Глава 26
Лето казалось длинным, как яркий ковер, что тянулся по стенам пиршественного зала в Большом дворце. Мы дали Никифору слово, что будем вести себя мирно, и теперь разгуливали по городу где вздумается. Некоторые даже принялись обживаться на новом месте. Богатые, статные и по большей части золотоволосые скандинавы выделялись среди жителей Миклагарда. В их глазах мы были варварами, но от этого молва о наших подвигах только ширилась, и часто торговцы даже отказывались брать с нас деньги. Нас угощали напитками и яствами, нам дарили кожаные одежды, мыло, пряности, фрукты и соленую рыбу в благодарность за то, что мы вернули трон законному императору – божьему наместнику на земле. Тем, кто привык ворочать весла, сносить удары штормов да идти на врага в стене щитов, такая жизнь пришлась по нраву, и мы в два счета обзавелись слугами, которые исполняют любую твою прихоть, а ты знай сиди весь день, ешь, пей да благоухай незнакомыми пряностями.
Вместе мы теперь собирались реже. Десятерым нужно было всякий час в полном облачении сопровождать Никифора и Ставракия, но десяток этот каждый день менялся, а остальные праздно шатались по улицам, спуская золото на женщин, оружие, дурацкие греческие шляпы или даже желтых и красных птиц – они считались говорящими, но я не слышал от них ни одного слова. Некоторые воины даже стали носить греческую одежду, в которой якобы было не жарко, однако мы так потешались над ними, что они, дуясь и потея, снова влезли в шерстяные штаны и рубахи.
А тем временем надо мною сгущались тучи, о которых я и не подозревал.
Уже много недель я видел Кинетрит лишь мельком, да и ладно – мы были как два далеких берега, которые не соединить и Радужному мосту. Еще во Франкии, а может, и раньше Кинетрит ясно дала понять: ей от меня ничего не нужно. Сначала ее равнодушие было мне как нож по сердцу, затем боль притупилась, порой я даже думал, что без этой девушки мне будет лучше, уж слишком странной она стала: одни считали ее умалишенной, другие – говорящей с богами, так что я смирился и не печалился – благо в Миклагарде было чем отвлечься от горьких воспоминаний.
Однако в тот день я напился сильнее, чем обычно, а все потому, что мы с Пендой поспорили – кто выпьет больше, а потом пройдет по положенному на землю копью, не оступившись. Я был пьян, и старая боль вновь ножом провернулась в сердце.
Спор я проиграл, и от этого на душе стало еще поганее, но дело было не в споре. Просто пришло время вырвать эту боль из сердца и спросить Кинетрит прямо, почему она забыла то время, когда мы согревали друг друга на «Змее» холодными, промозглыми ночами. Любила ли она меня тогда? Или же отдалась мне на франкском берегу, только чтобы я помог спасти ее отца, трусливого червя Элдреда? Забыть ее не получалось – познав такую женщину, как Кинетрит, попадаешь в путы, что держат крепче клятвы, данной ярлу и побратимам. Ради такой женщины ты готов на все, даже плюнуть в глаза богам и предать товарищей.
Позже я винил себя в том, что случилось, но иногда мне думалось, что без богов тут тоже не обошлось – уж слишком многое совпало в тот день, когда я залил разум вином и отправился на поиски Кинетрит.
Никифор отвел ей отдельные покои в восточном крыле Буколеона, сказав, что хватит Кинетрит гневить бога, живя, как воин. Сигурд напомнил императору, что раз она больше не раба распятого бога, ей наплевать, на что он там гневается. Еще он сказал, что Белый Христос упустил Кинетрит, как песок сквозь пальцы, а Улаф, ухмыляясь, добавил, что не сквозь пальцы, а сквозь дыры в руках.
Однако Никифор настаивал, что она все же женщина и нужно соблюдать приличия. Я подозревал, что отнюдь не возмущение им движет, а очарован он загадочной девой. Даже худая, кожа да кости, и с ожесточенным взглядом, Кинетрит оставалась красивой и напоминала одну из тех заблудших душ, которые христиане так рвались спасать.
