Глава седьмая
— Любовь, — сказала Вэл, дальвидский астролог, глядя на Роузи Расмуссен. И протянула зажаренное куриное крылышко Сэм (дочери Роузи), которая только покачала головой. — Если бы дома зодиака придумывали сейчас, пришлось бы соорудить Дом Любви.
— А что, нет такого? — спросила Роузи.
— Нет. То и странно. — Распахнув глаза, Сэм наблюдала, как Вэл привычным движением пальцев и зубов отделяет мясо от костей. — Вот это — Nati, пятый дом, Дом Детей, главным образом: секс тоже вроде как имеется, во всяком случае, зачатие, а еще в нем — завещания, наследство и его получение. А вот Uxor, седьмой дом, Жена. Брак, партнерство и такое прочее, всякие отношения. Но что я тебе рассказываю: это все не совсем любовь.
— Хм, — ответила Роузи.
Она была матерью-одиночкой и как раз вела бракоразводный процесс с отцом Сэм.
— Любовью все интересуются. Сразу после денег и здоровья. А если молодые, то и прежде того. Господи, да любовь мне дает чуть не половину дохода. А Дома Любви все-таки нет. Странно, да?
Роузи внимательно посмотрела на тарелку Пу-пу, которую они заказали на троих, и выбрала кусочек запеченного в тесте яблока.
— Странно, — подтвердила она.
Но ей-то как раз не было никакой нужды в ответах на вопросы насчет любви или планов на совместное будущее с любимым человеком. Да и потребности она не чувствовала. Вэл права: для многих любовь — дело весьма важное, но для Роузи — уже нет. Она чувствовала (хотя так было далеко не всегда), что любовь утратила для нее всякий интерес — так же как другие популярные увлечения, спорт и политика, которые ее никогда не занимали.
Хотя это и разные вещи.
— А есть дома Здоровья и Денег? — спросила она.
— Конечно, — ответила Вэл. — Lucrum — это деньги, собственность и имущество. Valetudo, шестой дом, — Нездоровье. Болезни. А еще Mors: Смерть.
— А как насчет политики? Спорта?
Вэл в афронте вздернула голову, так и не выпустив крылышко из пальцев (большого и указательного).
— Для тебя это все хиханьки?
— В моем думе есть спорт, — кивнула Сэм.
— Где? — переспросила Вэл.
— В моем стародуме.
— А. Вот как.
— Ее старый дом, — сказала Роузи. — У одних детей — воображаемые друзья, а у нее — воображаемый старый дом. Говорит, что раньше она в нем жила. Он у нее всегда был. Как только заговорила.
— Ну конечно, — сказала Вэл. — И у тебя тоже, ты просто не помнишь.
Роузи попыталась объяснить, как у нее обстоят дела с Любовью.
— Будто все, что происходит, — не здесь, а там, где меня нет, — как будто я вижу все через стекло или на экране, и еще звук плохо доходит. Но то, что я слышу, меня пугает. Ну, как Футбол: я не знаю правил, а кругом орут во весь голос, все с головой в игре, а мне кажется, я одна думаю, что это очень опасная игра и кого-нибудь обязательно убьют.
— А что здесь удивительного? — нежно произнесла Вэл. — После того как ты прошла через то, что прошла. Ну, то есть, гос-споди!
Конечно, довод разумный. Даже слишком: он объяснял все, что произошло с Роузи, не поясняя ничего. Она опустила яблочко в холодный темный соус.
— Мамочка, я же говорю, ПОЙДЕМ, — уже не в первый раз сказала Сэм, но взрослые опять не обратили на нее внимания.
— Господи, я же тебе не рассказывала, — продолжала Роузи. — Прошлой ночью такое было. Сэм. Ходила во сне. Ага. Лежу в кровати, проснулась от шума — знаешь, как бывает, просыпаешься, если кто-то стоит рядом? Проснулась и вижу: возле кровати стоит Сэм.
У Роузи волосы на затылке зашевелились от ужаса, когда она поняла, что Сэм все еще спит и ничего не видит, а глаза ее открыты. Казалось, дочка рядом, а на самом деле — далеко в мире снов.
— Ты не поверишь. Подошла она к постели и что-то протягивает. Дала мне. Знаешь, что это было? Яйцо.
— Яйцо?
— Она, наверное, спустилась по лестнице, по всем ступенькам. В темноте, одна. И вернулась с этим яйцом. И положила мне в руку.
— А что ты сделала?
— Взяла. Сказала: «Спасибо». — Теперь Роузи сама этому удивлялась.
— Она проснулась?
— Нет. Повернулась и вышла. Я вылезла из постели и пошла за ней. Она вернулась в свою комнату и забралась в кроватку. Натянула одеяльце. Заснула.
Сэм — над столом торчала только ее голова — смотрела на женщин, изумлявшихся ей; слушая, как о ней говорят, она не выказывала удовольствия или гордости, но и не смущалась.
— Ты правда не хочешь пойти с нами? — спросила Роузи. — Я уверена, Бони будет рад видеть тебя. А если он слишком слабый, чтобы принимать гостей, я не смогу надолго остаться.
— Я не могу. Как я ее оставлю.
— С ней будет все в порядке. Я отвезу тебя завтра.
«Она» — это старая «букашка» Вэл, которая как раз претерпевала очередное хирургическое обследование в автомастерской неподалеку от «Вулкана», где они остановились перекусить.
— Нет, — ответила Вэл. — Я подожду. — Она продемонстрировала Роузи свой стакан. — И почитаю. Глянь, что я нашла в библиотеке.
Вэл вытащила большую, старую — не старинную, всего лишь старую, — книгу из своей вместительной, забрызганной грязью сумки, с которой она никогда не расставалась.
— Я тут занялась исследованиями насчет любви. Заполняю пробелы в образовании. Сплошной бред попадается, хотя кое-что полезное найти можно.
Роузи заметила, что на корешке библиотекарь когда-то давно отчетливо вывел белой краской шифр книги, — и на миг это взволновало ее. Немногие люди взяли бы книгу с подобным номером.
— Обрати внимание на фамилию автора, — сказала Вэл. — Жуть просто. Как у злодея из какого-нибудь садомазо-опуса. Хотя откуда тебе знать.
Вэл открыла книгу, и Сэм забралась к ней на колени, чтобы поглядеть на страницу.
— Вот послушай, — сказала Вэл. — Это вроде как словарь или энциклопедия. Смотришь, ищешь слова. Я глянула «Любовь», там ссылка на «Эроса» — ну, знаешь, Купидон, со стрелами. «Эрос» — это по-гречески. Послушай, что здесь написано: «Согласно Диотиме… — кто бы он ни был —…Находчивость, сын Изобретательности, испил нектара в день рожденья Афродиты, Бедность же воспользовалась этим, соблазнила его и родила Дитя, Эроса».
Она отложила книгу.
— Ну, не кайф? Все слова с больших букв — будто имена. Сын Бедности и Находчивости: мне это нравится.
Роузи засмеялась в ответ, а внутри, где-то ниже грудины, возникло знакомое тягучее чувство — но почему?
— «Согласно Платону… — ой, Платон, а я его знаю, — согласно Платону, Эроса не следует путать с прекрасной возлюбленной, хотя многие мужчины не избежали подобной ошибки». Бьюсь об заклад, и женщины тоже. «Скорее, его обличье предвещает собой внешность возлюбленной; он — дух, что внушает любовь, делает ее необоримой, передает влюбленным свое божественное безумие».
— Божественное безумие, — сказала Роузи. — У-гу.
— «Он совсем не красив и не нежен, — так говорит Платон, — а груб, неопрятен, не обут и бездомен; он валяется на голой земле, под открытым небом, у дверей, на улицах… С другой стороны — по отцу своему Гермесу, — он тянется к прекрасному и совершенному, он храбр, смел и силен, он искусный ловец, непрестанно строящий козни, он жаждет разумности и достигает ее, при всяком случае он проявляет любовь к мудрости, он искусный чародей и алхимик». — Она отложила книгу. — Ведь не знала ты этого, да?
— Трудная жизнь у дитяти.
— Ну, любовь — штука трудная. — Вэл засмеялась низким, грубым смехом. — Нам ли не знать. — Она нашла, где остановилась. — «Для старейших из поэтов он был опасным крылатым духом, подобно крылатым олицетворениям Старости и Чумы, Керам, что подрывают благоустроенную общину и чинят вред живущим. Позже одни поэты придумали десятки вариантов его происхождения помимо перечисленных ранее, в то время как другие утверждали, что он первый бог, и родителей у него нет, потому как без него никто не смог бы появиться на свет». Почему это? А, вот нашла.
— Из-за него мир вертится. — Роузи не собиралась допивать свой майтай так быстро и жадно, но не получилось. — Кстати о наследстве, — сказала она.
— Что?
— Ты же говорила о наследстве и наследовании? В доме, который вроде как насчет любви?
— А, говорила.
— Бони, — проговорила Роузи. — Я пыталась уговорить, чтобы он подумал о таких вещах. Знаешь, я думаю, он так и не составил настоящего завещания.
Вэл закрыла словарь и отодвинула его.
— Так не хочется его донимать этим, — продолжала Роузи. — Вообще-то меня это не касается, но ведь я вроде как его секретарь. И Алан Баттерман хочет знать наверное.
Алан Баттерман был адвокатом Бони Расмуссена и советником Фонда.
— Угу. — Поджатые губы и нахмуренные брови Вэл означали, что она сосредоточена или пыталась сосредоточиться на чем-то, когда ее мысли блуждали. — Хм.
— Я все же спросила его, что он собирается делать, — несколько дней думала, как подойти деликатнее, — он сказал, что решил все оставить своей старой подружке, Уне Ноккс.
И тут Вэл перестала притворяться: она действительно заинтересовалась.
— Кому?
— Он сказал: моей старой подружке Уне Ноккс. Но он улыбался. Может, это была шутка. Он мне больше ничего не скажет. — Она увидела, что Вэл разочарована. — Пойми, не хотела я его мучить.
