Книга: Эгипет. Том 1
Назад: Глава четвертая
Дальше: Глава тринадцатая

Глава восьмая

Всю ночь она беспокойно ворочалась и что-то говорила, снова встала с постели и опять легла; ее тревожное дыхание, глубокое и частое, словно у собаки, чуточку выровнялось только под утро. Она не шелохнулась, когда будильник Пирса поднял его к началу мессы.
Полагалось вставать и Мауси (она должна была давать ему «Чириоуз» и следить, чтобы он причесался), но в первое утро недели, на протяжении которой ему предстояло посещать раннюю мессу, Пирс прошел в еще темную кухню и, помедлив, прислушался, как звон будильника наверху постепенно затихает и сменяется тишиной: Мауси, очевидно, не под силу было вскочить в минуту; потому Пирс (не желая ее беспокоить и будоражить сонный дом приготовлением своего завтрака) сразу шагнул за порог, а по дороге купил в магазинчике, уже освещенном, апельсиновые крекеры с начинкой из серого арахисового масла.
Но в этот раз он там не задержался, а заторопился вперед сквозь уныло встающее утро, чувствуя дрожание в желудке и под ребрами; он держал пост, и когда отец Миднайт, проглотивший свою большую гостию, повернулся к нему с вопросительным видом, он смог забрать дискос и подставить себе под подбородок (на причастии они были вдвоем, но двоих достаточно, для этого достаточно и одного). Невнятно пробормотав обязательные слова, отец Миднайт положил кружок ему на язык. Пирс закрыл глаза, прижав левую руку к груди, а в правой удерживая дискос, на который упали бы крошки Тела Господня (каждая малейшая частичка, каждая молекула целиком состояла из Бога); сладковатый кружок, почти несуществующий, таял у него на нёбе, а он ждал, дабы увериться, что растворенная облатка уже потекла или вот-вот потечет ему внутрь.
По окончании мессы священник в притворе снял с себя одну за другой накидки из вышитого атласа и белых кружев, едва приметно шевеля губами в безмолвной молитве, и, прежде чем повесить на место епитрахиль (из всего облачения для мессы только она была обязательна), коснулся ее губами. Пирс тоже присоединил свой белый стихарь и черную сутану к другим: сердце его колотилось и в груди все еще разливалось тепло от проглоченной гостии.
— Сын мой.
— Да, святой отец.
— Тебе известно, что, когда при перелистывании Евангелия открываешь начало Посланий, страницу полагается целовать?
— Да, святой отец.
— Мы об этом говорили?
— Да, святой отец.
— Ты что-нибудь имеешь против лобызания?
Священник произнес это тоном Сэма, словно для развлечения понимающего слушателя, который здесь не присутствовал. Лобызание: что значит это слово, Пирс угадал. Против он ничего не имел, только само это действие представлялось ему откровенно самонадеянным, выходящим за рамки, как поцелуи с пожилыми родственниками.
— Ну, тогда все.
Пирс натянул на себя куртку.
— Спасибо тебе, сын мой, — проговорил отец Миднайт.
— Спасибо вам, святой отец.
Сунув руки в карманы куртки, обратно через пустую церковь, не забыть мимоходом преклонить колени у заселенного алтаря, и дальше — к купели из тусклого камня у дверей, что наполнена холодной, немного вязкой водой. С ужасающей отчетливостью ощущая спиной слежку (вот-вот поймают, а отец Миднайт — пускай только он — и сейчас смотрит ему вслед), Пирс достал из кармана алюминиевый цилиндрик (водонепроницаемый, он предназначался для хранения спичек во время туристических походов, но спичек в нем и не бывало) и окунул его в купель. Нескончаемая секунда, пока он с бульканьем наполнялся. Далее — закупорив пузырек, за двери — в серую полноту дня, возникшую, пока Пирс был внутри церкви.
Идти сегодня к причастию, наверное, не самая удачная мысль. Тепло из сердца распространилось по всей груди и уже не согревало, а жгло, разъедало, раздраженное его дерзостью. Во рту сделалось кисло, голова кружилась.
Хильди, белее стены, с широко открытыми глазами, выглянула из дверного окошечка, а потом чуть-чуть приотворила дверь бунгало, чтобы впустить Пирса.
— Ее вырвало, — боязливо сообщила она. — Не по-настоящему, а так, слизью.
Бёрд сидела на постели Бобби, держа ее за руку, и неотрывно на нее смотрела. Лицо Бобби, казалось, было покрыто тонким и липким глянцем; ее невидящие глаза, устремленные на Пирса, туманила дымка: они походили на яйца, сваренные вкрутую. Едва увидев Бобби, едва вдохнув запах комнаты, где лежала больная, Пирс сразу понял и то, что все кончено — придется признаться Мауси, — и то, что его самого тоже мутит. Отныне и навсегда, когда начало болезни будет связывать воедино все дни, проведенные Пирсом в жару (словно лихорадка была другой, отдельной жизнью, которой он жил лишь урывками, — жизнью со своими воспоминаниями, своими желаниями, потребностями и слабостями), — это утро станет одним из таких дней.
— Она поправится, поправится, поправится, — потерянно твердила испуганная Хильди.
— Конечно, — сказал Пирс. — Конечно.
Он вынул из кармана сосудец с водой и поставил его на шаткий столик возле кровати Бобби (на переводных картинках — медвежата и кролики), среди скомканных салфеток и стаканов, до половины наполненных водой.
— Господи, сделай так, чтобы она поправилась.
Им оставалось только одно — ничего не делать (об этом они условились молча), оцепенело сидеть под гнетом вины, разрываться между маячившей необходимостью сказать взрослым и невозможностью пойти на это и ждать, пока дверь не откроет Мауси.
Но первой дверь открыла не Мауси, а сестра Мэри Филомела.

 

Она приняла всерьез обещание присмотреть за детьми, данное доктору Олифанту (а Винни этому обещанию особого значения не придала); утром в субботу ей было чем заняться, и классная комната вполне для этого годилась. Впрочем, она, по-видимому, чувствовала, что приход ее может оказаться неуместным, и поэтому заглянула в наполовину приоткрытую дверь бунгало с непривычной для нее осторожностью.
Как вспоминал позднее Пирс, она поступила вполне умно: увидела в постели Бёрд больную девочку, которая зашлась в конвульсивном кашле, и поспешила на помощь.
— Кто она? — мягко спросила сестра, сидя на постели рядом с больным ребенком.
Бобби, по-прежнему кашляя, сделала слабую попытку забиться в угол, словно могла протолкаться сквозь стену, и уставилась на сестру (что видела она в этом черном одеянии и покрывале?).
— Бобби, — ответила Бёрд, чуть не плача от горя и облегчения.
— Что ж, нужно будет позвать к Бобби доктора? Позовем?
— Дасестра.
— Смерим ей температуру, да?
Розовая ладонь сестры легла на лоб Бобби, рука обхватила ее трясущиеся плечи. На мгновение Бобби перестала кашлять, лицо исказила невольная гримаса (лезущие на лоб глаза, открытый рот); она изогнулась, как собака при рвоте, и извергла из себя большой комок желтоватой мокроты. Сестра Мэри Филомела пыталась отстраниться, но жидкая масса попала на ее черное одеяние; дети наблюдали как громом пораженные, тогдашний ужас с прилипчивой точностью вспоминался им и во взрослые годы: тот раз, когда Бобби облевала сестру.
— Меня выворотило. — Голос Бобби звучал слабо, на губах выступила пена. — Опять.
Хильди послали в большой дом за термометром. Бобби, ловя воздух, сидела неподвижно, как пойманная птичка, в руках сестры Мэри Филомелы. Краденая святая вода лежала у нее как раз под локтем; Пирсу казалось, что сестра может ее почувствовать, уловить исходящие от нее вибрации; пальцы Пирса в кармане куртки сами собой дернулись, готовые ее забрать, но тут вернулась Хильди, которая в летней кухне встретила Уоррена с Мауси — они тоже направлялись в бунгало.
Дверь она распахнула торжественно, во всю ширь (секретов более не существовало), и посторонилась, пропуская Мауси.
— Вот она.
Ладони Мауси медленно поднялись к щекам, белые пальцы загородили открытый рот, взгляд останавливался то на ребенке, то на монахине, то на грязных полотенцах на полу и обильно запятнанных простынях; детям было невдомек, насколько она потрясена, ведь с тех пор, как она властно указала ребенку на дверь (таким не место в доверенном ей хозяйстве, иначе все перевернется вверх дном — но такого, что случилось на самом деле, она не могла и вообразить), ее непрестанно донимало беспокойство.
Бобби вначале не подала виду, что узнает Мауси, но потом не выдержала и словно бы вернулась в телесную оболочку; она жалобно простерла к Мауси руки и судорожно, по-детски, зарыдала.
— Да что же это такое. — Мауси села на постель и откинула влажные волосы со лба Бобби, которая с плачем к ней прильнула. — Что же это такое делается.
Потом она, и сестра Мэри Филомела тоже, повернулась к Пирсу, и он понял, что пора объясняться, но тут краткую тишину нарушил щелчок автомобильной дверцы, такой отчетливый, что сомневаться не приходилось: это у них на подъездной дорожке.
— Папа приехал, — объявил Уоррен, стоявший у окна.
— Ага, — произнесла сестра Мэри Филомела, — ну вот. — И на лице ее стала расползаться хорошо знакомая детям улыбка, означавшая то, с чем им в данную минуту не хотелось спорить: их молитвы услышаны, не так, правда, как им хотелось, но услышаны точно. — Доктор здесь, — весело сказала она Бобби. — Теперь все хорошо.
Потом Сэм с Винни появились в открытом проходе, дверь отворилась, и дети вздрогнули, словно тоже столкнулись с сюрпризом. Оглядев комнату, Сэм и Винни (непривычно оранжевый цвет их лиц, а также и рук, напоминал киношный грим) целую вечность молчали; Пирс ждал, затаив дыхание, что Бобби вот-вот выставят вон, а может, и его тоже, ведь дом принадлежит Сэму и все права за ним, а Пирс должен помалкивать в тряпочку.
— Папа! — шепнул Уоррен. — Можно, мы ее оставим?
— Уоррен! — одернула его Хильди.
— А все-таки? Если не оставим, она умрет и попадет в ад.

 

На удивленье, их по-настоящему не расспрашивали о Бобби, как она здесь очутилась и на каких условиях жила; Сэм и Винни с ходу сочли ответственной Мауси, а кроме того, слишком Бобби была больна и нужно было первым делом не задавать вопросы, а позаботиться о ней, так что у детей хватило времени придумать оправдания и отговорки.
Принеся из машины свой черный саквояж (женщины поспешно расступились), Сэм полностью сосредоточился на Бобби, умело, с поразительной ласковой твердостью ее успокаивая и одновременно выясняя, что с ней не так. Впервые Пирс видел его не дядей, а доктором, другую его сторону или изнанку, совершенно иного человека — не усталого, дерганого насмешника, а знающего специалиста, внимательного и доброго. Бобби смотрела не на медицинские инструменты Сэма, а ему в глаза и, как догадывался Пирс, черпала там уверенность, потому что она его не пугалась.
— А что насчет всех остальных? — спросил Сэм, не отводя взгляда от Бобби. — Все хорошо себя чувствуют?
— Я — хорошо, — отозвалась Хильди.
— И я, — сказала Бёрд.
— И я, — сказал Уоррен.
— А у меня уже нет жара, — заверил Пирс.
Ему было велено пойти к себе в комнату и ждать осмотра, а остальным — просто выйти; качаясь на невидимых волнах в своей постели, не принадлежа больше себе, он вновь и вновь повторял в сердце: спасибо тебе спасибо спасибо; хотя кому спасибо и за что, он бы не ответил.
Сэм сделал Бобби укол — эту новость Хильди поведала в дверях бунгало остальным, кто не был допущен. Через тонкую стенку, разделявшую комнаты, Пирс следил за процедурой, которой Бобби не противилась, поскольку, вероятно, недостаточно была с нею знакома; он слышал, как Сэм отодвинул в сторону предметы на прикроватном столике (среди них спичечный коробок Пирса, о содержимом которого не догадывался) и сделал необходимые приготовления. Затем Бобби получит, в компенсацию за перенесенную боль, крохотную пластмассовую коробочку от ампулы, с аккуратными защелками. Зная, что его очередь следующая, Пирс лежал с напряженными ягодицами и ждал вскрика Бобби: вряд ли она удержится, когда в нее вонзится игла.
Тот день и следующую ночь он и Бобби провели в бунгало на карантине; сквозь наступающий жар Пирс едва слышал, как кто-то (Винни?) прибирается в комнате Бобби, видел и саму Бобби (или ему почудилось?) — в ночной рубашке Бёрд она прошла через его спальню в ванную.
Когда он закрыл глаза, ему скорее не приснилось, а представилось, что он, лежа в постели, в то же время карабкается по винтовой дорожке на коническую гору и гора эта только из его карабканья и состоит; карабкается часами, но к вершине не приближается; тропа походила на крутящуюся спираль на шесте цирюльника — вечный подъем без подъема. Обессиленный, он рывком пробуждался, по лицу стекал пот, ставни в спальне были закрыты, обогреватель раскален; словно в призрачном мире, Пирс привставал на локте и прислушивался к бунгало, к дыханию Бобби; потом валился обратно и, едва закрыв глаза, снова начинал карабкаться.
Как-то в сумерках он, подобно путешественнику на ковре-самолете, возвратился наконец в прежний мир, чувствуя себя рожденным заново и разгоряченным. Наступления ночи он не видел, а потому не знал, начинается ли она или близка к исходу. В горле пересохло; дышалось свободно, пенис был твердый.
— Бобби?
Она не шевельнулась, но ее присутствие было для него важно. Изголовье ее кровати было прижато к той же стене, что и его постель. Он перекатился к стене и прислушался, но ничего не услышал.
Пирс соскользнул на пол; он знал, что это не сон, так как не спал, однако в остальном ощущал нажим того самого сна, комнаты вокруг не содержат в себе реальности, но насыщены смыслом и глядят на него. Решетка обогревателя светилась голубым и оранжевым. Пирс отправился в соседнюю комнату.
— Бобби?
Он произнес это тише некуда; так тихо можно было бы говорить только в самое ухо, его витую внутренность, — и Бобби не услышала. В этом пекле она отбросила одеяла и раскинулась на спине поперек кровати; фланелевая рубашка, которую ей одолжили, собралась рюшами на бедрах, бледные ноги были сжаты. Пирс стоял, глядя на нее, целую вечность, синхронно с нею вдыхая и выдыхая, потом вернулся в свою постель.