Я не знал, где ее покои, и чуть не протер до дыр сапоги, блуждая по бесконечным коридорам, обрамленным колоннами и освещенным канделябрами, пока не увидел идущего по другому коридору слугу с охапкой чистого белья в руках. Я окликнул его, но ублюдок не остановился, и тогда я взревел так же, как в гуще сражения, которое недавно разыгралось в этих стенах и унесло жизни стольких моих товарищей.
Грек-коротышка оглянулся и посмотрел на меня, как мне почудилось, вначале со страхом, а на самом деле – с раздражением. Никифор нам благоволил, да и с чего бы не благоволить – мы водворили его императорскую задницу обратно на трон, – а вот многие греки, особенно дворцовая охрана и одетые в шелка прислужники, едва нас выносили. Для них мы были варварами, дикими чужестранцами-язычниками, которые разве что чуть лучше зверей. Я не обращал на этих надушенных ничтожеств внимания, а Бьярни однажды сказал, что, пожалуй, заберет одного с собой и поселит у себя в отхожем месте, чтобы там меньше воняло.
Конечно же, слуга не понял, о чем я его спрашиваю, – я был так пьян, что и по-новержски-то двух слов связать не мог, – но сообразил, что раз я молод, пьян и шатаюсь ночью по Буколеону, значит, тут замешана женщина.
Он вздохнул, покачал головой, аккуратно положил охапку белья на пол и пошел куда-то в сторону, а я – за ним.
Дворец императора был что лисья нора – полон закутков, закоулков и самих лис. Но не успели мы свернуть за последний поворот, как я понял, что грек привел меня туда, куда надо, – впереди показалась дверь с нарисованными на ней женщиной с младенцем, наверное Христом и его матерью.
– А теперь уходи, – велел я греку, кивая на полутемную галерею.
Пожав плечами, он скользнул в полутьму, а я остался стоять в нерешительности у двери, как человек, который сам не знает, что хочет делать. Может, если б я не был так пьян, то постучал бы. Вместо этого я вдохнул поглубже воздух, наполненный едким травяным запахом, струившимся из-под двери, и повернул железное кольцо. Дверь беззвучно открылась, и я молча вошел внутрь, насилу сдерживая кашель. Стены покоев были обиты тем же темным деревом, из которого Бьярни сделали ногу. Я разогнал рукою колыхавшийся в воздухе странный дым и наткнулся на лоскут блестящей ткани, свисающий с золотого крюка под беленым потолком. То, что я увидел дальше, впечаталось мне в глаза так крепко, что ни соленой водой не вытравить, ни огнем не выжечь.
Кинетрит лежала на постели, прикрытая лишь крыльями только что убитого аиста – белые перья были еще в крови. Казалось, она спит или даже умерла, зато Асгот был очень даже жив. Он стоял на коленях у изножья кровати и, когда я вошел, обернулся так резко, что кости в его космах клацнули. Глаза годи свирепо сверкнули. Но он не знал, что такое настоящая ярость.
Не дожидаясь, когда он встанет на ноги, я нанес удар, который отбросил его до самой стены. Жрец издал пронзительный звериный вопль, а я врезал кулаком ему в живот, отчего он обмяк, словно ветошь. И тут рядом раздалось глухое, леденящее душу рычание. Сзади ко мне подкрадывался Сколл – шерсть дыбом, глаза горят ненавистью. Мгновение – и волк набросился на меня. Меч я выхватить не успел, но выставил перед собой руку – зверь сомкнул на ней челюсти и повис всей тяжестью, повалив меня на пол. Со всей силы я ударил плечом ему в брюхо, он заскулил и разжал челюсти, однако тут же вывернулся, вновь вцепился зубами в руку и принялся остервенело мотать головой из стороны в сторону. С трудом приподнявшись на колени, я стал молотить его кулаком по голове, но из-за тряски чаще попадал по воздуху. Волчья пасть сжималась все сильнее, руку жгло, я закричал от ужасной боли. В комнате был кто-то еще, кроме злобно гогочущего Асгота и бесчувственной Кинетрит, но я почти ничего не видел и не слышал от ужаса и боли – весь мир сузился до горящих злобой желтых глаз и мощных челюстей.