Вэл машинально полезла в сумку за сигаретами. По ее лицу было трудно понять, значит ли это для нее что-нибудь или вовсе ничего, но Роузи казалось, что Вэл пытается найти место новому факту (если это был факт) среди скопления секретов — позорных и глупых, банальных и ужасных, — в лавке своего внутреннего мира.
— Уна Ноккс, — повторила она вслух.
— А сейчас ты пойдешь к Бони?
— Да.
Роузи потянулась через колени Сэм и закрыла дверь большого старого «бизона», за рулем которого сидела. Она до нелепого боялась автомобильных дверей, боялась сломать мизинец; возможно, что-то такое стряслось с кем-то из ее знакомых, но точно вспомнить она не могла.
— Почему Вэл не пошла с нами?
— Не знаю.
Роузи и сама была удивлена. Почему Вэл не пошла? Обычно ей нравится глядеть на чью-то драму.
— Это же не страшно совсем.
— Нет, ничего страшного.
Роузи Расмуссен приходилась Бони Расмуссену внучатой племянницей: она была дочерью сына его брата. Роузи переехала в Аркадию, сразу как рассталась с мужем, Майком Мучо, и подала на развод, который не так давно и получила; вернее, она получила только «decree nisi», и, хотя адвокат уверял ее, что, по сути, это и есть развод, Роузи все равно беспокоилась. «Nisi» значит «если не», и никто не мог сказать — «если не что»; постановление о разводе вступит в силу только через шесть месяцев. Сейчас же она не была ни свободна, ни замужем: так ей это виделось. Суд предоставил ей опекунство над дочерью Самантой. Если не.
— Что это, мамочка?
— Где, милая?
— Вон там, около магазина.
Магазинный грузовичок был украшен в преддверии празднования Четвертого июля.
— Его украшают, — ответила Роузи.
Сэм обернулась, чтобы поймать взглядом грузовичок. Ветер разметал ее нежные прядки.
— Не вижу, — сказала она.
— Кого?
— Укротителей.
— Каких укротителей?
— Ты же говоришь — укрощают.
Роузи засмеялась. Боже, если б только запомнить все, что говорит Сэм. Нет, невозможно.
Овладевший ею (как ей казалось) мрачный недуг, который она пыталась, но так и не смогла описать Вэл, не повлиял на чувства к Сэм — пока не повлиял, хотя порой уже чувствовалось некое обморожение, которое может зайти далеко: может захватить все. Каждый день она удивлялась, что все еще живет вместе с этим прекрасным, радостным, буйным и привередливым человечком. И, хотя с каждым днем она становилась все раздражительнее из-за (не таких уж обременительных) обязанностей: умывать одевать кормить и развлекать Сэм, и каждый день она боялась, что дочь проснется слишком рано, хотя сама Роузи к этому времени тоже не спала, — несмотря на все это, присутствие Сэм было необходимо ей, как вода или питье; когда девочка сидела рядом, купалась, спорила с мамой или просто лежала с ней в постели и болтала о пустяках, Роузи чувствовала, что бытие Сэм сливается с ее собственным.
Дело в том — и Роузи тщетно пыталась сказать это Вэл, — что она больше не на стороне любви. Да, так и надо было сказать: не на стороне любви. Всю свою жизнь она, не раздумывая, была на ее стороне, — а кто не был, если уж на то пошло? Как вообще можно понять жизнь или даже рассказы о ней, если ты не была на стороне любви? Сэм уже знала, почему Золушка задержалась на балу и почему Принц разыскивал ее по всему королевству; мыльные оперы, любительницей которых была экономка Бони, миссис Писки, сжались бы до нуля, не будь там любви, не будь людей, которые смотрят сериалы ради любви, не задумываясь об этом, просто по привычке.
Но это прошло. Когда-то — да, а сейчас — нет, и она не знала почему. Роузи ходила в кино, видела, как Она встречает Его, но не чувствовала ни умиления, ни даже обычного нетерпения, лишь полную апатию; она отказывалась принять исходную посылку — и все становилось бессмысленным. Еще хуже, если речь заходила о какой-либо опасности или страданиях, а Он и Она ничего не могли с этим поделать и следовали друг за другом во тьму, обманывали своих скучных, обеспокоенных, ожесточенных и занятых супругов и бросались друг другу в объятия — в отчаянном припадке болезни, думалось Роузи. Что с тобой? Ступай домой и помирись. Влюбленные казались ей куклами, которыми управляет некая безличная сила, а в душах горит притворный огонь.
Депрессия, так сказал Майк, психотерапевт: он-то никогда не терялся, если нужно было придумать название мрачным чувствам. А может быть, это мудрость, как сказал ее друг Бо Брахман, мудрость, которая входит в нашу душу, чтобы мы поняли: то, к чему мы стремились так долго, тяготит нас, связывая по рукам и ногам, а муку желания не исцелит обладание, это облегчение, какое мы испытываем, когда обрывается нескончаемый гул мотора за окном и комнату заполняют тишина и Вселенная.
Но мы не понимаем, что это освобождение, спасение от невзгод; нам кажется, что, очнувшись от сна или отбросив иллюзорные надежды, мы очутились в тюрьме, где надеяться не на что; и мы спокойно глядим на унылое море, теряемся в пустыне безразличия.
Нет — это не мудрость. Может, и не своенравие, и не злоба. Может, психология тут вовсе ни при чем — ни заторможенностью, ни раздражением это не объяснить. Может быть, она проклята.
Роузи негромко засмеялась и стукнула по рулю фургона. Сэм, всегда готовая ответить на шутку, засмеялась тоже.
Проклятье или чары; может быть, дело не только в ней — может, весь мир оказался во власти чар. Так ей казалось: не в том дело, что ее сердце усохло, — но что-то творится с миром, и она это знает, а все прочие — нет, почти никто не знает, пока еще не знает. Люди еще способны чувствовать, полны жажды обладать многими вещами сразу — спорт, искусство, политика еще питают их чувства. И любовь. Пока один за другим они не поймут, что их души иссушены, так же как и ее душа.
Но если беда стряслась с миром, а не с одним только сердцем Роузи, — она ничем не сможет помочь. Значит, лучше в это не верить.
— Это больница?
— Да. Как ты догадалась?
— Увидела машину скоропомощи.
— Скорой помощи.
— Ага.
Больница — низкое, беспорядочно спланированное кирпичное здание, не старое, но и не новое, а вместе с тем — и не мрачное; смотрелось оно так, словно здесь люди не умирают. Это место предназначено для рождений, хирургических операций и корзинок с фруктами («поправляйся скорее!»). Медсестры носили легкомысленные маечки и теннисные туфли; в голосе интеркома сквозила трогательная нерешительность.
Но, просидев всю ночь в отделении кардиологии, она наслушалась трагических историй; видела врачей в зеленых операционных костюмах, порой еще не успевших снять бумажную обувь, — они объясняли низким от усталости голосом, что случилось с мужем или отцом (казалось, что все пациенты — мужчины, а беспокойные посетители — женщины). Она видела, как шепчутся семьи, собравшись группками. Он так хорошо выглядел. Они сказали, что ночь прошла спокойно. И вот.
За несколько часов она выучила начатки нового языка. Он держится, сообщали врачи. Говорят, он держится, повторяла жена, обращаясь к своей сестре, к его сестре, к своему сыну. Слова «он держится», кажется, значили: безнадежен, но пока что положение не ухудшается. Он еще не выкарабкался, говорил кому-то врач; Роузи тут же представляла пациента, который лежит ничком, подключенный к мигающим аппаратам, а его беглянка-душа карабкается по каменистому склону.
Нет уз крепче близкой смерти, нет братства сильнее бренности. Тем, кто собрался в комнате, больше некуда было идти, и, хотя каждый жил своим горем, собравшиеся вместе одинокие странники обменивались носовыми платками и журналами, задавали осторожные вопросы, сидели впритык на фиберглассовых стульях. Роузи казалось, что в эту ночь здесь собрались все типы обитателей Дальних гор: высокий аристократического вида джентльмен с тонкими чертами лица, одетый в полосатый костюм и не выпускающий из рук трубку; множество ухоженных и напуганных леди в очках на цепочке; уйма нескладных рабочих в пропитанных потом рубашках. Роузи удивило, что большая часть присутствующих — у нее было время, чтобы подсчитать, — отъявленные толстяки. Наверное, в кардиологию такие и попадают.
На самом-то деле не было никакой нужды оставаться здесь на ночь: что бы ни делали с Бони, Роузи к нему не пускали, но она осталась, отчасти из боязни, как бы ему не стало хуже — ведь он так слаб и если уйдет в мир иной, рядом с ним не будет ни одной родной души (она вовсе не была уверена, что именно на нее он бы захотел взглянуть перед смертью, но почти все, кого он знал, уже умерли; на том свете больше народу готовилось его поприветствовать, чем на этом — попрощаться). Фронтовой дух комнаты охватил ее: здесь люди сталкивались с самым страшным, что может приключиться в мирное время, и боролись с этим — или сдавались. Вернувшись из сестринской, она наткнулась в холле на толпу байкеров; кажется, один из их товарищей был в критическом состоянии; они плакали, сидя на полу, держались за руки, яростно обнимались, молотили друг друга по спине затянутыми в кожу кулаками. Тоже поддержка. Остальные поглядывали искоса: более личные переживания (держись, держись!) отступили перед горем этой оравы.
Сегодня они все еще толпились здесь, по крайней мере некоторые, — значит, их приятель еще не выкарабкался. Сэм присела рядом с недоедками и банками из-под газировки и с интересом наблюдала за байкерами. Внезапно Роузи пожалела, что взяла Сэм с собой; но если бы ее где-то можно было оставить, если бы Сэм не так сильно хотела повидать Бони — к своему сказочному чудищу она проявляла огромный интерес.
— Мы вообще-то просим, чтобы маленьких детей не приводили сюда, — сказала сестра, пришедшая, чтобы отвести ее в палату Бони.
— Мы бы просто хотели взглянуть на него, — сказала Роузи.
— Вы его дочь? — спросил медсестра.
— Вроде как. — Она взглянула прямо перед собой. — Меня удочерили.