 

Проснувшись, он не помнил, как спал и как проходило время; однако приближался день, наполняя заоконный мир молочным светом. Перевернувшись и вытянув руку. Пирс мог бы дотянуться до книг на полке; так он и сделал, по корешку нащупал нужную и взял (ощутив мгновенный прилив крови к голове).
В этот раз он решил прочитать ее методично, от корки до корки, с Абракадабры до Януса, не пропуская ни одну статью и забывая их по ходу поглощения. Он дошел до «О».
Во всех краях и во все времена ОГОНЬ почитался богом, ПАРСЫ (см.) поклонялись ему как таковому, но чаще он персонифицировался. У индусов огонь звался АГНИ (см.), у греков — ГЕФЕСТОМ (см.), что равнозначно ВУЛКАНУ (см.) у римлян.
Переводя взгляд на соседнюю страницу, Пирс уловил в дверях что-то движущееся и вздрогнул. За ним наблюдала Бобби.
— Читаешь?
— Да.
Ловкач ПРОМЕТЕЙ похитил с небес огонь и передал его людям — ремесленникам, чьим покровителем он являлся; с тех пор всем, кто имел дело с огнем — кузнецам, алхимикам, палачам, — приписывалась частица божественной силы, связь с богами. Потому и аутодафе совершалось с помощью огня.
Бобби подошла поближе и уставилась в книгу.
— Почитай мне, — попросила она.
— ПАРАЦЕЛЬС (см.), — читал Пирс, — предполагал, что, наряду с созданиями, родственными Земле, Воде и Воздуху, существуют еще и такие, что родственны Огню, и называл их Саламандрами.
— Валяй дальше.
— Почему эти слабые создания, любящие влагу и живущие в лесах, считаются огнеупорными, сказать невозможно, однако так было всегда. — Пирс подвинулся, чтобы Бобби могла присесть рядом на узкую кровать. — Бенвенуто Челлини в детстве видел большую пламенеющую саламандру, и отец с размаху дал ему затрещину, чтобы, помня о боли, он не забыл и это редкостное происшествие.
Бобби всмотрелась в страницу. Там было изображено что-то вроде монеты или печати, с подобием ящерицы среди символических языков пламени и латинской надписью.
— Что это?
— Наверное, та самая саламандра.
— Мой дедушка однажды видел саламандру. Прямо за церковью.
— Я тоже видел. В лесу.
— Я не о тех красненьких. Я о духе.
— Ну да, — сказал Пирс.
— Это был дурашливый дух. Дедушка задал ему вопрос, а он стал его морочить.
— Да ну?
— Потом он показал свою силу и не поддался дедушке. Было это той ночью, когда лес заполыхал. Давай другую страницу.
Пирс перешел к другим богам. Гермес в крылатой строительной каске и сандалиях «Кедс», очень похожий на фигурку с задней обложки телефонной книги: человечек несет по телеграфной линии цветы. И больше ничего.
— Страна Голопопия, — уважительно произнесла Бобби. — Ну ваще.
— Ну, — начал Пирс, однако Бобби вскочила и метнулась в свою постель, услышав то, чего он не услышал: чьи-то шаги в переходе.
Когда Винни вошла, Бобби как раз успела укутаться до подбородка в одеяла Бёрд. Винни несла им завтрак; наряд — нью-йоркский костюм (так его мысленно называл Пирс) и осенняя шляпа из лисье-рыжего плюша с фазаньим пером — был дополнен воскресным макияжем, в том числе духами, которые Пирс вдохнул, когда она ставила на его прикроватный столик тосты.
— Сэм считает, тебе сегодня лучше не ходить на мессу, — сказала она. — Полежи в постели. Ладно?
Пирс торжественно кивнул.
— Тебе что-нибудь понадобится?
— Нет.
Винни помедлила у кровати Бобби, тоже спросила, не нужно ли ей чего-нибудь, получила ожидаемый ответ (было очевидно, что любой другой поставил бы ее в тупик) и высказала предположение, что вскоре явится отец, ее проведать.
— Никакой не отец.
— Хорошо, мистер Шафто. Миссис Калтон нам говорила…
— Он не мой отец.
— Хорошо. — Винни не хотелось в это углубляться. — Мы скоро вернемся. Отдыхай.
Она тихонько притворила за собой дверь.
Бобби и Пирс долгое время молча прислушивались, как суетится семейство, садясь в машину, как кто-то вернулся в дом за забытой вещью, как завелся мотор, скрипнула передача, и наконец все стихло. Еще мгновение Пирс лежал неподвижно, глубоко, на пределе терпения ощущая мир и покой пустого дома и то, что пропускает мессу; покой этот, как пламя в его груди, нес в себе невероятные возможности.
На сей раз Пирс выбрался из кровати; книгу в темном переплете он прихватил с собой.
— Это твоя мама?
— Да.
— А им она не мать.
— Их мама умерла.
— А где твой папа?
— В Бруклине, в Нью-Йорке. Она выбралась из-под одеял.
— Покажи.
— Это было очень давно. В Старом Свете.
Пирс открыл книгу на простынях в ее кровати: страна Голопопия.
— Давай, — сказала Бобби.
Винни сейчас, должно быть, преклонила колени, ожидая причастия; вынимает четки, чтобы заполнить время до начала представления (так всегда казалось Пирсу, когда он вглядывался в ее лицо); бледно-янтарные четки, похожие на глицериновые леденцы от кашля.
— Гляди-ка, — сказала Бобби. — Что это с ним?
— Не знаю. Так получается.
— Хоть шляпу вешай.
— Можешь его потрогать. Если хочется.
Бобби потрогала, осторожно, одним пальцем. Сама она оставалась прикрытой, маленькие пальчики изящно лежали на холмике, как у матери-Венеры на следующей странице словаря. Когда он мягко потянул ее за руку, она со смехом полуотвернулась, потом снова откинулась на подушку и вытянулась, радостная, руки за головой; хотя круглые коленки по-прежнему плотно сведены.
— Можешь ее поцеловать. Если хочется.
Скорее всего, это было сказано ради смеха, без расчета на согласие — Бобби любила так над ним подшучивать; быть может, она удивилась, когда он принял вызов. Лобызание. Подалось, хотя на вид выпуклость твердая; лихорадочный жар еще есть; запах будет вспоминаться не часто, но полностью не забудется — не такой, отдающий морем, как у взрослых женщин, которых тоже будет иной раз удивлять его готовность.
Восьми-девятилетние камберлендские девочки в те дни либо знали о сексе все, либо не знали ничего. Бобби не знала ничего — ничего, кроме двух-трех скабрезных словечек, Пирсу же не были известны даже и они; когда его мать обнаружила, что все ее представления на самом деле неправильны, она решила, что этот предмет словами не опишешь, а потому и не пыталась. И вот Пирс и Бобби по большей части просто лежали рядом, целомудренно, как рыцарь и дама в постели, разделенной мечом; они познавали упоительный восторг взгляда и прикосновения, восторг этот был познанием, тем самым, которое змей принес Адаму и Еве, тем самым, которым упивались офиты: они познали свою наготу.

 

— Твой дедушка приехал! — выкрикнула Бёрд у двери бунгало (Пирс с Бобби разошлись обратно по своим кроватям и пристойно укрылись одеялами). — Он уже здесь!
Бёрд всмотрелась в лицо Бобби, любопытствуя, как та примет эту новость, но ничего на нем не прочла; единственно, впервые она показалась чужой, неуместной в кровати Бёрд и в их доме, мимолетной гостьей, которая уже уходит.

Глава девятая

Волосы его стояли торчком, густые и черные, без старческой седины, но лицо избороздили морщины до того глубокие, что их можно было принять за жуткие шрамы: они пересекали щеки, лоб — мало того, разбегались от бровей и глаз. Прибыл он в пикапе, который вел кто-то другой, — когда Флойд вышел и двинулся к крыльцу, водитель остался в машине.
Сэма оторвала от воскресного обеда Винни, ее всполошил Уоррен, а Уоррена послала Хильди: она увидела грузовик при выходе из бунгало, куда относила еду для Пирса и Бобби. Винни посмотрела на Флойда с веранды, подойти ближе он, похоже, не хотел. Мотор машины еще урчал.
— Я за дочерью приехал.
— Надеюсь, вы не против поговорить сначала с доктором Олифантом.
Флойд пожевал табак, нетерпеливо сплюнул и устремил взгляд вдаль.
— Минуту, не больше, — заверила Винни. — Девочка только-только оправилась от тяжелой болезни.
Флойд обернулся к грузовичку, и через мгновение водитель заглушил мотор. Пока Флойд всходил на веранду, Хильди метнулась в кухню, бросила подносы, позвала за собой Бёрд и Уоррена и с ними припустила вверх по задней лестнице, в холл, а там к печной заслонке, где (как они прекрасно знали) можно было услышать разговоры в нижней комнате.
Они пропустили приветствия и скупой обмен любезностями, вслед за которым Сэм, как водится, предложил сигарету, а Флойд ее принял и засунул за ухо, как плотник карандаш.
Мои законные обязанности никто не отменял, говорил Флойд.
Да-да, конечно (голос Сэма с Сэмова кресла).
Нельзя, чтобы она жила не на виду у меня.
Но у меня тоже есть обязанности перед законом, сказал Сэм (у Хильди потеплело в груди — там, где она затаила дыхание). Она очень больной ребенок, и я должен быть уверен, что ей не станет хуже. Ну-ну-ну (наверное, в ответ на какой-то жест Флойда). Я мог бы поместить ее в здешнюю больницу. Мог бы.
Снизу донеслись отзвуки спора, перегруппировки сил — даже приблизив ухо к решетке, Хильди ничего не могла понять; и тут Уоррен потребовал, чтобы ему объяснили происходящее.
— Цыц, Уоррен. Замолкни. Пожалуйста. Не хотел вас обидеть, говорил Флойд. Разумеется.
Поймите, док. В чем тут штука. Мы ведь христиане.
Да ну, отозвался Сэм. Хильди была уверена, что знает, с каким лицом он это произнес.
Чтобы девчонку туда забрали. В эту больницу. Вы там все Римскому Папе поклоняетесь. Для нас это все равно что дьяволу из пекла поклоняться.
Возмущенная, Хильди, не дыша, ждала ответа Сэма — какого именно, она себе не представляла, но уж точно убийственного.
Но Сэм сказал только: Ладно, не собираюсь с вами спорить.
Он, видимо, встал, и до Хильди долетели его слова: Вот что я вам скажу. Идите в задний домик, повидайте ее, проверьте, как у нее дела. А потом поговорим.
Это было все. В нижней комнате наступило молчание. Хильди (Уоррен не оставлял ее в покое; чё они говорили чё говорили) пришла в голову удручающая мысль, что мир взрослых и известный ей мир разделены пропастью и однажды ей предстоит оказаться по ту сторону, думать и чувствовать, как они, а не как сейчас; и только тогда она поймет, нужно ли было ужасаться из-за поступка — или бездействия — Сэма: так спящему, чтобы судить о своем сне, необходимо для начала проснуться.

 

Пирс, лежа в постели, слышал, как открылась дверь бунгало; слышал, как Флойд Шафто разглядывал свою дочь, внучку, то есть слышал его дыхание, а Бобби молчала. Когда они нарушили молчание, то заговорили разом, причем очень тихо и быстро, словно на каком-то иностранном языке.
Пошли. Ты здесь не останешься.
Останусь, если захочу.
Ты здорова.
Лучше бы мне помереть. Ладно, ты уже здорова. Пошли. Не пойду.
Флойд замолчал. Пирс (ухо его словно бы выросло в чувствительную антенну) различал дыхание Бобби: частое, злое, в горле слабо посвистывает мокрота.
Они тебе что-нибудь вдалбливали в голову? — спросил Флойд. Молиться чему-нибудь заставляли? Говори!
Не твое дело.
Ты бы хоть уважение поимела. Было бы к кому. Живо домой.
Не пойду. Не смей меня трогать. Убью. Перережу тебе глотку, когда заснешь. Так и знай.
Чертовка. Это они тебя настроили. Ты проклята.
Молчание. Дверь бунгало закрылась. Пирс лежал неподвижно, пока мефитические проклятия Шафто (еще более страшные оттого, что произносились они приглушенным голосом) не испарились и горячечное дыхание Бобби не выровнялось. Сердце его билось учащенно; он понимал, что Бобби нельзя покидать этот дом и возвращаться в свой прежний, что лишь благодаря отчаянной дерзости она унесла оттуда ноги, что там ей грозит гибель; ясно было, что это неправильно, такого не допустят в том мире, где жил он сам, где правили Сэм и Винни, а не Флойд.
Чуть позже пришла Винни и мягко сообщила Бобби, что отец пожелал оставить ее здесь, с ними, пока она совсем не поправится. Пусть отдохнет день или два, и тогда доктор Олифант отвезет ее обратно в отцовский дом.