Я бил волка в морду головой, почти теряя сознание, – череп у зверя был твердым, как камень. Сколл мотал меня из стороны в сторону, и я думал, что мне пришел конец. Не желая погибать на коленях, я заревел и что есть силы вдавил палец в желтый глаз, пока там что-то не прорвалось. Зверь зарычал от боли, а я давил все дальше, уже двумя пальцами, потом выдернул окровавленную руку и, нащупав рукоять ножа, выхватил его из ножен. Я вонзал клинок в брюхо волку снова и снова, рука моя была по локоть в крови.
Зверь разжал челюсти и замертво рухнул на пол. Я вскочил на ноги и повернулся туда, где стоял Асгот. Он тоже держал в руке нож, тот самый, который столько лет упивался людской и звериной кровью. Меня он не получит.
– Я твой годи, – прошипел жрец, – тронь меня, и ты обречен, дурень.
– Главное, что тебя убью, – ответил я, чувствуя, как кровь пропитывает рубаху под рукавом.
И тут сквозь дым я увидел отца Эгфрита. Он висел на стене с распростертыми в стороны руками, как пригвожденный бог, которого я столько раз видел на картинах, только вместо гвоздей из рук у него торчали тонкие ножи. Ноги его были подогнуты и повернуты в сторону, а под ними стояла скамеечка для ног с лежащей на ней окровавленной подушкой, слишком мягкой, чтобы в нее можно было упереться и освободиться. Лицо его было в крови, а глаза смотрели прямо на нас. Я не мог понять, как Асготу удалось проделать такое с монахом в одиночку. Годи был опасен, как огонь в сухом лесу, и я какое-то мгновение колебался. Потом бросился на него, но он с удивительным для старика проворством отскочил в сторону, полоснув меня ножом по руке. Я нацелился ему в лицо, однако мой нож снова рассек пустоту, а его, сверкнув в воздухе, резанул меня по запястью. С безумной ухмылкой и с пеной у рта годи ринулся на меня, остервенело размахивая ножом, но мне удалось перехватить его костлявое запястье. Настала моя очередь ухмыляться – я был молод, силен и полон ненависти. Он злобно зыркал на меня, а я лишь сильнее сжимал его запястье, пока он не выпустил нож. Потом я подтащил жреца к себе и ударил ему подбородком в лицо. Громко хрустнули кости, из сломанного носа потекла, пузырясь, старая кровь. Я вспорол ему ножом живот, и изо рта годи пахнуло зловонием. Еще от него пахло Кинетрит, и за это мне хотелось содрать с него кожу. Но я выдернул нож и, схватившись за жидкие волосы с вплетенными костями, дернул голову годи назад, чтоб он смотрел мне прямо в глаза. Его кровь капала на мои сапоги и на каменный пол.
– Ты покойник, Асгот, – процедил я. – Я помочусь тебе в глаза и насру на твое сердце.
– Ты проклят, юноша, – прошипел он сквозь кровавую пену на губах.
Лицо серело, он дрожал от холода – жизнь его покидала.
– Я – твоя смерть, старик, – произнес я и отшвырнул его обратно к стене.
Асгот сполз вниз, зажав ужасную рану в животе, и, казалось, сидел так целую вечность, потом протянул ко мне окровавленную руку с длинными ногтями, и сперва я подумал, что он творит какое-то проклятие, но потом понял – ему нужен мой нож, безоружный он не войдет в чертоги Одина, и мысль об этом страшила годи больше смерти.
Я ехидно оскалился, и он еле заметно содрогнулся. Потом веки его тяжело опустились.
