Книга: Постижение
Назад: ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Дальше: ГЛАВА ШЕСТАЯ

ГЛАВА ПЯТАЯ

Меня будит птичья песня. Только-только светает, в городе в это время даже уличное движение еще не началось, да и я научилась от него не просыпаться. Раньше я могла бы определить, какая это птица; но теперь уши отвыкли, я вслушиваюсь, а звуки сливаются. Они поют, как грузовики гудят, цель одна — обозначить свою территорию; зачаточный язык. Лингвистика — вот чем мне надо было заниматься, а не искусством.
Джо тоже наполовину проснулся, что-то мычит, натянул одеяло на голову, как монашеский капюшон. Оно было заправлено в ногах под тюфяк, но выбилось, и теперь его тощие голые ноги открыты, пальцы торчат жалобно, как картофельные ростки, проклюнувшиеся в мешке. Интересно, будет ли он помнить, что разбудил меня сегодня затемно, сел и внятно спросил: «Где это? Где я?» С ним это бывает каждый раз, как мы ночуем на новом месте, «Все в порядке, — сказала я ему, — я здесь». А он: «Кто? Кто? Кто?» — будто курица заквохтала, но позволил уложить себя обратно на подушку. Я в такие минуты боюсь к нему прикасаться — а вдруг он примет меня за кого-то из своих врагов, которые ему снятся? Но он понемногу начал доверять моему голосу.
Я разглядываю часть его лица, не закрытую одеялом, веко и нос сбоку, кожа белая, будто он все время жил в погребе, что так и есть, мы обитаем в погребах; борода темная, почти черная, захватывает шею и под одеялом соединяется с волосами на спине. У него волосатая спина, гораздо волосатее, чем обычно у мужчин, такая теплая на ощупь, как у игрушечного мишки, хотя, когда я ему это сказала, он, кажется, усмотрел в моих словах оскорбление своего достоинства.
Стараюсь понять, люблю я его или нет. Вообще-то это не имеет значения, но всегда наступает такой момент, когда им становится важнее знать, чем просто спокойно жить, и они непременно задают этот вопрос. Он, правда, до сих пор не спрашивал. Но ответ лучше подготовить заранее, уклончивый, если угодно, или, не малодушничая, начистоту, но по крайней мере тебя не застанут врасплох. Пробую оценить его по статям: он хорош в постели, лучше, чем тот, кто был до него, мрачен, но с ним не трудно, мы платим за квартиру пополам, и он много не разговаривает, это большое достоинство. Когда он предложил, чтобы мы поселились вместе, я согласилась без колебаний. Собственно, это далее не было принятием решения — так заходишь в магазин и вдруг покупаешь аквариум с золотыми рыбками или кактус в горшке, не потому, что тебе давно хотелось, а потому, что видишь их перед собой на прилавке. Он мне нравится, с ним мне приятнее, чем без него, но, конечно, лучше бы он значил для меня хоть чуточку больше. Чего нет, того нет, но это меня огорчает. После своего замужества я ни к кому не испытываю чувств, развод — это как ампутация, остаешься в живых, но какой-то части тебя больше нет.
Лежу с открытыми глазами. Это была моя комната; Анна и Дэвид спят в соседней, где карта, а здесь на стенах рисунки. Красотки в экзотических нарядах, с выпуклыми челками на лбу, с оттопыренными красными губами и торчащими щетинистыми ресницами, в десятилетнем возрасте я любила, чтобы все было «шикарно», это была моя религия, и такие рисунки служили мне иконами. Красотки стоят в напряженных позах, как на модных картинках, одна рука в перчатке уперта в бок, одна нога выставлена вперед. Туфли с квадратными задранными носами на прямых каблуках и платья без бретелек, с напуском, как у Риты Хейворт, а юбки широкие, вроде балетных пачек, и на них пятна, изображающие блестки. Я тогда не очень хорошо рисовала, пропорции не соблюдены, шеи получились слишком короткие, а плечи несуразно широкие. Должно быть, мне образцом служили продававшиеся в городе картонные куклы-кинозвезды — Джейн Пауэлс, Эстер Уильяме, — на их плоских телах были нарисованы купальнички, и надо еще было вырезать ножницами по чертежам богатый гардероб; вечерние туалеты, кружевные рубашечки. Ими владели и распоряжались девочки в белых блузках и серых джемперах, с косичками вокруг головы под розовыми беретами, — приносили их в школу и на переменах выставляли в ряд, голых, картонных, на ледяном ветру, прислонив к обшарпанной кирпичной стене, ногами прямо в снег, сочиняли для них балы и званые вечера, праздники и всевозможные торжества с бесконечными переодеваниями, — рабы удовольствий.