 

В ту ночь в бунгало собрались Невидимые (по одному, под разными предлогами выскользнули наружу и, нарушая карантин, фактически уже отмененный, пересекли крытый переход); они дали Бобби чистую белую рубашку и, когда она оделась, нашли пузырек, в который Пирс на причастии зачерпнул святой воды из купели, — за последние два дня его неоднократно перепрятывали и тем, быть может, лишили силы, но, во всяком случае, ничего не пролили.
Кто совершит таинство, сомнению не подлежало. Сестра зачитывала им правила из своей черной книжечки (Хильди требовала разъяснить то одно, то другое): Лица духовного звания предпочтительней мирян, католики предпочтительней некатоликов, мужчины предпочтительней женщин (исключения — в случае крайней необходимости), родителям не позволяется крестить собственных детей (почему? — недоумевала Хильди и недоумевает до сих пор).
В последнюю минуту Бобби передумала, но, выслушав убедительные аргументы (это ее последний шанс, и, разумеется, она теперь достаточно подготовлена; они ее не покинут, а как-нибудь продолжат наставлять), все же согласилась. Ее поставили на колени между восприемниками, Бёрд и Хильди, и Пирс (их могли, конечно, в любую секунду прервать, но кто?) открыл пузырек с краденой теургией. После крещения, на какой-то миг, пока душу не замутит первый неблагой (хотя и простительный) порыв, первое неправедное желание, она пребывает в изначальной, замысленной Создателем, чистоте, и если бы сейчас им на головы обвалилась крыша, Бобби была бы единственной, кому был бы обеспечен мгновенный и беспрепятственный доступ к престолу Господню. Полный высоких чувств, Пирс опрокинул пузырек, маслянистая жидкость потекла по волосам Бобби, и та захихикала от щекотки. Вращение мира под их коленями сделалось заметным.
— Baptiso te, — читал он по требнику.
— Бобтизо? — повторил Уоррен, которому попала в рот смешинка.
— Baptiso te, Roberta, in nomine + Patris et + Filii et + Spiritus Sancti.
— Амен, — произнесли они. И задумались, что делать дальше.
Пирс — от благоговейного страха у него чуть кружилась голова — отложил в сторону требник и пузырек. Ни на кого не глядя, Бобби промокнула рубашкой каплю жидкости с уха, забралась в кровать Бёрд и легла неподвижно, лицом к стене.
— Бобтизо, — не успокаивался Уоррен. — Бобтизо!
На следующий день тихая и бледная Бобби натянула на себя тоненькое платьице в цветочек (вид у него был жалкий — хуже, чем в день ее первого появления), потом кофту (пальцы вслепую застегивали уцелевшие пуговицы, глаза смотрели в сторону) и пальтишко с меховым воротником. В бумажном мешке была еще одежда, отобранная Винни из гардероба Бёрд и Хильди, несколько банок с консервами, батон, а также иллюстрированная книжка с ангелами — на ней остановилась Бобби, когда ей предложили взять что-нибудь из библиотеки Олифантов. Хильди просмотрела свои святые картинки, отложила несколько нелюбимых, а также, великодушно, одну любимую: Цветочек с охапкой роз, в коричневом, теплого тона, платье и черном капюшоне — прямо как птичка-поползень, — и отдала насовсем Бобби.
На заднем сиденье «нэша» Бобби, устроившись у окна, глядела не наружу, а Сэму в затылок; руку Пирса она держала в своей ладошке. Пирс тоже молчал и тоже смотрел на Сэма, не сумевшего или не захотевшего оставить у себя Бобби; везя ее через черные зимние горы на Кабаний Хребет, где жили Шафто, чтобы отдать Флойду, он непрерывно сыпал шутками, но никто ни разу не рассмеялся. Не заезжая на чуть живой мост через скакливый ручей, по ту сторону которого, под громадой горы, среди двора, где не росло ни травинки, стояла хибара, Сэм затормозил, обернулся и открыл для Бобби заднюю дверь. Сказал, не хочет рисковать автомобилем, придется ей дальше идти пешком.
На веранду хибары вышел Флойд Шафто и встал не шевелясь. Монотонно залаяла привязанная к столбу собака. Бобби выгатила из машины свой мешок с барахлом и, не оглядываясь на Пирса, пошагала через мост, однако наложенный им на ее душу знак внутренней, невидимой благодати оставался при ней.

 

В подвале большого дома, загружая углем автоматическую топку, Джо Бойд рассказал Пирсу, как трахаются. Пирс настаивал, чтобы дискуссия велась на внеличностном, научном уровне, с использованием правильных терминов, которые Пирсу случайно были знакомы: пенис у мальчиков, пелвис у девочек. В сумрачном подвале было жарко, угольная пыль оседала на потных руках и бровях Джо Бонда. Он объяснил технологию. Поведал также о проститутках — интересовавшая его тема; проститутки, сказал он, это женщины, которые согласны заниматься этим самым за деньги, а поскольку им платят, то никакого обмана нет, все по-честному. Джо сказал, что в Бондье проституток нет, есть только в больших городах, вроде Хантингтона; когда он будет готов и запасется деньгами, то именно туда и направится. Еще он объяснил Пирсу про «студилак», то есть «студебеккер» с мотором от «кадиллака», и про то, какие автомобили самые скоростные.

 

Что с ним сделалось? Пришел апрель, а плечи его тяготил груз, словно зимнее пальто из коричневой шерсти все еще было на нем, только не снаружи, а под кожей. Томительно желалось вывернуться наизнанку, как бы вылупиться из яйца. Он затих, ушел в себя, подолгу пялился в пустоту, застревал в коридорах и дверях, и Винни предположила, что он еще не совсем поправился. Она поделилась с Сэмом, тот не исключил, что она права, и было решено: каждый день пусть час-два побудет у себя в спальне, отгородившись шторами от весеннего расцвета природы, — полежит, а еще лучше, вздремнет; он уверял, что заснуть не способен, однако приходилось лежать в полутьме и ничего не делать, даже не читать.
Как правило, он подчинялся, лежал, оперев затылок на ладони, и наблюдал, как перемешается солнце за закрытыми шторами, разглядывал чудное плетеное кольцо, свисавшее с веревки. Напевал. Временами даже проваливался во внезапный, похожий на каталепсию сон, а через час просыпался с открытым, пересохшим ртом и взмокшим лбом. Он видел и сны, часто про свою же спальню — досадно, думал он, проснувшись. Правда, однажды ему приснилась Бобби: вместе с его кузиной Бёрд она лежала в кровати, но не такой, как у него, а вроде родительской, в Бруклине. Бобби и Бёрд были проститутки; Пирс лежал между ними голый, все были укутаны одеялами по самую шею, девочки — тоже, вероятно, голые — глядели на него с улыбкой и готовностью; все шло к тому, чтобы трахнуться. Безбрежное, радостное ожидание переполняло Пирса, ничего подобного он прежде не испытывал, это была смесь благодарности и отчаянного восторга, обращенная одновременно внутрь и наружу; те же невыразимые восторг и благодарность он будет испытывать позднее (только во взрослом варианте — наяву и не такие сильные), каждый раз, когда ему выпадет счастье оказаться в таких же или подобных обстоятельствах.
На исповеди он ничего не сказал отцу Миднайту о Бобби. О крещении тоже, поскольку решил, что — из каких бы запутанных рассуждений ни следовал такой вывод — это не было грехом; умолчал и о воскресном утре, когда все Олифанты отправились в церковь, а он остался дома с Бобби. Никто не говорил ему впрямую, что это грех: при изучении десяти заповедей соответствующие номера пока не затрагивались, — однако он решил в любом случае помалкивать об этих делах и приискал для них в этической классификации какое-то иное место, ведь за началом не виделось конца, а кроме того, они касались только его и никого другого.

 

— Конечно, я ее помню, — кивнула Винни. — Маленькая девочка, которую привела та женщина. Ее еще звали как какую-то зверюшку.
— Мауси.
— У самой девочки тоже было имя то ли из детского стишка, толи из сказки. — Закончив рыться в памяти, она посмотрела на Пирса. — Ну и?
Ну и: он и сам только в последние сутки, добираясь к матери самолетом и автобусом, начал припоминать (или вообразил себе, что вспоминает) это и еще многое другое. Как он прятал эту девочку прямо там, в дядином доме, в дядиной спальне, — Сэм никогда об этом не узнал. Как он взглянул на нее распахнутыми глазами, словно бы вывернувшись наизнанку, и как впервые вступил в то состояние, ту историю, ту ситуацию, куда будет вступать вновь и вновь, откуда ни разу по-настоящему не выйдет, — вроде рассказчика, который забыл (счастливый) конец старинной сказки и, чтобы взбодрить свою память, все повторяет и повторяет, как дурачок, начальные хитросплетения.
Старинная сказка, волшебная сказка.
И все же до этого дня Пирс не связывал устроенный им самим лесной пожар с огнем, который разожгла Саламандра, дабы показать Флойду Шафто свою силу. Прошлое Бобби Шафто представлялось ему в то время совершенно несоизмеримым с его собственным прошлым, оба прошлых простирались за спиной в неопределимую даль, но существовали в различных измерениях, не пересекаясь; события, случавшиеся с ней, не могли случиться с ним. И когда впоследствии, занимаясь другими исследованиями, он вновь наткнулся на связь между саламандрами и огнем, Флойд Шафто уже был полностью забыт. Но ныне Флойд стоял перед ним, вызванный из сказочного «жили-были», и только теперь Пирс сообразил увязать концы с концами. Время было упущено, и не выяснишь уже, был ли пожар, устроенный Пирсом, тем самым, что продемонстрировал дедушке Бобби силу Саламандры.
Но даже если оба пожара на самом деле были одним, занявшимся летом 1952 года у мусорных корзин Олифантов по соседству со старым гаражом, поджигателем все равно могла быть Саламандра: это она дунула на грабли Пирса и горящая бумага слетела на коровяк и молочай, которые только того и ждали. Не в первый раз за эту неделю, за эту зиму, он ощутил, что просто выдумывает историю в обратном порядке, начиная с этого мига, — логику и все прочее. Не так ли и всегда действует память? Лепит кирпичики из ничего и встраивает их один за другим в так называемое прошлое, а на самом деле лабиринт, чтобы было где спрятаться чудовищу или чему-то чудовищному?
— Не ответишь ли мне на один вопрос? — Винни робко улыбнулась. — Раз уж зашла об этом речь.
— Какой?
— Все-таки зачем ты тогда взял бриллиантовое кольцо Опал?
— Собственно, не кольцо. А только камень.
— Ну да.
— Не вспомню. — С жуткой остротой Пирс ощутил жестокость своего поступка, пусть вызванного детским эгоизмом — но все же. — То есть что взял, помню, но почему — сказать не могу.
— Сэм так огорчился. Что ты на такое способен.
— Боже. Стыдобище.
Нежная окраска неба, которое они рассматривали, стала темнеть; ветер задирал один за другим листы безвольных пальм и вновь ронял.
— Ладно, — мягко произнесла Винни. — Теперь это уж точно не имеет значения.
Пирс взял у матери из пачки сигарету и зажег. Разом, как удар, в памяти распахнулась бархатная коробочка для колец, подбитая розовым атласом. Внезапно он уверился — от мысли сжалось сердце, — что этот камень, драгоценность из обручального кольца Опал, он взял, чтобы отдать Флойду Шафто; и еще: стоит задержать этот миг, продлить его на миг еще, и память даст ответ и на вопрос почему.

Глава десятая

Флойд Шафто был седьмым из семи сыновей, получивших имена по названиям камберлендских округов. Как седьмому сыну, ему были даны особые способности, о которых он ничего бы не знал, если бы те, с кем он рос, ему не рассказали и не предложили их использовать: он мог, например, вытягивать огонь из пожарища, выщелкивать его пальцами и потом стряхивать. (Его мать, как мать семи сыновей, тоже кое-что умела. Она умела задуть катар в горле умирающего ребенка, так что тот выздоравливал.)
С младых ногтей он знал уже, что за эти дары полагается платить. Сейчас, будучи зрелым мужчиной, христианином и дедом, он не был уверен, что дарованные ему способности и обязанности, которые из них следуют, исчерпаны.
Он родился в рубашке; повивальная бабка эту рубашку сохранила, высушила и дала ему, чтобы носил в мешочке, — носить он не захотел, но припрятал рубашку в месте, известном только ему. Если он думал таким образом избежать судьбы, к ней привязанной, то это был пустой расчет. В определенные ночи — на малое Рождество, в последнюю ночь октября или в ночь середины лета при полной луне (причем по мере того, как старел он сам и как портился мир, это случалось все реже) — Флойд Шафто, лежа в постели, слышал под окном не очень настойчивый, но отчетливый оклик и отвечал на него. Ибо он принадлежал к отряду, в который входили мужчины и женщины, чье рождение (как он предполагал) сопровождалось столь же необычными предзнаменованиями, что и его собственное; и существовал иной, не уступавший им по численности род, с которым шла борьба за благоденствие всей земли; и не откликнуться на призыв было так же невозможно, как отказаться спать или умереть.