Я оглянулся на Кинетрит, она слабо пошевелилась – действие зелий начало проходить, – потом на Эгфрита, лицо которого исказила мука. Подошел к годи и наклонился, поморщившись от ударившей в лицо вони.
– Вот, возьми, – сказал я, вкладывая ему в ладонь рукоять ножа и сжимая вокруг нее холодные пальцы.
Он улыбнулся, а может, мне почудилось.
– Жди меня в чертогах Всеотца, годи, – сказал я. – Я с тобой еще не закончил.
Потом я подобрал жертвенный нож и всадил его Асготу в горло. Он испустил последний вздох, а нож так и остался торчать в пузырящейся кровью ране.
Меня мутило от запаха дыма и от ран – не столько в растерзанной волком правой руке, сколько в левой, по которой меня полоснул Асгот. В ней виднелась кость, и я выругался, проклиная слишком острый нож годи. От ран я всегда оправлялся быстро благодаря богине-целительнице Эйр. Однако, похоже, в этот раз все могло закончиться гораздо хуже.
Отец Эгфрит был еще жив. Я оторвал лоскут от плаща и, скомкав, запихал ему в рот, чтоб он его прикусил. Монах покосился на меня полными боли глазами и спустя несколько мгновений кивнул, давая знать, что готов. Но как я ни пытался, мне не удавалось поднять правую руку – волк, который валялся теперь в луже собственной мочи и крови, раздробил мне кость. Кое-как я поднял левую – от боли темнело в глазах – и уже схватился за нож в правой руке Эгфрита, когда рядом со мной в пелене едкого дыма возникла нагая Кинетрит. Даже не взглянув на меня, она обеими руками ухватилась за нож и вытащила его из руки Эгфрита.
– Спасибо, дитя мое, – еле слышно выдохнул монах.
Вместе с Кинетрит мы вытащили оставшиеся ножи, и Эгфрит, жалобно охнув, осел мне на плечо.
Кинетрит глядела на обмякшего в углу Асгота, все еще сжимавшего в руке мой нож. «Все-таки явятся за ним девы Одина», – подумал я, нахмурившись.
– Я рад, что убил его, – бросил я Кинетрит.
В ответ она лишь посмотрела на меня стылым, холодным взглядом, оставшись стоять недвижно; кожа ее белела, будто мрамор, а грудь над выпирающими ребрами обрамляли потеки аистовой крови. Я повернулся и пошел прочь, унося с собой Эгфрита.
* * *
По дороге мне попался тот же грек, который провел меня к покоям Кинетрит. Увидев отца Эгфрита, он замахал руками, заохал и повел меня в комнату, приказывая другому слуге что-то срочно принести. Греки знали, что Эгфрит – слуга Белого Христа и ученый человек, хоть он и выглядел как мы, только тощее. Комнату наводнили нахмуренные гладкобородые лекари. Они щупали Эгфрита, качали головами, почти не обращая на меня внимания. Я сидел, истекая кровью, на пухлом диване с резными ножками, а комната с людьми таяла, будто во сне.
Очнулся я на ложе, застеленном хрустящими простынями. Бриз, задувающий в маленькое окошко над головой, приносил запах моря. На простынях виднелись пятна крови. Я мрачно усмехнулся, представив, что подумает коротышка грек. Желудок скрутило, я едва успел приподняться, как меня вырвало в подставленную кем-то кадку, да так сильно, что я думал – челюсть сломается.
– Давай-давай, юноша, выливай все.
Краем глаза я увидел улыбающегося Эгфрита.
– Одному богу известно, что за снадобье тебе дали, но, похоже, помогло.
– Вкус такой, будто яйца дохлого пса съел, – скривился я и вытер рот простынями, отчего монах поморщился.
Мы были в маленькой, просто обставленной комнате, где-то в верхних покоях Буколеона. Из окошка виднелся порт. Моя одежда, уже чистая, висела на стуле в изножье кровати.
– Главное, ты жив, – произнес монах.
