. Впрочем, мы обе легко найдем предмет поинтереснее, чтобы занять мысли. Попробуем? — предложила леди Ноуллз.
— Но прежде я должна узнать об этом мистере Чарке, о подробностях, позволивших врагам дяди Сайласа на основании этой смерти так низко оклеветать дядю, отчего никто не выиграл, а некоторые испытали столько горя! Ведь дядя Сайлас, смею сказать, погублен клеветой, и всем нам известно, как она омрачила жизнь моего дорогого отца.
— С молвой не справиться, моя дорогая. Ваш дядя Сайлас уронил себя в глазах людей в его графстве еще до этого происшествия. Он был, в сущности, паршивой овцой. О нем рассказывали прескверные истории. Женитьбой он, конечно, навредил своей репутации. А отвратительные сцены, которые происходили в его пользовавшемся дурной славой доме? Все это настроило людей против него.
— Как давно случилась та смерть?
— О, очень давно, мне кажется, еще до вашего рождения, — ответила кузина.
— И до сих пор живет несправедливость — тот случай до сих пор не забыт! — воскликнула я. Столь долгого времени мне казалось достаточно, чтобы забыть все, самой своей природой забвению предназначенное.
Леди Ноуллз улыбнулась.
— Расскажите мне, кузина, я вас прошу, всю историю, как вы ее помните. Кто был мистер Чарк?
— Мистер Чарк, моя дорогая, был бросовый джентльмен — думаю, это такое особое выражение. Он был одним из тех обитателей Лондона, без происхождения, без воспитания, которые, только потому что хватки и швыряют деньгами, допущены в круг молодых щеголей, одержимых псовой охотой, лошадьми и всем подобным. В этом кругу его хорошо знали, но больше — нигде. С Мэтлокских скачек ваш дядя позвал его в Бартрам-Хо, и этот Чарк, еврей или кто он там был, вообразил, что удостоился чести, какую на самом деле и не предполагал визит в Бартрам-Хо.
— Для подобного человека, как вы его описываете, мне кажется, редкаячесть быть приглашенным в дом, принадлежащий кому-то из фамилии Руфин.
— Возможно, и так, ведь, хотя завсегдатаи скачек хорошо его знали и обычно водили с собой обедать по ресторанам, никто, конечно, не допустил бы его в свой дом, уважая жен. Но Сайлас не особенно считался с женой. В действительности она мало показывалась; каждый вечер, бывая в подпитии, бедная женщина закрывалась у себя в спальне.
— Какой ужас! — воскликнула я.
— Не думаю, что это слишком волновало Сайласа, ведь она, бедняжка, пила, говорили, джин, значит, расходы были не так уж и велики. А вообще, я уверена, он даже радовался тому, что она пила, — на глаза ему не попадалась и приближала свой конец. Тогда уже ваш покойный отец, у которого этот брак вызывал глубокое отвращение, прекратил давать деньги, и Сайлас — а вы знаете, он был крайне беден, — оголодавшим волком накинулся на богатого лондонского игрока в расчете добраться до его денег. Я рассказываю вам то, что стало известно потом. Скачки продолжались уже и не помню сколько дней, и мистер Чарк оставался все это и еще какое-то время в Бартраме-Хо. Предполагалось, что Остин заплатит за Сайласа проигрыш, и гнусный мистер Чарк делал крупные ставки на скачках, кроме того, они безоглядно играли в Бартраме-Хо. Ночи просиживали за картами. Все эти подробности, как я говорила, стали известны позже, ведь проводилось дознание, и Сайлас опубликовал свое, как он его назвал, «заявление». Газеты столько всякого писали.
— Почему же мистер Чарк покончил с собой? — спросила я.
— Начну с того, о чем потом спорить не приходилось. На другую ночь после скачек ваш дядя и мистер Чарк сидели, совершенно одни, в гостиной до двух-трех часов ночи. Слуга мистера Чарка оставался на постоялом дворе «Оленья голова» в Фелтраме и не мог знать, что происходило в Бартраме-Хо, но появился там, у двери в комнату своего хозяина, исполняя его распоряжение, в шесть утра. Хозяин обыкновенно запирался, оставляя ключ в замке, что позже приняли к сведению как важное обстоятельство. Слуга стучался и не мог добудиться хозяина; не мог, потому что, когда дверь взломали, его хозяин был обнаружен мертвым в постели. Он лежал с перерезанным горлом, даже не в луже крови, а, как описывали, в настоящем пруду.
— О, ужас! — вскричала я.
— Да, было так. Позвали вашего дядю Сайласа, и он, будучи, конечно, потрясен, поступил, мне кажется, наилучшим образом. Оставил все, как увидел, ничего не тронув, и послал своего слугу за коронером . Сам же, храня присутствие духа, взял у слуги мистера Чарка письменные показания, пока случившееся еще было свежо у того в памяти.
— Можно ли поступить честнее, правильнее и разумнее! — сказала я.
— О нет, конечно, — ответила на это леди Ноуллз, как мне показалось, несколько холодно.
Назад: Глава IX Моника Ноуллз
Дальше: Глава XXVII Еще о самоубийстве мистера Чарка