— Хорошо, — ответила сестра. — Если он будет в состоянии. Пойдемте посмотрим.
За тяжелой дверью с табличкой «полуодиночная» (что, черт возьми, это значит?) стояла пустая кровать, обтянутая простынями, словно тюк, а за занавеской стояла кровать Бони. Сестра оглядела кровать и сердечно поприветствовала Бони. К вам тут пришли. Хотите, я вас приподниму?
Сэм (молча, крепко сжимая в руках букетик цветов, которые сама собрала, и открытку, которую сама нарисовала) внимательно смотрела, как голова Бони медленно поднимается от подушки, а кровать немного прогибается в середине.
— Правда ведь, мило? — сказала Роузи. — Здравствуй, Бони.
Он казался мертвенно-бледным и маленьким, но не умирающим; сегодня на рассвете, когда она заглянула к нему, он выглядел гораздо хуже. Он нацепил очки и, моргая, уставился на Роузи и Сэм.
— Хорошо, хорошо, очень мило.
— Как себя чувствуешь?
Бони приподнял крапчатые от старости руки, будто выставляя себя напоказ: одна перевязана, в вену вставлены какие-то трубки.
— Всё под капельницей? — спросила Роузи. — И что говорят?
— Решили отправить меня домой, — ответил Бони. — Думаю, это дурной знак.
— Почему?
— Значит, поставили на мне крест. И даже не собираются меня чинить. Вот что это значит. Не стоит и пытаться.
— Да ну что ты, — встревожилась Роузи.
— Отправят меня домой и позволят умереть. Вот что они задумали. Привет, солнышко.
— Ну давай, вручай подарок.
Роузи легонько подтолкнула Сэм, но та заупрямилась и не подошла к нему ни на шаг. Она погладила дочь по голове и взглянула ей в глаза. Сэм была в ярости.
— Что такое, милая?
Сэм топнула ножкой:
— Почему он так выглядит?
— Как — так?
— Что это у него в руке?
— Это чтобы он пошел на поправку. Солнышко…
Сэм сложила руки на груди и, громко топая, вышла из комнаты.
— Что это с ней? — спросил Бони.
— Господи, Бони, прости.
Она вышла в холл и наткнулась на дочь, которая остановилась на пороге долгого и мрачного зала: его медленно пересекал человек с ходунком — на лице кислородная маска, седые волосы спутаны.
— Сэм? — Роузи опустилась на колени, чтобы поговорить с дочерью. — Ты испугалась?
— Мне не нравится, что они с ним делают.
— Может, вернешься?
— Нет.
Сэм стояла руки в боки — непримиримый враг боли и болезни. И вправду напугана — пожалуй, возможно; и совершенно точно — встревожена.
— Он не должен быть таким, — сказала она.
— Но ему лучше, — ответила Роузи. — Разве ты не слышала? Он возвращается домой. Если ты подаришь ему свою открытку, он так обрадуется, что, может быть, поправится быстрее.
Все так же стоя на коленях в вестибюле, Роузи обняла дочь, и внезапная острая жалость пронзила ее — но кого она жалела? Маленькую больницу словно затенило темное крыло, знакомая тень.
— Наверное, ему там одиноко, — сказала она.
Но Сэм не сделала ни шагу, когда Роузи потянула ее за руку; она разозлилась до слез и крепко сжала руки. Мимо них проволок ноги еще один человек, с трудом дышащий через беззубый рот (вставить зубы, наверное, было для него непосильным трудом).
— Ты в порядке? — спросила Роузи, боясь, что сейчас расплачется сама.
— Да в порядке я, — яростно ответила Сэм.
И они вместе пошли в палату Бони.
— А вот и мы, — едва слышно произнес он.
Сэм подошла к нему. Его дрожащая рука лежала на простыне, а в том месте, где в вену входила иголка для капельницы, образовался синяк.
— Почему они привязали тебя к этой штуке? — требовательно спросила она.
— Чтобы я не убежал, — ответил Бони. — Я не убегу.
Она подарила Бони открытку, которую взяла из рук матери, — так сановник берет награду из рук помощника и вручает ее герою, — а потом букет. Бони ответно подарил ей крошечный шоколадный пудинг, который остался с обеда.
— Роузи, — сказал он. Он вновь осел на постель: вылитая мумия. Она подошла поближе. — Тот паренек, никак не могу запомнить, как его зовут.
— Пирс?
— Да. Он ничего не говорил тебе, что там…
— Бони, ну как ты можешь думать об этом.
— Ни о чем другом я думать не могу.
— Знаешь, я совсем не уверена, что он вполне понимает…
— Он все понимает. Понимает. Может, он просто тебе не сказал.
— Хорошо, — сказала она нежно. — Хорошо. Неужели близость смерти делает вежливость излишней?
Она всегда думала, что учтивость у Бони в крови; было странно слышать, как он разговаривает будто сам с собой. Неужели смерть шаг за шагом заберет у него все, оставив его, обнаженного, наедине с безумными желаниями и причудами? Он приподнялся, опираясь на локоть, и с трудом вздохнул.
— Застой. Надо отхаркивать. — Он попытался прочистить легкие, но не смог.
— Постучи ему по спине, — не отвлекаясь от пудинга, сказал Сэм.
— Ты не против? — спросила Роузи.
Она несмело приблизилась к нему. Больничная рубашка была расстегнута на спине, обнажая страшный бугристый ландшафт кожи и мышц. Она стучала, а Бони слабо покашливал.
— Так?
— Вот так. Спасибо. — Он наклонился вперед и обхватил руками колени. — Я тут думал, — проговорил он. — Когда-то Фонд выдавал фанты. Частным лицам. Для проведения исследований или на учебу. Их трудно было привязать к нашим, нашим… — Он помахал рукой, пытаясь найти нужное слово, вроде «цели» или «задачи», но так и не смог. — Ну, так или иначе, сколько-то фантов мы выделили, не бог весть какие деньги, но все же. Я бы хотел сделать это снова. Небольшая программа — финансировать исследования. Исследования за рубежом.
— Хорошо, — ответила Роузи, не желая вдаваться в подробности здесь и сейчас. Монолог опустошил его, как чашку, и теперь он пытался восстановить дыхание.
— Нужно сделать все побыстрее, — сказал он.
— Конечно.
— Скажи ему, — произнес он, но Роузи не поняла, о ком речь. — Я должен знать, что смысла в этом не было. Что это была только игра. Я должен знать, или я не смогу, не буду… ох, Роузи. — Он снова лег, но не для того, чтобы отдохнуть. — Я хочу быть уверен.
Она коснулась его лба — горячий и покрыт ледяным потом. Он снова попытался привстать. Казалось, он не может дышать, и Роузи нажала на кнопку вызова медперсонала.
— Секундочку, ладно? — прошептала она. — Одну секундочку.
Она приподняла его голову, и Бони застонал, как мог бы стонать призрак. Роузи взглянула на дочь — та смотрела на них с большим интересом.
Сестра выгнала посетителей и, когда удрученные мать и дочь направились к выходу, задернула занавески вокруг кровати Бони. Дребезг, на мгновение поднялась простыня, белое крыло тишины: Роузи смотрела на нее, смотрела, как укрывают Бони, и снова вспомнила что-то, чему не могла найти названия.
— Плохая медсестра.
— Нет, милая. Она просто не хотела, чтобы Бони слишком устал. — Роузи выводила «бизон» задним ходом с автостоянки.
— Она наступила на мою открытку.
Глаза Сэм наполнились слезами, и Роузи, как всегда, поразилась: ведь только что их не было. Наполнились.
— Ну не надо. Он был очень рад видеть нас. Ему понравилась твоя открытка. И цветы.
— Он умрет, когда вернется домой?
— Нет, — ответила Роузи.
— Он сказал, что умрет.
— Ну… — День был ослепительно жаркий, в воздухе словно летала серебристая пыль, и миражная вода дрожала в ложбинах, вниз по дороге. — Он очень старый, Сэм. А когда ты становишься очень старым…
— Я знаю, мам. Я правда знаю.
Безропотная, безропотная и печальная. Пытается успокоить маму своей мудростью и смирением. Роузи была поражена. Может быть, подумалось ей, знание жизни — всего лишь правдоподобная имитация этого знания? Тогда Сэм знала не меньше ее самой.
— Послушай. — Роузи сменила тему разговора. — Ты не хочешь проехаться на чистой машине?
— На чистой?
— Да. Вот здесь мы можем ее помыть. Мы просто должны.
— Должны что? — подозрительно спросила Сэм, пытаясь сообразить, не шутят ли над ней.
— Помыть машину. Большими щетками и водой. Ты все увидишь.
Видела ли Сэм, как моют машину, попыталась вспомнить Роузи. Может быть, раз, но тогда она была слишком маленькой. Роузи редко мыла «бизона» — было что-то нарочитое в мытье этой груды металла, как в старухе, которая обращается в салон красоты. Майк только головой качал — у него-то, в прежнее время, машина всегда была чистой.
— Вот здесь, — сказала Роузи. — Видишь? Сэм покамест отложила вердикт.
— Закрой окошко крепко-крепко. Покрепче.
— Почему?
— Чтобы вода не попала внутрь.
Она заплатила доллар, направила машину на движущуюся дорожку и отпустила руль. Сэм глядела поверх брошенного, немного подрагивающего руля на темный туннель, а потом на мать, но так и не успокоилась.
— Не хочу, — сказала она.
— Это интересно, — уговаривала Роузи. — Подожди немного.
— НЕ ХОЧУ.
— Милая, ты не можешь вылезти сейчас. Вот как доедем до конца, тогда пожалуйста. Иди ко мне.
С пугающей внезапностью полилась вода, загремела по крыше и капоту. Сэм прыгнула на колени к матери.
— Нехочунехочунехочу!
— Смотри-смотри, — сказала Роузи.
Ей-то всегда нравилось на мойке: отпустить руль и сидеть под проливным дождем. Выпустить из рук.
