Глава вторая
Река Блэкбери (а не Блэкберри, как послышалось Пирсу) начинается в штате Нью-Йорк, в горах Катскилл , как ничем не примечательный горный поток; питаемый ручьями и речушками, он постепенно выделяется среди сотоварищей, часть которых со временем вбирает в себя, и ближе к пенсильванской границе становится настоящей рекой, а затем впадает в горное озеро, круглое и серебристое, как никель, которое — по этой ли причине, или по какой еще — так и называется: озеро Никель. В озере Никель река очищается от ила, собранного за время путешествия по штату Нью-Йорк и, выйдя по ту сторону озера широкой и обновленной, принимается скакать по каменистым перекатам и невысоким водопадам среди осиновых лесов, которые покрывают северные подножия Дальних гор. В длинной центральной долине Дальних гор она наконец становится сама собой; когда говорят «Блэкбери», имеют в виду ту реку, неторопливую, широкую и полноводную, которая плавно петляет по здешним плодородным землям. Взрослея от века к веку, она несколько раз спрямляла себе путь через долину; в 1857 году после недели весенних проливных дождей местные жители обнаружили, что она срезала один из своих размашистых извивов, оставив на его месте длинную старицу и на две мили сократив лодочный маршрут между Ашфорд-Хейвеном и Дальвидом.
На большей части своего течения Блэкбери всегда была рекой почти что бесполезной; каменистые откосы Дальних гор громоздятся по обоим ее берегам (гора Ранда поднимается от ее западного берега чередой огромных ступеней, и каждая следующая круче предыдущей), так что даже подступиться к ней не так-то просто; а судоходству мешают скопища лесистых островов, едва ли не на каждой миле. Между рекой и горами лежат довольно тучные земли, где хорошо растут зерновые и овощи, но вся эта местность подвержена опустошительным наводнениям; когда же река подбирается к выходу из долины, берега становятся круче, русло — уже, изрезанные лощинами и оврагами склоны уже не столь привлекательны для фермеров, поэтому леса здесь много старше, а людей — меньше.
Река вырывается из долины через теснину под названием Давидовы Врата, меж двух рядов отвесных скал, выточенных водой из подножия Ранды, и тут же сливается в один поток с куда более скромной Шэдоу-ривер , которая до места встречи со старшей сестрой петляет и прогрызает себе путь вдоль более крутого западного склона все той же Ранды; здесь, на этих самых скалах, соединенный с миром посредством двух мостов (один через Блэкбери, другой — через Шэдоу) расположен городишко под названием Блэкбери-откос: названный так то ли потому, что стоит на откосе по-над Давидовыми Вратами, то ли из-за остроугольной геометрии сходящихся здесь рек — в округе равно живут и здравствуют оба мнения на этот счет, не считая еще нескольких.
Иногда, если дождаться нужной погоды и нужного освещения, из Откоса можно увидеть, как обе реки бегут вместе и вместе забирают к югу, но не сливаются; вода в Блэкбери, снова успевшая замутиться от неспешного путешествия по долине, хуже отражает свет и блестит не так ярко, как более быстрая и холодная Шэдоу; два разных сорта воды какое-то время текут бок о бок, не смешиваясь между собой. Сверху кажется, что рыба может плавать там из воды в воду, словно проходя сквозь занавес. Потом демаркационная линия размывается, и река становится единым целым. (Еще одна тема для бесконечных местных споров; некоторые утверждают, что этот самый эффект «двух рек в одной» есть не более чем обман зрения, а то и вовсе местная легенда и на самом деле никто и никогда этого не видел. Те же, кто видел это своими глазами — или близко знает людей, которые видели, — просто-напросто утверждают сей факт еще раз как данность. Спор продолжается.)
Попасть в Блэкбери-откос с севера вы можете, если поедете по дороге, идущей вдоль восточного берега Блэкбери, а потом свернете на мост в Южном Блэкбери; впрочем, свернуть вы можете и позже, в Дальвиде, перевалить через пару отрогов Ранды по неширокой отводной дороге и въехать в город в верхней его части — Блэкбери-откос относится к тем городам, у которых есть верхняя и нижняя часть. Именно так неизменно поступают все местные жители; а поскольку и она была когда-то местной жительницей и в ближайшем будущем собиралась снова сделаться таковой, Роузи Мучо делала именно так, когда приезжала в Откос из своего нынешнего дома в Каменебойне, хотя ее старенький «универсал» , громоздкий, как большая речная лодка, клевал носом и переваливался на горной дороге, точь-в-точь как большая речная лодка.
У Роузи Мучо (в девичестве Розалинд Расмуссен, и вскоре снова станет таковой) был на сегодня длинный список дел, частью приятных, одно неприятное, а одно даже и не то чтобы дело, хотя Роузи решила считать его таковым и внесла в затверженный с утра на память список наряду с детской площадкой, остановкой в автосервисе «Блуто» и библиотекой. В машине кроме нее находились ее трехлетняя дочурка Сэм, две ее австралийские овчарки, ее свидетельство о рождении в конверте из светлой желто-коричневой бумаги, исторический роман Феллоуза Крафта, который нужно было вернуть в библиотеку, и мужнин ланч, завернутый в пластиковую упаковку; а кроме того, всяческое барахло, багаж и разные железки, которые неминуемо накапливаются в машинах подобного типа и подобного возраста. На соседнем с ней сиденье лежало зеркало заднего вида, которое только сегодня утром отлетело от держателя у лобового стекла, когда она попыталась немного его подправить. Ничего существенно важного оно в такой позиции не отражало, а только лишь переправляло в лицо Роузи и Сэм осколки солнечного августовского дня и пятнистую тень деревьев.
Улицы Блэкбери-откоса представляли собой путаницу выходящих на главную городскую магистраль переулков, тянущуюся вдоль реки и соединяющую между собой оба моста. В верхней части дома по большей части были деревянные, вытянутые вверх и довольно мрачные с виду, с наружными лестницами на второй этаж, крутыми крылечками и бельевыми веревками, протянутыми из верхних окон; до недавнего времени Откос никак нельзя было счесть приятным местечком — как, собственно говоря, и зажиточным тоже; это был рабочий поселок. Теперь повсюду появились универсамы, где продают здоровую пищу, и кое-где на первых этажах — магазины с заковыристыми названиями, а в паре старых складов открыли картинные галереи; но старый город упорно просвечивает сквозь весь этот лак, особенно в плохую погоду, как черно-белая фотография сквозь ретушь: дети с грязными мордашками, фальшивый звук церковного колокола, угольный чад, запахи неизменной пятичасовой трапезы. Роузи помнила все это как вчера, а потому непривычная чистота и новые, яркие цвета ее порадовали — и позабавили: как будто город решил принарядиться к вечеринке. Она съехала с горки, свернула на тенистую улочку под названием Мейпл-стрит и притормозила — улица была настолько крутая, что не притормозить было просто нельзя, — перед большим домом, весьма типичным: конек на крыше, крыша вздулась, будто беременная, глубокое крыльцо с навесом, а навес поддерживают столбы из неотесанного камня. Вдоль торца шла обычная здесь лестница на второй этаж — отдельный, так сказать, вход.
— Что, к Бо зайдем на немножко? — спросила Сэм. Обычный между ними эвфемизм, когда нужно было оставить дочку на детской площадке.
— Ага.
— А можно я тоже поднимусь?
— Можешь подняться, — ответила Роузи, распахивая дверцу настежь, — а можешь остаться тут, во дворе.
Небольшой тенистый дворик тоже имел свои плюсы: здесь неизменно был кто-нибудь из сменного набора детей, обитающих в доме, а также их игрушки — грузовики, коляски и кричаще-яркий пластиковый мотоцикл были разбросаны по всему периметру. Сэм выбрала двор и с видом чрезвычайно серьезным, как будто это была обязанность, а никак не удовольствие, оседлала мотоцикл. Майк, муж Роузи, называл такие говнодавами. Детишки с говнодавами. А квартиры с наружными лестницами, как у Бо, именовались «апартамент с лазунчиком». В школе Майк Мучо зарабатывал на жизнь, торгуя вразнос энциклопедиями, и жаргон у него был весьма специфический. Апартаменты с лазунчиком и говнодавы во дворе шли на пятерку с плюсом: тут живут молодые женатики со своими спиногрызами.
Этот несомненный факт разделил судьбу многих других столь же несомненных фактов: канул в вечность. Теперь то же самое сочетание признаков могло означать всего лишь частную детскую площадку, три, четыре или пять одиноких женщин, у двух из них по ребенку, одна работает в мясной лавке, другая — булочница, еще одна льет свечи, и еще с полдюжины детей берут на день, чтобы проще было платить за квартиру, — вроде как здесь. А наверху живет Бо, и уж ему-то Майк наверняка не смог бы впарить энциклопедию, по крайней мере из разряда тех, которыми он торговал.
Вот этим бы и занимался, подумала Роузи, взбираясь вверх по лестнице. Голову даю на отсечение, у него это получалось — просто пальчики оближешь. То есть голову даю на отсечение. Ненавязчивый. Всегда готов прийти на помощь, словом и делом. Мы проводим в вашем районе социологическое исследование, мистер и миссис Марк. Мы хотим, чтобы эти книги стояли у вас на полке, и вам это ничего не будет стоить, ни сейчас, ни потом.
— Эй, Бо! — крикнула она сквозь летнюю дверь из пластиковой сетки. — Проснулся?
Она приложила собранные ковшиком ладони к сетке и заглянула внутрь.
— А, Роузи, привет. Давай заходи.
Одетый в белый халат, он сидел в позе лотоса на белом же матрасе. Его маленькая квартира вся была выдержана в белых тонах — стены, потолок, пол; только по полу бежала длинная дорожка с восточным орнаментом, соединяя эмалированный кухонный стол, белую кровать и маленький балкончик за ней с видом на город и на реку. Тайная тропа Бо.
— Я ненадолго, — сказала Роузи, замешкавшись в дверях. — Совсем не хотела тебя отвлекать. Христа ради, только не расплетайся ради меня.
Бо рассмеялся и встал.
— Так в чем, собственно, дело?
— Можно оставить у тебя Сэм, ненадолго? Куча дел.
— Ну конечно.
— Всего на пару часов. — Она совершенно точно помнила, что за этот месяц еще не платила, и квитанции об оплате у нее, естественно, тоже с собой не было; и сегодня не ее день, он имеет полное право ей отказать. Непредвиденные обстоятельства. Именно из-за денег и непредвиденных обстоятельств она всегда немного тушевалась перед Бо, который и то и другое, кажется, воспринимал не вполне адекватно.
— Понятное дело, — сказал Бо. — Чаю хочешь? Кто там внизу, не обратила внимания?
— Я даже не заглядывала. Бегу бегом.