Под картинками на стене за кроватью висит на гвозде какая-то куртка из серой кожи. Старая куртка, кожа потрескалась и лупится. Я смотрю на нее и постепенно узнаю: это мамина, когда-то она носила ее и держала в карманах подсолнечные семечки. Я думала, она ее давно выкинула; ей здесь не место, он Должен был куда-нибудь ее деть после похорон. Одежду умерших надо сжигать вместе с их телами.
Поворачиваюсь на бок и отпихиваю Джо к стене, чтобы было место поджать колени.
Всплываю снова, немного погодя. Джо уже не спит, он откинул с головы одеяло.
— Ты опять разговаривал во сне, — говорю я ему. Иногда мне кажется, что он больше разговаривает во сне, чем наяву.
Он невразумительно рычит:
— Есть хочется. — Потом, помолчав: — Что я говорил?
— Что всегда. Спрашивал, где ты и кто я. Интересно было бы услышать, что ему снилось;
раньше мне тоже снились сны, но больше не снятся.
— Вот скучища, — говорит он. — И все?
Я откидываю одеяло и спускаю ноги на пол, тоже своего рода подвиг: здесь даже в разгар лета ночи холодные. Спешу одеться как можно скорее и выхожу растапливать печь. В большой комнате перед кривым пожелтевшим зеркалом босая, в нейлоновой ночной рубашке стоит Анна. Рядом на кухонном столе — косметическая сумочка на молнии; Анна накладывает грим. А ведь правда, я ни разу не видела ее ненакрашенной; без розового румянца и скошенных, оттененных глаз лицо у нее оказывается на удивление поблекшим, как у видавшего вида пупса, настоящее ее лицо — это то, которое она рисует. Кожа на ее обнаженных руках вся в пупырышках.
— Здесь это необязательно, — говорю я ей, — Здесь некому на тебя смотреть.
Те же слова мне в четырнадцать лет один раз сказала мама, огорченно глядя, как я мажу себе губы густо-оранжевой помадой «Танго танджерин». Я ей объяснила, что это для практики.
Анна отвечает шепотом:
— Он не любит, когда я не накрашена. — А потом, противореча самой себе: — Он не знает, что я крашусь.
Подумать только, на какие хитрости ей приходится идти — или это самоотверженность? Каждое утро вылезать тихонечко из постели, пока муж еще не проснулся, а вечером ложиться, только когда уже погашен свет. Возможно, Дэвид благородно притворяется, но она так ловко себя ретуширует и размалевывает — вполне может быть, что он и вправду не догадывается.
Пока плита нагревается, я выхожу — сначала по дорожке в маленький домик, потом обратно и вниз к озеру, обмыть ладони и лицо, Потом иду к нашему холодильнику — это металлический мусорный бачок, врытый доверху в землю, с плотно завинчивающейся — от енотов — крышкой, да еще сверху тяжелая доска. Когда к нам раз в году приезжали на полицейском катере инспектора охотнадзора, они не верили, что мы обходимся без электрического холодильника, и переворачивали все вверх дном — искали, не прячем ли мы незаконный улов.
Лезу за яйцами; бекон хранится под домом в ящике из проволочной сетки — продувает, а мухам и мышам не достать. У старых поселенцев этим же целям служили погреб и коптильня, отец вносил усовершенствования в общепринятые схемы.
Приволакиваю продукты в дом и принимаюсь готовить завтрак, Джо и Дэвид уже встали. Джо сидит на лавке у стены, лицо у него заспанное. Дэвид разглядывает в зеркало свой подбородок.
— Могу подогреть воды, если хочешь побриться, — предлагаю я, но его отражение ухмыляется, он трясет головой.