Я принюхался. Должно быть, Эгфрит заметил страх в моих глазах, потому что сказал:
– Нет, ничего не загноилось. Это почти чудо, я и не ожидал, что греки – такие искусные врачеватели. Раны чистые, насколько я видел.
Я кивнул, чувствуя, как над бровью собираются капельки пота.
– А твои?
Эгфрит вытянул руки с перевязанными ладонями. Лишь на левой краснело пятнышко крови.
– Спасибо Господу, со мной все хорошо, – ответил он, – только грести пока не просите.
– Выглядишь не лучше кошачьей задницы, – сообщил я ему, на что монах осторожно коснулся своего лица, по которому шли покрытые коркой царапины, – от ногтей Асгота, судя по всему.
– С лица воду не пить, Ворон, – сказал он сначала укоризненно, а потом его кунья мордочка хитро скривилась. – С твоего, кстати, тоже не больно-то напьешься.
Тут Эгфрит нахмурился, потому что я отвел рукой кадку, которую он держал передо мной, – ни от чего так не тянет блевать, как от запаха блевотины.
– Мог бы прийти и раньше, – сказал он. – Мне пришлось смотреть, как этот дьявол-язычник творит свой гнусный обряд над Кинетрит. Несчастная, заблудшая душа… – Он покачал головой и, глядя на свои перевязанные руки, произнес: – От этого стало еще больнее, чем от ножей. – В его голосе слышалась такая горечь, что я не сомневался – так оно и было.
– Я бы вообще не пришел, если б не был пьян, как крыса, попавшая в бочку с медом, да вдобавок не проиграл бы Пенде спор, кто пройдет по копью, не пошатнувшись, – проворчал я, – и гляди, что из этого вышло.
Подняв лохматую бровь, монах начал говорить о том, что деяния Господни непостижимы, но я его прервал, спросив, что говорят в братстве. Я убил нашего годи. От этой мысли мое измученное рвотой нутро сжалось.
Эгфрит нахмурился.
– Эта весть их как громом поразила. Многие не верили, пока собственными глазами не убедились, но даже глядя на него мертвого, ждали, что он вот-вот встанет. – Монах ухмыльнулся. – Сожгли на погребальном костре, как героя, два дня тому назад.
– Это старого-то вонючего пса! – возмутился я, и меня чуть снова не стошнило.
Эгфрит придвинулся ко мне ближе и тихо произнес:
– Ты в опасности, Ворон. Сначала тебе собирались ноги-руки оторвать, довершить то, что волк начал. – Он покачал головой. – Боже, они так вспыльчивы! Вы, скандинавы, идете на поводу своих низменных чувств.
– Что же их остановило? – спросил я.
– Не что, а кто. Флоки Черный, – ответил Эгфрит, удивляясь не меньше меня.
– А Сигурд? – пробормотал я. – Он что думает?
– Кто знает? Однако мне показалось, что он согласен с большинством. Для них убийство годи – чернейшее дело. Пошли разговоры о проклятиях, колдовстве и других языческих бреднях. – Монах поглядел на меня, и на мгновение в его глазах мелькнул тот же ужас, что и тогда на стене. – Я не должен так говорить, но все равно скажу: я рад, что ты его убил. – Тут он перекрестился. – Асгот был Сатаной в человеческом обличье.
– Твое мнение ничего не значит, монах, – сказал я. – Для тех, кто собирается оторвать мне руки и ноги.
Я пролежал в постели еще три дня. Лекари кормили меня, меняли повязки, вливали мне в глотку снадобья. Я не возражал, ибо не торопился встретиться с товарищами. Я убил годи, и никто не знал, что теперь будет. Годи говорил с асами от имени всего братства. Как теперь узнавать, что уготовил нам Один, Тор или Ньёрд? Мы будем как корабль без рулевого, что несется неведомо куда по воле ветра и волн. Кто разгадает узор наших судеб?
Однако сделанного не воротишь и рано или поздно мне придется предстать перед побратимами. И перед ярлом.