Но Бо все равно уже начал заваривать чай. Роузи смотрела, как он ставит воду на плиту, как ищет чай и чашки и ставит их на стол. На губах у него по-прежнему играла легкая улыбка. Впрочем, как всегда. А может, подумала Роузи, у него просто такая форма рта — уголки чуть приподняты вверх, как у древнегреческой статуи; красивый рот, подумала она. Красивый мужчина. Копна курчавых черных волос, с отливом, мягкие бархатные глаза; длинный узкий нос, и этот рот, и хорошей формы борода; вид у него, как у славного такого ренессансного Иисуса: сильный молодой придворный, который стал полупрозрачным от святости.
— Так что случилось? — спросил Бо. — Как Майк?
Роузи прошлась по тропе Бо к балкончику, обхватив себя руками за плечи.
— Все у него в порядке, — сказала она. — Оттягивается. По полной программе. У него Год Великого Штопора.
— Это еще что такое?
— Критический период. Нечто вроде климакса. Обычное дело. Каждые семь лет. Когда жизнь идет по синусоиде. То вверх, то вниз.
— Ах да. Конечно. Теперь вспомнил. Он как-то раз мне тоже все это объяснял.
Майк недолюбливал Бо, и ему не нравилось, что Сэм оставляют на попечение Бо. Бо пытался, раз или два, когда Майк сам забрасывал к нему Сэм, вытянуть его на разговор. Бо кого угодно мог вытянуть на серьезный разговор (Роузи сама была тому свидетелем), но с Майком у него ничего не вышло.
— Так точно, — сказала Роузи. — Год Великого Штопора. Головой вперед, к истокам жизненного цикла. Он чувствует себя таким уязвимым. Это он так говорит. Такие у него, видите ли, потребности. — Она рассмеялась. — Которые торчат, как шило из мешка.
Бо открыл фарфоровую хлебницу в форме явно перекормленной свиньи и вынул что-то комковатое, коричневое и круглое. По личному рецепту Бо, подумала Роузи; он и готовил за этих женщин, которые живут внизу, и за детьми тоже по большей части присматривал он. И за ними самими он тоже присматривал; такая у него работа, нечто среднее, подумала Роузи, между гуру, прислугой за все про все и домашним животным. Какие там еще между ними были отношения, Роузи точно не знала; не то чтобы кто-то из них что-то старательно скрывал, просто отношения эти были уж слишком аморфные, слишком воздушные, чтобы задавать по этому поводу лишние вопросы. Насколько Роузи его знала, он был не только свят, но и девственно непорочен. Непорочный: глядя, как он медленно и самоуглубленно пережевывает пищу, она поймала себя на том, что ей хочется его погладить, как кошку.
— Мне кажется, — сказал Бо, — что душа у него молодая.
— Да иди ты!
— Мне кажется, — сказал Бо, — именно поэтому у тебя с ним и не заладилось.
Она ни разу не говорила ему о том, что у нее не заладилось с Майком.
— Ты — старая душа, — сказал Бо. — А он просто совсем не в том месте, в котором сейчас ты.
— Значит, старая душа, — рассмеялась в ответ Роузи. — Старая душа. Старая добрая душа.
Снаружи раздался отчаянный крик. Бо не спеша отставил чашку и вышел на балкон. Сэм и Донна, девочка со злым лицом, к которой Роузи относилась с опаской, обе держались за руль пластмассового мотоцикла и пристально смотрели друг на друга.
— Привет, Сэм, — сказал Бо, прикрыв глаза рукой, как скаут в дозоре.
— Привет, Бо.
Но мотоцикл она так и не выпустила. Донна издала еще один боевой клич.
— Эй, — сказал Бо. — Эй, откуда столько пыла, откуда столько страсти? Давайте-ка лучше с вами поговорим.
— Я побежала, Бо, — сказала Роузи, нашаривая в кармане связку ключей. — Пока, Сэм. Будь умницей. Я скоро вернусь.
Сэм уже вступила в какие-то сложные переговоры с Бо, который сел на колени, чтобы лучше слышать обеих девочек, а потому вообще едва заметила, что мама уходит. Повернув ключ зажигания, Роузи оглянулась, и ее вдруг осенило: это же прекрасная идея для картины. Большой такой картины. Она рассмеялась. На тему старого как мир полотна, которое вешают везде где ни попадя: Иисус сидит на камне, а вокруг него — прелестные детишки всех мыслимых рас и расцветок, с одинаково сияющими глазами. Вот только на ее картине вокруг такого же точно Иисуса (Бо в белом халате) детишки будут настоящие, современные такие детишки: дети с липкими от конфет пальцами и с пластмассовыми бластерами из фантастических телесериалов, дети в гигиенических подгузниках, дети в грязных майках с прикольными надписями, с расстегнувшимися пуговицами на рубашках, с потеками оранжевой слюны от апельсиновых тянучек на подбородках, с щитками для скейтинга на коленях; дети, которые волокут за собой кукол-супергероев, потертые одеяла и все, что можно купить за пятерку на любой распродаже, дети, которые приехали на красных и желтых пластмассовых мотоциклах и до сих пор бормочут себе под нос «рруммм, рруммм». Картина встала перед ней как живая, и она расхохоталась в голос. Детская площадка «Иисус с Тобой». Свой подход к любому спиногрызу. В конце Мейпл-стрит ей пришлось остановиться, она была не в силах свернуть за угол, потому что хохотала во все горло, слишком громко хохотала, и на глазах у нее стояли слезы.
Она вернула роман, с недельным опозданием, в библиотеку, расположенную на Бриджес-стрит, в одной из тех могучих серых глыб в романском стиле, которые Эндрю Карнеги понастроил когда-то по всей Америке: сплошь купола, колонны, арки, русты, зрелище разом фантастическое и довольно унылое. Ступеньки на старой парадной лестнице были окутаны по краям до округлости, как соляные валуны в лесу, к которым ходят лизать соль лоси. Роузи тоже когда-то, в детстве, внесла сюда свой вклад; а в холле красуется срез доисторической глины, на которой остался совершенно явственный отпечаток лапы динозавра, а потом эта грязь окаменела, пятьдесят миллионов лет тому назад. Когда Роузи была маленькой, она частенько останавливалась возле этой трехпалой лапы и думала: пятьдесят миллионов лет тому назад; став постарше, она часто рассказывала об этом другим людям, о старой библиотеке, где прямо за дверью висит огромный отпечаток лапы доисторического чудища. Н-да, огромный: когда, став взрослой, Роузи вернулась в Дальние горы, отпечаток съежился до размера обезьяньей лапки, или человеческой руки, навсегда застывшей в жесте три: до смешного, до обидного маленький. Вот такая, значит, она была сама, пятьдесят миллионов лет тому назад. Она шагнула внутрь, в прохладный полумрак.
— Ну что, понравилось? — спросила Феб, пока она рылась в кошельке, отсчитывая никели за просроченные дни. Та самая Феб, с которой Роузи когда-то расплачивалась точно такими же никелями за «Потаенный сад» и «Простаков за границей»; и которая тоже, кстати, сильно с тех пор усохла.
— Понравилось, — сказала Роузи. — Более чем.
— Ничего у него не читала, — сказала Феб. — Наверное, стоит попробовать. Все-таки наша местная знаменитость.
— Нет, правда-правда, — сказала Роузи. — Вам наверняка должно понравиться.
— Когда-то их очень часто спрашивали. — Она повертела «Тьму над полем боя» в руках, вглядываясь сквозь нижние стеклышки составных очков в потертую книжную обложку, на которой рубились закованные в латы воины. — У него и еще есть романы, другие.
— Есть еще порох в пороховницах, — откликнулась Роузи. Она заплатила положенную мзду и пошла бродить между полками. Может быть, и вправду взять еще один? В общем-то она намеревалась приберечь их на зиму, когда, если все пойдет именно так, как она себе сейчас представляет, ей понадобятся долгие заныры в бездумное ничегонеделание, место, так сказать, куда в любой момент можно смыться. Вот только «Тьма на поле боя» оставила после себя чувство какой-то недоудовлетворенности: замечательный сюжет, и написано довольно сочно, вот только оборвали как будто бы на полуслове; ей хотелось еще. Она провела рукой по книжным корешкам, не в силах сделать выбор; все они были основаны на действительных событиях, о которых она почти ничего не знала (по правде говоря, была у нее еще и такая мотивация — для общего развития), да и похожи они были между собой, как стайка близнецов: на каждой обложке старомодная акварель и черный заголовок в верхней части, а на корешке у каждой — маленький фирменный знак, прыгающая овчарка. Она вытянула одну наугад: «Под знаком Сатурна», роман о Валленштейне. Значит, опять сплошные битвы. И кто он такой, этот Валленштейн? Еще одну: у этой на обложке была многолюдная сцена из елизаветинских времен, театральные подмостки на заднем дворе гостиницы, торговки с лотками, пижоны со шпагами и на переднем плане какой-то подмастерье, который обернулся к зрителю, одной рукой указывая на сцену и актеров, а другую, лодочкой, приложив к губам так, словно хочет сказать: «Гляди, гляди, сейчас начнется самая потеха!» Ну, что ж, по крайней мере, обложка веселенькая. Название гласило: «Надкушенные яблоки».
Она записала на себя книгу и, ощутив ее под мышкой, солидную, тяжелую, с неровным обрезом, почувствовала себя до смешного уверенной в себе. В списке сегодняшних дел — до Майклова обеда — осталась всего пара пунктов. Майклов обед оставим напоследок. Она с трудом вывела громоздкий пикап со стоянки, вертя головой во все стороны, чтобы не переехать кого-нибудь ненароком; заскрежетала передача, из-под кормы пыхнул клуб черного масляного дыма, собаки зашлись лаем. Роузи поехала на запад, через мост, и вон из города, а в голове у нее крутилось: напоследок.
На перегоне от Блэкбери-откоса до Каскадии река ненадолго набирает ширь и неторопливое, величественное спокойствие: вдоль этого участка стоят несколько целлюлозно-бумажных и мебельных фабрик и еще какие-то высокие кирпичные трубы, а берега то там то здесь одеты в каменные стены, с парапетами и отводными каналами. Большая часть этих реликтов железного века ныне заброшена, заводские цеха зияют пустыми глазницами окон, а каменные дамбы осыпаются; в прошлом веке путники, проезжавшие через Дальние горы, часто и горестно жаловались на демонические темные силуэты фабрик и на то, что Желтый Дьявол запустил свои лапы в эти буколически уединенные места, однако в наши дни розоватый кирпич и прохладная отстраненность старых фабрик выглядят вполне безобидно, а в определенное время суток и вовсе приобретают выраженный романтический колорит. Одна густо заросшая плющом труппа зданий, бывшая мануфактура по производству стульев, теперь представляет собой нечто вроде монастыря; по выходным здесь службы, вход свободный, а после службы — экстатические пляски. Народ даже производит и продает здесь разного рода лекарственные средства и настойки на травах, но во дворе стоят потрепанные автомобили и детские коляски, и те, кто здесь живут, никоим образом не придерживаются обета безбрачия. В других полузаброшенных местечках вроде этого тоже теплится кое-какая жизнь, люди сдают здесь помещения под склады или под разного рода маленькие предприятия.