— Да ну, я лучше отпущу себе симпатичную бороденку.
— И не думай даже, — говорит Анна. — Я не люблю, когда он целует меня бородатый, похоже на… — Она употребляет неприличное слово и сразу же прикрывает рот рукой, будто сама же испугалась. — Ужас, что я говорю, да?
— Грязный у тебя язык, женщина, — произносит Дэвид. — Она вообще некультурная и грубая.
— Конечно. Всегда такая была.
Короткий дивертисмент, публика — мы с Джо, но Джо все еще где-то внутри себя, где он обычно прячется, а я стою у плиты и обжариваю бекон, мне Недосуг ими любоваться, поэтому они заканчивают представление.
Я опускаюсь на корточки и открываю заслонку, чтобы поджарить тосты на углях. Неприличных слов больше не существует, они все нейтрализовались и превратились в обыкновенные части речи; но я помню свое чувство смущения и недоумения, когда узнала, что есть слова грязные, а остальные негрязные. Французские ругательства все взяты из религии, во всяком языке самые неприличные слова первоначально обозначали то, чего люди больше всего боятся, в английском это — тело, оно внушает еще больший страх, чем Бог. Можно также сказать: «Господи Иисусе» — и выразить этим злобу или отвращение, О религии я узнала так, как большинство детей в то время узнавали о сексе: не в подворотне, а на посыпанном песочком школьном дворе во время зимних занятий. Они собирались кучками, держались за руки в варежках и шептались. Меня страшно напугал их рассказ о том, что на небе находится мертвый человек, который следит за каждым моим поступком, и я им в отместку за это объяснила, откуда берутся дети. Матери некоторых звонили моей и жаловались, но, по-моему, я была потрясена гораздо больше, чем они: они-то мне не поверили, а я их слова приняла на веру.
Тосты готовы, бекон тоже; я раскладываю его по тарелкам, а вытопленный жир сливаю в огонь и отдергиваю руку от языка вспыхнувшего пламени.
После завтрака Дэвид спрашивает:
— Какая повестка дня?
Я объясняю, что хочу пройти по тропе, которая тянется на полмили вдоль берега; отец мог отправиться по ней за дровами. Имелась еще и другая тропа, она уходила в глубь острова почти до самого болота, но она была тайная и принадлежала брату, теперь ее, наверно, уже не различишь.
Уплыть с острова он не мог: обе лодки стоят в сарае, а алюминиевая моторка на цепи, примкнута на замок к стволу дерева, у мостков, и оба бензиновых бака пусты.
— Он может быть либо на острове, либо в озере, больше негде, — говорю я.
А сама мысленно противоречу себе: кто-то мог за ним заехать сюда и переправить в деревню на другом конце озера — самый верный способ исчезнуть; может быть, его еще с осени здесь нет.
Но это все пустые домыслы; не редкость, что люди пропадают в лесах, это случается постоянно. Одна маленькая оплошность: отошел зимой слишком далеко от дома, пурга здесь поднимается внезапно, или ногу подвернул, не можешь ступить, весной мошка с тобой разделается, она забирается под одежду — и за один день человек, весь в крови, впадает в беспамятство. Только я не могу допустить такой мысли, отец слишком много всего знал и был слишком осторожен.
Я даю Дэвиду мачете, большой нож, неизвестно, в каком состоянии окажется тропа, может быть, придется прорубаться; Джо несет топор. Перед выходом я густо опрыскиваю им лодыжки и запястья жидкостью от кровососов, и себе тоже. Когда-то я была к ним нечувствительна, выработался иммунитет; но теперь я его утратила, на ногах и на теле с вечера вздулись пупырышки и чешутся. Любовь на севере: поцелуй и шлепок.
Пасмурно, повисли низкие тучи, тянет слабый юго-восточный ветер, вот-вот хлынет дождь, а может, обойдет стороной, погода здесь — карманами, как нефтяные месторождения. Тропа ведет между забором и берегом, трава и плети дикой малины — по шею, проходим компостную кучу и место, где сжигали мусор. Надо было порыться, посмотреть, насколько давняя там зола. Есть еще яма, куда сбрасывали и засыпали обгорелые сплющенные консервные жестянки, их можно было раскопать. Мой отец — как бы предмет археологических изысканий.