 

В двенадцать лет Флойд видел, как хоронили его мать, умершую при родах своего последнего ребенка и одновременно первой дочери (младенец тоже умер). На похоронах не было проповеди, никто не читал заупокойную, не пел гимнов; гроб сколотил сам отец, могилу вырыли братья.
Тем летом Флойд впервые услышал сквозь сон, как под окном выкликали его имя.
Он проснулся и стал слушать, не повторится ли зов, держа в памяти звук и направление. Зов не повторился, но, казалось, затих за окном, ожидая. Как-то умудрившись не потревожить спавших тут же братьев, Флойд выбрался из кровати и проворно перелез через подоконник. Это была самая короткая ночь в году, светила полная луна; видно было как днем — только тот, кто его звал, не обнаруживался. Тем не менее он повел Флойда, и тот, не видя его, поверил, что звавший знает, куда и зачем.
Он шел вниз по тропе, утопленной в скалах, потом вдруг почувствовал, что оставлен в одиночестве, действовать по собственному усмотрению — так, бывало, его старик покажет ему, как мотыжить борозды, и дальше сам, как знаешь. Он бесшумно зашагал дальше на длинных босых ногах и наконец начал замечать на тропе других. Один или двое, мужчина, женщина; минуя их, он заглянул каждому в лицо, но они его не замечали. Он догнал высокого мужчину в черной шляпе с висячими полями и, всмотревшись, узнал его: лицо искажала гримаса, грудь была разворочена пулей — прошлой зимой этого человека застрелил помощник шерифа.
Благослови вас Господь, произнес Флойд, но сосед не ответил. Появился еще народ, на круто устремлявшейся вниз тропе обнаружилась развилка, которой Флойд не помнил. Он заметил, что все они исчезают в расселине, куда отовсюду сходятся целые толпы: кто-то был связан, кто-то наг, кто-то беззвучно стонал, кто-то смеялся. Когда поток принес его к самой расселине, Флойд воспротивился, вовсе не желая входить; тут какая-то женщина, уже туда шагнувшая, обернулась на ходу, словно кто-то ее окликнул, и взглянула на Флойда. На руках ее, завернутый в ее саван, лежал ребенок, который умер вместе с ней. Прочие спускавшиеся в гору протискивались мимо, толкали женщину — можно было подумать, они торопятся на ночлег; наконец толпа увлекла ее за собой, однако до самого последнего мига лицо ее было обращено назад, к Флойду.
Когда он вернулся к окну своей хибары, солнце добралось до верхушек гор. Поставив ногу на подоконник, чтобы забраться внутрь, он увидел в окружении братьев собственное спящее тело, не переменившее позы, с тех пор как он заслышал зов.
Звала ли она его за собой? Что бы случилось, если б он за нею последовал? А может, она просто удивилась, узрев его среди мертвых и не зная, присоединился он к ним или все еще жив?
Он слышал, что по смерти человек возносится на небеса или спускается под землю, в преисподнюю. Так говорится, объясняла его мама, в большой Библии, что на комоде, но он знал, что мать ее не читала, так же как и его старик. Оба они были неграмотные.
Почему мертвые спускались по горному проходу, а не сидели на месте — на земле, в небесах или под землей? Он положил ладонь на коричневую книгу, шершавую и тяжелую, как бревно, — ответ должен быть где-то внутри.
В тот год «Удача» открыла Второй Номер и привезла вагоны кирпичей для постройки склада, школы и больницы; по холмам вылезли, как грибы, новенькие желтые домики, пахнувшие креозотом и толем. Старшим братьям Флойда тоже досталось по одному, и они спустились с горы, а вместе с ними и Флойд — он жил то с одним братом, то с другим в их неотличимых обиталищах. Там он пошел в школу, где учительница, нанятая компанией, научила его читать, петь песни об Америке и писать ручкой со стальным пером. Флойд очень старался, вслушиваясь в ее малопонятный птичий щебет (взгляд его частенько бывал обескураживающе настойчив, большие уши казались настороженными, как у лисицы), овладел грамотой и взялся за Библию в надежде что-нибудь оттуда извлечь. Он открывал ее на случайной странице и пробегал взглядом по тесно заполненным строчкам, пока не бросится в глаза какое-нибудь слово, с него он начинал читать, прозревая иногда истину за словами или в них — истину, которую еще не умел высказать, ту не понятую им истину, которая мелькала на лице матери, на лицах других людей, что шагали по горному проходу.

 

За двадцать лет до того, как был открыт Второй Номер, Удачинская угольно-коксовая купила гору Кабаний Хребет — не видимую всем поверхность, а только права на минералы в недрах. Права на участок, лежавший под его пятьюдесятью акрами крутого склона, дед Флойда Шафто запродал по пятидесяти центов за акр и считал, что не остался внакладе; он был неграмотен (длиннющий документ подписал загогулиной, удостоверенной свидетелями и нотариусом) и не имел понятия о том, что отдал «Удаче» не только уголь под почвой, но и право добывать его тем способом, какой компания сочтет подходящим. Тогда об этом никто не задумывался, поскольку способа извлечь уголь из Камберлендских гор никакого не существовало; иное дело потом, когда появились поезда.
Черные слои залегали на глубине в какую-нибудь сотню футов, а то и ближе, а то и так близко, что, когда при прокладке железной дороги землю взрывали динамитом, они оказывались на поверхности: тонны осколков полуночи, вскрытая сокровищница. Еще до того, как пути достигли Бондье, служащие «Удачи» взялись за сооружение надшахтных построек, отверстий штолен и строительных лагерей. К тому времени как братья Флойда спустились с горы, у приемной площадки уже выросла большая груда сланца, по двору весь день ползали змейкой сотни вагонов с углем — дробленым и кусками, — каждый пятидесяти центовый акр Кабаньего Хребта давал тысячи тонн.
Копая уголь, братья Шафто заколачивали столько денег, сколько прежде им и не снилось, и тут же тратили их на покупки, о каких прежде не думали: набивные занавески и линолеум, ковбойские шляпы, вставные зубы, золотые часы, душистые фланелевые рубашки и шелковые чулки. Компания платила горнодобытчикам за рабочие часы сколько спросят — блестящей монетой, помеченной как настоящая: десять центов, четвертак, доллар, пять долларов; в магазине компании, а вскоре и в обычной лавке ее можно было потратить на пшеничный хлеб, печенье в коробках, бледный кукурузный сироп, аспирин, кока-колу; по пухлым каталогам в магазине компании можно было заказать наборы посуды, электроутюги, карабины с воронеными стволами, громадные радиоприемники с небольшой целлулоидной шкалой. От проповедников, что выступали по радио в воскресенье, Флойд узнал, как зовется тот, чей зов он услышал летней ночью, — Свитой Дух.
Он пошел работать породоотборщиком, вместе с толпой чумазых мальчишек выходил еще впотьмах на приемную площадку и выбирал кости из тряской угольной реки, которую гнал вверх, к погрузочному крану, конвейер. Даже в холода им не разрешалось надевать перчатки, чтобы пальцы не потеряли ловкости; ногти быстро снашивались, кожа под ними кровоточила, и Флойд научился у остальных пользоваться всякий раз, когда босс отвернется, щитками для указательных пальцев, вырезанными из кофейной жестянки и прикрепленными резиной.
Кости: не потому ли так назывались у них сланец и камешки, что это были ломаные кости горы, которые следовало извлекать из ее плоти — угля? Кости вперемешку с угольной пылью отправлялись в сланцевый отвал, который тянулся на сотни футов вдоль устья ручья; когда мальчишки, отпущенные после полудня с приемочной площадки, шли в школу, они чуяли запах гари: глубоко внизу тлел пожар. Зимой над отвалом, как из свежей навозной кучи, поднимался парок.
Его тетки вывешивали белье сушиться на морозе, и, прослужив совсем недолго, оно безнадежно серело и истончалось — ткни пальцем, порвется. Непонятно было, чего ради его вообще держат в хозяйстве, чего ради стирают в корытах, от которых несет кислым. День-деньской над приемочной площадкой и погрузочным краном стояла жирная пыль, а вдобавок вонь горящего отвала и печей в лагере; под грузом облаков эта смесь осаждалась обратно на Кабаний Хребет, портя радостную окраску удачинских домиков и приперчивая снег на вершине. Отец Флойда Шафто у себя на ферме стирал эту пыль с топорища, ощущал ее вкус в своей зелени.
В восемнадцать Флойд Шафто, подручным шахтера, впервые отправился под землю; обед он нес в оловянной посудине, на голову надел брезентовую шляпу с карбидной лампочкой. Он спускался в вагонетке по узкой горловине горы, в ее неизменно холодные и влажные внутренности, весь день не выпускал из рук отбойный молоток, рубил уголь. Здесь тоже воздух был перемешан с пылью — вагонетки, рельсы, инструменты блестели от нее, как полированные.
В то утро шахтер, к которому Флойд был приставлен, подсек кайлом атласистый пласт угля, и Флойд вытащил из него сланец. Шахтер буравом просверлил вдоль поверхности дырки, Флойд вставил в них, чтобы они не закрылись, «мертвецов» — бумажные кульки с землей. Потом пришел служащий компании и поставил заряды, все отошли по коридору к выходу, волоча за собой запал (по словам служащего, не так давно для этого использовали просто-напросто полоску пороха, насыпанную на каменный пол, теперь же — электрический провод), служащий подпалил его, и со сланцевого потолка, как посуда с полки, обрушилось двадцать тонн угля, образовав громадную блестящую груду обломков, а в воздухе черными искорками замерцала в свете ламп пыль.
Весь день, втягивая ноздрями угольный запах, грузишь куски в вагонетки и отсылаешь наверх, но куча почти не уменьшается; потом наконец на открытый воздух, солнце заходит, а ты уж позабыл, какое снаружи время года.
И весь этот срок ночной зов не повторялся.
Вместе с двумя своими тетками он принял Иисуса Христа как своего личного спасителя в новейшей Всеевангельской церкви Господа во Христе: это были махровые баптисты, которые требовали креститься полным погружением, что Флойд проделал, можно сказать, профилактически, когда похрюкивающий проповедник окунул его спиной вперед, предварительно зажав ему пальцами нос.
Прими Иисуса в сердце твое, сказал ему проповедник, и Флойд послушался и ощущал потом Иисуса во всех закоулках сердца: мелкий, как воробушек, он грел его, как крохотная печка. В отделанной сосновым горбылем церкви Бондье он с тех пор ни разу не бывал.

 

Хорошие, изобильные времена скоро кончились, поскольку Гувер, в сговоре с миллионерами и боссами, задумал устроить из страны пекло. Заработная плата упала ниже некуда, компания перестала заботиться о тех, кто от нее зависел; братьям Флойда, чтобы прокормить семьи, едва-едва хватало заработка за смену; спускались они в гору еще до рассвета, а возвращались далеко за полночь и никогда не видели солнца. Флойда, как младшего, отослали на ферму: там, по крайней мере, были кукуруза и репа и не копились долги магазину компании.
Отец Флойда использовал свой участок на всю катушку, год за годом выращивал на нем кукурузу, не давая отдыха земле (так же он поступал и с женой — подумал однажды Флойд, но только однажды); и все же почва еще далеко не истощилась. Весной двадцать седьмого года он, как обычно, пахал и сажал, справившись предварительно по календарю о сроках и фазах луны; дважды он мотыжил землю и наконец стал ждать урожая. И тут же на эти разрыхленные, прополотые акры обрушился потоп: ночью, с гор, снося слой почвы, низвергая его во вздувшиеся ручьи, оставляя за собой голую желтую глину, на которой не росло ничего, кроме ракитника. Отец Флойда и боронил землю, и удобрял, но даже через два года кукуруза на участке не вырастала выше, чем по плечо.
И в это место, с голым, без зелени, двором, с мулами и тощими свиньями, с хибарой в четыре комнаты и черной собакой под верандой, Флойд привел свою новобрачную жену, а также ее дочку — пугливого звереныша, не имевшего к Флойду отношения. О чем он никогда не тужил, так как полагал, что человеку, наделенному особыми дарами, не суждено общаться с женщинами подобно прочим мужчинам и других детей, кроме ребенка жены, у него не будет.

 