Роузи свернула к одному из таких зданий, где во флигеле располагалась авторемонтная мастерская «Блуто». На вывеске красовался чернобородый мультяшный дурик при полном параде, с глушителем в одной могучей лапе и с гаечным ключом в другой; делами здесь, однако, заправлял худосочный малый с жидкой бороденкой, огромным кадыком и почти без подбородка. На носу — круглые очки без оправы, отчего вид у него был донельзя ученый. Роузи сунула ему в руки зеркало заднего вида, на которое он воззрился так, словно никогда раньше не видел ничего подобного, но если дать ему подумать с недельку, то он непременно догадается, зачем оно нужно.
— На клею сидело, — сказала Роузи.
Он прижал хромированную ножку зеркала к тому месту возле дверцы, откуда оно отломилось. Само по себе зеркальце прилипать не желало.
— Ничего не вижу, что у меня творится за спиной, — сказала Роузи. — Еду, как из пустоты.
— Эпоксидка, — раздумчиво произнес механик. — Сейчас, одну минуточку.
И вместе с зеркалом исчез в мастерской. Собаки вели себя примерно, и Роузи выпустила их из машины, — они тут же утекли наружу, едва только поняли, что им разрешили пойти погулять, и принялись гоняться друг за другом по замусоренному двору; если так и дальше пойдет, подумала Роузи, то они, того и гляди, растают на солнышке, как тигры Самбо, собьют друг друга в пахту. Она подошла к кирпичной, обложенной растрескавшимися бетонными плитами набережной, в которую упирался двор мастерской, и облокотилась на парапет. Если перегнуться вперед и вытянуть шею, то отсюда будет видно, как далеко-далеко вниз по течению из воды и полуденного марева встают башни Баттерманова замка.
Даже здесь, в глубокой и похожей на озеро части Блэкбери, русло было сплошь усеяно островами; и на одном из них какой-то человек по фамилии Баттерман однажды выстроил замок. Настоящий замок, с башенками, выносными укреплениями и навесными бойницами; на одном из красных каменных фасадов он велел вырезать надпись, готическим шрифтом, БАТТЕРМАНЗ, а внутри были садовый пивной павильон и театр-варьете. Туристам из простонародья, приезжавшим в Дальние горы сто лет назад, дальше этого острова и ехать было незачем. Тогда по реке все лето ходил пароходик, стартовал от специально выстроенного стального пирса в Каскадии (Ворота в Дальние горы), заходил в замок Баттермана по пути в Блэкбери-откос, а потом еще раз, на обратной дороге. Баттерман стоит теперь в руинах, причала в Блэкбери-откосе больше нет, хотя спускающаяся к самой воде лестница осталась; Бони, дядя Роузи, еще помнил этот пароходик, а ей нравилось его себе представлять: отдыхающие в белых костюмах, трубный глас парового гудка и полосатые тенты. И, хотя самой ей так и не удалось ни разу побывать в Баттерманзе, она часто думала о том, как организует туда целую экспедицию, когда совсем вырастет и ей не нужно будет ни у кого спрашивать разрешения: поскольку Баттерманз, по крайней мере отчасти, был ее собственностью.
Владения Расмуссенов в Дальних горах теперь уже не те, что были раньше; двадцать лет назад большой особняк в Каскадии продали закрытой школе для мальчиков, и вообще, пока Роузи жила на Среднем Западе с отцом и матерью, плотная ткань семейной собственности как-то понемногу расползлась. Аркадия, летний дворец над Дальвидом, с прилегающими полями и лесами, по-прежнему принадлежит им, хотя, если быть точным, принадлежит он не самому Бони Расмуссену, который в нем живет, а Фонду Расмуссена. Пока Роузи была маленькой, упадок дома Расмуссенов — если это, конечно, и в самом деле был упадок — ее нимало не занимал; вдобавок к отцу и Бони у нее были дедушка и бабушка Расмуссены и кузины с кузенами, а на выходные ее всегда возили в какую-нибудь очередную семейную сатрапию; но даже и в те солнечные времена она не могла не чувствовать, как сгущается над ее семейством некая странная атмосфера отчуждения, подкрадываясь издалека, незаметно, и бегство отца, сперва на Запад, а потом, все глубже и глубже, в быстро темнеющие дебри собственной души (он умер от передозы морфия, когда Роузи было четырнадцать лет от роду), представляло собой всего лишь крайний случай общей тенденции. И, когда Майк получил работу здесь, в «Лесной Чаще» (отчасти благодаря тому, что Бони вовремя замолвил за него слово: Фонд Расмуссена играл в местной экономике далеко не последнюю роль), и Роузи вернулась в Дальние горы, она в какой-то мере почувствовала себя принцессой, которая очнулась от долгого, длиной в сотню лет, сна: дедушка с бабушкой умерли, знакомые дома были проданы каким-то незнакомым людям, кузины с кузенами все поразъехались, а поверх привычной картинки с идиллическими пастбищами Расмуссенов и не менее идиллическими конюшнями легла совершенно иная реальность, где были современные, с черным асфальтовым покрытием, шоссе и обшитые пластиковым покрытием торговые центры. И только Бони, старший брат ее деда, самый старший из всех членов семьи, который был стариком даже в те времена, когда сама Роузи была ребенком, пережил всех и вся. Да вот еще Баттерманз, ее замок, словно бы на память о вечном Бони, тоже никуда не делся и по-прежнему принадлежал не то ему, не то ей: ее замок, о котором она за долгие годы жизни вдали от Дальних гор понарассказывала столько всяческих историй и другим людям, и себе самой. В особенности значим он был для них с Майком, замок Роузи в Дальних горах, ее, так сказать, приданое, в права владения которым они оба вступят, когда вернутся домой.
По боку у нее, под футболкой, сбежала капелька пота.
Завтра вечером сбор у Споффорд, подумала она; вечеринка на реке в честь полнолуния. Она не то обрадовалась, не то, наоборот, расстроилась. Внизу, на покатых волнах заводи, покачивались утки, лениво выгребали против течения, ныряли, выбирались на камушки и отряхивались неизменным легким движением от головы к хвосту, одним на всех.
Поплавать бы. Такой долгий-долгий заныр в темную воду. И этот вечный момент, после прыжка, когда вдруг пугаешься вожделенной воды и, уже в воздухе, наполовину изменяешь решению прыгнуть, и по телу пробегает дрожь, этакое физиологическое «ой!», и тут же смывается рассевшимся надвое холодным и твердым телом воды и счастьем оказаться в ней.
— Эй, принимай работу! — окликнул ее Джин, механик.
Она вернулась к машине. Джин лежал на переднем сиденье, то так то эдак разглядывая дело своих рук, а собаки обнюхивали его башмаки и штанины. У западного края неба воздвиглась груда мощных облачных башен: и цвет был самый тот. И в полуденной духоте по спине у Роузи пробежал вдруг холодок. Скоро будет гроза.
Она поехала обратно, к Блэкбери-откосу, но вместо того, чтобы свернуть на мост, поехала налево, на север, вдоль Шэдоу-ривер. Перевалило за полдень, и ничего призрачного в речке Шэдоу не осталось: она вся сплошь сияла и отблескивала солнечными зайчиками; лучи солнца, пробиваясь сквозь серебристые осины и темные мохнатые ели по берегам, били прямо вниз, в глубокое речное русло. Вода радостно неслась через перекаты, закручиваясь вокруг высоких сапог рыболова, который стоял на мелководье и нахлыстом ловил форель.
Шэдоу-ривер — курортная река; по крайней мере, выглядит таковой в рекламных проспектах, да и по сути уже много лет таковой является. Ниже по течению, у Откоса, в тамошних еловых лесах, понастроили санаториев: геометрических конструкций из стекла и некрашеного дерева, с выступающими верандами и лихо нахлобученными, под самым невероятным углом, скатами крыш. Санатории действуют круглый год, и в некоторых из этих домиков и в самом деле круглый год живут люди: врачи, администрация «Лесной Чащи», профессионалы отдыха, всю жизнь на курорте. Чуть дальше стиль построек меняется, появляются допотопные «шале», треугольные, «под палатку», домики, выстроенные десять, а то и двадцать лет назад, с вкраплениями обычных бревенчатых срубов и даже нескольких приблудных трейлеров, которые трудолюбиво вкатили в гору, оборудовали туалетами, крылечками, навесами для автомобилей и сделали из них стационарные жилища; а еще того дальше, у подножия двух гор, называемых гора Мерроу и гора Юла, расположены самые древние в этих местах поселения, одноэтажные домики с верандой, срубы, целые летние лагеря и отдельные обшитые досками хибары, оставшиеся тут еще со времен Депрессии, а то и раньше, излюбленные места отдыха давно и накрепко сбившихся компаний: в тесноте, да не в обиде, возле медленно мелеющих озер или по берегам реки, в тех местах, где ей вдруг приходит в голову разлиться чуть пошире; здесь на прибитых над дверьми досках написаны имена завсегдатаев, здесь камни вдоль коротеньких прогулочных аллей выкрашены белой краской, здесь торчат столбы с привешенным сверху баскетбольным щитом, здесь на любой полянке можно наткнуться на турник или на детские качели.
Общий стиль всех этих городушек проходил у Роузи под общим титулом «Гуляй, деревня»; когда она была маленькой, ей нравилось, какое тут все крошечное и как по-соседски дружно живут приезжающие на пару недель люди, в тесных домиках, под неумолчный гам детей, лай собак и веселые голоса очередной затеявшей пикник компании. Ее собственное детство прошло на широкую ногу, места было значительно больше, а шума — меньше, и потому здешняя жизнь казалась ей куда более детской, чем своя собственная. И эта детская привязанность никуда не делась. Она не спеша ехала через эти насквозь знакомые места — в сторону «Лесной Чащи» и охотничьего домика «У Вэл», подмечая по дороге массу забавнейших мелочей. Вот кто-то огородил свой кусок покрытой слоем еловых игл земли бетонной стенкой, с башенками по углам, сплошь усеянной кусочками разноцветного стекла, донышками от бутылок и вообще всякой блестючей всячиной. Отдыхал здесь по большей части пролетариат из Конурбаны, и все эти пузатые мужики, казалось, попросту не умели сидеть без дела, им постоянно требовалось занять себя хоть какой-то работой; они возводили бетонные стены и вкрапляли в цемент цветные стеклышки, они строили навесы для машин, рыли ямы под барбекю и украшали крылечки резными перильцами. Или, по крайней мере, именно так они и делали в былые времена. Все чаще и чаше на глаза Роузи попадались пустующие домики, а то и вывески с объявлением о продаже целого лагеря. Интересно, подумала Роузи, а куда они ездят теперь. Былье Ди, интересно, что бы это могло означать. Продаются Былье Ди. Ах да: «былые дни». Она проехала мимо бакалеи «Нате Вам» и магазинчика, где продавали наживку, под названием «Нажывка», — вы что, не знаете, как пишется «наживка», да нет, мистер, конечно же, знаю, только вот ведь какая штука, народ просто толпами валит сюда, чтобы сказать мне, как это пишется; эти два магазинчика да еще приземистая, из бетонных блоков выстроенная церквушка — вот, собственно, и все, что осталось от несостоявшегося города по имени Шэдоуленд, заложенного когда-то в месте пересечения двух долин, на перекрестке двух дорог.