Неужели он умрет? Будет ли она с ним в тот миг? Хотелось бы знать, на что Бони рассчитывает после смерти. Она никогда не спрашивала его и, конечно, не спросит никогда, но было бы легче, если бы она знала, на что он надеется, чего боится. Если он вообще чего-нибудь боится, кроме того, что дверь закроется навсегда.
Ему так страшно.
Сэм крепко держалась за ее руку, потому что, если вы никогда этого не видели, с каждой минутой становится все интереснее. После бардо воды настала очередь бардо щеток: огромные звери, покрытые толстым мехом, набросились на машину и крутились, как дервиши. Не веря своим глазам, Сэм не сводила взгляда с этих существ, чей окрас по неведомой причине был ярко-синим. Ребенок, удивляясь, познает мир, и вы вместе с ним, как будто впервые; не для этого люди заводят детей, и никто не описывал им это чувство, но именно в нем родители черпают едва ли не наибольшее удовлетворение. Может быть, его имеют в виду сочинители надписей на поздравительных открытках, когда говорят об Удивлении В Глазах Ребенка.
После этого за дело взялись Чудовища-Хлопуны — сторукие черные метелки вычищали «бизона» со всех сторон — механизмы ревели и громыхали, вода лилась непрерывным потоком, и машина стойко ползла сквозь чистилище. Поначалу Сэм отпрянула от стекла, а теперь радостно смеялась, проникнувшись зрелищем. Последними и самыми забавными чудищами были Насосики, их подвижные желтые шейки заканчивались узкими и длинными ртами. Они поглощали излишки воды, пока машину обдували потоком горячего воздуха, а капельки гонялись друг за другом по стеклам. Вот и конец зримых мытарств, устье пещеры, дневной свет, и они покинули комнату смеха и явились на солнце чистыми, разве что в редких каплях дождя.
— Давай еще, — сказала Сэм с пылом неофита.
— Ну, не сейчас, — ответила Роузи. — Теперь машина чистая. Нужно подождать, пока мы снова не запачкаемся.
— А мы запачкаемся?
— Конечно, — сказала Роузи. — еще бы.
Глава восьмая
Они возвращались в Блэкбери-откос в потоке автомобилей, спешивших к дому и ужину. Шум, что ли, какой-то в приводе? Да ладно, нечего там ремонтировать; а что, если?..
— Смотри, Пирс, — сказала Сэм. Роузи никого не видела.
— Это не он, милая.
— Да нет же, вот он. — Сэм тыкнула пальцем, и Роузи увидела со спины высокого мужчину, чью белую рубашку теребил вечерний ветер. Держа в руках две полные сумки — наверное, из супермаркета, мимо которого они только что проехали, — он медленно шел вдоль дороги, отнюдь не приспособленной для пешеходов.
— Видишь? — спросила Сэм, не отводя палец.
— Острые глазки, — ответила Роузи.
С чрезвычайной осторожностью — на ветровом стекле не было зеркала заднего вида — она съехала на обочину и помахала рукой Пирсу, который долго ее не замечал: шум и непрерывное движение машин, казалось, его загипнотизировали.
— Спасибо, спасибо большое, — сказал он, забираясь на заднее сиденье; пакеты в его руках хрустели. — Дорога оказалась какая-то длинноватая.
— Я думаю, — ответила Роузи.
— А что ты купил? — поинтересовалась Сэм.
— Товары, тяжелые без всякой на то необходимости, — ответил Пирс. Сэм засмеялась; Пирс научился смешить ее, разговаривая с девочкой, как со взрослой, — длинными словами и серьезным тоном. — Продукты в металлических и стеклянных банках. Надо было бы купить что-нибудь полегче. Бисквиты. Губки. Чудесный хлеб.
— Воздушные шарики, — сказала Сэм.
— Мыльные пузыри, — откликнулся Пирс. — А впрочем, пока их не выдуешь, они довольно тяжелые.
— Ты, — сказала Сэм, отметая его слова неожиданно взрослым кокетливым жестом. — Ты такой глупый.
— Надо тебе наконец купить машину, — сказала Роузи. — Да в конце концов, от магазина до города автобусы ходят.
— Видел я их, — ответил Пирс. — Люди ждут их вон там, на лавочке. Но у каждого есть важная причина, чтобы ездить на автобусе. Они дряхлые. Немного не в себе. Плохо видят. Совсем бедные. Все такое. По-моему, там бы не обрадовались парню, у которого нет никаких причин, чтобы не ездить на машине.
— А вот сейчас, — сказала Роузи, обращаясь к Сэм, — он действительно говорит глупости.
Пирс и вправду собирался научиться водить, а потом и приобрести машину, не очень-то представляя себе процесс. Он дожил до своих лет, так и не получив права, потому как ему не так уж часто и не так уж сильно нужна была машина: он учился в частной школе, покидать пределы которой во время учебного года было запрещено, а в университете Ноут иметь машины позволялось только старшекурсникам. К этому времени он вошел в образ эксцентричного персонажа, который испытывает отвращение к машинам и вождению: таков был его самодельный доспех; да и никто в городе — ни один из знакомых Пирса — машину не водил.
Кроме того, его удерживал от искушения неусыпный врожденный страх; если для Джо Бойда и мальчишек из Камберлендских гор машины зримо воплощали свободу, власть и постоянное соревнование (часто им даже давали имена), то Пирсу они напоминали собак, прикованных цепью к конурам или слоняющихся на воле: огромные чудища себе на уме, и обращаться с ними можно лишь с большой осторожностью, а лучше вообще не иметь никаких дел. Ему и теперь иногда снились эти собаки — и злокозненные цепи рвались, будто бечевки; а еще он видел в снах, что сидит за рулем, на полном ходу, педали отказали, и машина мчится навстречу катастрофе.
Сколько же людей и машин разбили в те годы мальчишки из Кентукки, сколько же мальчишек погибло (раздавлены, как ядрышко ореха, внутри огромных, древних «шершней» или новеньких «ястребов» и «импал», — нога все еще на педали газа, сигарета за ухом), что страховые взносы таких водителей стали неимоверными. Сэм принял решение: чтобы получить права, Пирс и Джо Бойд должны оплатить расходы сами, — Джо Бойд сделал это легко и быстро, а Пирс даже и не пытался. Его кузин подобным налогом не обложили, и они получили права довольно рано (Хильди учил лично Сэм, но сие усмирение плоти заработало ей тысячу лет водительской удачи). Поэтому Пирс набивался к ним в попутчики.
— Не то чтобы я имел что-либо против машин, — объяснял он Роузи. — Некоторые мне даже нравятся. В машине я лишился девственности.
— В «жаворонке», — ответил Пирс. — Давно забытая модель. Думаю, такая удача выпала немногим.
— Ты собираешься получить права?
— Приложу все усилия. У меня уже есть временное удостоверение ученика. Третье в моей жизни. У остальных срок прошел еще до того, как я научился ездить.
— А, ну да. Вэл тебя подвозила. Чтобы ты получил это удостоверение.
— Было довольно забавно, — заметил Пирс. — Дюжина подростков, вдова, лишенная опоры, и я.
— И что, сдал экзамен?
— А, это самое интересное. Тебе задают десять вопросов, и все, что нужно, — это правильно ответить на восемь. Всего лишь восемь. Это значит: ты можешь и не знать, что красный восьмиугольник означает «Стоп», а не «Берегись», но тебе все равно разрешат сесть за руль.
— Ну, это же все знают, — сказала Роузи, проезжая через широкую развязку на поворот к Блэкбери-откосу.
Знак приказывал: «Уклон». Интересно, подумал Пирс, как Роузи будет Уклоняться? И от чего? Есть какие-нибудь правила? Об этом в справочнике ничего не говорилось. Наверное, опять что-нибудь очень легкое. Всем известное.
— Я видела сегодня Бони, — сказала Роузи.
— Как он?
— Ну… Скоро вернется домой.
— Он уже не больной, — сказала Сэм.
— Это хорошо, — откликнулся Пирс.
— Ну… — В тоне Роузи прозвучало предупреждение, и Пирс больше не задавал вопросов.
Они въехали на мостик через дремотную летнюю реку и услышали далеко внизу бормотание зыби.
— Как его увидишь, — сказал Пирс, — передай, что я нашел кое-что интересное. Не то чтобы удивительное, — предупредил он. — Но. У Крафта было несколько неплохих книг.
— Охотно верю.
Он рассказал ей о Hypnerotomachia Poliphili.
— Чего? — воскликнула Роузи сердито, не то удивленно. — Ничего себе.
— Скажи еще раз, — засмеялась Сэм. Пирс произнес название по частям:
— Hypn. Eroto. Machia. Poliphili. Что значит: Сон. Любовь. Борьба. Полифила. А можно и так: Любовные Борения Полифила во Сне. Hypnerotomachia Poliphili. — Взглянув на Сэм, он засмеялся вместе с ней. — Без сомнения, один из величайших образчиков странных и неудобочитаемых книг всех времен и народов.
— Но ты же прочитал.
— Скажем так, заглядывал. Необычайно ценится первое издание с иллюстрациями Боттичелли. Но у Крафта — другое.
— А.
— Но все равно — это прекрасное издание шестнадцатого века с гравюрами по дереву. Очень странными гравюрами, я тебе скажу. Великие времена очень странных иллюстраций!
Они остановились на Ривер-стрит, возле универмага на углу Хилл-стрит, чуть ниже библиотеки, а за Хилл-стрит и была улица, на которой жил Пирс.
— Ценная? — спросила Роузи.
— Да.
— Но не то, что…
— Нет. Не оно.
Маленькая красная «гадюка», вихляя, пыталась припарковаться напротив библиотеки. Ее кузов был покрыт вмятинами, частью загрунтованными, что выдавало привычку к столкновениям. Наконец она пристроилась на стоянку, только длинный багажник немного выпирал.
— Еще скажи, — велела Сэм.
— Hypnerotomachia Poliphili — повторил Пирс.
Из машины вылезла длинноногая женщина с темными, небрежно забранными волосами; она, показалось Пирсу, обратила внимание на их фургон — и не стала обращать внимание.
— Знаешь, — повернулся Пирс к Роузи, — раньше я думал, что она — это ты.
