Книга: Сумеречная земля
Назад: Пребывание в краю больших намаква
Дальше: Послесловие

Второе путешествие в край больших намаква

Экспедиция капитана Хендрика Хопа, 16 августа 1761 — 27 апреля 1762
Мы подъехали к их лагерю на рассвете, в час, который писатели-классики рекомендуют для начала военных действий, — в ореоле из красных полос на небе, предвещавших бурный полдень. Девочка, хорошенький ребенок, с сосудом на голове шла за водой к ручью — она была единственной, кого мы встретили, хотя в тихом воздухе разносились голоса других. Она услышала топот копыт наших лошадей, взглянула вверх и побежала, все еще удерживая на голове сосуд, что требует удивительной ловкости. Выстрел, такой простой, будничный, какими я всегда восхищался, угодил ей между лопаток и швырнул на землю с силой, равной удару лошадиного копыта. Эта первая смерть, лишенная эха и молчаливая, еще выкатится из моего мозга твердым стеклянным шариком. «Я не подведу тебя, прекрасная смерть», — поклялся я, и мы поскакали рысью туда, где первые изумленные лица выглядывали из дверей своих хижин. Добавьте сюда утренний дым, поднимавшийся прямо в небо, первых мух, устремившихся к трушу, — и перед вами будет полная картина.
Мы согнали всю деревню — как основной лагерь, так и хижины за ручьем: мужчин, женщин и детей, хромых, слепых, прикованных к постели. Четыре дезертира все еще были среди них: Плате, Адонис, братья Томбур. Я кивнул им. Они поклонились. Адонис сказал: «Господин». Они хорошо выглядели. Украденные у меня ружья были возвращены.
Я приказал своей четверке выйти вперед. Они стояли перед моей лошадью в довольно подобострастной позе, а я произнес краткую проповедь по-голландски, чтобы показать готтентотам: мои слуги им не чета. Один из солдат-гриква переводил.
Мы не требуем от Бога, чтобы он был добрым, сказал я им, всё, чего мы просим, — это чтобы он никогда о нас не забывал. Те из нас, кто может усомниться на мгновение в том, что мы включены в великую систему дивидендов и штрафов, могут утешиться тем, как Господь наблюдает за падением воробья: воробей ничтожен, но и он не забыт. Я, исследователь дикого края, всегда считал себя странствующим проповедником и пытался донести до язычников то место из Евангелия, где воробей падает, но падает в соответствии с замыслом. Есть справедливые поступки, сказал я им, и несправедливые поступки, и все они имеют свое место в экономике целого. Верьте, утешьтесь, вы не будете забыты, как и воробей.
Затем я сообщил им, что они приговариваются к смерти. В идеальном мире я бы отложил казнь на следующее утро: казнь в середине дня лишена щемящей красоты расстрельной команды на фоне розового рассвета. Но я не стал себе потакать. Я приказал солдатам-гриква увести их. Томбуры пошли не протестуя — ничтожества, унесенные течением истории. Плате взглянул на меня: он знал, что он покойник, но не стал умолять. А вот Адонис — я всегда подозревал, что когда-нибудь буду его презирать, — плакал, кричал и пытался ко мне подползти. Его удержали от этого не только гриква, но и пинки и удары его новых друзей-готтентотов, обратившихся ко мне: «Он плохой парень, господин! Заберите его, господин, он нам не нужен!» Адонис скулил у моих ног: «Я всего лишь бедный готнот, господин, еще один шанс, всего один, мой господин, мой отец, я отдам господину все, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста!» Меня охватило уныние и безразличие, и я поехал от него прочь. Ведь я месяцами предвкушал этот день — день мщения и смерти. В этот день я вернулся бы грозовой тучей, отбрасывая тень своего правосудия на маленький клочок земли. Но этот презренный, вероломный негодяй говорит мне, что здесь и в любом месте этого континента власть моя безгранична и нигде не встретит сопротивления. Мое отчаяние — это отчаяние от недифференцированной полноты, которая, в конце концов, всего лишь пустота, замаскированная под нечто реальное.
Солнце стояло высоко и не грело. Наши лошади двигались справа налево и снова направо. Единственным звук, который я слышал, — холодный свист образов у меня в голове. Все было не так. Что бы ни было оттиснуто на этих телах, или вырвано из них, или насильно влито в их отверстия — все это несоразмерно безнадежной бесконечности моей власти над ними. Они могли умереть быстро или скончаться в ужасных мучениях, я мог оставить их стервятникам, и они были бы через неделю забыты. Перед пустотой мое воображение отказывало. Мне было тошно.