Роузи притормозила на перекрестке. Если вперед и вниз к реке, то к Вэл; Роузи хотелось повидаться с Вэл, она привезла с собой гороскоп и ей хотелось, чтобы Вэл на него взглянула и дала ей совет; к тому же она, наверное, была бы не прочь пропустить по стаканчику. Она взглянула на часы. Нет. Она свернула налево и буквально через несколько минут проехала под воротами из огромных грубо отесанных бревен на частную дорогу, которая вела на склон горы Юлы. Вдоль дороги шел грубый деревянный забор; время от времени вбок уходили тропинки и проселки, и над каждой висел указатель в виде руки с вытянутым пальцем, адресующий пешеходов к Гроту, Водопаду или Серпантину. В конце дороги, среди ухоженных и подстриженных растений, стоял большой деревянный указатель, вытесанный грубовато, но покрытый лаком и вообще очень солидный: ПСИХОТЕРАПЕВТИЧЕСКИЙ ЦЕНТР «ЛЕСНАЯ ЧАЩА». Вокруг указателя дорога делала петлю и вела дальше, собственно в Центр.
«Лесная Чаща» представляет собой длинное, многоугольное четырехэтажное каркасное здание, выкрашенное в белый цвет, с каминными трубами из дикого камня и глубокими верандами. Оно было выстроено после Первой мировой войны в качестве санатория, куда могли бы приезжать семейные пары из среднего класса, чтобы провести в горах летний отпуск, подышать здоровым, пахнущим сосновой хвоей воздухом и отъесться на обильной здешней кормежке, в общей столовой: по воскресеньям в меню неизменная курица; посидеть в камышовых креслах на веранде или поиграть в бридж в просторных холлах; на четвертое июля фейерверк, в конце сезона общая поездка на телегах с сеном. Стильно тут не было никогда: в комнатах тесемчатые занавески, но каретки у кроватей железные, ковров нет, а туалет в конце коридора. В двадцатых рядом с домом разбили площадку для гольфа и несколько теннисных кортов. В качестве вечерних развлечений предлагалось пианино на колесиках. Несмотря на постоянный контингент отдыхающих, постоянный, но понемногу дряхлеющий, к началу следующей войны «Чаща» окончательно вышла из моды, и наступил период упадка; Роузи прекрасно помнила, как выглядела столовая в пятидесятых: облупленная, похожая на тюрьму, а официантки все старые. Ей казалось, что это был последний оставшийся на земле санаторий, где по-прежнему подавали консервированные груши. Он закрылся в пятьдесят восьмом и воскрес только в шестьдесят пятом, уже как частная психиатрическая клиника, — Роузи в это время жила на Среднем Западе.
Новые управляющие мудро рассудили по возможности оставить здесь все, как было раньше, — если не считать того, что здание привели в порядок, заменили оборудование на кухнях и в ванных комнатах и переделали согласно современным требованиям помещения для персонала, приемные кабинеты и изоляторы. Старые гравюры Максфилда Пэрриша исчезли со стен, перекочевав в кабинеты и квартиры управляющих, а красовавшуюся над выложенным из дикого камня камином лосиную голову убрали вовсе, сочтя, что она может оказывать на пациентов удручающее воздействие; но камышовые кресла и сосновые обеденные столы, запах прохлады в обшитых деревянными панелями холлах и тесемчатые занавески — все это осталось. Предполагалось, что в качестве психиатрического центра «Чаща» должна сохранить все те успокаивающие и расслабляющие качества, которые были свойственны для нее в те времена, когда она была санаторием, да и принципы работы с пациентами остались во многом теми же, не исключая ни песен хором у костра, ни даже поездок на телегах с сеном. Но в последние десять лет разработали ряд сильно действующих транквилизаторов, и «Чаща» начала опять приходить в упадок; даже полные невротики, которые никак не в состоянии ужиться с миром, вполне могут теперь сидеть у себя дома и в то же время плавать по дальним и мирным морям. Теперь в «Чащу» по большей части приезжают отнюдь не тяжело больные люди, не жертвы затяжных депрессий, хотя в каждом конкретном случае долгая череда неурядиц может вызвать у человека именно такое, совершенно субъективное мнение о себе; в основном это люди, которым, как выражается местный персонал, «нужен отдых», а с отдыхом в «Чаще» всегда был полный порядок, хотя по сравнению с двадцатыми годами он здесь стал на порядок дороже.
Роузи припарковала пыхтящую машину, которая уже после того, как она выключила зажигание, еще несколько секунд дрожала и переводила дух — ей не нравились горные подъемы, — и с глубочайшим чувством извинилась перед собаками. «Всего на пару минут, ребята, честное слово», — пообещала она и вылезла наружу, только для того, чтобы тут же вернуться за завернутым в саран ланчем Майка, который оставила на переднем сиденье. Наверняка отсырел на жаре, подумала Роузи, и так в рот не возьмешь, а теперь еще и это. Хотя кому какое дело. Майк недавно решил поменять диету и перешел на совершенно новую и довольно-таки суровую: в основном недробленые зерновые в разных сочетаниях. Роузи готовила заказанные лепешки и компоты, но есть их отказывалась наотрез. Бледновато для еды.
«Чаща» разделена на два крыла обширным центральным портиком, сквозь который видны расположенные с тыльной стороны лужайки и веранды; есть такие ракурсы, с которых все здание из-за этого портала кажется совершенно плоским, двумерным, вырезанным из картона силуэтом, обманкой, ширмой, которую в любой момент можно сложить пополам и сунуть куда-нибудь в сторону. Подошвы ее сабо гулко выстукивали по каменным плитам портика; она, как могла, старалась не встретиться взглядом с кем-либо из слонявшихся без дела возле доски с объявлениями людей — зацепит тебя тут кто-нибудь, и проторчишь в колоннаде не один час — и сквозь удовлетворенно крякнувшие у нее за спиной раздвижные двери прошла в восточное крыло. В общем-то ей здесь нравилось. Что само по себе не слишком приятно сознавать. Она спросила в регистратуре доктора Мучо, заметив заодно по настенным часам, что опоздала всего на несколько минут.
— На, держи, — сказала она, когда он вышел. И отдала ему ланч. — Мне нужно сказать тебе кое-что.
Регистраторша искоса посмотрела в их сторону, разговор ее явно заинтересовал. Майк, с лепешкой в руке, глянул сперва на нее, потом на Роузи. Он что-то покатал в голове, а потом раздумчиво кивнул:
— Ладно. Пойдем-ка мы с тобой к Дятлу.
Отдельные анфилады, комнаты, мастерские и холлы значились в «Чаще» под именами местных птиц. На дверях — полированные деревянные тарелки с силуэтами Зимородка, Дятла, Дрозда. Дятлом была обозначена комната отдыха для персонала, в обеденные часы почти всегда пустынная, если не считать двух-трех других диетиков. Майк сел за стол, разорвал пленку и впился зубами в лепешку. Роузи скрестила руки на груди, почувствовав, что под мышками у нее темные мокрые круги, как у рабочих, и стала ждать.
— Ну вот, — сказала она. — Последний ланч.
— Роузи, — не поднимая глаз, отозвался Майк, — ты говоришь загадками.
Ему не следовало отращивать усы, подумала Роузи. Тем более с загнутыми вниз кончиками: от этого губы у него стали казаться еще более надутыми, чем на самом деле, — и щеки как у голавля. Она начала мерить шагами комнату, два шага туда, поворот, два шага обратно.
— Сегодня после обеда я уезжаю к Бони. С вещами. И назад не вернусь.
По прежнему не глядя на нее — на лице профессиональная маска полного спокойствия и уверенности в себе, — Майк встал и взял из стаканчика на соседнем столике пластмассовую вилку. Потом сел, приготовился ткнуть вилкой в пищу, но не ткнул.
— Мы же договорились, что именно сейчас — именно сейчас и еще некоторое время после — ничего подобного делать не станем.
— Нет, — ответила она. — Это ты договорился.
Быстрый взгляд Майка по сторонам.
— Если хочешь, — осторожно сказал он, — давай пойдем куда-нибудь в другое место, наружу…
— Я забираю калькулятор, — сказала она. — Если ты, конечно, не против. Я знаю, что ты им постоянно пользуешься, но платила за него я, и я без него как без рук.
— Роузи. Это уже лишнее. — Он наконец поднял на нее глаза:узкие, но такие искренние, такой ровный и миролюбивый взгляд. — Знаешь, у меня и в самом деле такое чувство, будто ты сейчас нарушаешь какое-то данное нам обоим обязательство. Как маленькая девочка. Как будто ты меня сейчас не видишь, не видишь данного конкретного человека. Мы же договорились насчет моей работы, моих исследований, моих… насчет того, что обсудим все позже, — окончательно перешел он на шепот. — Пока не наступят немножко другие времена.
— Год Великого Подъема. — Роузи остановилась. — Насчет Роз мы тоже, кажется, договорились.
Голова у него дернулась вниз, как от удара, причем удара нечестного, против правил. А вилка в руке четыре раза подряд ткнула в пустоту.
— Давай не будем говорить об этом здесь и сейчас, если ты хочешь все это обсудить, мы обсудим…
— Это не обсуждение, — сказала Роузи. — Это уведомление.
— А Сэм? — спросил он и снова поднял глаза.
— Сэм едет со мной.
Майк начал медленно кивать головой, печально, но ничуть не удивленно.
— Вот, значит, как, — сказал он.
Роузи вспыхнула. Самый трудный момент. На сей счет у нее тоже было что сказать, но все припасенные на случай аргументы даже и ее саму не убеждали, и лучше было долгого разговора об этом попросту не затевать.
— На какое-то время, — коротко сказала она.
— И воспитает ее, — сказал он, — Бо Брахман.
Роузи среагировала моментально, как кошка на удар:
— А с кем бы ты ее оставил? С Роз?
Голова у Майка снова дернулась вниз. Потом он улыбнулся, тряхнул головой, хмыкнул себе под нос и попробовал другую тактику.
— Роузи, — сказал он. — Роузи, Роузи, Роузи. Ты что, и в самом деле к ней ревнуешь?
На лице у него начала медленно расплываться широкая улыбка.
— В самом деле? Или проблема в чем-то другом? В чем-то другом, связанном с Роз, я имею в виду?
Она просто сидела и смотрела на него, не расплетая рук.
— Нет, правда, ведь вы же с ней какое-то время были добрыми подругами. Это, конечно, само по себе — повод для напряженности. Впрочем, о чем я говорю, мы же все неплохо ладили между собой, разве не так, некоторое время тому назад, была одна такая ночь…
Голос у него опять упал до шепота, который от широкой улыбки, словно прилипшей у него к лицу, казался зловещим.
— Вот мне и пришло вдруг в голову, а что если ты неровно дышишь к ней?