На наклонном участке Шафто имелась посадка каштанов: высокое старое дерево и его отпрыски; сладкими плодами кормились осенью и зимой свиньи, употребляли их, печеными, и Флойд с братьями; в белых свечках кишели по весне пчелы. Однажды в ноябре, в один из коротких дней года, Флойд вышел вечером скликать свинок и увидел женщину, которая рылась в желтых листьях и складывала в торбу каштаны.
Почувствовав на себе взгляд Флойда, она вздрогнула и, раскрыв рот, смущенно на него уставилась. Тощая старуха, с негнущимися, как у куклы, конечностями, в коричневом армейском мундире и в ботинках без язычков. Она показалась ему вроде бы знакомой: возможно, как все жители хребта, она находилась с ним в родстве. Он увидел мысленно дорогу наверх, к ее хижине.
Убедившись, что он не намерен браниться, женщина перекинула торбу через плечо и молча поспешила прочь. Не многовато ли будет, крикнул Флойд ей в спину, но она не отозвалась, только обернулась разок на бегу и бросила ответный взгляд. Он вспомнил эти белесые глаза: такие уже глядели на него однажды, но не здесь, не в дневном мире.
Ночью, пока его долговязое тело покоилось рядом с женой, Флойд бесшумно, так что ни одна соломинка не прошуршала, выбрался из кровати и пустился по дороге на Кабаний Хребет. Прошло немало лет, многие приметы местности были смыты потоком, много народу, покинув ветхие фермы, переселилось вниз, в лагерь, — можно было уже и не вспомнить путь, но он серебрился под голыми ступнями Флойда, как слизь улитки, так что не собьешься.
Дверь в ее хижину стояла открытой или, во всяком случае, не явилась для него препятствием; бледно-рыжая кошка при его приближении взвизгнула и по столбу веранды взлетела на крышу. Едва ступив босой ногой на пол из расщепленных бревен, он вспомнил этот дом, как его приводили сюда однажды ребенком, в жестокой лихорадке, как эта самая женщина (уже тогда старуха) вынула свой бешеный камень — безобразный комок, найденный, по ее словам, в оленьем желудке, — и потерла его этой штукой, чтобы остудить кровь; а также, как из рук в руки перекочевала серебряная монета.
Да, я знаю тебя, Флойд Шафто, сказала она ему, держась поодаль, в другом конце комнаты. Я знала, из каковской ты породы.
Вы у меня сегодня кое-что взяли, сказал Флойд. Я пришел, чтобы это забрать.
На полу посередине лежала торба, полная каштанов. Словно бойцы на ножах, они, не сближаясь и не отдаляясь, принялись кружить по комнате.
Я видела тебя на тропе, сказала она. Я была с ними.
Я вас не заметил, отозвался Флойд.
Она рассказала (все еще кружа против часовой стрелки по комнате и удерживая его взгляд в воздетой тощей руке), кто были те люди, что шли ночью по горному проходу, — люди, среди которых Флойд видел свою мать. Это были покойники, объяснила она, умершие раньше своего срока, — убитые, покончившие с собой, жертвы родов или несчастного случая.
Пока назначенный им час не пробьет, они не могут упокоиться в могиле, куда положена их плоть, дабы почивать там до Судного дня.
И тут Флойд понял, что светилось в лицах тех, кто шел по тропе, и в лице его матери также, ибо то же самое он со страхом и жалостью замечал и в глазах ведьмы, державшей его, как когтями за горло: голод, вот что это было.
Я открою тебе одну штуку, сказала она, которая спасет тебе жизнь: ежли тело, что спит сейчас в постели, перевернут вниз лицом, ты, когда вернешься, не сможешь в него войти; и ежли ты не вернешься в тот же день — тоже не сможешь. Тогда твоя душа вместе с другими должна будет ходить по тропе, пока не наступит твой собственный смертный час.
Спасибочки за это, ответил Флойд.
На здоровье, отозвалась она, а теперь ступай себе.
Но сначала извольте вернуть мое, — и Флойд шагнул к торбе.
Что твое, то теперь мое. Двигаясь по кругу, она приблизилась к стулу из древесины гикори. Схватила его за рейку и проворно, как мешают в котле, начала вращать на одной ножке. Кошка взвизгнула, очаг брызнул искрами, Флойд рванулся поперек комнаты, чтобы схватить старуху.
Но при пособничестве черта (призванного с помощью деревянного стула) душа ее обернулась белесым мотыльком и выскользнула у него из рук. Тогда душа Флойда склонилась пред жившим в его сердце Иисусом, и Его милостью обернулась козодоем, что нацелился схватить мотылька.
Но душа ведьмы обернулась совой — вот-вот схватит козодоя.
Но душа Флойда обернулась зернышком на полу, слишком малым и незаметным. Тут ведьма вернула себе прежний облик, хвать котомку с каштанами и — быстрей паука — прыг с нею в окошко.
Но душа Флойда обернулась поджарым волком, и не успела ведьма скрыться из виду, как он устремился ей вслед по залитой лунным светом дорожке.
Ведьма улепетывала между скал, ноги, обутые в сапоги, не шли, а почти летели, сзади развевались седые пряди, но Флойд, с мошной грудью и о четырех лапах, не уступал ей в проворстве. По пути вниз он увидел других, целую толпу, они теснились, замирали в забытьи, загораживали проход. Теперь ему было ясно: это безвременно умершие, убитые, бедолаги; он и не подозревал, что их так много. Бойцы на ножах, жертвы кровной мести, незаконные младенцы, задушенные сразу после рождения; чернокожие строители, загубленные работой, наркотиками или застреленные десятниками — и не находящие покоя на кладбищах для черномазых, по краям тех самых железнодорожных путей, которые они строили. Висельники, солдаты и шахтеры, шахтеры, попавшие под обвал, сгоревшие в подземном пожаре, раздавленные между вагонеткой и ребром туннеля, задохнувшиеся от газа; не примирившиеся со смертью, все еще алчущие того же, что и живые. Длинная процессия вилась по ночным балкам, временами, подхваченные волной страстной алчбы, они, как овцы в панике, пускались бегом, вытаращив глаза. Флойду казалось, он странствует с ними не первый день, выискивая в толпе беглянку с торбой через плечо и с голодными, как у остальных, глазами.
Но миновали не дни, а всего лишь эта длинная-длинная ночь. Перед рассветом толпы пустились к подножию утеса, где был их приют; последней в этой суетливой, тихонько стенающей реке была ведьма. По мере того как светало, они испарялись, но ведьма делалась виднее, и на повороте Флойд едва ее не догнал. Но слишком поздно: перед его носом дверь захлопнулась, ведьма с добычей провалилась в преисподнюю. Флойд опустился (его душа опустилась) на холодный камень и, среди опавших листьев, зарыдал от усталости и досады.

 

Итак, существовали и те, кто, подобно ему самому, были призваны Свитым Духом, и другие, плясавшие под дудку дьявола. Их взаимная вражда повелась с незапамятных времен, ожесточенная, как раздоры, о которых повествовал его дедушка, разгоревшиеся в Камберлендских горах после Войны (лишь одну войну дедушка именовал с большой буквы), — эти раздоры между округами и кланами окончательно так и не потухли, а, подобно пожару в сланцевых отвалах, тлели по сей день.
Что твое, то теперь мое, сказала она, и в худший год гуверовских голодных времен каштаны погибли — не только на Кабаньем Хребте, но и во всех окрестных лесах не осталось ни одного, вымело все до единого, одним махом. Флойд с отцом свалили мертвый каштан у кукурузного поля и на бесплодном глинистом участке сожгли его громадный ствол, вместе с ведьминой метлой и низеньким кустарником, который единственный здесь рос. Зола подкормила землю, и по крайней мере в этом году у них вырос хороший урожай зерна; Флойдов старик после этого потерял интерес к ферме и проводил все время, потягивая виски и разглядывая ручей, засоренный черными отходами из Второго Номера. Когда появилось Пособие, Флойд с женой и детьми стали ходить за ним в Бондье.
С чего им вздумалось губить этот мир, Флойд не имел понятия, как не знал и того, почему бороться с ними назначено ему, а не кому-нибудь другому; к чему им губить все, что им не нужно, зачем выкапывать посеянное в землю зерно, зачем красть из свиного брюха поросят и уносить под землю, где никому от них не будет пользы.
Как большой дьявол Гувер — вверг в несчастье страну, а самому достался только позор, ну и зачем было это затевать?
Ему придет мысль, что вражда эта природная, как вражда между совами и воронами или между рыжей белкой и серой; а может, это противостояние из тех, на которых зиждутся четыре угла мира, вроде противостояния огня и воды, мужского и женского начала; если бы два эти рода не вели битву из-за того, будет на земле что-нибудь расти или нет, на ней ничего бы не вырастало.
Так что все идет своим порядком, согласно законам природы, а он и они ни в чем не виноваты.
Но если не они высасывают из мира жизнь, похищая ее дары, как домовый уж, что сосет в полночь козье вымя, то кто тогда? Кто? Он стоял с женой и детьми в очередях на раздачу серого лярда и муки, серых хлопчатобумажных свитеров, серых излишков слабеющего мира, и в тревожных лицах соседей по очереди, в безнадежной надежде, с которой они подталкивали друг друга к тележке, в глазах, прикованных к жестянкам с тушенкой и бесцветной патокой, он замечал тот же голод, что ночью в горном проходе.
Мир ветшал, дряхлел; устои его крошились, как столбы угля, которые оставляли в шахтах подпирать пустотелые холмы. В годы войны и после в Камберлендских горах вновь наступили денежные времена, в опустошенных шахтах закипела работа, только уголь добывали уже не кайлом и лопатой, а гигантскими утконосыми погрузчиками, которые вгрызались в пласт, глотая тонны угля и выплевывая прямо в гондолы, отправлявшиеся наверх. Чтобы удовлетворить всех заказчиков, этого было недостаточно, и на склонах были проделаны тысячи просечек, уголь грузили в тележки и на почерневших погрузочных площадках сваливали в вагоны. Флойд работал в узкой горловине шахты, пока из-за антракоза не пришлось уйти. Заработал денег, обзавелся телевизором и холодильником.
Но погоня за деньгами только приблизила конец света. Флойд не удивился, когда «Удача», не имея возможности и дальше варварски эксплуатировать Второй Номер, навсегда его закрыла. Такая же участь была уготована и прочим, даже под конец Большой Черной Горе. Они вырвали лоно гор; срывали и зрелое, и незрелое, не пощадили утробы, где могло бы вызреть еще что-нибудь; они уйдут, оставив горы бесплодными.
Мир лишился не только красоты и богатства. Отец Флойда изучил телесное сложение года, какая его часть для сева, какая для косьбы: голова, руки, ноги. Тело времени. Он знал, в какую фазу луны рубить доски для крыши, чтобы они не скручивались; умел изготовить цимбалы, чтобы наигрывать музыку былых времен: «Шотландию» и «Барбри Аллен». Ему, убивавшему себя кукурузным самогоном, был ведом секрет изготовления метеглина — старинной медовухи. Все это он узнал от своего отца и от отца своего отца, а потом забыл. Никто теперь не помнил ничего полезного, только как сесть на Подсобие и не слезать с него; таков же был и Флойд Шафто.
Он не стеснялся сидеть на пособии. У человека может быть здоровый вид и больное нутро. Профсоюзной пенсии Флойд не имел, в профсоюзе отроду не состоял. Свитой Дух не благословил его на принятие этих обязательств. Когда он удочерил свою внучку (чтобы подписать бумаги, ему пришлось впервые в жизни побывать в административном центре округа), денежные и продовольственные поступления немного увеличились — этого хватало. Дважды промотыжив и засеяв по весне кукурузное поле, Флойд большую часть времени проводил в кресле, с Библией и телевизором, где мельтешили те же чудные серые людишки, что в телевизоре Олифантов.
Мир ветшал, только и всего; двигатель его со временем сработался, как холодильник, что не дает больше холода, замедлял и замедлял ход — швырнуть в ручей, да и пусть ржавеет. Он и задуман был с конечным сроком службы, как из года в год сбрасываемая змеиная кожа, как новый автомобиль, которому уже приготовлено место на свалке.
Флойд ступал по миру, который желал умереть: сверкающий тусклыми огнями, омытый грязным дождем. И было так же ясно, что внутри этого мира покоится новый, желавший родиться; Флойд чувствовал его под ногами, зрел перед собой, как видишь новую луну, объятую старой. Он дошел до конца Библии, до последних страниц, и он знал.
Как скоро это произойдет? Флойд выработал собственную арифметику, чтобы предсказывать сроки; для вычислений использовались мелкие красные циферки, которые предшествовали важным библейским стихам. Прикидка дала тридцать лет — плюс-минус.
Мир соскальзывал в пору перехода, время знамений и чудес. На луне виднелась кровь; умирающий мир порождал чудовищ, как выползают личинки из кишок дохлой собаки или речные раки из весенней грязи. Вверху, на Кабаньем Хребте, ниже, на тропе меж скал, Флойду встречались существа обетованного огня, и он задавал им вопросы. Доживет ли он, чтобы это увидеть? Если они и знали, то ему не говорили, а когда говорили, он их не понимал. Но его это не заботило. Он делал все, что от него требовалось, был готов к этому и дальше и довольствовался тихим ожиданием.

Глава одиннадцатая

Май — месяц Девы Марии; это месяц, когда в Кентукки цветут розы, ее цветок (они сыпались из ее передника на индейских святых в Мехико, на коленопреклоненных детей в Пиренеях; аромат роз осенял на смертном одре монахинь в Китае и в Испании; на бело-голубых, с золотой каймой, картинках, где Приснодева, увенчанная звездами, опирает стопы о луну, непременно пущены по краю яркие, как жевательная резинка, розы). Аксель, отец Пирса, заявлял о своем Особом Почитании Пресвятой Девы; у Пирса было иначе, и все же он не мог отделить ее ни от растущих трав и тяжелых гроздей сирени, ни от собственных трепетных чувств, Семи Светлых Тайн.
За пышными кустами чайной розы (различных видов), росшими по склону ниже дома, никто не ухаживал, цветов было мало, все больше листья и колючки, и все же их аромат неделями стоял в воздухе, привлекая из самой отдаленной округи заходящихся в экстазе шмелей. Опал они напоминали о домашних садах, садах настоящих, с ухоженным газоном и клумбами, и она вовсю трудилась, дабы вернуть этот зеленый каскад в цивилизованное состояние; Винни, чуждой садоводству, они тоже навевали воспоминания о другой жизни, об английских садах, о Вестчестере. Вот и отец Миднайт (Олифантам он казался вечным атрибутом этих мест, но на самом деле тоже происходил не отсюда), глядя на обширную лужайку с розами, вспоминал духоподъемные церемонии и праздники на свежем воздухе, участником которых ему довелось быть в умеренном по климату Цинциннати, где он учился на священника: детишки в белом, в кружевах, общины с хоругвями. Как было бы славно (нашептывал он Винни и Сэму одним весенним воскресным днем), если бы и здесь месяц Девы Марии отмечался празднеством, с процессией, благословением, четками.
(У Пирса среди памяток имелась когда-то еще одна фотография, сделанная Бёрд: он сам, помощником на церемонии, глаза вытаращены, шея вытянута, волосы подстрижены а-ля Джо Бойд, в стихаре и сутане, нагружен громадным крестом, на котором сияет латунным золотом согнутое тело; день лишен красок, но травы светятся, выбеленные солнцем, тем самым, что заставляет Пирса щуриться. Сзади, едва не напрочь стертые солнцем, чуть видны красивый алтарь и младшие Олифанты, наряженные к причастию; белые четки как капли несфокусированного блеска. Вот локоть отца Миднайта и его пятка. Больше таких снимков они не делали.)
В одну из майских ночей, может быть, в ту самую. Пирс видел сон: он, все его двоюродные братья и сестры, мать и Сэм умерли и отправлены в чистилище. Смерть и осуждение ему не снились, просто они все вместе оказались там. Чистилище представляло собой выжженный склон холма под ночным небом, черное пожарище, остовы деревьев, под ногами еще теплая зола. Они были здесь одни, на своем личном участке чистилища, других грешников видно не было — может, прятались по другим балкам. Пирс шагал рядом с Бёрд; все взбирались вверх, посматривая по сторонам и ожидая, когда начнутся обещанные мытарства. Чистилище было пропитано тем соединяющим в себе обреченность и тревогу страхом, какой Пирс испытывал в школьном дворе, на юниорских соревнованиях и в детском саду. Но он крепко держал Бёрд за руку, намереваясь быть храбрым. Послышался непрерывный глухой шум, рев пожара, доносившийся невообразимо откуда, с небольшого расстояния, и Пирс, зная, что это приближается оно самое, мытарство, солгал Бёрд, уверил ее, что это ничего такого, может, большой вытяжной вентилятор какой-нибудь близкой закусочной.
Тут он проснулся.
Мы должны срочно добраться до Бобби, подумал он, срочнее срочного, а то, быть может, уже опоздали.
И вот летним утром, немного времени спустя, Невидимые собрались в ранний час в кухне большого дома. С помощью Винни они наделали сэндвичей из домашнего хлеба, ореховой и зефирной пасты; налили молока в пустые бутылки из-под газировки и закрыли их скрученной вощеной бумагой и аптечными резинками. Настругали моркови и прихватили для нее соль, тоже в скрученной восковой бумаге. Набили свои сумки «Фиг ньютонс» вафлями, содовыми крекерами, изюмом в малюсеньких коробочках (Джо Бойд умел так подуть в пустую коробочку, чтобы она выразительно ухнула совой, но Джо Бойд оставался дома).
Поклявшись (в очередной раз) в верности друг другу, Пирс с Хильди подобрали себе прогулочные трости, Уоррена застыдили, чтобы оставил дома игрушечные кольты, и отправились по подъездной дорожке к шоссе; пересекли по мосту ручей и крошащейся асфальтовой тропой двинулись в лето.