— Знаю.
— Ну, то есть я подумал, что она — мама Сэм, и. Потому что.
— Да.
Какое-то время он думал, что эта темноволосая женщина — Роз Райдер, которая как раз вытаскивала из багажника большую сумку и вскидывала ее на голое загоревшее плечо, — и есть мама Сэм, что именно она — почти-бывшая-жена Майка Мучо, к которой так страстно привязан его старый друг Споффорд: она, а не рыжая Роузи, что сидит с ним сейчас. Роз Райдер пересекла улицу и направилась к библиотеке — Пирс наслаждался, глядя на ее легкую кошачью походку.
— Ой. Это же Роз, — показывая пальчиком, сказала Сэм. — А где же папа?
— Не знаю, милая. Может, на работе.
— А они все еще, — спросил Пирс.
Отец Сэм, Майк, был к тому же любовником Роз Райдер, что еще больше запутало Пирса.
— Не знаю, — ответила Роузи не без резкости. — Думаю, уже почти все кончено.
— Хм, — задумчиво сказал Пирс.
— Выйдешь здесь или тебя до дверей довезти? — спросила Роузи.
Пирс открыл тяжелую дверь автомобиля, и она с ужасающим скрипом проехала по тротуару.
— Когда я прошлый раз разговаривал, она была очень даже, — сказал Пирс, вытаскивая сумки. — Мне показалось — и хотелось бы знать, что бы она сделала, если бы я.
— Думаю, — сказала Роузи, — она на что угодно пойдет, если к ней подход найти.
— Все, что угодно? — Пирс сделал вид, будто шокирован и поражен. — Все, что угодно?
Роузи намеренно включила первую передачу и жестом попросила Пирса закрыть дверь. Дверные петли застонали и заскрипели, прежде чем захлопнуться с глухим ударом, который должен был подчеркивать надежность и ценность машины.
— Роз не поздоровалась, — надувшись, сказала Сэм.
— Думаю, она нас не заметила.
Тактичности у него до черта, подумала Роузи: спрашивать ее о том, доступна ли другая женщина — причем не какая-нибудь, а именно эта. Ей все еще было стыдно из-за того, что она сказала Пирсу о Роз, из-за того, что она открыла ему, если действительно что-нибудь открыла: она чувствовала себя предательницей, ибо ни одна женщина не должна говорить такое мужчине о другой женщине, да Роузи и не должна была этого знать, но все же знала.
Предательница! Роузи рванула по Ривер-стрит, гораздо быстрее, чем собиралась. На соседнем сиденье Сэм мотало из стороны в сторону, и дочка смеялась от радости.
Но вопросы эти Пирс задавал без задней мысли. Сложив покупки в кухонный шкаф (дом на Мейпл-стрит, квартира на втором этаже), он, к удивлению своему, понял, что устал думать, устал стремиться к чему бы то ни было — так, должно быть, устает скалолаз, который, выдавливая из себя радость и энтузиазм, покорил с десяток второсортных вершин, а теперь его занесло снегом на подступах к еще одной, точно такой же и с такими же радостями. Пошел медведь через гору.
Долгое время во всех несчастьях, связанных с делами сердечными, он винил свою злую судьбу; он-то всегда был охоч, искренен в привязанностях, скован словом и нуждой: но они всегда уходили, раня его жестоко и непростительно, — а он все же прощал, всем прощал. И наконец понял: он сам и выбирал именно таких женщин из всех имевшихся в наличии, а вовсе не принимал подарок какого-нибудь джинна; выбирал тех, чьим чарам был подвластен, будь то чары непостоянства, мятущейся страсти или доступности; таковы они, охотницы, не ведающие свою природу. Он выбирал их (во всяком случае, соглашался с их выбором) именно за те качества, благодаря которым они вряд ли могли с ним остаться. Это было своего рода прозрение; его напыщенная клятва, скорее всего, выразила то, с чем безмолвно столкнулась его душа, — он не из тех, кто женится, он просто не создан для жизни с женой и детьми.
Он забыл купить каперсы, которыми собирался украсить свой бифштекс по-татарски, — холостяк может себе позволить такое блюдо… тогда уж почему бы не устриц, дубина? И полбутылочки еще какой-нибудь барды.
Вроде бы старые динамо-машины внутри него не переставали работать — он не мог остановить их, даже если бы захотел; если он и не пылал непрерывно, как бывало в городе, то лишь потому, что здесь нет круглосуточного парада — нет иллюзии того, что идет непрерывная поставка новых образчиков. Здесь, в Смолвилле, ему грозила иная опасность — привязанность к одной или двум особам, приблизительно подходящим под его идеал: дефицит легко перепутать с волей Судьбы.
Походка пантеры. Однажды он обнял ее, однажды — крепко поцеловал, в заброшенном летнем доме над рукавом Блэкбери-ривер. Она не сопротивлялась. Не сопротивлялась настолько, что это обескураживало, во всяком случае — Пирса; так же, как обескуражили бы настойчивые попытки соблазнения.
Это случилось позапрошлым летом — он впервые оказался здесь (по ошибке, направлялся-то в другое место) и случайно наткнулся на Споффорда. И подумал — а не переехать ли сюда. В ночной неразберихе он принял эту Роз за Роузи Мучо, возлюбленную его друга Споффорда. Поэтому он остановился; поэтому, и еще из-за внезапной тревоги, — чего-то вроде священного трепета, который испытывает бедный путешественник, неожиданно наткнувшись на потерянный храм, а войдя туда, оказывается перед идолом, над чьим ужасным алтарем все еще горит светильник.
Он допил вино.
Возможно, думал он, еще при рождении положение звезд определило изъян его души. Недавно Пирс попросил Вэл составить для него натальную карту, как это сделали уже почти все его знакомцы с Дальних гор, и выслушал ее внимательно, даром что с лица его не сходила самодовольная улыбка. Люди всегда внимают провидческим замечаниям насчет их характера, пусть и совершенно неосновательным. Его случай оказался труднее многих, поскольку Пирс не был уверен, в котором часу родился: знал год и день, счастливое воскресенье, ха-ха, а когда он спросил Винни о времени, она ответила, что точно помнит — было пять часов, но вот утра или вечера, не скажет, — а за такой срок небеса, конечно, успели провернуться. Она была под наркозом и мало что помнила.
Вэл попыталась объединить две различные карты (возможно, не с обычным тщанием, ведь заплатили ей только за одну) и обнаружила, что, в каком бы часу он ни родился, разница — в деталях, а основы неизменны. В обоих случаях жизнерадостного и здравомысленного по природе Стрельца пересилили свинцовый Сатурн и сентиментальный Нептун — планета, неизвестная науке, когда она еще была наукой. Если Пирс родился вечером, то Сатурн и Луна объединились в безрадостном союзе в Доме Смерти, противостоя бедной угнетенной Венере, попавшей не в тот дом: трудно ли Пирсу поддерживать отношения? Их исход, сказала Вэл, зависит от того, утреннее небо учитывать или вечернее — к добру или к худу.
Смерть или жизнь?
Может, все не так уж серьезно. Оппозиции тяжелые или легкие. Вэл предложила (может быть, выход слишком простой, но совсем не глупый), чтобы Пирс выбрал утреннюю карту и подтвердил ее поступками.
Согласно этому варианту, Сатурн находится в первом доме и отвечает за формирование тела и характера, сообщая им свою холодность, печаль и сухость, также склоняя к меланхолии, чего, без сомнения, не избежал и Пирс. Любой врач шестнадцатого века с первого взгляда опознал бы в нем сатурнианца; достаточно обратить внимание на симптомы. Пирс стоял перед книжной полкой (а где еще он мог оказаться вечером) и листал один из фолиантов. Вот: доктор Иоганнес из Хасфурта, типичный средневековый авторитет, перечисляет такие признаки: «Широкое уродливое лицо», верно. «Маленькие потупленные глаза, один больше другого и с незначительным изъяном» — если приглядеться, то верно. «Сросшиеся брови, лохматые жесткие черные волосы немного вьются». Верно. «Борода, если она у него есть, редкая, а тело волосатое, особенно грудь». Верно; это уже слишком. Ноги длинные, кисти и ступни раздвоенные, ну уж нет. «Не слишком крупное» тело (а Пирсу казалось — еще какое большое) «цвета меда» (было бы куда лучше его бледности, не поддающейся загару) и «смердит, как козел», еще чего.
Захлопнув эту книгу, он вытащил другую. Всегда найдется иной советчик. Кое-какие труды из своей библиотеки он предлагал Вэл, но она сказала, что предпочитает не читать, а слушать: так лучше впитывается. Это был Бертон: нельзя сказать «меланхолия» и не прибавить «Бертон». Пирс взял «Анатомию» с собой в постель.
Часть Третья, Секция Вторая, Раздел Первый, Подраздел Первый. Героическая любовь влечет за собой меланхолию. Ее Родословная, Сила и Степень. Нет на земле силы большей, чем любовь. Часть тела, наиболее подверженная воздействию этого чувства, — печень; потому она и зовется героической, что люди Светские, Благородные и высочайшие души одержимы ею.
Очаровательная, но очень спорная этимология.
Героическая любовь, Amor hereos, болезнь разума и членов тела, которую меланхолики-сатурнианцы ошибочно принимают за любовь подлинную, — иное недоступно их холодным, иссушенным сердцам. Врачи шестнадцатого века, равно как и средневековые монахи, знали в точности, что от героической любви люди умирают.
Раздел Второй, Подраздел Первый. Причины героической любви: Температура, полноценное Питание, Безделье, Место, Климат и проч. И отдаленнейшая из всех причин — звезды. Когда Венера и Меркурий соединяются, Меркурий же в асценденте, мысли о любви овладевают мною до такой степени, что я не нахожу себе места, говорил Кардан, признаваясь, как он проводил время, отведенное для учебы. Однако иные принимают сторону Брунуса, который считал, что Сатурн в натальной карте, склоняя человека к меланхолии, более всего ответствен за похотливые мысли; такие духи наделены также избытком воображения, благодаря чему наслаждаются всеми радостями земными ради них самих; они насыщают свою похоть, не помышляя о продолжении рода.