Швырять ему в физиономию запеканку из недробленой пшеницы не имело смысла, она бы вся рассыпалась по дороге, а потому Роузи попросту сгребла ее обеими руками и вдавила ему в лицо, прямо в эту мерзкую улыбку, так ловко и быстро, что он даже не успел увернуться.
— Вот так, — сказала она, — вот так.
Скорее себе самой, нежели кому-то еще — и пошла прочь; Майк между тем вскочил, уронив стул, и яростно принялся отирать с лица густое месиво. Люди в комнате тоже поднялись на ноги и бежали со всех сторон к месту происшествия, но она уже успела выйти вон и ровно и быстро, четко попав в ритм собственного сердца, шла теперь по обшитому деревом коридору, отряхивая с пальцев липкие комочки запеканки.
Вот так, сказала она сама себе еще раз, плюхнувшись на переднее сиденье прокаленной, душной машины. Вот так. Вот так вот так вот так. Собаки нетерпеливо пыхтели у нее над ухом и обнюхивали плечи, а она сидела и ждала, пока пульс не придет в норму.
Глупость. Она сделала глупость.
Но что за мерзкий, что за невыносимо мерзкий мужик. Она вставила ключ, повернула — и ничего не произошло; перед ней в мгновение ока пронеслась вся душераздирающая последовательность засим неминуемо следующих сцен, включая возвращение в «Чащу», телефонные звонки, прибытие машины техпомощи, град извинений и возвращение домой в одной машине с Майком — и тут вдруг заметила, что просто-напросто не переключила скорость. Она дернула рычаг, и машина с ревом сорвалась с места.
Такое впечатление, что он нарочно старается быть таким мерзким. В этом нет никакой необходимости, а он все равно. На самом деле это, вероятнее всего, совсем не так, но впечатление складывается именно такое. И оттого простить его становится невыносимо трудно. И так всегда, всегда. Она протянула руку, чтобы поправить зеркало заднего вида, — а в глазах уже набухли слезы, жгли и мешали видеть. И зеркальце осталось у нее в руке.
Глава третья
— Чего бы мне хотелось, — сказал Споффорд Пирсу, — так это жениться.
Они сидели на крылечке маленькой хижины, которая пока что служила Споффорду домом, и перебрасывались фразами. Снаружи, на усеянном валунами лугу, паслись овцы, время от времени приподнимая головы, словно для того, чтобы полюбоваться пейзажем.
— Вот как, — сказал Пирс. — У тебя есть кто-то на примете?
— Ага.
— А когда?
— Ну, я не знаю. Может, не скоро. Сейчас она вроде как занята.
— Замужем.
Споффорд кивнул:
— За неким Мучо. Майком Мучо.
Пока они беседовали, Споффорд выстругивал — топором — из полена деревянную колотушку, поворачивая ее так и сяк, чтобы обтесать поаккуратнее.
— Так что ей сейчас пока не до этого. Пай-девочка. Ну, ты понимаешь. Ну и овцы отчасти отсюда же. Овец она тоже любит. Не против ими заниматься. Это у нас общее. Овцы в этих местах — сила, то есть люди когда-то серьезно этим здесь занимались. Те пастбища на холмах идеально подходят для овец. Не знаю, куда все ушло. Можно было бы попробовать все это возродить.
Все это раздолье Споффорд недавно получил от родителей, когда они переехали во Флориду. Акры земли, которой семья владела долгие годы, земли, пригодной только для того, чтобы ей владеть. Флорида. Споффорд сплюнул. Вот уж где полный тупик. Пирс кивнул: его собственная мать не так давно отправилась туда же вместе с прочим старичьем.
— Так или иначе, — сказал Споффорд, — у меня есть этот участок, вполне подходящий для овец, и я строю дом. Собираюсь начать строить. Я уже примерно представляю себе, какой мне хочется дом. Хочу поставить его вон на том гребне, над старым садом. Будет обзор на обе стороны — видишь? Там есть старый фундамент, каменная плита. Здорово. Я бы мог прямо на ней построиться. Уже и леса нарубил, там, чуть выше, сейчас сушится. Из него и построю. Вот зачем эта штуковина. — Он взвесил незаконченную колотушку в своей большой загорелой руке. На тыльной стороне руки была татуировка, летучая рыба, бледно-синяя, как вены там же. — Чтобы лущить дранку, сосновую дранку для крыши.
— А разве гонт не продают? — спросил Пирс. — Я про то, что, по-моему, гонт, ну, знаешь, кровельные материалы, сейчас вполне можно купить. — Конечно, — безмятежно сказал Споффорд, — но я лучше сам сделаю. Мне думается, это вроде как подарок — в смысле, дом. Мой собственный уголок. Мои деревья. Срубить деревья — деревья пустить на доски — доски, чтобы построить дом; выстругать киянку — киянка, чтобы набить дранки — дранка для крыши — крыша, чтобы укрыться от дождя; ты же понимаешь, что я хочу сказать…
Пирс только кивал, завороженный движениями аккуратно работающих рук Споффорда и размеренным голосом, строившим планы. Киянка, не грубая дубинка, а настоящий инструмент, отесанный и не без изящества отшлифованный, зачаровывала его.
— Подарок, — повторил Споффорд, проверяя сбалансированность колотушки. — Я тебя с ней познакомлю. Завтра будет вечеринка. Праздник Полнолуния. Толпа народу. Она там будет.
— Ух ты! — сказал Пирс. — И чем же занимаются люди на Празднике Полнолуния?
— Чем обычно, — сказал Споффорд. — Купаются. Едят. Пьют. Закидываются чем-нибудь.
— А как зовут эту даму?
— Розалинда.
Пирс расхохотался. Споффорд искоса на него посмотрел и спросил:
— А у тебя самого — никогда постоянной вставочки не было?
— Если ты хочешь спросить, водил ли я барышень к алтарю, то нет.
— Ага, — сказал Споффорд.
— А насчет вставочек — так это да. Неоднократно. Более чем неоднократно.
Он закинул руки за голову. Споффорд продолжал работать и больше вопросов не задавал. Вечер был необычно шумным, состязающиеся друг с другом цикады и тысячи насекомых помельче наполняли воздух переменчивым звоном. Солнце прокрадывалось к своему убежищу в горах за их спинами.
— Я с работы ушел, — сказал наконец Пирс, — из-за этого.
— Я думал, тебя уволили.
— Уволился, уволили, — сказал Пирс. — Не будем уточнять.
— А причиной была любовь.
— Любовь и деньги. — (Chalkokrotos.) — Это долгая история.
— Так вот зачем это путешествие в Какбишьего-Колледж в Конурбане. Поиски работы.
— Имени Питера Рамуса.
— Не знаю, понравится ли тебе Конурбана, — сказал Споффорд. — Что за тип этот Питер Амос?
— Знаешь, что я тебе скажу, — проговорил Пирс. — Пока что, раз уж я оттуда смылся, давай не будем о Конурбане. Да и о Питере Рамосе тоже. Кроме всего прочего, он измыслил Основную Идею.
Споффорд рассмеялся, провел ладонью по колотушке, проверяя ее на гладкость. Пирс снял темные очки: темнота опустилась неожиданно, как только солнце достигло кромки горы, и длинные тени рывком протянулись по желтой траве.
Она с самого начала задала Пирсу самый бешеный темп, да и компания подобралась та еще. Опасность, которая хоть немножко, да угрожала ей постоянно, возбуждала его — и ее тоже, — и это возбуждение еще больше росло от шампанского, которое она любила и умела из тебя выбить, от долгих ночей по всему городу и яростных рассветов наедине вместе, и это все подпитывалось кокаином, который, в свою очередь, и платил за все или почти за все — это «почти» и аукнулось теми затруднениями, до рассказа о которых Пирс наконец дошел. Он казался ей убежищем, широкий в кости и мускулистый, он всегда производил впечатление огромной силы, нельзя сказать, чтоб л совсем обманчивое. Но она считала его еще и уравновешенным, и вот тут она ошибалась.
Он с самого начала стал понемногу входить с ней в долю. Не мог же он нюхать ее товар на халяву, а покупать у нее за гроши казалось низким; конечно, он не мог себя ограничивать, не мог, раз уж решился проводить с ней долгие ледяные ночи. И он не хотел себя ограничивать, даже если бы смог: порошок был классный, даже очень классный. Пирсу, который на следующий день, трясясь, с красными глазами, пытался объяснять на уроке что-то про эпоху Просвещения, не на что было жаловаться.
— Как там она говорила, — спрашивала она его, — старушка леди Плесень Вротли Матьее…
— Леди Мэри Вортли Монтэгю, — отвечал Пирс бойко, после уроков кокаин и шампанское быстро развязывали ему язык. — «Никогда не жалуйся, ничего не объясняй».
— Точно, — говорила она. — Мой девиз. Никогда не жалуйся, ничего не объясняй.
И она этому девизу старательно следовала. Бизнес шел все лучше, риск тоже рос. Она вытащила Пирса из старой берлоги в трущобах, к которой он привык за годы печалей и радостей, и поселила в просторной квартире с окнами во всю стену, с бетонным полом и видом сверху на сказочные башни Бруклинского моста. Поближе к центру. Он увяз по уши в долгах кредитному обществу «Барнабас» из-за этого дела, его скромное жалованье испарялось сквозь эти широкие окна, а она задолжала за квартиру кучу баксов, и ее доля долга росла как снежный ком.
— Как снежный ком, — говорила она и смеялась.
Он знал, что положение у него становится все более и более шатким, но шаткость еще не означает падения. Хотя в душе он понимал, что боится, а когда человек боится и колеблется, он непременно выдаст себя. Он пытался не подавать вида, меньше всего на свете ему хотелось, чтобы она решила, что он ей не пара. Принимая свои неожиданные решения, она нуждалась в его одобрении — квартира, огромные пачки денег и что с ними делать, — а то ей требовалось отпустить какие-то грехи, о которых он даже понятия не имел, — кокаин помогал ему во всем этом, кокаин давал резкость в движениях, но давал и легкость, и веселье, он придавал движениям видимость быстроты и решительности, но он же часто заставлял тебя промахиваться мимо цели; пол квартиры был усеян невыметенными осколками разбитых стаканов, которые он попытался ухватить слишком резко, по-кокаиновому круто. Кровать была единственным в доме тихим пристанищем. Они застелили ее пуховым стеганым одеялом и простынями цвета ярких солнечных лучей, обвешали зеркалами и обложили подушками. Но к тому времени, когда постель была полностью оснащена, она начала проводить ночи где-то еще.
Телефонный звонок, жуткий звук в этих каменных хоромах в четыре часа утра. Пирс был один, скрючившись, как зародыш, на краешке большой кровати; казалось, он уже не первый час карабкался через пенистые простыни в сторону вопящего телефона.
Конечно, самая крупная сделка, та самая, которая должна была вернуть все его деньги с лихвой, обломилась. Откуда-то из дамского туалета, со стадиона бейсбольного клуба, открытие сезона, и цифры какие-то просто невообразимые.