Я направился к Голгофе, которую указал ранее, — к куче мусора в деревне, где меня ждали четверо воров вместе со Схефером и его стражниками. Уже начала дымиться и гореть первая хижина. Гриква выполняли то, что я им сказал: «Соберите скот, сотрите деревню с лица земли, сделайте с готтентотами то, что надлежит». Донеслись первые крики. Я подъехал к Схеферу и пленникам. Мы были слишком близко к деревне, лучше было подыскать более уединенное место. Я приказал идти дальше. Какой-то человек, приземистый готтентот, пустился бежать за нами, прижимая к груди огромный коричневый сверток. Его преследовал гриква в зеленом мундире и красной шапке, размахивая саблей. Сабля бесшумно опустилась на плечо этого человека. Сверток соскользнул на землю и побежал. Это был ребенок, довольно большой. Зачем этот мужчина нес его? Теперь гриква гнался за ребенком. Он сделал подножку, и тот упал. Готтентот сидел на земле, держась за плечо. Казалось, ребенок его больше не интересует. Гриква что-то делал с этим ребенком на земле. Должно быть, это девочка. Я не мог себе представить ни одной девочки готтентотов, которую мог бы захотеть. Разве что ту девочку, которая так быстро упала от первого выстрела. Всегда можно ублажить себя подобной иронией.
Мы добрались до вершины небольшой возвышенности и остановились, чтобы взглянуть назад и закурить трубку. Ветки и шкуры хижин дымились и, разумеется, воняли. Готтентоты, за которыми со скучающим видом следили трое солдат, сидели на земле, сбившись в кучу, на некотором расстоянии от деревни. Теперь они казались спокойными. Я смог различить двух человек верхом на лошади — Роса и Ван Ньивкерка, а может быть, Баденхорста. Остальные, по-видимому, были при деле. Меня охватила дрожь — долгие судороги через каждые одну — две минуты, хотя мне не было холодно. Теперь я был спокойнее. Мой разум плавал в теле, как бутылка в море. Я был счастлив.
Я взглянул на Плате. Он не сводил с меня глаз. Он знал, что он мой человек. Белки у него были с желтоватым оттенком. Мы любовались друг другом. Едва приметный ветерок донес до меня запах его страха-страха и, возможно, мочи. Я вытащил из своего мешочка кусок сушеного мяса и протянул ему. Он не взял. Я подошел ближе и прижал мясо к его губам. Они были сухие, они не раскрывались. Я был терпелив. Время работало на меня. Я держал мясо, и в конце концов губы разжались, высунулся сухой язык, мясо к нему пристало и исчезло. Я ждал. Челюсти шевельнулись раз, второй, третий. Теперь осталось только проглотить. Мускулы горла напряглись. Всё. Но нет — судорога поднялась прямо от желудка, рот открылся, снова показался язык. Плате срыгнул, и влажное красное мясо попало ему на грудь. Взгляд у него стал извиняющийся, как у собаки. Я не огорчился. С ним всё в порядке.
Гриква принялись связывать им руки. Кто-то в деревне кричал, настолько громко, что вопли, пронзительные и надоедливые, доносились до нас на расстоянии в полмили. Я попытался отнестись к ним отвлеченно, как к кваканью лягушек; мне бы хотелось, чтобы эти крики прекратились.
Пленники тоже были надоедливыми. Нам нужно было спуститься с пригорка в приятную маленькую лощину. Но два Томбура валились назад, на своих стражников, и не хотели идти, а Адонис, когда его подняли на ноги, тут же рухнул на землю. Только Плате стоял, готовый идти добровольно, и смотрел мне в глаза. Я сделал ему знак спускаться с холма и велел солдатам вести остальных, прибегая к любым мерам. Один взял Адониса за лодыжки и потащил. Поскольку руки у него были связаны за спиной, он не мог защититься от камней и начал кричать, раскаиваясь. Ему разрешили встать. Он снова отказался идти. У него началась истерика. «Господин, господин, мой любимый господин, — канючил он, — господин знает, что я всего лишь глупый готнот, пожалуйста, господин, пожалуйста». Больше всего мне не хотелось, чтобы он нарушил мой покой.
— Тащите его за руки, — сказал я.
Гриква схватили его за ремень, которым были связаны запястья. Он упал, руки у него вывернулись, оказавшись над головой, и он заорал от боли.