Тропа сворачивает в лес, поначалу она вполне проходима, хотя встречаются гигантские, низко спиленные пни — все, что осталось от деревьев, которые росли здесь до того, как начался лесосплав. Такими огромными деревья не будут больше никогда, их убивают, как только они обретают ценность, большие деревья теперь редкость, вроде китов.
Лес становится гуще, ищу глазами зарубки на стволах; они еще видны, хотя прошло четырнадцать лет; вокруг ран образовались наплывы древесины, это шрамы.
Начинается подъем; и снова меня настигает мой муж, он специалист по таким мимолетным появлениям, воспоминаниям в рамочке. Четкий и ясный образ на фоне белой стены. Он выводит на ней свои инициалы с изящными росчерками, показывает мне, как это делается, шрифты — один из предметов, которые он преподавал. Там есть и другие вензеля, но его самый крупный, он оставляет свою мету. Когда и где это было, точно не помню; в большом городе, до нашей женитьбы; я стою рядом, прислонясь к стене, и любуюсь тем, как зимнее солнце высветило его скулу и чеканный профиль, благородный, орлиный, будто на римской монете, тогда еще все, что он ни делал, было совершенством. Рука в кожаной перчатке. Он говорил, что любит меня, магическое слово, которое должно было освятить все вокруг; никогда больше этому слову не поверю.
Горечь, с какой я о нем вспоминаю, удивляет меня; «виноватой стороной» ведь была я, это я от него ушла, он мне ничего не сделал. Он хотел ребенка, это нормально, хотел, чтобы мы были мужем и женой.
Утром, когда мы мыли посуду, я решила справиться у Анны. Она вытирала тарелки и напевала обрывки из рок-песенки «Целые горы сластей».
— Как вам это удается? — спросила я.
Она перестала петь.
— Что именно?
— Жить вместе. Оставаться в браке.
Она взглянула на меня быстро, словно бы с подозрением.
— Мы рассказываем друг другу анекдоты.
— Нет, правда, — не отставала я. Если есть какой-то особый секрет, я хотела его узнать.
И тогда она мне много чего наговорила, вернее, не мне, а в невидимый микрофон, словно бы подвешенный у нее над головой; люди, когда дают советы, начинают говорить эдакими особенными радиоголосами. Она сказала, что нужна безоглядность, эмоциональный контакт, это все равно как летишь с горы на лыжах, наперед не знаешь, что тебя ждет, просто отпускаешь — и вниз очертя голову. Что отпускаешь-то? — хотелось мне у нее спросить, я ее слова примеряла на себя. Может, у меня потому и не вышло ничего, я не знала, что именно надо отпустить. Для меня это было скорее не спуск с горы, а прыжок с обрыва. Именно такое было у меня чувство все время, пока я была замужем, — будто я в воздухе, и лечу вниз, и меня ждет удар о землю.
— А у тебя как было? Почему не получилось? — спросила Анна.
— Не знаю, — сказала я, — наверно, слишком молода была.
Она сочувственно кивнула.
— Повезло еще, что детей нет.
— Да, — согласилась я. Сама она бездетная, иначе бы она так не сказала. Я не рассказывала ей о малыше, я и Джо не рассказывала, незачем. Самостоятельно он не догадается — ни в столе, ни в бумажнике у меня нет фотографий, где дитя изображено в кроватке, или на фоне окна, или за прутиками манежа, так что Джо не сможет на них случайно наткнуться, чтобы потом изображать удивление, недовольство или печаль. Я должна жить так, как будто бы его нет, потому что для меня он и не существует, его отняли у меня, увезли, депортировали. Кусок моей жизни, откромсанный, как сиамский близнец. Моя собственная плоть, объявленная недействительной. Праволишенная. Умалишенная. Я не должна этого помнить.