— Бейсбольный клуб? Какой бейсбольный клуб?
— Откуда я знаю. Я ничего не понимаю в бейсболе.
Все накрылось, деньги накрылись, тайник накрылся, Пирсу никогда не отыскать концов.
— Но все-таки ты цела, ты в безопасности, — сказал он.
— Ну, я-то в безопасности. Дело не в этом. Я должна тебе кучу денег.
— Забудь об этом. Возвращайся домой.
— Я не могу. Я не приду туда больше… какое-то время. Смени телефон. Поменяй замки. Серьезно. Но знаешь что? Слушай! Я все тебе верну, как и обещала. И даже больше. Только попозже.
— Это не имеет значения. Где ты? Где ты собираешься ночевать?
— Со мной все будет в порядке.
— Ты же не можешь прятаться в одиночку…
— Я не буду прятаться в одиночку. — Потом была пауза, достаточно длинная, чтобы заполнить ее словами, попросить прощения, попытаться оправдать себя. Затем она сказала: — До свидания, Пирс.
Когда он повстречал ее в первый раз, она была в маске и совершенно голая, а ее мать заплатила ему, чтобы он ее ласкал.
Она была отчасти еврейкой, отчасти цыганкой со стороны матери и наполовину румынкой или еще кем-то по отцовской линии; насчет отцовства у нее были сомнения. Она считала брак своей матери вполне достопочтенным. Ее отец, старомодный бродвейский повеса, живой и обходительный, имел какой-то тайный изъян или слабость, о которой не распространялся, но которая рано укладывала его в постель и часто делала его рассеянным, хотя выглядел он всегда щеголевато в своем шелковом галстуке-аскоте и в опрятной белой бородке. Он был «полуотставной», некогда имел успех как автор сентиментальных песенок и телемелодий, да еще и скрипач-виртуоз в придачу. Он был внимательным хозяином, предложил Пирсу рождественский бокал шампанского и черные балканские сигареты еще до того, как их друг другу представили, задал ему множество вопросов, принимая каждый раз позу внимательного слушателя (он был большим любителем принимать изысканные античные позы), хотя, кажется, совсем не слышал, что ему ответил Пирс.
Впервые свел их вместе, ее и Пирса, чичисбей ее матери, Сид, который был по совместительству другом и квартирным хозяином Пирса, и Сид же привел Пирса в дом ее родителей в слякотный рождественский вечер. Отец Пирса, Аксель, с которым Пирс обычно проводил Рождество, был в больнице, и Сид, глубоко сентиментальный, когда дело касалось Рождества, по причинам, которых Пирс не мог понять, настоял, чтобы после окончания тоскливых приемных часов Пирс пошел с ним на эту вечеринку вместо того, чтобы вернуться на квартиру (как он намеревался) и почитать.
Он сразу же узнал кольцо на ее левом безымянном пальце. Она носила несколько колец, изящных, серебряных, но это, на левом безымянном пальце, было имитацией флорентийского, с огромным стекловидным камнем. Когда при первой встрече он провел несколько часов с ней голой, у него было время рассмотреть это кольцо, в числе других примет, ныне скрытых под одеждой. Она взяла его за руку, улыбнулась узнавающе, потому что она-то видела его лицо. Он приехал тогда, месяц назад, на огромный, слишком жарко натопленный склад где-то на Западных Сороковых (он никогда больше там не был); остальные уже сбросили свои зимние одежды и надели маски; Пирс помнил, как странно было появиться среди них в одежде, но с обнаженным лицом, в то время как у них все было наоборот.
— Мы уже встречались, — сказала она, когда отец попытался их представить друг другу, забыв при этом, как зовут Пирса. — Привет. Извини, папа, Эффи хочет видеть тебя и всех, она проснулась.
Ее мать — она звала своего предполагаемого отца папой, а свою несомненную мать Эффи, возможно, из желания восстановить баланс — была прикована к постели гриппом, но ничего не хотела пропускать. Пирс принес коробку шоколадных конфет, единственный гостинец, который он смог приобрести в тот рождественский вечер в Бруклине; Эффи тут же вскрыла ее и принялась предлагать собравшимся вокруг ее кровати.
— Ольга здесь? — спросила она. — Ну, надеюсь, что она еще ко мне заглянет. С Ольгой никогда ничего нельзя сказать заранее, но она обещала. — Эффи надела жемчуга к своей атласной пижаме цвета небеленого полотна, интересная женщина, принадлежавшая, казалось, совсем другой эпохе, чем ее муж, скажем, она — к пятидесятым, а он — к двадцатым, а может быть, она — к двадцатым, но тогда он — уже к девяностым.
Ее дочь села на краешек кровати.
— С Пирсом ты уже знакома, — сказала она Эффи. — Он актер. Ты его видела.
Эффи ела шоколад, улыбаясь так же лукаво, как и ее дочь.
— Ага, — сказал ее отец (стоявший чуть поодаль в дверях, одна рука с отставленным большим пальцем в кармане пиджака, в другой он держал шампанское). — Так вот откуда вы знаете Сида? Кино?
— Вроде того, — ответил Пирс, по правде, совсем не актер, хотя когда Сид рекрутировал его денек поработать, он заверил Пирса, что это ничего не значит. Сам Сид, хотя и умел убедительно, даже с некоторым шиком, говорить о себе как о «киношнике», был в действительности домовладельцем, прирожденным домовладельцем во всех смыслах этого слова, и именно в этом качестве Пирс с ним и познакомился; здание, в котором жил Пирс, требовало от Сида постоянного и ежеминутного внимания, и вряд ли у него оставалось много свободного времени на другое свое предприятие, фильмы.
— Просто такая, знаешь, череда фантазий, — объяснял ему тогда, в ноябре, Сид, пытаясь заставить работать вышедший из строя обогреватель в квартире Пирса. — День работы, и все. Даже меньше. И двадцать долларов в придачу, хоть тебе и не нужны деньги. — Сид только что приобрел права на японский фильм, мягкая эротика; фильм, который, по его расчетам, мог привлечь определенную аудиторию, но только в нем не было мужской обнаженной натуры, а суд незадолго до того решил, что мужская обнаженка не является основанием для запрета, и Сид был уверен, что на фильме можно будет заработать, если дожать до предела и рекламную кампанию именно на этом и выстроить. Обратив внимание на сцену, где его много чего испытавшая героиня погружается в глубокий сон, Сид придумал вставить в этом месте эпизод сновидения, до отказа набитый обнаженными мужчинами (и женщинами). Фактически сцену оргии, хотя «все понарошку, все понарошку», говорил Сид, а гаечный ключ у него в руке показывал: «не все». И в масках: маски скрывали тот факт, что участники сонной вакханалии, которых нанял Сид, не азиаты и вообще никогда больше в фильме не появятся, — а еще это придавало должный привкус сюрреализма.
Тогда, когда его поставили с ней в пару, она была в маске и вообще выглядела какой-то ненастоящей в ярких лучах, которые обесцветили ее смуглую кожу почти до прозрачности: нереальная, как кукла. Маски делала ее мать, мастерица на все руки, и они удались: просто повязки из тонкой, почти прозрачной шелковой ткани, на которой Эффи нарисовала лица из Кабуки, насупленные брови и выступающие подбородки. Человеческое лицо под повязкой оживляло маску и заставляло двигаться нарисованные черты — и впрямь призрачное кошмарное видение. Ее мать и оплатила съемку, из какого-то фонда, которым распоряжалась. Муж об этом ничего не знал.
Пирс не понимал тогда почти ничего, ни с кем не был знаком, за исключением Сида. Все это Сид объяснил ему торопливым шепотом, уже когда они взбирались по ступенькам к ее квартире на Рождество. Но Сид не шепнул тогда — да и позже, насколько Пирсу помнилось, ни разу не обмолвился, — что собственная дочь Эффи была среди пригрезившихся вакханок. А может, он о чем-то таком и упомянул, но тогда это не поразило Пирса так, как сейчас, в ее семейном кругу, за бокалом шампанского, которым его угостил ее отец.
— Ой, — сказала она, — звонят.
Она спрыгнула с постели матери и пошла открывать.
— Сыграешь потом? — спросила Эффи у мужа, который принял новую позу, застенчивую и скромную.
— Ну конечно, — сказал Сид. — Вы непременно должны нам сыграть. Без этого не будет Рождества.
— Ольга пришла, — сказала ее дочь, заглянув в комнату.
— Зовите ее сюда, — вскинулась Эффи. — Я должна с ней поговорить. Наедине. Буквально одну минуточку. — Она, охорашиваясь, передала коробку с конфетами Сиду.
Ольга оказалась старой; востроглазая голова ее, повязанная платком, увенчивала крошечную пухлую фигурку — безо всяких намеков на шею.
Большой пляжный мячик в ниспадающих одеждах, увешанный золотом. Пирса бегло представили, и он тут же увидел перед собой детскую ручонку, сплошь унизанную кольцами, а до смешного басовитое, с сильным акцентом, «очень приятно» могло принадлежать Беле Люгоши.
— Кузина моей матери, — сказала она Пирсу, когда Ольга прошмыгнула в комнату Эффи. — С цыганской стороны.
Она подвела Пирса к тумбочке, где стояли подносы с едой. Доставка на дом. Как она сказала, никто в этом доме не умел готовить. Говорила она быстро, ее длинные серьги, которые вполне могли перейти к ней по наследству от Ольги, вздрагивали, когда она смеялась или наклонялась к столу, перебирая семейную историю, рождественские обычаи (Ольгин визит, скрипичный концерт отца). Рукой с кольцом она подхватила крекер и поднесла его ко рту, труди ее свободно двигались под кашемировым свитером. Груди были знакомые. Она перехватила его взгляд.
— Забавно все это, правда? — сказала она, улыбнувшись — откровенно и лукаво.
Он извивался с ней вдвоем, симулируя страсть, все утро, на жестких платформах, обернутых пыльным черным театральным бархатом (декорации изображали Некое Нигде, ни единого лишнего доллара). Действие, задуманное Сидом, казалось, было получено путем скрещивания допотопного авангарда с бесчинствами в духе Демилля. Какие-то развязные кувыркания. Оно показалось Пирсу натужным, совершенно не эротичным, но между дублями он мог просто смотреть на нее, отстраненную, скрытую маской (однажды повязанные, маски оставались на своем месте все утро), и едва удерживал в себе желание глупейшим образом хихикнуть от рождавшегося в нем странного чувства какой-то птичьей, соечьей, свободы. Она сказала, самое бы время затянуться, она осведомилась, не знает ли он, что им придется делать дальше. Пирс сказал, что точно не знает, но кажется, все мужчины вместе должны изобразить какую-то угрозу для главной героини, как бы наброситься на нее — темнокожую девочку, на маске которой изображены были печально поднятые брови и страдальчески искривленный красный рот. Он порассуждал вслух о том, не является ли составной частью кошмара этой бедной японочки то, что все приснившиеся ей мужчины густо волосаты и обрезаны. Из-под своих нарисованных кошачьих глаз — она была сфинксом Кабуки, только без крыльев — его партнерша оглядела мужской состав труппы и рассмеялась, увидев, что так оно и есть; рукой с флорентийским кольцом она рассеянно отерла блестящий пот со своих труден (работенка была жаркая), и член Пирса, остававшийся, из каких-то собственных деликатных соображений, недвижным на протяжении всей съемки, дрогнул.