 

Пеший путь оказался куда длительней, чем поездка в автомобиле Сэма. Часто они останавливались, чтобы отдохнуть, пособирать землянику и обсудить, не пора ли достать прихваченный с собой ланч; нарвали ольховых веток — отгонять слепней.
— Уоррен! Это неспелые ягоды.
— Они красные.
— Это ежевика. Пока не почернеет, она неспелая.
Уоррен поглядел себе в горсть.
— Когда черные ягоды красные, они зеленые, — пояснил Пирс; все рассмеялись, задумались и по пути повторяли эту фразу еще и еще раз.
Все запомнили этот перекресток, лавчонку на развилке, но никто не мог сказать, по которой из дорог они ехали к Кабаньему Хребту. Так далеко от дома они никогда еще не заходили.
— Поди внутрь и спроси, — предложил Пирс, обращаясь к Хильди.
— Сам спроси.
— Уоррен! — проговорил Пирс. — Поди внутрь и спроси, какая из дорог ведет на Кабаний Хребет.
Уоррен смело пошел к веранде, крыша которой словно бы пригнулась под ударами солнца. Не иначе как это был магазин: приколоченная ржавыми гвоздями к стене вывеска с исполинской крышкой от бутылки, расположение предметов на веранде и на голом, без травы, дворе — все говорило о том, что здесь ведется торговля. Однако выскочившая из-под веранды желтая собака ощерилась на Уоррена и зарычала — магазинная собака так бы себя не повела.
Не смутившись, Уоррен обогнул собаку и взошел на веранду. Заглянул в ломаную дверь-ширму. Остальные наблюдали, как Уоррен разговаривает с кем-то внутри, собака его обнюхивала, он бочком отступал. Наконец Уоррен вернулся.
— Что они сказали?
— У них такой говор, что я не понял.
Но вроде бы они указали на левую дорогу, ее же как будто вспомнили и Олифанты с Пирсом, так что путь их лежал налево и вверх.
— Пошли, Уоррен.
— Что о себе думают собаки? — раздался сзади его задумчивый голос. — Они голые или одетые?
Этот вопрос вызвал разногласия, и по пути наверх они спорили, поскольку это спасало от мыслей о том, что они делают и в какую забираются далищу.
Как можно было ожидать от Бобби, чтобы она здесь, в одиночестве, осталась католичкой? Первое причастие, то самое, украденное, ее принять уговорили, но как же следующие?
Пирс представил себе картину, как в излюбленных историях сестры Мэри Филомелы о священниках за железным занавесом: отец Миднайт взбирается по дороге в своем стареньком черном «студебеккере», пряча под курткой гостию. На плечи ему проворно скользит пурпурная епитрахиль, Бобби за яслями тайно преклоняет колени, принимая причастие. При мысли об этой монашеской мелодраме, о собственном в ней соучастии, которого уже не отменишь. Пирс залился жаркой краской стыда.
— Может, она опять сбежала, — предположила Бёрд. — К нам, жить с нами.
Это была история из другой книги. Пирс, глядя в зеленоватый сумрак сосняка и балки, мог выдумать еще одну: они с Бобби сбегают вместе, он следует за ней, у нее хватает на двоих лесной сноровки и бесстрашия, у него — мозгов и рассудительности. Он почти что видел, как на освещенных солнцем прогалинах мелькают, держась за руки, две фигурки.
Тут до них донесся непрерывный шум из непонятного источника, низкий и не такой многообразный, как звуки полуденной природы. Далее, на широком и плоском участке дороги в редком леске, они остановились; первым Пирс, который раньше других заметил что-то непонятное, потом Хильди и потом Бёрд.
— Смотри. Что там случилось?
Справа от дороги, в лесу, стоял валун, выше Пирсова роста. Он был облеплен глиной, как камень, выкопанный на садовом участке; сверху глина за день подсохла и сделалась светло-желтой, а внизу, в тени, оставалась влажной. За валуном тянулся, теряясь из виду в высоте, след, который он пропахал, когда катился вниз: обломки осин и елей, раздробленные камни, вмятина в земле, длинный вспоротый шов в лесу или разошедшаяся грубая застежка-молния.
Да что же это. Все четверо застыли в размышлении и один за другим пришли к тому же выводу: если землетрясением или другой силой этот исполинский камень вывернуло с места и швырнуло вниз, и с тех пор — возможно, вероятно — не прошло и суток, то в любую минуту за ним может последовать не меньший, вполне способный пересечь дорогу, по которой они идут. И кстати, что бы значил этот жуткий грохот.
Они с опаской двинулись вперед. Восхождение, казалось, привело их в странное место, непредсказуемое: в воздухе чувствовался запах сырой земли. Дорога вновь резко свернула вверх, по бетонному, в трещинах, мосту пересекла прыгающий из стороны в сторону ручей и стала карабкаться вдоль берега. Ручей был коричневый, как кофе с молоком, засоренный чужеродными камнями.
В виду показалось небольшое скопление домиков и служебных построек под горой; туда вел их кружной путь вдоль горного отрога. Кабаний Хребет. Прежний шум слышался здесь громче, и исходил он явно от машин, больших машин: от землеройного механизма, то вгрызется, то отъедет, а скорее, от нескольких, и работали они где-то выше.
— Наверное, кто-то что-то строит, — предположил Уоррен. — Школу или еще что-нибудь.
Они свернули с шоссе на верхний путь (который всем запомнился, так как тут Сэм пренебрег последней возможностью вернуться с Бобби в Бондье) и после одного, а затем другого крутого поворота, зная, что теперь уже близко, и, сбившись в кучку, добрались до места — немного вдруг.
— Это ее мост.
Но по ту сторону моста картина была не такая, как прежде. Вершина темной горы, что стояла над поселком Шафто, обрушилась или ее снесли. На расчищенном от леса склоне валялись обломки. Осыпавшиеся камни повалили зеленую кукурузу.
— Ее дом порушило, — в ужасе прошептал Уоррен.
Поток глины и камней принес сверху неровную глыбу земли, величиной с Сэмов «нэш» (попутные молодые деревца были срезаны ею, словно волоски), и теперь она, плотно засев в Углублении погреба, занимала ванную комнату, которую пристроил к своей хибаре Флойд Шафто. Толевая крыша была сбита набекрень, ванну, унитаз и раковину высадило через разошедшийся шов дома на полный хлама двор. К ручью спускался белый зигзаг — след скатившегося рулона туалетной бумаги, — это бросилось в глаза всем четверым.
Долгую минуту все стояли, вытаращив глаза, потом Бёрд крикнула:
— Бобби!
Едва это имя успело вылететь у нее изо рта, так что уже не поймаешь (она хлопнула себя по губам, но поздно), из дома, открыв толчком провисшую дверь-ширму, вышел Флойд Шафто и остановился на наклонной веранде. Рубашки на нем не было, и дети видели на его мускулистой груди настоящую карту из белых шрамов, последствия давнего подземного обвала. Минуту-другую он без всякого выражения глядел на детей, потом вернулся в дом.
Невидимые бросали друг на друга косые взгляды, каждый ждал, что кто-то другой скажет: да бросим все это и живо домой, — но все молчали. Тут на веранду с громким топотом вышла Бобби, повернув голову назад и быстро сыпля бранью, которой дети не поняли.
Через двор она кинулась к мосту и к Олифантам, но на бегу ее настиг крик Флойда, она остановилась, возмущенная, и что-то крикнула в ответ, потом выпрямилась и решительно зашагала к мосту.
— Идите сюда.
Невидимая Коллегия сбилась в тесную кучку на обочине, Хильди держала за руки Пирса и Бёрд, Уоррен прятался за Бёрд.
— Это ты иди сюда, — крикнула Хильди в ответ. — Мы здесь останемся.
Бобби смотрела растерянно. По виду это была девочка, похожая на ту, которую они прятали у себя в доме, но другая: выше, жилистей, со скучными глазами, более того, свыкшаяся, обыкновенная, ничуть не особенная.
— Чего вы пришли?
Простого, однозначного ответа на этот вопрос не нашлось, поэтому они промолчали.
— Твоему дедушке, наверное, не понравится, если мы перейдем на ту сторону, — крикнула Хильди.
— Он говорит, что за ружьем пошел, — фыркнула Бобби. — Плевать я на его хотела.
— Ну ладно. — Хильди сказала это, как попрощалась.
— Не-не-не, — вмешался Пирс. — Мы решили, и мы пойдем.
Небось у него и ружья-то нет, подумал он, бред какой-то, грозить детям ружьем, ерунда, кто на такое способен.
— Мы сможем побыть только чуточку, — крикнула Хильди, не перебравшись еще на ту сторону.
Тапочки ее, казалось, ступали по воздуху, а не по доскам моста. Спустя годы Хильди будет иногда сниться, что она переходит такой вот мостик, по ту сторону ждет кто-то, кому она нужна, в ней крепнет подозрение, что на той стороне все пойдет не так, как она думает, с внезапным ужасом она понимает, что на той стороне все пойдет совсем-совсем не так, — и тут она откроет глаза, зная, что всю жизнь ей вновь и вновь снился тот же сон и каждый раз не удерживался в памяти, но даже в такие минуты ей будет невдомек, откуда этот сон взялся.
— Все вещи, что вы мне дали, он пожег, — сказала Бобби, когда Хильди была на том берегу. — Все картинки до последней.
— Они были не его! — Хильди возмутила эта несправедливость.
— Сказал, от них дьяволом несет, — кротко пояснила Бобби. — Смотри. — Она указала на руины дома, словно их можно было не заметить. — Знаешь, чьи это дела? Дьявола.
День вокруг Пирса как будто помрачился, солнце окутало странной завесой пыли и тумана.
— Там его знак, — продолжала Бобби. — Хотите посмотреть?
— Я хочу, — откликнулся Уоррен.
— Уоррен, — одернула его Хильди, — ты оставайся.
Бобби потянула Пирса за руку, остальные последовали за ним к глыбе, засевшей, как в гнезде, посреди развороченного пола.
— Видите? — спросила Бобби.
Кто-то — скорее всего, Флойд — обвел паленой спичкой острый кончик камня, чтобы обратить внимание на его сходство с узловатой, о трех когтях, лапой рептилии. Выглядел он примечательно, но нисколько не убедительно.
— Ого, — сказал Уоррен. — Лапа.
— Но ведь это неправда, — вскинулся Пирс. Его затрясло от отвращения: кто-то это сделал, подстроил, кто-то пожелал заменить реальную причину выдуманной. — Просто камень составной.
— Его кинул в дедушку дьявол, оттого что больно много он знает. — Бобби пожала плечами. — Так он говорит. А все-таки промазал.
— Никто его не кидал, — мотнул головой Пирс. — Он свалился сверху, с какой-то там стройки.
— Никакой там нет стройки. Это гору рушат.
Тут Бобби вскрикнула: откинув простыню, которой была занавешена щель в стене, перед ними предстал Флойд Шафто, белки глаз неестественно огромные, зрачки черные.
— Побёгли! — крикнула Бобби и припустила со двора в лес.
Пирс, заметив по глазам, что она почти наверняка прикидывается, пугает их ради потехи, кинулся, чтобы ее остановить; Бёрд, по-настоящему испугавшись, порысила за ним, Уоррен за ней; растерянная и встревоженная Хильди замыкала бегство.
Бобби бежала стремительно, ее тощие ноги так и мелькали; один раз она потеряла туфлю — поношенную взрослую обувку без шнуровки, слишком большую — и вернулась за ней тут же, не сделав лишних двух шагов. Она завлекла их вверх по лесной тропе (Хильди кричала сзади, нам домой пора, да постойте же) и по гребню холма к выступу из оголенного сланца.
Тяжело дыша, довольная собой, Бобби обернулась.
— Бегуны из вас аховые.
— Да к чему вообще эти гонки. — В глазах у Пирса саднило от пота и слез. — Что это тебя понесло с места в карьер?
— Смотри, — окликнула его Бобби сверху, с уступа. — Сюда давай.
Он вскарабкался на уступ. Уоррен успел споткнуться и ободрать коленку, так что сестры принялись его успокаивать. Да нет у него ружья, Уоррен, это незаконно, не плачь, а то он услышит. Пирс поглядел туда, куда указывала Бобби.
Сквозь поваленные и уцелевшие деревья была видна вся дорога из балки на верхушку горы. Отсюда происходили и шум, и камни, и грязь: большие желтые тракторы на гусеницах (Пирсу был виден один) вырезали из горы слой породы. Пирс увидел, как трактор осадил назад, отличил его серый дым от поднявшейся оранжевой пыли. С вырезаемого пласта сползала изрядная доля горы, ломая деревья и кусты и замазывая то, что оставалось, плотной глиной, как глазурь, стекшая по стенкам торта. Над уступом, где стояли Бобби с Пирсом, высилась вертикальная стена оголенной породы.
— Все ободрано, — сказала Бобби.
Как едят мороженое в рожке: подкапываешься языком, слизываешь излишки, а с другой стороны растаявшие капли стекают в рожок и тебе на пальцы. Подчищаешь языком ту сторону. За бульдозером следовали автосамосвалы, чтобы принять откопанный уголь: тяжелые ребристые самосвалы, точно такими же день напролет игрался Уоррен, разрабатывая собственный воображаемый карьер. Шаг за шагом гора сровняется с землей.
— Близок Судный день, — произнесла Бобби не своим голосом.
— Как так?
— Верно-верно. Дедушка знает. Ему Свитой Дух сказал. — Сидя на сланце, она обхватила руками свои костлявые коленки. — Оттого дьявол и кинул в него камень. Чтобы он не разболтал всем на свете.
— Что за глупость, — безнадежно вздохнул Пирс. — Резать гору на куски.
— Все могилы вокруг повырыты, и мертвяки повылазили наружу. — Бобби помолчала, ожидая реакции Пирса. — Никакие не скелеты. Натуральные мертвяки.
— Пирс!
С Хильди было достаточно; истерическая нота в ее голосе, подчинявшая себе, заставила Пирса подпрыгнуть.
— И мама моей мамы, — продолжала Бобби. — И дедушкина мама. И ее мать тоже.
— Нам пора, — произнесла Хильди. — Уоррен поранился.
— На Кабаньем Хребте как-то жила ведьма, — говорила Бобби. — Ее домик дьявол тоже разворотил. — Взобравшись на камни, Бобби оказалась выше Пирса. — Но до нас он не доберется, потому что мы уезжаем.
— Как, куда? — В сердце Пирса вдруг образовалась ужасная пустота.
— В Детройт. Там ему до нас не добраться.
— Нет, — сказал Пирс.
— Отыщем моих маму и папу.
— Нет.
Стоя на цыпочках на краю скалы, Бобби глянула вниз, на след обвала и домик.
— Вот оно опять, — крикнула она в притворном ужасе. — Драпайте, пока не поздно.
Хильди обхватила Уоррена и прижала к своим ногам; глаза круглые, сжатые губы говорят об отчаянной решимости.
— Подожди, — шепнул Пирс, обращаясь не к Хильди, а к Бобби.
— Не езжай в Детройт, — проговорила Бёрд. — Мы хотим, чтобы ты осталась.
— Я не могу здесь жить, — просто сказала Бобби.
Вершину горы сотрясло внезапным ревом, мощная труба взвыла раз, другой, третий. Пирс сообразил, что гусеничные тракторы и самосвалы уже давно замолкли. Бобби прыжками спустилась с уступа на тропу и схватила Бёрд за руку.
— Пошли. — Она потянула Бёрд в лес.
— Подождите. — Пирс стал спускаться. — Подождите.
— Ты что, сирену не слышал? — крикнула Бобби. — У вас пять минут, не больше.
Сирена погнала их за Бобби по едва заметной тропке. Там, где среди куч мусора на косогоре валялся вниз головой старый холодильник (выброшен он был давно, и белая эмаль пошла пятнами ржавчины). Бобби приостановилась и указала на тропу, что вела под гору.
— Туда, — бросила она. — Там внизу дорога.
Бёрд тоже заплакала, но не от страха, а от спешки, и заломила себе руки (Пирс слышал, что люди так делают, но как это выглядит, не имел представления).
— Не уходи, не уходи, — всхлипывала она.
Сирена смолкла, мир на секунду тоже застыл.
— Ну, пока. — Бобби скрестила руки на выцветшей рубашке.
— Давай с нами! — Пирсу внезапно пришло в голову единственно возможное решение. — Сбеги! Прямо сейчас!
Бобби отвернула от тропы и уселась под прикрытием старого холодильника. Хильди и Уоррен, поспешно спускаясь, почти уже скрылись из виду.
— Не оставайся с ним, — сказал Пирс. — Живи с нами. Мы защитим тебя. Их отец защитит.
— Как же, как же. — Она отвела взгляд, как будто Пирса уже не было.
— Зря ты так думаешь, — крикнул он в спину ее удалявшейся тени. — Зря!
Бёрд, всхлипывая, тянула его за рубашку. Бобби закрыла глаза и заткнула пальцами уши.
— Пирс!
Он должен был повернуть и улепетывать вместе с Бёрд, улепетывать, спотыкаясь, вместе с остальными — поголовное отступление Невидимой Коллегии по тропе, уводившей, казалось, в глубину леса, откуда им уже не выбраться. В ушах у Пирса все еще звучала сирена, но это были удары его собственного сердца, колотившегося в груди как тяжелый молот.
— Только бы с ней ничего не случилось, — плакала Бёрд.
Взрыв динамита на угольном разрезе ничуть не напоминал киношный — медленный, с громовым раскатом. Он был похож скорее не на звук, а на неведомую громаду, с невероятной скоростью прокатившуюся по лесу и толкнувшую их в спины. Затем меж деревьев просыпался сухой дождь обломков (стук) и пыли (шелест), затопивший листья, тропу и Невидимую Коллегию тоже.
За кустарником и мусором показалась дорога.
— Не будем никому рассказывать, — взволнованно проговорила Хильди, не отрывая от нее взгляда. — Держите все язык на замке.
— Мы не скажем, — пообещала Бёрд.
— Не скажем.
— Не говорите, — заключила Хильди. — Никогда-никогда.