А вот это как раз в точку.
Сторону Брунуса: вероятно, речь о Джордано Бруно, который похвалялся, что познал сотню женщин, но кто же знает, правда ли это.
Наиболее подвержена воздействию (возвращаемся к Бертону) затылочная часть головы, которая оттягивает на себя влагу. Гордоний же полагает непосредственной причиной тестикулы, печень же — антецедентом. В этом пункте с ним согласен Фракасторий: отсель исходят образы желания, восстания плоти и проч.; сия часть тела требует постоянного возбуждения детородного органа, и доколе семя не найдет выхода, не знает предела резвое сладострастие и непреходящее воспоминание о совокуплениях.
Он слегка подчеркнул эту фразу карандашом: непреходящее воспоминание о совокуплениях.
Разумеется (как говорил Аустин), звезды определяют не более чем наши склонности. Сатурн в асценденте способствует рождению угрюмых гениев-отшельников, особенно в соединении с чистотой и целеустремленностью Стрельца; Бруно тоже знал это. Героическая любовь — не для фантазмов плоти, но для подлинного восприятия мира ищущим разумом. Так обстоит дело для утренней карты. Антиобщественное убожество, самоанализ, странности, eremita masturbans: все это — вечер.
Он сбросил Бертона с колен.
Так, а теперь — телефонный звонок. Оставшийся без ответа звонок, который он сделал в городе, возвращается к нему нынешним вечером. Ладно.
Звони, телефон.
Телефон был недалеко от кровати — он собрался и заставил себя взять трубку, пока звонки еще не прекратились. — Алло?
Привет. С оттенком стыдливого «ку-ку!», будто в прятки играет.
— А, — сказал он. — Привет.
Ты занят?
— Господи, да нет же. Я как раз, — сказал он, — думал о тебе.
Тесен мир, сказала она. Он услышал перезвон браслетов — наверное, поднесла трубку к другому уху. Ну, так как дела. Как новая жизнь.
— С новой жизнью все в порядке.
Деревенщина, сказала она.
— Сеновалы, — откликнулся он. — Доярки.
В своем репертуаре, сказала она.
— А как твои дела? — спросил он.
Ты же знаешь, ответила она. Лето. Сплошное сумасшествие.
— Жарко, — сказал он.
Сущий ад, согласилась она. Я сижу у открытого окна са-сем о-ла-я.
Он даже слышал уличный шум, влетавший в окно хорошо знакомой ему квартиры, которая была чем-то средним между корнелловским ящиком и Уоттс-Тауэрс. Она сидит на кровати.
— Вот оно как, — сказал он. — Ты была хорошей девочкой?
Плохой, сказала она, покорная своей природе (а он против своей бунтовал). Очень плохой.
— А ну рассказывай.
Сумасшедший, нежно ответила она, как будто размышляя, доставить ему удовольствие или нет. Эдуардо, наконец проговорила она, я рассказывала тебе об Эдуардо?
— Нет.
Я с ним встречалась. Эдуардо, она понизила голос, будто собираясь поделиться восхитительным секретом, первый мужчина, которого я подцепила на улице. Ну ты знаешь, посмотрела, остановилась, заговорила — ну и вот.
— Добро тебе.
Но… это так… Я не могу тебе рассказать.
— Расскажи. — В его голове созрел бесстыдный план, и, если голос его будет ровно-безразличным, может и сработать. — Ты можешь рассказать мне все.
Ладно, согласилась она. Ему пятнадцать лет. Положила руку на аппарат. Ой, господи. Он такой сладкий. Я не сразу поняла, Пирс, но кажется, он мне достался девственником. Ты представить себе не можешь.
Но ему и представлять не нужно. Мягкими намеками он подтолкнет ее к признаниям, которые она и сама не прочь сделать, — ведь все ее мысли, так же как и его, вращаются вокруг одной темы, и долгая телефонная линия нагреется от потока ее слов и его ободряющих реплик, — так от непрерывной работы разогреваются приборы.
Непреходящее воспоминание о совокуплениях. Когда-то давно, во время их совместной жизни в Нью-Йорке, они оказались в постели, и все только начиналось, как вдруг зазвенел телефон; к недовольству Пирса, она ответила, он же решил продолжать, несмотря ни на что. Звонила ее подруга — Лу, ковбойша из Денвера. Лу, сейчас не самое подходящее время. Правда-правда, Лу. Хочешь знать, что происходит? Она томно рассмеялась, устроилась поудобнее, чтобы лучше видеть, что делает Пирс, и продолжила разговор с Лу — рассказывала, описывала, а из трубки слышалось воркование; он и сам заговорил с ней, привет, Лу, жаль, тебя с нами нет.
Жаль, тебя с нами нет. Интересно, а они с Лу когда-нибудь… Она часто намекала. Хотел бы и я, если она. Хотел бы я. Я хочу. Я хочу. Я хочу.
На мгновение он провалился в дремоту и проснулся от своего свирепого храпа.
Ой, ну что за чушь.
Телефон, хладный и оцепенелый, притулился в дальнем Углу; он не звонил уже много дней.
Hypnerotomachia Poliphili. Издержки духа и стыда растрата.
Острым резцом она прошлась по его душе — единственная, кто привлек внимание одноглазого Стрельца, единственный объект странной церебральной похоти меланхолика — это неудивительно; но какая звезда, какое сочетание меланхолических предпосылок явилось причиной того, что он заметил совсем недавно, того, что в нем укоренилось стремление изъять себя из собственных фантазий. Она не хотела быть с ним, поэтому он воображал ее в объятиях других; и в краткий миг, когда он, казалось, чувствовал ее чувства в чужих объятиях — яркую тень ее подлинных чувств, — тогда он кончал.
На какую скользкую дорожку он ступил — и когда? Почему его не пугает то, что с ним сталось?
Летний свет еще не покинул небосвод, хотя лунный диск циферблата и показывал девять часов. Лежа на кровати, он видел желтый прямоугольник окна своего друга и соседа Бо Брахмана — единственное яркое пятно на темном силуэте дома по той стороне улицы и чуть наискосок. Бо, мистагог поневоле, — чем бы он сейчас ни занимался, но уж не тем, чем Пирс.
А Пирс не включал свет, значит, не нужно было и выключать; он вытянулся на кровати, натянул простыню, отвернулся от кухни, куда его призывала грязная посуда, и заснул.
Глава девятая
На самом деле Бо тоже представлял себе совокупление: слепое, влажное, жаркое — столь жаркое, что и Андрогин бы не выдержал и целиком стал мужчиной.
Под лампой, зажженной в его монашеском обиталище на верхнем этаже, лежали две книги, — один закрытый томик поверх другого, оба в бордовых переплетах; какой-то крохотный тропический клещ набросился на пятнышки клея, рассыпанные по обложкам, и угощение это окончилось для него, лишь когда Бо перевез книги в более холодные края. Оба тома были напечатаны Теософским издательством в Бенаресе, где и нашел их Бо: «Триждывеличайший Гермес» Дж. Р. С. Мида.
Несколько часов этой душистой ночи он посвятил чтению — а ведь он не открывал Мида уже несколько лет; такой знакомый шрифт, памятное расположение абзацев, убористые черные пометки на полях — будто святыни на обочине каменистой тропинки, — все это вернуло Бо в те жаркие дни и ночи, когда он читал «Гермеса» впервые.
Но сейчас он не читал. Если бы Пирс мог не просто взглянуть на окна Бо, а заглянуть в них, он бы увидел, что тот, голый до пояса, неподвижно сидит в кресле, надев наушники, подсоединенные к громоздкому старому усилителю («Фишер») и проигрывателю. Он слушал океаническую симфонию Малера — или, вернее, не слушая плыл по ее волнам; поддавшись мнимо-бесконечному музыкальному coitus prolongatus, он то погружался, то выныривал из фильма собственного производства, сопровождаемого музыкой Малера. Сценарием был «Поймандр» Гермеса Триждывеличайшего, много лет назад пересказанный доктором Мидом.
НАЕЗД КАМЕРЫ НА: слепящий, бурный хаос света, безгранично кроткий и милостивый, он изливается из центра, места которому определить невозможно, — схожий с облаками, что изображают в фильмах рай или его преддверие.
ГРОХОТ ТЕМНЫХ БАРАБАНОВ, и в том же неопределимом центре возникает тень, маслянисто-плотная зримая тьма, дым киношных преисподних. Свет отступает. Тьма надвигается.
ЗВУКОВЫЕ СПЕЦЭФФЕКТЫ: неописуемые невнятные крики, стоны, визг, безумный смех, вопли ужаса.
Слышен ГРОМКИЙ ГОЛОС — даже не громкий, а всеобъемлющий, гобой и тромбон:
A3 ЕСМЬ СВЕТ РАЗУМ ПОЙМАНДР ПАСТЫРЬ МУЖЕЙ ИЖЕ БЫЛ ПРЕЖДЕ ТЕМНЫХ ВОД.
ЗАТЕМ из взволнованной гущи белых облаков вырывается луч света, белее белого. СМЫСЛ. Громыхающей молнией, какая бывает лишь в кино, СМЫСЛ вонзается в сердце темного вихря.
ГРОМКИЙ ГОЛОС:
СМЫСЛ ИЖЕ ИСХОДИТ ИЗ СВЕТА СЕ СЫН МОЙ A3 ЕСМЬ ОТЕЦ ЕГО МЫ НЕРАЗЛИЧИМЫ.
СМЫСЛ упорядочивает Хаос: ленты света, неимоверные и многоцветные, возникают из кострищ, оставляя позади жирную черноту; в волнении струнных и грохоте кимвалов свет изгибается радугой.
ДВУПОЛЫЙ БЕЗ НУЖДЫ В СУП РУГЕ Я ДАЛ ЖИЗНЬ ТВОРЦУ
Огромное, мускулистое, нечеловеческое существо — грозно нахмурившийся Юпитер или Иегова, чьи большие руки готовы творить. Склоняется над бегущими наперегонки лучиками света, держа в руках инструменты: циркуль, стило и деревянный молоток.