Тропа теперь круче забирает вверх и петляет между больших валунов, торчащих из земли, — их сюда занес и оставил ледник, они обомшелые, поросли папоротником — климат влажный. Смотрю под ноги, и в памяти всплывают названия: зимолюбка, дикая мята, огуречный корень; когда-то я могла перечислить все здешние растения, пригодные в пищу. Я штудировала руководства по выживанию в условиях дикой природы: «Как не погибнуть в лесу», «Следы и меты диких зверей», «Лес зимой» — в том возрасте, когда городские девочки зачитываются журнальными повестями про любовь с продолжением; я только тогда и осознала, что действительно могу заблудиться. Вспоминаются общие правила: всегда имей при себе спички, если не хочешь погибнуть с голоду, попав в пургу, заройся в снег; не бери грибов, которых не знаешь; самое главное — руки и ноги, отморозишь — пропал. Ненужные знания; больше пользы принесло бы, я думаю, даже назидательное журнальное чтиво про барышень, которые за недостаток стойкости расплачиваются рождением монголоидных младенцев и переломами позвоночника, матери их умирают, а главных героев захватывают заложниками их добрые друзья.
Дальше — вниз, по заболоченному краю далеко вдающегося в сушу залива, здесь кедры, тростник, голубые ирисы, жижа из-под подошв. Иду медленно, высматривая в грязи отпечатки ног. Ничего, только олений след, никаких признаков человека, по-видимому, Поль и поисковая партия так далеко не заходили. Комары почуяли нас и вьются над головами; Джо чертыхается потихоньку, Дэвид — в полный голос, сзади доносятся шлепки, это Анна, она идет последней.
Сворачиваем в глубь острова, здесь непроходимые заросли, тропу завесили спутанные ветки, орешник и американский клен, чернолесье. За два фута ничего не видно, сплошная стена, зеленая, серо-зеленая, буро-зеленая. Нигде ни сломанного, ни погнутого сучка, если он проходил здесь, то не напролом, а каким-то чудом просочился, не оставляя следов. Я сторонюсь, и Дэвид начинает рубить заросли большим ножом, но делает это плохо; не режет, а только кромсает.
Дальше поперек тропы — упавшее дерево. В падении оно увлекло с собой несколько молодых топольков, они так и лежат, переплетясь, как затор на лесосплаве.
— По-моему, здесь никто не проходил, — говорю я.
А Джо говорит:
— Пошли дальше, не задерживайся.
Он раздражен, это чувствуется. Заглядываю в чащу, не прорублена ли в обход бурелома новая тропа, но ничего похожего не видно, вернее, наоборот — каждый просвет между двумя стволами кажется мне похожим на начало новой тропы.
Дэвид ковыряет мертвый ствол ножом, крошит кору. Джо садится на землю, тяжело дышит, слишком он городской, и мошка его донимает, он чешет сзади шею и руки с тыльной стороны.
— Ладно, будем считать, что все, — говорю я, потому что, кроме меня, некому объявить о капитуляции.
— Слава Богу, — обрадовалась Анна. — А то они меня живьем сожрали.
Поворачиваем назад. Не исключено, что он все-таки где-то здесь, но я понимаю, что обыскать остров нам не под силу, это добрых две мили в длину. Понадобилось бы человек двадцать-тридцать, не меньше, чтобы разойтись цепью и прочесать лес, но даже и тогда можно его пропустить, живого или мертвого, жертву несчастного случая, самоубийства или убийства. Если же по каким-то неизвестным соображениям он избрал это отсутствие сознательно и нарочно прячется, его никогда не найти, здесь такая местность, что проще простого пропустить ищущих вперед и преспокойно двигаться за ними следом на каком-то расстоянии, останавливаться, когда они остановятся, и все время держать их в поле зрения, так что, в какую бы сторону они ни повернули, ты всегда сможешь оставаться у них за спиной. Так бы сделала я.
Идем сквозь зеленый свет, шаги глохнут на влажной лесной подстилке. Теперь все наоборот: я шагаю позади всех. И каждую минуту посматриваю то вправо, то влево, ищу на земле следов, признаков человека — пуговицу, гильзу, брошенную бумажку.
Когда мы были маленькие, он иногда играл с нами по вечерам после ужина в прятки, это было совсем не то, что прятаться в доме, тут безграничное пространство, и, даже если знаешь, за каким деревом он стоит, все равно оставался страх, что крикнешь: «Чур выходи!» — а это окажется кто-то совсем другой.
Назад: ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Дальше: ГЛАВА ШЕСТАЯ