— Разрежьте ремень, — приказал я. — Вы ломаете ему руки. — И сам разрезал ремень.
Гриква потащил его вниз за руку. Адонис больше не доставлял хлопот: он съезжал с пригорка на ягодицах, отталкиваясь пятками. Томбуры двинулись следом. Один из них шел, опустив голову, он сдался. Другой тоже шагал, но его приходилось подталкивать в спину. У подножия горы он смешно затрусил рысцой, с опущенной головой, руки вытянуты за спиной — точь — в-точь как бегущая курица. Он миновал лощину и теперь бежал медленнее, пробираясь между камнями следующего склона.
— Он удирает, господин, — сказал гриква, стоявший возле меня. — Вернуть его?
Остальные хохотали и выкрикивали насмешки.
— Позвольте мне выстрелить, — предложил Схефер.
— Стреляйте, — согласился я.
Теперь мальчик был от нас на расстоянии примерно в пятьдесят ярдов, он передвигался со скоростью идущего человека. Схефер подстрелил его, и он упал на бок. Гриква принесли его. Он был ранен в бедро, кровотечение было сильное. Лицо его позеленело.
— Питер… — сказал его брат.
— С меня довольно. Застрелите его, прекратите это, — велел я.
Схефер перезарядил мушкет и выстрелил ему в голову.
— Он готов? — спросил Схефер. — Он готов, господин.
С Адонисом снова начались неприятности. Он повалился на землю и не хотел вставать. Я подумал, что он потерял сознание, но глаза его были открыты, и он посмотрел на меня, хотя взгляд его, казалось, был сосредоточен на чем — то у меня за спиной.
— Встань! — приказал я. — Я не в игрушки играю, я тебя застрелю прямо здесь. — Я приставил дуло своего ружья к его лбу. — Вставай!
Его лицо было лишено всякого выражения. Когда я нажал на курок, он дернул головой, и пуля прошла мимо. Схефер, улыбаясь, курил трубку. Я густо покраснел. Поставив ногу на грудь Адонису, я перезарядил ружье.
— Пожалуйста, господин, пожалуйста, — причитал он, — у меня болит рука.
Я прижал дуло к его губам.
— Возьми его, — приказал я.
Он не брал. Я нажал сильнее. На его губах выступила кровь, челюсти разжались. Я заталкивал дуло, пока Адонис не начал давиться. Я крепко зажал его голову своими лодыжками. У него сработал сфинктер, и до меня донеслось зловоние.
— Веди себя прилично, готнот, — сказал я.
Я сожалел о подобной вульгарности. Выстрел прозвучал тихо, словно выстрелили в песок. Не знаю, что произошло внутри его головы, но глаза оказались скошенными. Схефер взглянул и засмеялся. Мне бы хотелось, чтобы Схефера здесь не было.
Двое оставшихся стояли, не причиняя никакого беспокойства. Мальчик Томбур не сознавал, что делает. Плате держался мужественно.
Гриква отошли в сторону, а мы со Схефером отступили назад.
— Вы возьмите того, что слева, — сказал Схефер и сразил Томбура наповал.
Я выстрелил и опустил ружье.
— Падай же, черт тебя побери! — воскликнул я.
Плате сделал два шага вперед.
— Tы, добей его, он не умер! — заорал я, указывая на гриква, ближе всех стоявшего к Плате. — Да, да, ты, саблей, по шее! — Я рубанул воздух ладонью.
Солдат нанес Плате удар саблей по шее; Плате упал лицом вниз. Мы столпились вокруг него. У основания его черепа, там, куда пришелся удар, был синий рубец.
— Переверните его, — сказал я.
В груди, чуть ниже горла, — рана от пули. Лицо Плате было спокойным, он в сознании, он смотрел на меня.
— Ну что же, — обратился ко мне Схефер, — теперь я вас покину, хочу посмотреть, что там происходит. — И он ушел.
В детстве учатся, как прикончить раненую птицу. Птицу берут за шею указательным и средним пальцем, зажав голову в ладони. Потом птицу резко дергают вниз, крутанув, как волчок. Обычно тело отлетает, а голова остается. Но если ты очень чувствительный и прикладываешь слишком мало силы, то птица продолжает жить — с ободранной шеей и поврежденной трахеей. Тонкие красные шеи таких птиц всегда вызывали у меня сострадание и отвращение. Я был не в состоянии повторить этот прием, а менее опрятные способы уничтожения — например, расплющить голову каблуком — вызывали у меня дрожь. И я стоял, держа умирающую птичку в руках и проливая над ней слезы жалости ко всем крошечным беспомощным страдальцам, пока она не испускала дух.