ОБЪЕДИНИВШИСЬ ТВОРЕЦ И СМЫСЛ УСТАНОВИЛИ КРУГИ АРХОНТОВ.
Лучи замедлили свой бег, изогнулись сферами; каждый принял один определенный цвет (черный, красный, синий, белый). Всего семь. Гораздо ниже их неимоверных троп обретают свои места элементы Хаоса. Холодные, темные, алчные, бурные.
ЗЕМЛЯ ПРИРОДА С НЕЮ НЕ ОСТАЛОСЬ СМЫСЛА ОНА ПОРОЖДАЕТ НЕИСЧИСЛИМОЕ ПОТОМСТВО БЕССМЫСЛЕННО.
МОНТАЖ: Птицы небесные, рыбы морские; вулканы, тучи, исхлестанные ветром деревья; роет землю слепой крот, барахтаются в грязи тигрята, мчатся карибу; миллионы фламинго поднимаются над синим озером, заслоняя солнце. Олени бредут по горному склону, подбирая опавшие яблоки; принюхиваясь, поднимают головы. Минуют столетия.
Тишина.
ЗАТЕМНЕНИЕ.
Стрелка тикает при каждом движении. НАЕЗД:
Далеко, бесконечно далеко, в сфере Разума за пределами материального мира. В лоне Господнем возникает Существо: Адам Микеланджело, огромный и сильный, розовый и праздный, как младенец.
ГРОМКИЙ ГОЛОС становится нежнее:
ВСЕОТЕЦ ПОРОДИЛ ЧЕЛОВЕКА ПОДОБНОГО СЕБЕ И ВОЗРАДОВАЛСЯ ЕМУ КАК СВОЕМУ РЕБЕНКУ.
Он взлетает, испытав свои крылья, и занимает должное место в сфере Отца (гармоничное, успокоительное звучание скрипок, низкие ноты). Смотрит вниз сквозь звучащие кольца планет. Там уставший СОЗДАТЕЛЬ отдыхает от трудов своих, сцепив покрытые пылью руки.
ЧЕЛОВЕК ИСПРОСИЛ У ОТЦА ДОЗВОЛЕНИЯ СОЗДАТЬ НЕЧТО ДЛЯ СЕБЯ И ОТЕЦ ЕГО ДОЗВОЛИЛ.
СКОЛЬЗИМ ВНИЗ вслед за ЧЕЛОВЕКОМ, в его счастливом падении сквозь сферы; он смеясь принимает дары от заботливых архонтов, и хотя каждый новый дар отяжеляет его несоразмерно, он все еще силен. Невредимый, он проходит сквозь орбиты Судьбы, которой не подвластен, и, достигнув сферы изумленной Луны, принимает в дар ее переменчивую влажность.
ТЕПЕРЬ ЗЕМЛЯ ВОЗЗРИ НА НЕБО. Земля глядит на небо. Видит красоту и облик ЧЕЛОВЕКА, и в ней немедля пробуждается всепоглощающая ненасытная любовь. Ее вздыбленные моря, тоскуя, обращают волны к Луне. ЧЕЛОВЕК видит в зеркале вод свою божественную красу, видит на земле тень своего прекрасного облика и сам влюбляется в видимый облик — ненасытно, всепоглощающе, навечно. Он должен обитать там, соединившись с этой красотой.
Вниз, сквозь липкие сети материи, бросается он, жаркий, как пекло, и летит сквозь огонь, а из огня — к воде и земле; он итифалличен, он тянет руки к Земле, он соединяется с ее бурым зеленым синим лоном, бедрами, всем телом ее. И, обретя ЧЕЛОВЕКА, она обвивается вкруг него, и тела нераздельны, и грудь прижата к груди. В изумлении отшатываются сферы и прячут светильники свои. Оркестр не утихает, громоздятся аккорды, но высшая точка недостаточно высока, близятся разочарование, модуляция, отчуждение и новый прилив возбуждения — и так без конца.
Скромно ОТЪЕЗЖАЕМ от совокупления гигантов. ТАК ЧЕЛОВЕК ЧТО БЫЛ ЕДИН СМЕРТЕН И БЕССМЕРТЕН ПРЕДШЕСТВОВАЛ НЕБЕСАМ ОДНАКО ЖЕ БЫЛ ПОДВЛАСТЕН ИМ ОБРЕЛ РАЗДВОЕННОСТЬ.
ОН ПРЕЖДЕ БЫВШИЙ ПОДОБНО ОТЦУ ДВУПОЛЫМ НИКОГДА БОЛЕЕ НЕ ОБРЕТЕТ ЦЕЛОСТНОСТЬ НО БУДЕТ ЛИШЬ МУЖЧИНОЙ ИЛИ ЖЕНЩИНОЙ.
ОН БЕССОННЫЙ ПОДОБНО ТОМУ КАК И ОТЕЦ ЕГО БЕССОНЕН НЫНЕ СКОВАН ЛЮБОВЬЮ И СНОМ.
Теперь ОТСТУПАЕМ, ОТСТУПАЕМ над морями, по ущельям, вниз по серебряным рекам, сквозь ночные леса, сквозь окно комнаты, вроде той, в которой сейчас сидит и слушает Бо, однако иной: окна смотрят на все четыре стороны, и в них светят звезды; спящий — во всяком случае, неподвижный — человек сидит в кресле, голова его запрокинута, глаза закрыты, рот же, напротив, открыт.
ГРОМКИЙ ГОЛОС стал шепотом, но не потерял своего величия; Посланник, последний и единственный Посланник, изошедший из божественного лона до того, как началась эта история, прибывает — наконец-то, ныне, сейчас.
Слушай же, Человек, наделенный Разумом: знай, что ты бессмертен, причина же смерти — любовь.
НАЕЗД НА лицо сновидца и ЕЩЕ КРУПНЕЕ — блеск прозревающего ока, еле заметного между веками. Округлая слеза отражает свет звезд; стекает по щеке.
Отчего же ты медлишь? Ты, обладавший всем? Отчего ты позволяешь им страдать, хотя в твоих руках — знания, коих они жаждут? Ужели ты не станешь их путеводителем?
Кресло поднимается вверх — так вертолет набирает высоту — и через открытые двери устремляется в ночь. Причина смерти — любовь. О Дух, Душа, Первочеловек, твое единение с Природой не вечно, пробудись, вспомни, кто ты, вспомни, что пришел сюда для страданий. Поверни, вернись по своим следам, взлети же наконец, минуя ревнивые сферы, верни их сомнительные и тяжкие дары, скажи каждой из них: Дайте дорогу.
Бо проносился над Дальними горами, несомый солирующим сопрано, радостной и скорбной песней без слов; невесомо летел меж усыпанным звездами небом и зелеными изгибами холмов.
О мир, планета, прекрасная и странная. Он любил ее, да, любил. Он будет часто вспоминать ее, как в моменты растерянности путешественник вспоминает непонятную, богатую, ни на что не похожую землю, куда однажды ненадолго забрел; она останется с ним, и когда он, завершив труды, наконец-то отправится домой.
Внизу, среди холмов и лесов, недалеко от Шедоу-ривер, светилось окошко: горела лампа подле кровати Вэл, дымок от сигареты поднимался к двойному конусу света.
Вэл не спалось; зимой она могла дремать хоть целые сутки, но летом редко спала по ночам. Включила свет, чтобы почитать; книга, к которой она обратила свою бессонницу, была большим словарем, с которым она знакомила Роузи в «Вулкане». Отчего бы не продолжить исследования. Пекинес Деннис устроился у ее ног, по-пекинесьи всхрапывая.
Итак. Отцом малого Эроса чаше всего называют Гермеса. Так, Гермес: «Один из древнейших ахейских богов; подобно другим devil времен Младости Рода Человеческого, он соединяет противоположные роли, словно в незапамятном прошлом он был не Богом чего-то одного, но Богом новооткрытых различий между вещами. Оттого Гермес провожает душу в подземный мир и не позволяет ей вернуться к небу и свету; в то же время он главенствует на Анфестериях, празднике умерших, когда души на несколько часов возвращаются на землю, чтобы принять пищу вместе с живыми».
Ну вот, опять то же самое, сказала Вэл самой себе, — опять то самое, что ей не нравится в этой книге: здесь не проводится грань между тем, во что верили люди, и тем, что происходило на самом деле. Какую еду подавали умершим на празднике? Как все проходило? Кто мыл посуду? Ну да.
«Гермес наиболее известен как Бог-Вестник, а потому и Бог речи и красноречия, но он также — Бог тишины и молчания, хранящий арканы алхимиков. Он покровитель купцов и торговли, но и Бог воров, он защищает и лавочника, что запирает свои товары на замок, и разбойника, этот замок открывающего».
На посеребренном продолговатом рисунке Гермес смотрится еще таким же мраморным плейбоем, как и все прочие. В его руках ребенок, младенец, но какой такой? Вэл зевнула широким, многоэтажным зевком, пытаясь вспомнить типичных людей, на которых оказывал влияние Меркурий, и лишь тогда поняла, что не может с уверенностью вспомнить ни одного. Ни воров, ни предпринимателей.
«В былые времена Гермес был Богом мужской сексуальной привлекательности, так же как АФРОДИТА (см.) — женской; на перекрестках и рынках всего античного мира в его честь были установлены фаллические стелы, называемые гермами, и они почитались язычниками, но страшили пришедших им на смену христиан и мусульман, которые и разрушили гермы. Соединив дар чародейных слов, воровские склонности и сексуальные таланты, Гермес стал Богом-покровителем соблазнителей; когда Боги объединились, чтобы дать жизнь безжизненной кукле — ПАНДОРЕ (см.), Гермес наделил ее даром беззаботного и легкомысленного обольщения. За эти навыки его часто называли Шептуном, так же как Афродиту и его сына — Эроса; именно в этой ипостаси он чаще всего является нам».
Чаще всего является! Опять двадцать пять, подумала Вэл; оторвав взгляд от книги, она на мгновение увидела его: шляпа с опущенными полями, добрые сонные глаза, палец прижат к губам, на которых блуждает улыбка, как у Песочного человека. Тс-с, ни звука.