— Кольцо я помню, — сказал он, принимая от нее крекер. Все так же подобна сфинксу, больше похожа на свою маску, чем он мог предполагать. — Забавное колечко.
— Гадкое, правда? — сказала она. — Но оно с секретом.
— Вот как?
Секунду она изучающе смотрела на него, потом окинула взглядом квартиру. Сид с ее отцом встречали новых гостей (бабушка с дедушкой? кто-то из них шел с палочкой, как на трех ногах).
— Иди за мной, — сказала она.
Она повела его вдоль по коридору, мимо приоткрытой двери Эффи; Ольга и Эффи, взявшись за руки, разговаривали приглушенными голосами.
— Она тебе потом погадает, — сказала она Пирсу.
— Правда.
Она втолкнула Пирса в другую дверь, оказалось — ванная, вошла сама и заперла за собой дверь.
— Если хочешь на картах, то у нее и карты есть. — Она сняла одну из болтавшихся сережек и положила ее на крышку сливного бачка. Затем подняла руку с кольцом, пристально глядя на камень, как будто это был магический кристалл, ногтем большого пальца другой руки открыла зажим и приподняла камень.
— Кольцо с ядом, — сказал Пирс.
— Осторожно, осторожно, — произнесла она. В кольце была малая толика какого-то белого вещества. Действуя аккуратно и четко, она взяла сережку и погрузила похожую на лопаточку серебряную подвеску в кольцо, вынула порцию и поднесла ее к ноздре. Глядя в зеркало над раковиной, она вдохнула ее быстрым шмыгающим движением, ноздря сжалась, словно схватила понюшку.
— Почему? — спросила она. — Интересно, почему это люди думают, что цыганки могут предсказывать судьбу.
Почему?
Это он мог объяснить. Он смотрел, вытаращив глаза: эта ванная была куда более странным местом, чем тот склад с эрзац-сексом. Она вновь погрузила сережку в кольцо и поднесла ему, словно кормила с ложечки, чуть приоткрыв рот, добрая няня, протянувшая порошок, пациент втянул его весь, вот молодчина. И еще раз.
— Я знаю почему, — сказал он.
— Что?
— Почему цыганки могут предсказывать судьбу.
— Ольга правда хорошо гадает, — сказала она. — Можешь узнать что-нибудь действительно важное.
Он знает почему, он знает почему. Он вообще много знал, но уж здесь-то он был совершенно уверен в том, что знает истинную причину, и даже когда смотрел, как она берет еще одну дозу, он чувствовал, как у него внутри, и сзади, и со всех сторон разом одна за другой открываются двери — в ту страну, где все становится просто и ясно, и от этого губы у него сами собой разъехались в улыбку. Она закрыла кольцо и, глядя в зеркало, вернула на место сережку, предварительно прикоснувшись к запорошенному кокаином кончику застежки кончиком языка.
Она поворачивалась к нему от зеркала, когда он схватил ее, легко и неторопливо, точным выверенным движением, как в танце или в кинематографическом объятии, и она подчинилась ему, как ни разу не сделала этого в Сидовом сне, а теперь, похоже, она была к тому готова. Пирса захлестнула волна восторга, было такое ощущение, что исполнилось давно загаданное желание, одно из тех подростковых желаний: теперь он мог заранее быть уверен, что будет принят женщиной, которую обнимет, как будто уже обнимал ее незадолго до того, как обнял в первый раз.
В дверь постучали.
— Секундочку, — сказала она через плечо Пирса. Они держали друг друга в объятиях, слушая удаляющиеся шаги; они поцеловались снова, превращаясь уже необратимо в огонь и лед.
— Давай-ка лучше вернемся к публике, — сказала она.
Гостиная была другой, книги, картины, остролист, опутанный мишурой и вспыхивавший огоньками, — как-то поживее, хотя словно бы издалека, более забавно и празднично.
— Обрати-ка внимание вон на ту даму, — сказал Сид, проходя мимо них по дороге в буфет и походя ткнув большим пальцем в сторону старухи-цыганки. — Не упусти свой шанс.
Ольга устроилась в освещенном лампой углу, перед ней был маленький столик, на котором она раскладывала, собирала и вновь раскладывала колоду карт.
— Я следующая, — прошептала Пирсу та, которая только что его целовала. — Меня ждет дальняя дорога.
— Да ты что? Разве не она должна была тебе это сказать?
— Мне нужен совет. Я собираюсь уехать надолго.
Ощущение потери, абсурдной и всеобъемлющей, захлестнуло сердце Пирса, однако теперешнее ощущение радости почему-то стало от этого только острее.
— Куда?
— В Европу. С театром и мим-труппой.
— Мим-труппой?
— Ты что, забыл, что я актриса? — с усмешкой сказала она. — Что-то вроде пантомимы. Любительский театр. У нас своя программа. И все, что полагается. — Она взяла его за руку. — У меня есть сценическое имя, — прошептала она.
— Какое?
Выражение лица суперзвезды, мечтательное и ироничное, появилось на ее лице — на ее умной лисьей мордочке.
— Даймонд Солитэр , — сказала она.
Ольга сделала знак рукой из своего угла, другой рукой раскладывая и собирая карты.
— Слушай, — сказал Пирс. — Мы можем куда-нибудь пойти?
— Конечно, — сказала она. — Попозже. Куда?
— Ко мне.
— Конечно.
Конечно. Он отпустил ее и пошел искать еще шампанского; он испытывал жажду и тайное торжество. А потом его стала бить ровная дрожь, тремор, устойчивая волна восторга и ощущения победы, похожая на ту, что пробегает по шелковому флагу, который полощется на ветру.
Что Ольга рассказала ему в ту ночь о нем самом? Позже он не мог ясно вспомнить; сидя возле нее, он впервые почувствовал себя настоящим актером в умной и блестящей пьесе, которую он же и смотрел, из ложи, на премьере, недоумевая, куда в следующий момент повернет сюжет, и получая каждый раз новую порцию удовольствия.
На работе полный швах: он помнил, что-то она на этот счет говорила, она точно не знала, в чем дело, какая-то гигантская скульптура (она предположила, что речь идет о какой-то его идее), на завершение которой потребуется гораздо больше времени, чем он вначале рассчитывал; ему нужно набраться терпения. И — так как он подумывает о дальней дороге (а он и не знал, что подумывает) — она посоветовала ему написать в торговые палаты тех городов, о которых он подумывает, разузнать насчет вакансий, жилья и тому подобное; совет поразил его своим здравым смыслом, неожиданно здравым, потому что исходил от старой цыганки, находившейся в состоянии, более всего похожем на неглубокий транс. Он запомнил, что за окном, на котором стояла, отражаясь в оконных стеклах, лампа, падал снег.
Снег падал и за окном его маленькой спальни, через несколько часов: шелковое снежное знамя, стоявшее на призрачно освещенной улице, наполняя ночь шорохом шелка.
Сидово кино так и не пошло. Как раз в том месяце — или в следующем — самые обычные кинотеатры по всему городу вывалили из коробочки напоказ все то, что Сид обещал лишь чуточку приоткрыть, и все делалось без масок, все.
О старомодная невинность, думал Пирс, наблюдая рассвет из высокой башни, в которую она его в конце концов привела, о вы, давно ушедшие дни, когда мы думали, что мы так до крайности, так по-скотски невоздержанны.
Даймонд Солитэр.
Она уехала в Европу весной, но потом вернулась; она, как в танце, целый год то удалялась, то приближалась снова: до того, как они стали партнерами, да и после того она тоже довольно часто исчезала, но только чтобы оказаться в конце каждой фигуры лицом к лицу с ним, хлопок в ладоши и променад.
Но не в этот раз. Он сам не знал, почему был так уверен в этом.
Он снова пошел в кредитное общество «Барнабас», чтобы «пересмотреть» свои займы, заложить душу фабричной лавке , если там ее, конечно, примут. Последовало беспокойное ожидание — неделю, а то и дольше, они изучали его финансовое положение и академический статус (Пирс стонал бессонными ночами в постели, вспоминая о пропущенных уроках и отмененных присутственных часах, их набиралось многовато за прошедшие месяцы, слишком много пепельно-бледных рассветов, слишком широкая и покойная постель). Наконец новость в двух частях была исполнена для него деканом искусств и наук Эрлом Сакробоско.
Первая часть новости состояла в том, что они изъявляли готовность пересмотреть его долги, хотя и на более жестких условиях, чем он надеялся.
— Что, денежные проблемы, Пирс? — спросил Эрл. — Впечатление действительно неважное. Рынок нестабилен, и вы туда же?
Пирс был нем. Никогда не жалуйся, ничего не объясняй.
Вторая новость была в том, что спецкурс, который Пирс долгое время лелеял, план которого он недавно разработал, спецкурс, который он хотел опробовать на юных умах в грядущем семестре, был отвергнут учебной комиссией. Которая, в свою очередь, — Эрл должен был это откровенно заявить — не собиралась хлопотать за него перед кадровой комиссией, особенно если вспомнить о долгах, будем смотреть правде в лицо; в этой связи казалось маловероятным, чтобы у Пирса были хорошие шансы на продолжение контракта в Барнабасе.
— В общем, я так понял, — сказал Пирс, — что меня увольняют.
— У вас заверенный контракт на следующий учебный год, — важно сказал Эрл. — Я уверен, что общая картина будет выглядеть к тому времени иначе. То, что вы пришли ко мне, — это шаг в нужном направлении. Вот как мне все это представляется.
— Испытательный срок. — В душе Пирса росло холодное негодование: его, брошенного, отвергнутого, теперь еще собираются сечь и унижать, но он уже и так достаточно вытерпел.
— Это несправедливо, Эрл.
— Если вас это затрудняет, я уже не…
— Это просто несправедливо. Я преподавал здесь несколько лет. Не понимаю, с какой стати я должен униженно батрачить, замаливая старые грехи.
Его трясло, и Эрл это видел. Смутившись, он сказал:
— Ну, изложите все это на бумаге. И будем считать, что дальнейшие…
— Нет, — сказал Пирс. Он поднялся, почти опрокинув стул, злость всегда увеличивала его врожденную неуклюжесть. — Нет уж, Эрл, — сказал он, нависая над доктором Сакробоско, который выглядел весьма встревоженным — и это приятно грело душу. — Даже и не подумаю, — сказал он, — все, точка. — И он вышел без единого лишнего слова — по крайней мере, он ни единого лишнего слова от себя не слышал сквозь стоявший в ушах шум.
Вот и все, говорил он себе, спускаясь по ступенькам к перетекающим друг в друга холлам колледжа, ничего не замечая вокруг, вот и все, вот и все, вот и все .