Подобное чувство пробудил во мне тот, чей уход из мира я так жестоко затруднил, но кто тем не менее уже был на пути туда. Через его приоткрытые губы текла пузырившаяся кровь, она попадала в легкие, она покрывала ему грудь и стекала на землю. Как много, подумал я, — из всех жидкостей мне всегда было особенно жаль именно крови. Я встал на колени и неотрывно смотрел ему в глаза. Он отвечал мне уверенным взглядом. Он знал, что я больше не опасен, что никто ему больше не опасен. Я не хотел потерять его уважение. Я обнял его за плечи и слегка приподнял. Руки у меня были испачканы кровью. Глаза его тускнели. Они стали цвета недопитого вина на дне стакана. Он быстро умирал. «Мужество, — сказал я. — Мы тобой восхищаемся». Он ничего не понимал. У меня задергалась щека. Он ничего не видел. Я осторожно опустил его. Где-то у него внутри, глубоко, словно в колодце, легкие все еще пускали пузырьки. Потом диафрагма сократилась, он сильно чихнул, и от этого взрыва меня обрызгало кровью, водой и — как знать? — клочками внутренней ткани. Потом он умер.
По поводу этих четырех смертей, а также всех остальных, если требуется покаянное объяснение, я скажу следующее.
Откуда мне знать, не был ли Ян Плате, или даже Адонис, не говоря уж о мертвых готтентотах, необъятным, восхитительным миром, закрытым для моих чувств? Не убил ли я что — то, представляющее огромную ценность?
Я-исследователь. Моя сущность в том, чтобы открывать то, что закрыто, освещать то, что во мраке. Если готтентоты заключают в себе необъятный, восхитительный мир, то это мир, в который не проникнуть. — не проникнуть таким, как я, и нужно либо обойти его и, значит, уклониться от своей миссии, либо убрать его с дороги. Что касается моих слуг, людей без корней, навсегда потерянных для своей собственной культуры и одетых в обноски своих хозяев, то я знаю совершенно точно, что в их жизни нет ничего, кроме тревоги, обиды и попоек. Они умерли, охваченные ужасом, ничего не понимая. Это были люди с ограниченным интеллектом и ограниченным существованием. Они умерли в тот самый день, как я выбросил их из головы.
Ради чего умерли все эти люди?
Благодаря их смерти я, который, после того как они меня изгнали, брел по пустыне, как бледный символ, вновь обрел свою реальность. Я, как и любой другой человек, не получаю удовольствия от убийства; но я взял это на себя — спустить курок, принося жертву ради себя и своих соотечественников, навлекая на темнокожих смерть, которой все мы желали. Все виновны, все без исключения. Я включаю сюда и готтентотов. Кто знает, за какие невообразимые преступления духа они умерли благодаря мне? Божий суд справедлив, безупречен и непостижим. Его милосердие не принимает в расчет заслуги. Я — орудие в руках истории.
Буду ли я страдать?
Я тоже боюсь смерти. Я тоже проводил бессонные ночи, вычисляя процентное отношение уже проглоченных сорока шести лет, и мысленно переношусь в тот день после моей кончины, когда дублер гробовщика распорет меня и вытащит из их аккуратного гнездышка органы моего внутреннего «я», которые я так долго лелеял. (Интересно, куда их денут? Выбрасывает ли он их свиньям, в целях экономии?)
Однако более глубокая истина заключается в том, что моя смерть всего лишь зимняя сказка, которую я рассказываю, чтобы себя напугать, чтобы мне стало еще уютнее под одеялами. Мир без меня невозможно себе представить.
С другой стороны, если случится худшее, вы увидите, что я не так уж безумно привязан к жизни. Я знаю свои уроки. Я тоже могу удалиться перед поманившим пальцем через бесконечные коридоры моего «я». Я тоже могу достичь той точки зрения, с которой, подобно Плате, подобно Адонису, подобно Томбур энд Томбур, подобно намаква, я могу оказаться лишним. В настоящее время я не хотел бы достичь этой точки зрения; но, когда придет этот день, вы обнаружите, что меня никогда не волновало по-настоящему, жив я или умер, жил ли когда бы то ни было или вообще никогда не родился. Мне и без того есть о чем подумать.
Назад: Пребывание в краю больших намаква
Дальше: Послесловие