Каково это — жить с богами? Встречаться с ними? Знать, что один из них рядом? Как Санта-Клаус. Согласно этой книге, Иисус был далеко не первым ребенком, которому приписывалось божественное происхождение; в Древнем Мире многие девушки, оказавшиеся в трудном положении, прибегали к этой уловке. Папочка, да это Бог был, честно. Он так вот весь как бы сиял.
В коридоре открылась дверь маминой комнаты. Вэл услышала, как, шлепая босыми ногами, мама направилась к туалету. Уже много лет каждую ночь она совершала подобное путешествие. Из уборной донесся шум воды.
Слив. Хорошо.
Мама прошлепала назад в свою комнату, тяжело вздохнула у двери и прошептала молитву — или проклятье, а может, и то и другое. Маму довольно часто посещал Бог. Но она ни разу не обвинила Его в своих прегрешениях. Вэл вопросила тьму: Кто такая Уна Ноккс?
Вздрогнув, Пирс проснулся в той же тьме; сна он не запомнил, только чувство, что его лишили чего-то драгоценного, того, что он приобрел, — но своего ли? Как бы то ни было, лишившись этого (привстав с кровати, весь обратившись вглубь, он пытался поймать ускользающие чувства), потеряв что-то, он безутешно и по-детски разрыдался — из-за потери, ярости, скорби, безутешно, так громко, что сам проснулся; от ужаса его волосы встали дыбом, а завывание эхом отдалось в груди.
Он покачал ногами, свесив их с кровати. Черт, сколько сейчас времени. Схватив стоящий подле кровати будильник, он внимательно посмотрел на циферблат и какой-то миг не мог отличить одну стрелку от другой — не мог поверить ни в то ни в другое время.
Без четверти час? О господи, ночь еще только началась.
Тут зазвонил телефон, и его сердце замерло от ужаса, как если бы в него вонзили кол, — поверить нельзя. Пирс стеснительно поправил рубашку и торопливо поднял трубку.
— Пирс? — Еле слышный голосок, его-то он и ожидал услышать. — Ты спал, да?
— Собственно говоря, нет, — ответил он. — Отчего-то проснулся.
— Ты как?
— А ты?
Сколько же времени должно пройти, прежде чем его сердце перестанет захлестывать ужасная темная волна, когда он слышит ее голос, ее настоящий голос; когда ему кажется, что он заметил ее на улице; когда он пробуждается и понимает, что видел ее во сне: сколько же времени.
— Заболела я, — ответила она. — Болит где-то внизу живота. Инфекция или что.
— Черт, — ответил он. У нее часто были проблемы с мочевым пузырем, какие-то там ферменты: вот где до тебя добрался Скорпион. Доктор Иоганнес знал это. — Сочувствую.
— Меня тут немного выбило из колеи. Слушай: прости за поздний звонок.
— Ничего страшного.
— …просто мне некому больше позвонить.
Он сел на кровать, не выпуская из рук телефонной трубки.
— Конечно, — ответил он.
— Тут такое дело, — сказала она. — Последнее время я не очень-то много работала. Потому как приболела. Просрочила платежи. Хозяин не хочет больше ждать.
Раньше клиенты у нее были серьезные, и доход плыл неплохой. Все прошло. Значит, она тоже отреклась от прошлого, успешнее (подумал Пирс), чем он.
— Электричества так и нет? — спросил он.
— Так и нет, — ответила она. — Сижу при свечах. Послушай. Завтра. Он собирается меня выставить.
— Не может быть.
— Я просто не знаю, кому еще позвонить. Аренда же тут регулируется. Всего-то и нужно — полторы сотни.
— И это все?
— Ну, три. — Пауза. — Я знаю, у тебя самого не много.
— Да нет, как раз много. Сравнительно. Просто их надолго надо растянуть.
— О господи.
— Все нормально, — потерев лоб, ответил он. — Нормально. Я же тебе этим обязан.
— Пирс, — ответила она. — Ничем ты мне не обязан.
— Я знаю. — Он прикрыл глаза рукой.
— Просто ты хороший парень.
— Я знаю. — Главное, не позволить, чтобы она заговорила с ним нежно, он не перенесет этого, не сможет. — Да, да. Мне выслать тебе чек или, или…
Тишина, потом вздох самоукоризны.
— Ты же знаешь, у меня даже нет счета в банке.
Он вспомнил, что вся их квартира была переполнена счетами, они лежали в ящиках на кухне, под подушкой. А теперь, став законопослушным гражданином, она просто не могла позволить себе завести банковский счет.
— «Вестерн Юнион», — предложил он. — Крылатый гонец. Значит, завтра? Последний день.
— Я верну тебе все. Ты же знаешь.
— Ты всегда возвращаешь.
— Расскажи мне о себе. Как твои дела.
— Ну, — ответил он. — Как сказать.
Между ними — тьма и даль, его ночь здесь, ее — там; они оба чувствовали это.
— Поздно уже, в самом деле, — сказала она. — Все не спала, думала. Почему-то о тебе вспомнила только сейчас.
— Да, — ответил он. — Ну, все-таки. Вспомнила.
— Отпущу тебя спать, — ответила она.
Он сидел, уронив телефонную трубку на колени.
Сфинксом называл он ее когда-то — не только из-за того, что она ставила перед ним трудные вопросы, но и потому, что никогда не отвечала на его. Он не мог пожелать, чтобы она не звонила, но звук ее голоса.
Подобно тому как мертвецы появляются на земле в день своего праздника, день всех душ, и принимают из рук живых еду, которая будит в них невыносимый голод, напоминая, что больше никогда они не смогут прикоснуться к ней снова. Уж лучше бы оставались в обители ночи, испив воду забвения.
Выпить, что ли? Но это была бы ошибка, он не создан для такого, ему бы пришлось довольно быстро заплатить двойную цену за краткое утешение.
Он встал и зажег свет, снова подошел к книжным полкам, с которых и начались неприятности; пробежал глазами и руками по корешкам (он так и не расставил их хоть в каком-нибудь порядке). Когда книг было меньше, было проще, тогда он сразу, а, вот она. 1952 год. Корешок вытерся и треснул, но все странички на месте.
«Малютка Енос: Затерянный Среди Миров».
Это был знаменательный год (для всех поклонников комикса, которых, как узнал Пирс, было немало), год Состязания Мыслей, Пристанища Миров и Зеркального Прииска, год, когда появился Робот, слуга Руты, склепанный из листового железа и, кажется, совершенно полый, — он любил болтать с Еносом о Высоких Материях, а разговаривал Робот псевдоматематическими формулами и крошечными значками — гаечками и болтами.
Пирс взял книжку с собой в постель и забрался на смятые простыни. Из внешней тьмы уже налетали крылатые твари и бились о сетку. Положительный фототропизм, послышался голос Джо Бойда.
Гляньте-ка: на той стороне темной улицы в окне Бо Брахмана все еще горит свет. Он холостяк, как и Пирс, и у него-то наверняка есть веская причина засидеться допоздна. Пирс наблюдал за таинственным светом, вслушивался в листву; затем открыл книгу, заранее зная, что увидит.
Вот Аманда Д'Хайе глядит вниз из Царств Света, складывает руки на груди и в нетерпении топает ногой; потом вынимает авторучку, которая брызгает чернилами. Надписывает большой белый квадратный конверт:
Малютке Еносу
Пристанище Миров
Владения Руты
А вот и Малютка Енос в Пристанище Миров (хлипкое сооружение, большей частью сколоченное из дощечек). Сидит в позе, которую в старых книгах по медицине рисовали, желая изобразить человека в тисках Меланхолии: уперся локтем в стол, подпер щеку. Хрр, храпит он. Хррррр. Ххххррррф. Вокруг него, ловя ворон, расположились Утры. Догадайтесь, что он прочитает, если письмо когда-нибудь до него ДОБЕРЕТСЯ! Пирс знал что. Но кого же она попросит его доставить?
«Гермес, — продолжала чтение Вэл, водя пальцем по мелкому шрифту, — в римской мифологии — Меркурий; таким образом, Гермес связан с планетой и металлом, воплощая то и другое; тот факт, что Меркурий — это prima materia Искусства, которому учил Гермес, безусловно, не простое совпадение. В сознании греков Гермес слился с Египетским Богом ТОТОМ (см.). В знаменитом диалоге Платона этому Богу приписывается изобретение письменности, за что его и упрекали другие Небожители: он изобрел искусство памяти, положившее конец запоминанию, способ сохранить секрет, который приведет к тому, что все секреты будут открыты; ему советовали не передавать эти знания людям, но, конечно же, он ослушался».
Она устала от ночи, от науки, бесконечного лепета реки и от лягушек. Шторы задвинуть, что ли?
«Нет никаких сомнений, что именно это единение двух богов легло в основу греческих легенд о Hermes aigyptiacus, написавшем книги тайн; греки прибавили к его имени египетский эпитет Тота — trismegistus, то есть "трижды великий". Ему, человеку или богу, были позднее приписаны десятки сочинений глубокого и загадочного содержания, претендовавших на раскрытие тайн космогонии, магии и освобождения из темницы бытия; с того времени к ним относятся с благоговением. Но, как ни странно, ни тех, кто впервые приписал авторство трудов Гермесу, ни тех, кто позже изучал эти книги, не смутило то, что их автор был Шептуном, Плутом и Вором, чьей первой проделкой стала кража скота дядюшки Аполлона, так что Гермесу пришлось выпутываться при помощи лжи».
Но Вэл захлопнула книгу, прежде чем дочитала до этого места, — она уморилась и теперь сможет заснуть; большая книга лежала у нее в ногах (ей всегда нравилось спать, как она говорила, с Нашими Друзьями из Страны Книг), и свет погас; но все же Вэл неподвижно лежала, открыв глаза, положив руки за голову, глядя на слабое свечение окна.
Кто такая Уна Ноккс?
Роузи сказала, что это шутка: Моя старая подружка Уна Ноккс. Но кто она такая? Кто она ему?