Глава двенадцатая

Солнце отделено от земли девяноста миллионами миль; оно пылает неугасимым атомным жаром, сжигая собственные атомы, сколько атомов — столько костров; горение его продлится зоны, через миллиард — два миллиарда, десять миллиардов лет — солнце превратится в новую звезду, красный гигант или белый карлик, но не потухнет, как свеча, не откажется сиять. Верить в то, во что она верила, было совсем не обязательно; он помог бы ей отбросить предрассудки, забыть о них, вернуться в реальный мир. Динозавры. Разве она не знала, что некогда существовали динозавры, кости их выставлены в музеях, и прожили эти динозавры на земле миллион, десять миллионов лет — куда больше, чем человек. Если в Библии говорится «шесть дней», то речь идет не о днях, а о земных эпохах: плейстоцен, плиоцен, эоцен. Зачем понадобились все эти годы, неисчислимые годы до человека, если мир идет к концу? Зачем? Бог что — совсем тупой?
Он часами просиживал на ступеньках перехода и думал, думал; неосознанно жестикулируя и шевеля губами, убеждал Бобби, что истории, которая, по ее мнению, сейчас вершится, быть не должно и не может. Летнее небо было окутано дымкой, воздух не освежал, а пах золой, красное солнце клонилось к мрачному последнему закату.
— Где-то горит, — произнес сзади, в дверях, Сэм. — Поджог.
Что он мог сделать? Можно было подумать, она переселяется не в Детройт, а во мглу, что окутывала конец рассказанной ею истории, в ночь, когда наступит светопреставление и встанут из могил мертвецы, и Пирс, отчаянно перебирая в уме аргументы, чтобы переубедить Бобби, ощущал в атмосфере предвестия этой ночи. Чтобы Невидимые спасли ее когда-то, освободили, как прошлым летом ежедневно освобождали Бёрд от воображаемых цепей, из воображаемых темниц, — это, как знал Пирс, всего лишь игра, опасная, возбуждающая и не совсем понарошку, но игра, и они всего лишь дети, а никакие не рыцари; и все же, казалось, это не игра, но истинная повесть, в которую он попал, повесть, в которой он не сумел совершить деяний, каких ждут от героя, потерял меч и карту, не был по-настоящему готов, не знал всего, что полагается знать герою, — ни как прояснить небеса, ни как снять страшное заклятие.
Сколько же дней и ночей прожил он под чарами? Он не знал, как попросить помощи у Сэма или даже у Винни: обратиться к матери — значило признаться ей, сколь он напуган, но как бы не нарушилась от этого их дружба, ведь он поставил бы ее перед неразрешимой проблемой, лишил покоя, обрек бы на бесполезные усилия — а будет ли она после этого любить его так же беззаветно?
И наконец Пирс обратился к человеку, который находился вне этой истории, но, сам того не подозревая, одновременно и внутри: стыдясь и надеясь без надежды, он спросил, что ему делать, у своего президента.
— Так какого черта, — сказал Джо Бойд. — Пусть едет. В Детройте лучше, чем здесь.
— Но она не должна уехать, это важно. По-настоящему важно.
Джо Бойд оторвался от телевизора, где мистер Кудесник под наблюдением своего юного друга с обстоятельной серьезностью творил превращения.
— Почему? — спросил он.
Пирс не хотел отвечать, он и сам не знал ответа. У мистера Кудесника в банке с жидкостью рос кристалл, сверкавший множеством граней.
— Ну а если бы это было важно. По-настоящему.
Джо Бойд задумался.
— Ну, решает ведь не она. Он решает. Она маленький ребенок. Что она скажет, не в счет. Так что надо удержать на месте его.
— Как?
Это потребовало более серьезных раздумий. На несколько минут Джо Бойд, казалось, целиком перенесся в гараж мистера Кудесника, где тот извлекал из кармана драгоценные камни.
— Заплати ему, — сказал Джо Бойд.
— Что?
— Заплати, чтобы он остался. Пусть ему будет выгодно остаться.
— Чем заплатить? У меня ничего нет.
— Много не нужно. Столько, чтобы он подумал, что есть еще. Что тут есть еще чем поживиться. Тогда он никуда не денется.
Пирс, сбитый с толку, долго сидел и ждал, что еще скажет его двоюродный брат, и у того наконец не выдержали нервы, он повернулся и спросил, почему Пирс не уходит.

 

Столько, чтобы он подумал, что есть еще. Достаешь из кармана драгоценные камни: смотри. Это еще не все. Он постоял в подвале перед бормочущей топкой и почерневшим крюком открыл дверцу. Голос топки окреп, Пирс испуганно, однако решительно заглянул внутрь, где над блестящей лавой порхали голубые всполохи; глотнул горький запах. Погрузил в раскаленное нутро щипцы (взятые наверху, из набора инструментов для камина, которыми никогда не пользовались), прихватил Центральный уголек и вытащил.
При помощи инструментов Сэма и собственных знаний, пришпоренный нуждой, он терзал уголек, пока не заставил его отдать алмаз, каким-то образом в нем сокрытый; здесь, на обугленной поверхности верстака, из угасающего уголька вылупился камешек, и первым вздохом его был свет, который от него отразился.
Ничуть не бывало, на дворе стояло лето и в топке, разумеется, не разводили огня; Пирс поступил иначе: дождался, пока Сэм будет далеко (принимать роды или, быть может, воскрешать покойника, что проделывал однажды, со всей силы вдарив больного по сердцу), поднялся в его комнату и вынул из ящика коробочку, в которой хранилось алмазное кольцо Опал. Острыми щипчиками Сэма раздвинул крохотные коготки, державшие камень, и вытряхнул его себе на ладонь: в кольце Опал он казался больше, а теперь, того и гляди, скатится на пол, затеряется, избегнет судьбы.
Он положил камень в бархатный мешочек — нет, в пластмассовую коробочку, откуда Сэм взял ампулу с пенициллином, чтобы сделать Пирсу укол. В одиночку Пирс пустился в обратный путь на Кабаний Хребет и на грязном дворе крикнул Флойда Шафто — нет, не его, а Бобби.
Покажи это твоему отцу. Скажи, я нашел его в старой удачинской шахте. Скажи, там, в глубине — где, я ему объясню, — есть алмазы, получившиеся из угля. Скажи, никто другой ничего не узнает. Ему незачем уезжать в Детройт.
Она взяла… нет, он пошел с нею в домик, где лежал в постели Флойд, босой, без рубашки, с белыми шрамами по туловищу. Бобби торжественно поднесла ему коробочку, он увидел внутри смущенно просиявший камень: поверил, проникся, попался.
Или нет. Пирс отправился не на Кабаний Хребет, а другой дорогой, к удачинскому Второму Номеру. Следуя вдоль железнодорожных путей, миновал Малую Безымянную, пересек удачинский поселок, где никто не жил и только стоящие в ряд серые домики провожали его взглядом, оставил позади удачинскую школу (внутри он ни разу не побывает), а также и удачинскую больницу (Мауси рассказывала, что отрезанные руки-ноги и прочее подобное там швыряют прямо в ручей — всем видно, как они мелководят).
Вверх по лесистому косогору, по стенке из сланцевой глины, где видна поверху приемная площадка (Пирс видел ее однажды из окошка Сэмова «нэша»), к горловине самой шахты, удачинского Второго Номера, пробитой в горе арке, где исчезали рельсы железной дороги. У него был карманный фонарик, бумага и карандаш, и в узелке пластмассовая коробочка с бриллиантом Опал. Начал он при входе, пометив на бумаге арку, а дальше, по мере спуска, обозначал свой путь пунктирной линией.
Фонарик, увенчанный батарейками «Эвереди», бросал в темноту надежный конусообразный луч, в котором Пирс разглядел приземистые очертания вагонеток, похожих на мирно почивавших медведей; стойки и балки низкого перекрытия; голые электрические провода над самой головой, что очень возмущало Сэма, но теперь они, возможно-вероятно, не были под током. В больших помещениях проходы пересекались, Пирс выбрал один и пометил поворот на карте. Один уходящий вглубь проход, другой, где тьма густая настолько, что чувствуется на ощупь и на вкус, где кончаются рельсы, откуда навсегда ушли шахтеры, покидав свои кайлы и черпаки, и тут Пирс вынимает коробочку, а из нее камень и кладет его гольем на полочку из угля. Отметка «X» на этом месте.
Пора возвращаться, идти по карте на выход, послать ее Флойду Шафто по почте нет передать из рук в руки нет подкинуть ему на ферму. Нет.
Нет. Бледным от жары днем Пирс шагал по пыльной дороге к удачинскому Второму Номеру, чувствуя, что план вот-вот растает без следа, но желая сохранить в него веру, а карман его тяготил постыдный груз. Тот голос, который, с тех пор как Пирс побывал у Бобби на Кабаньем Хребте, обращался к нему непрестанно и громко, заглушая все остальные звуки, — этот голос теперь не то чтобы замолк, но отдалился, сделался прерывистым.
Он должен был это понимать. И он понимал, но не знал, что с этим пониманием делать, и потому от него отрекался: Шахта, настоящая шахта, не похожа на ротовое отверстие на заросшем лесом лице горы, это индустриальное сооружение, большое и грозное, а если оно разрушается, то грозное тем более. Вход Запрещен Категорически, и нарушители преследуются по всей строгости закона.
Ну и отлично, сказал Пирс голосом Винни, просто отлично. Еще на дальних подходах к шахте его остановила ограда из цепочек, натянутая поперек дороги, да и сама шахта помещалась внутри сложного сооружения из гофрированной стали, с грязными окнами. Место, где только и жди несчастного случая, свалишься, напорешься на ржавое острие, заработаешь столбняк. Над бескрайними шлаковыми отвалами возвышались на тощих ржавых ногах устройства для дробления, промывки, сортировки. На самом высоком были намалеваны название «Удача» и знак компании (едкий местный воздух мало что от него оставил), рука с ровным веером из четырех тузов. Удача.
Даже и тут его не оставила мысль, что если ему хватит духу перелезть через изгородь, добраться до шахты, разбить окошко и проникнуть внутрь (он вспомнил, как по телевизору показывали шахтеров, спускающихся в шахту в открытом лифте), если он, по крайней необходимости, все это проделает, то его план еще может сработать; вылези из кожи вон, и это неподатливое место все же сослужит желанную службу. Но он знал, что не станет лезть из кожи.
На шоссе немилосердно пекло, свежесть раннего лета уже ушла, вокруг расстилалась другая, слишком жаркая для жизни планета. Да что такого, если она все-таки уедет в Детройт.
Почему бы и нет, раз ей хочется. Это всего лишь город.
Проснись, думал он, ты, болван.
Он почувствовал, что проснулся, по собственной команде и в тот же миг, и что его жжет стыд из-за игры, которую он в одиночку затеял, словно его застиг взрослый насмешник — он сам. Но уходил он так же, как пришел, руки в карманах, поглядывая по сторонам, словно сомнамбула, и не знал об этом. Стоя у ограды «Удачи» и заглядывая внутрь, Пирс Моффет, прежде единый, словно бы неуловимо, незримо раздвоился: одна его часть соскользнула в подземную реку, похожую на сон, где ей предстояло пробыть годы; другая часть осталась жить на земной поверхности, взрослая, забывшая о слезах; там, где желания не сбываются, где он забыл, как строить планы и совершать поступки. Только когда земля наконец вильнула в сторону от своего курса и темная река вышла из берегов, потерянный мальчик обнаружился, предстал перед Пирсом и потребовал себе места: скрытое сделалось наконец явным, изнанка вышла наружу.