Повторив это про себя в последний раз, он резко рубанул рукой сверху вниз, словно отсекал от себя невидимого партнера.
Вернувшись в свою башню, он достал плитку из черного обсидиана и бритвой с односторонним лезвием раскрошил на нем сверкающие крошки последней нычки, более ценной, чем золото, на вес гораздо более ценной. Он достал из бумажника хрустящую новую двадцатку, большую часть того, что там оставалось, свернул ее трубочкой и втянул через нее вещество с камня длинными страстными вдохами, осторожно выдыхая в сторону, подальше от порошка, затем, вытерев подушечкой пальца остаток, припудрил себе нижнюю губу, там с внутренней стороны есть чудесные впитывающие капилляры.
Черт бы побрал Сакробоско, подумал он. Кадровая комиссия. Это все Эрл, кто же еще. Нет, просто он хотел, чтобы я на него батрачил, вот и все, сдельная почасовая оплата. А потом, конечно, в июне под топор. И он думал, что Пирс из-за долгов все стерпит.
Так вот: он ошибся, очень ошибся; очень-очень ошибся.
Он достал из морозильника бутылку водки (шампанское кончилось, совсем) и открыл ее. Снаружи включались зеленые огни, как японские светильники, очерчивавшие контуры мостов, и оранжевые огни, отметившие путь восточного экспресса. Пирс открыл окно и вдохнул теплый солоноватый бриз. Май, веселый месяц май.
На длинной батарее парового отопления под окном шелестела страницами копия конспекта, который он написал для своего нового, ныне отвергнутого курса. Пирс поднял его и стал читать, скрежеща зубами, которые онемели, как после анестезии у дантиста.
Курс должен был стать дополнением к «Истории 101», содержание которой относилось к содержанию его нового курса, как сон к яви. «История 101» могла бы предварять его. А еще лучше было бы преподавать их параллельно.
Первое предложение проекта было таким: «Почему люди верят, что цыганки могут предсказывать судьбу?» А последнее предложение было: «Мировая история существует не в одном-единственном варианте».
Скрестив ноги, Пирс сидел на кровати, разложив вокруг себя листы и время от времени наклоняясь за водкой. С теперешних духовных высот (маленькое твердое сердце громко тикало в груди) он не испытывал к себе жалости. Он ощущал себя отвергнутым, но могучим. Манфред в Альпах, Прометей на скале.
Он подумал: в мире существует не один-единственный университет, выбор есть более чем из одного-единственного предложения. В море больше чем одна рыба.
Дверцы шкафа были приоткрыты, и он видел рукава ее пальто и свитеров, носки ее туфель, в ящиках стола лежало ее нижнее белье, ее бижутерия, ее паспорт, тяжелое флорентийское кольцо, которое стало недостаточно вместительным, и не было уже смысла носить на руке эту тяжесть… Ему представлялось, что он должен держать эти вещи, как заложников, или в бессрочном залоге. Ему представлялось, что если он подождет достаточно долго, то она в конце концов вернется к нему.
Смени замки, смени телефон. Он способен на большее. Он поступит так, как поступили с ним. Они больше ничего не смогут отнять у меня, подумал он, ничего.
Однако наутро он чувствовал себя не могучим отшельником, а просто человеком, которого смыло волною за борт; как в море после кораблекрушения.
Они со Споффордом поели: простая пища, по большей части прямиком из Споффордова огорода, а когда все было съедено и посуда вымыта, Пирс удалился в спальню — меньшую из двух комнат хижины — и лег на покатую кровать, которую он занял по настоянию хозяина. Споффорд достал бумагу и ручку и стал писать при керосиновой лампе письмо Розалинде, часто останавливаясь, чтобы как следует подумать. Пирс листал предисловие к «Soledades» Лупса де Гонгоры, мысленно начав сочинять рецензию. «Одиночества» являются… вероятно, являются, наиболее известным и наименее читаемым сборником… де Гонгора, вероятно, является самым известным и наименее читаемым поэтом своего века. Несмотря на Шелли… несмотря на восторженные отзывы таких поэтов, как Шелли. «Гонгористский» и «гонгоризм» — понятия, которые мы все считаем… мы привыкли считать… это понятия общеупотребительные… но сами стихи и их своеобразие, их сложность… их своеобразная сложность… сами стихи являются. Он обратился к первому «Одиночеству». В сладостно-цветущую пору.
— Как пишется «идиллический»? — спросил Споффорд.
Пирс продиктовал по буквам. Споффорд записал. Пирс читал, пытаясь разобраться в чудовищных метафорах, которые таились в тексте, как сплетения разноцветных ниток, сравнивая удачный стихотворный перевод с испанским оригиналом на соседней странице. Так что бы это могло означать, недоумевал он: «страз, чей свет / Не гаснет даже и в полночной тьме» и который венчает недостойную главу зверя темного, чье чело, «по слухам», похоже на полуночного солнца колесницу? Вероятнее всего, это луна; а зверь тогда — Дракон? Кто его знает. Сносок не было, сноски могли бы помочь неискушенному читателю… отсутствие сносок является… Он перевернул страницу. Юноша с сердцем разбитым, потерпевший кораблекрушение, когда бежал из Града злого, находит помощь и покой меж мирных пастырей. И хватает же наглости у этого барочного сплетателя символов, эмблематика и геральдмейстера, резчика тонких гемм, нисходить до простых пастухов.
В счастливейшую сень
Благословен, пришед,
Под скромный кров, спасение от бед!
— Слышишь? — сказал Споффорд, откинувшись на своем скрипучем стуле. Пирс вслушался, вначале ничего не было, просто ночь, а потом слабое, но близкое, как шепот в самое ухо, мистическое загробное уханье.
— Сова, — сказал Споффорд.
Кто?
— Сова, — повторил Пирс. — Ага, здорово.
Он стал читать дальше:
Здесь нет ни похоти до власти,
Ни жажды ветреницы-славы,
Ни зависти, ни треволнений,
Подобных аспидам Египта.
Племя аспидов? Змеи. Gitano — так, кажется, будет по-испански, что, конечно, означает «цыгане»; цыганские змеи…
Ни та, что вслед за Сфинксом носит
Лик женский над звериным лоном,
Чей глас лукавый отвращает
Нарцисса нынешнее семя
От вод и гонит вслед за Эхо.
Незваная, она появилась перед Пирсом так неожиданно и ярко, что у него перехватило дыхание: ее бронзовые волосы коротко, по-солдатски острижены, цыганская кожа атласно блестит от масла. Только что вернулась из Европы, с пляжей Арубы, зашла, чтобы сделать ему сюрприз. Я привезла с собой подружку, сказала она. Ее лицо было ясным, бесхитростным, ни у одной таможенной ищейки оно не вызвало бы и тени подозрения, но, конечно, она осталась собой — «que en salvas impertinentes/ la polvera del tiempo mas preciso» , — он понятия не имел, что Гонгора хотел этим сказать, та, что в дерзких оговорках щедро сыплет порошок, так осторожно отмеряемый во время оно, — но та дама из Арубы была белой, свежей, как утренний морозец, резкая линия ноздрей, и эти ноздри втягивали в себя порошок, просыпанный в дерзких оговорках, все сразу, без остатка.
…acaba en mortal fiera
esfinge bachillera…
Сфинкс. Внизу все звериное: она сидела (он видел как наяву, и это согревало грудь, как кокаин) в его шикарном кресле, в рубашке и туфлях на платформе, и больше ничего, маленькая вышитая подушка летела к ее ногам — чтобы он мог встать на колени и потрудиться.
Сeremonia profana
que la sinceridad burla villana
sobre el corvo cayado
Ceremonia profana: деревенская простота, опирающаяся на пастуший посох, взглянула бы на это с недоуменным презрением. Сомнительно. Если бы только здоровенный детина, корпящий над любовным посланием в соседней комнате, мог тогда там оказаться, мог взглянуть на эту церемонию…
— Хочешь пива? — спросил, поднимаясь, Споффорд.
— Да, конечно, — сказал Пирс.
— Оно не очень холодное, — сказал Споффорд, сунув ему в руки пыльную бутылку. — Но ты же парень изощренный, правда? Ты можешь пить пиво на английский манер?
— Конечно, — сказал Пирс. — Изощренный, это уж точно.
— Что это за книжка?
Пирс показал.
— Пасторали, — сказал он. — Стихи об изощренцах, которые уезжают из города в деревню.
— Правда? Интересно.
— О том, насколько прекраснее здесь, чем там.
Споффорд отхлебнул пива, прислонившись к дверному косяку.
— Здесь ведь и вправду хорошо, — сказал он. — Перебирался бы ты сюда насовсем.
— Хм, — сказал Пирс. — Не знаю только, смогу ли заработать здесь на жизнь.
— А не все ли равно, где заниматься историей?
— Ну, в каком-то смысле — все равно.
— Вот и перебирайся. Будешь историком. Здешним историком — Лавочку открою, — сказал, смеясь, Пирс. Он отложил книгу и встал. Они вышли со Споффордом за дверь в освещенную яркой луной ночь. Пират поднял голову и стукнул хвостом о доски маленького крыльца. Споффорд отошел на несколько шагов от дома, чтобы помочиться.
Такое все настоящее, такое настоящее, подумал Пирс; а он и забыл; он успел забыть это чередование настоящих запахов, эту замечательную насыщенность воздуха. Светлячки, он забыл светлячков. Я бы хотел, подумал он, хотел бы я…
— Ты мог бы написать историю Дальних гор, — сказал Споффорд, застегиваясь. — Материал есть.
— Краеведение, — сказал Пирс. — Интересное направление. Только не мое, — добавил он, представив себе, как все это будет выглядеть: поле, огороженное невысокой каменной стеной, высоченная трава, покрытые лишайником валуны, старая яблоня. Светлячки, мерцающие в колючей темноте. Не его направление; его направление и дальше, и ближе, во всяком случае, по ту сторону всего этого, ему бродить геометрически выверенными кривыми, сквозь эмблематические арки, мимо статуй, темным лабиринтом из подстриженных кустов, чтобы вывернуть в конце концов на сумеречную аллею, в конце которой — обелиск.
Открою лавочку. Когда-то, мальчишкой, когда он впервые решил стать или понял, что станет историком, у него было смутное предчувствие, что он будет заниматься именно этим, что историки именно этим и занимаются, открывают лавочки, отпуская историю в мелкую розницу тем, кто испытывает в ней нужду.
А вышло все совсем не так, подумал он, глядя на луну, вышло все совсем иначе. И все же.
В счастливейшую сень благословен, пришед: бегство было во благо. Конечно, куда бы он ни сбежал, она последует за ним. Esflnge , Сфинкс chalkokrotos , не собственной персоной, конечно, это она достаточно ясно дала ему понять, не собственной персоной, но все же не менее зримо.
— Слышишь? — сказал Споффорд.
Сова, птица мудрости Афины, она же — ночи непотребнейшая птица (а эти гонгоризмы прилипчивы, подумал он), вновь задала свой единственный вопрос.