 

Вскоре Сэм обнаружил пропажу алмаза Опал и после искусных расспросов, раскинув мозгами, заключил, что взял его Пирс. Пирс все отрицал.
— Я на тебя не сержусь. — Тон у Сэма был не совсем умиротворенный. — Не сержусь. Просто я хочу знать почему. Чего ради ты это сделал?
— Я не делал.
— Ну да.
— Не делал!
Но потом Пирса практически поймали за тем, как он у комода Сэма потихоньку вставлял камень обратно в кольцо, и заставили признаться, но почему он это сделал, Пирс так и не сказал. Разъяренный, сбитый с толку Сэм под конец заставил Пирса написать сочинение на тему «Почему я не должен лгать», а потом зачитать его перед семейством. При этом уши у Пирса горели от стыда, не столько из-за себя, сколько из-за Винни, которая бессильно сидела в клубном кресле из красного пластика. Все приведенные им на бумаге причины относились к практической области; упор делался на то, какие неприятности, прежде всего для него самого, последовали за разоблачением, чему примером служил нынешний стыд. Но объяснения Пирс так и не дал.

 

Тем летом, в 1953 году, у сестры Мэри Филомелы обнаружили рак желудка. Хирург, с которым консультировался Сэм, считал, что болезнь не зашла слишком далеко и возможна операция (хотя сестра очень долго не обращалась за помощью и посвящала свои муки Всевышнему как Жертву), однако больная испросила разрешения посмотреть, что даст молитва, и сестра Мэри Эглантин нехотя ее благословила.
Впоследствии сестра Мэри Филомела признала эффективным средством ежедневное причастие. Она поинтересовалась у отца Миднайта, как долго, в точности, кусочек теста остается в желудке плотью Господней, и тот сказал, что на вопрос этот не существует в самом деле ответа, хотя ему попадались рассуждения о том, что минут эдак через двадцать гостия растворяется в желудочном соке, следовательно, это, весьма специфическое пребывание Бога внутри человека длится, должно быть, не меньше двадцати минут; и вот каждое утро сестра Мэри Филомела — хотя ей было известно и Сэм неоднократно указывал, что благочестивые люди умирали от ее болезни подобно всем прочим — пользовала сгусток холодной боли в своем нутре теплой и блестящей Божественной припаркой, а поскольку Одно с другим (для нее это было очевидно) сосуществовать не могло, боль постепенно истощалась, пока сестра, набравшись терпения, смотрела на часы. Через несколько месяцев от болезни не осталось и следа.
— Ну да, бывает, — подтвердил Сэм. — Спросите любого врача, и, если он честный человек, услышите, что он раз или два сталкивался с чудесами. Единственно, случаются они вне всякой закономерности, с теми, кто молится и кто не молится, с теми, кто верит в помощь свыше, и с теми, кто вовсе не верует в Бога. Не предскажешь.
Уоррен тем летом повадился просыпаться ночью от кошмаров или от страха, что приснится кошмар, после чего не мог снова заснуть; кончилось тем, что без света он спать отказывался да еще требовал, чтобы либо Хильди, либо Винни находились поблизости и их можно было позвать. Далеко не сразу этот флегматичный, скрытный мальчик признался, чего боится, но постепенно, по кусочкам правда выплыла наружу — боялся он Иисуса, сестра Мэри Филомела объяснила, что в любое время дня или ночи Иисус может явиться, взять его за руку и навечно увести с собой на небеса, а потому (несомненно, заключила сестра Мэри Филомела) Уоррену следует читать перед сном молитвы, на всякий случай.
И вот Уоррен стал вообще отказываться от сна, ведь вдруг Иисусу вздумается его забрать, а он не хочет уходить.
Мелькнет ли среди ночи полоска водянистого лунного света, шевельнется ли занавеска, он вскакивал с криком: нет, я еще не готов.
Сэм поговорил с ним. Взял к себе в спальню и уложил в свою кровать, где велись самые важные разговоры, где Бёрд узнала, что Санта-Клауса не существует. Нет, Иисус вовсе не собирается являться за тобой прямо сейчас. Сестра говорила о смерти, а ты, сынок, здоров и еще поживешь. Если бы Иисус вознамерился тебя забрать, то ты бы сперва серьезно заболел, я бы это заметил, выяснил бы, чем ты болен…
Как с Бобби.
Как с Бобби, и мы бы сделали все, чтобы тебя вылечить. Мы позаботимся, чтобы ты оставался здесь, с нами. Ладушки? Ладушки.
Но страхи так просто не отвязались. Ни Пирс, ни младшие Олифанты ни разу не намекнули, что вина, быть может, лежит не только на сестре, что доля ее приходится, наверное, и на рассуждения о смерти и конце света, которые затевала Бобби Шафто в ночные часы, при мерцании обогревателя; напротив, у них выходило, что они и сами могли бы воспринять болезненно иные из высказываний сестры — для подобного случая у них имелась масса примеров, которые они теперь вывалили на Сэма и Винни, ловя на их лицах следы испуга. Удивления и недовольства. Сестра говорила, что в Рождественский сочельник младенец Иисус обходит горы, названивая в колокольчик. И что можно найти в снегу его следы. Сестра говорила, что на нефах стоит каинова печать, — откуда она это знает?
— Боже, — сказал Сэм. — Ну и ну.
Наконец он отправился вниз, поговорить с сестрой, а вернувшись, тряс головой, одновременно смеясь и негодуя, что напомнило Винни прежние дни, при жизни Опал, когда Сэм был более разговорчив; впрочем, о чем он беседовал с сестрой, Сэм так и не рассказал. «Эта женщина, — называл он ее, и дети, слыша это, втайне трепетали. — Эта женщина».
Семейное устройство поменялось; так или иначе, дети росли, а домашнее обучение не давало достаточной подготовки к жизни в реальном мире, мире за этими горами, который все еще, почти неосознанно, интересовал Сэма. И вот Джо Бойду, после многих тактичных попыток его отговорить, было разрешено поступить в военную академию в Луисвилле, где ему предстояло провести два злосчастных года, прежде чем он признает свою ошибку; Хильди, куда более католичка, чем ее отец, отправилась в Пайквилл, в школу Царицы Ангелов, тамошнее заведение инфантинок. Тут как раз вернулась после отлучки сестра отца Миднайта, и младших детей вновь отдали под ее опеку — еще на год, а там посмотрим.
Пройдет двадцать лет, прежде чем Пирс снова сдастся на уговоры верящих в силу сестры Мэри Филомелы. Пойдя на это, он испытал не скуку, не равнодушие, не нетерпеливое желание убежать, оставившее в нем след вины, но жуткий, непереносимый страх, страх более в своем роде убедительный, чем вся настырность сестры, убедительный, как палка палача. Его короткую встречу с нею можно было уподобить пчелиному укусу — вначале безобидный, он скрыто перенастраивает иммунную систему, что поведет в будущем к роковой — ну, почти роковой, едва не роковой, как ему казалось, — аллергической реакции.
Бобби Шафто они больше не видели, хотя в Детройт она все же не уехала. По крайней мере, в тот год.
После долгих раздумий Флойд Шафто решил подняться в гору, в офис компании, которая арендовала участок у «Удачи», и спросить, какую компенсацию ему предложат за потерю кукурузного поля и ванной. В офисе он случайно наткнулся на важного начальника, совершавшего инспекционную поездку; выслушав Флойда, начальник кивнул и сказал, что компенсации ему не дадут никакой, так как это значило бы признать, что компания совершила неправомерные действия, а они это признавать не собираются. Взамен он предложил Флойду внештатную работу ночным сторожем на шахте.
По вере Флойда, Господь создал горы не для того, чтобы так их обдирать, и уголь — не для того, чтобы добывать его открытым способом; тем, кто так поступает, думал он, удачи не будет. Он сказал начальнику, что обдумает его предложение.
Уже давно никто не призывал Флойда по ночам, но он не думал, что больше не услышит зова; он подозревал, что еще сыграет отведенную ему роль в Последние Дни, но какую именно, не догадывался. Однажды ему пришло в голову, что в день последней битвы его род и их враги, посягавшие на благополучие мира, будут призваны под разные знамена — Зверя и Агнца. Но теперь ему чаще всего думалось иначе: все ночные бродяги принадлежат к этому миру, который обречен прейти, и когда прежнее небо, замаранное и обтрепанное, совьется, как свиток (а за ним явится новое, свежее, словно по нему только что прошлась кисть), всех их уже не будет. Все они помогали миру быть таким, каков он есть, — и их род, и, не исключено, дьявол тоже; под властью Агнца нужда в них отпадет; Агнец подведет итог их долгой вражде, и все вместе они навсегда канут в прошлое. Они отдохнут.
Флойд согласился на предложенное место. Днем, когда все живое бодрствует и трудится, он спал; ночи проводил без сна, следя за большими желтыми гусеничными тракторами, которые дремали под уступом открытого разреза. Он сидел в своей будке под желтой лампочкой, держа на коленях Библию. Тишину ничто не нарушало: животных, что шумят по ночам, здесь уже не осталось. Переменился даже ночной запах гор — нынешний был либо сплошь глинистый, пыльно-сухой, либо сырой и кислый.
Днями, когда он спал, Бобби уходила из дома; вечером, когда он отправлялся на работу, она возвращалась. По выходным они вместе обрабатывали кукурузное поле, настороженные и готовые сцепиться. Бобби ничего не говорила о том, как проводит время в одиночестве; иногда заявляла, что идет в школу, а в другой раз смеялась над ним за то, что он верит. Когда он заговаривал о Последних Днях, она молча прислушивалась.
Чем же она занималась, чем заполняла часы, чему училась, чего желала? Что предпринял Флойд, когда открытая шахта начала работать круглые сутки, сменами, обдирая гору ночами, под гирляндами голубых прожекторов? Что сталось с ним? Что сталось с нею? Этого не знала даже Бёрд, которая могла бы встречать Бобби в лавке или на дороге; пропала, и все. Со временем Олифанты и Пирс стали забывать, что делали с нею и для нее (все, кроме Бёрд); иной раз в памяти всплывала история, как в отсутствие родителей они взяли в дом девочку с гор, но, как все прочее: размеры их дома и зданий Бондье, длина дороги, где они стояли, как угрызения совести, диктуемые их верой, и ее таинства, — эта история, отдаляясь, съежилась, детали сделались неразличимыми, топография — сглаженной.
Они забыли не только это: свои клятвы, Коллегию, Эгипет. Просто выбросили из памяти, как эмигрант без жалости выбрасывает из памяти Старый Свет, изничтожает его с усилием, в котором не желает признаться, чтобы целиком отдать свою душу Новому Свету, где как-никак сосредоточены все его надежды на счастье.
Назад: Глава четвертая
Дальше: Глава тринадцатая