Глава пятая
Когда-то мир был совсем другим, и с тех пор он успел перемениться.
Некогда все было устроено совсем не так, как сейчас; у мира была другая история и другое будущее. Даже плоть и остов его — физические за коны, управлявшие им, — были не те, что нам ведомы теперь.
Всякий раз, когда вселенная из той, какой она была раньше, превращается в ту, которой она будет по том, и обзаводится при этом иным прошлым и иным будущим, бывает краткий миг, когда все возможные виды вселенных, все возможные продолжения Бытия во времени и пространстве колеблются на пороге становления, для того чтобы вновь уйти в Небытие — все за исключением одного-единственного варианта, — и тогда мир становится таким, каким он стал, не таким, как раньше, и все на свете забывают что он мог стать, или даже был когда-то, иным, не теперешним.
Когда мир превращается из «того, что было» в «то, что будет» и все возможности на миг высвечиваются, а выбор пока не сделан, тогда всякий раз становятся видны и все предшествующие переходные точки во времени (ведь их уже было несколько): как петляющая внизу горная дорога вдруг становится видна едущему по ней вверх, когда машина выруливает на самый край на повороте, тогда ездок видит те участки, где проехал раньше, — и замечает далеко внизу голубой седан, который тоже взбирается в гору.
Это история об одном таком моменте и о тех живых существах, будь они мужчины, женщины, или не то и не другое, которые осознали его как таковой. Они уже умерли, уснули или просто не фигурируют больше в той истории, которой обзавелся нынешний мир; и то мгновение видится нам совсем не таким, каким видели его они. Сегодня я беру книгу, историю тех времен, и то, что в ней сообщается, не удивляет меня; однако те люди видели свой мир в ложном свете (в совершенно ложном, не о чем тут даже и говорить, населяя его богами и чудовищами, заполняя несуществующими странами с выдуманной историей, с такими же несуществующими металлами, растениями и животными, обладающими, естественно, небывалыми свойствами), на самом деле они пребывали в той же самой вселенной, в которой нахожусь я, — в ней существуют знакомые мне животные и растения, то же самое солнце и те же звезды, а других нет и не было.
И все же между строк таких исторических книг, между страницами я замечаю тень другой истории и другого мира, симметричного нашему и все же отличающегося от него, как сон от яви.
Этот мир; эта история.
В 1564 году молодой неаполитанец из старинного города Нолы поступил в доминиканский монастырь Св. Доминика Великого в Неаполе, совершив тем самым величайшую ошибку всей своей жизни. Конечно, это было не вполне самостоятельное решение: отец — отставной солдат, без земли и денег, а мальчик обладал блестящими способностями (так сказал приходской священник), к тому же был диковат; в общем, кроме церкви, другого пути у него не было. И все же орден доминиканцев не подходил ему, хоть и был большим и самым влиятельным орденом во всем Неаполитанском королевстве.
Может быть, вступи он в какой-нибудь другой, менее могущественный орден, например к прилежным францисканцам, или добродушным бенедиктинцам, или в какой-нибудь из монастырей затворников капуцинов, наверное, он так и провел бы жизнь в уединенных мечтаниях. Направь он стопы в Общество Иисуса, там бы нашли способ использовать его гордыню и необычные дарования — и даже его неприязнь к христианству — в своих интересах; иезуиты большие доки в таких делах.
Но только не доминиканцы: орден монахов-проповедников видел свою миссию в том, чтобы хранить в чистоте Церковь и церковные доктрины; играя словами, они называли себя Domini canes, псы Господни, черно-белые гончие, готовые охотиться за ересью, как за дичью; нет, не следовало заключать себя в узилище этого ордена юному Филиппе Бруно, получившему вместе с черно-белой мантией имя Джордано. Этот орден не поощрял вольнодумства; они не могли простить юному ноланцу того, что он отвернулся от них и стал проповедовать свету свою ересь; в конце концов они рассчитались с ним за все в Риме, привязав к столбу для сожжения еретиков.
Но пока что он медленно идет по монастырю Святого Доминика, по правой стороне вдоль скамеек монастырской церкви, обходя бездельников и убийц и протискиваясь между беседующими. Он останавливается у каждой боковой часовни, каждой ниши со статуей, каждой архитектурной детали и надолго застывает перед ней, прежде чем перейти к следующей. Чем это он таким занят?
Он запоминает церковь Святого Доминика, фрагмент за фрагментом, чтобы использовать ее как внутреннее хранилище, как каталог для запоминания других вещей.
Сотню лет назад книги начали изготавливать с помощью ars artificialiter scribendi, нового искусства, искусственного письма, книгопечатания. Напечатаны уже тысячи книг.
Но в больших доминиканских монастырях век каллиграфии, манускриптов, эпоха памяти не закончилась. Появляются печатные карманные издания о том, как читать проповеди, и отрывки из Писания для священников, но орден монахов-проповедников все еще посвящает новичков в старые, как сама мысль, тайны искусства памяти.
Возьми обширное и сложное общественное здание — например, церковь — и постарайся запомнить каждый боковой алтарь, каждую часовню, нишу со статуей, каждую арку. Мысленно пометь каждый пятый фрагмент пятерней; а каждый десятый пометь римской десяткой — X. Теперь хранилище твоей памяти готово. Чтобы пользоваться им, например запомнить содержание проповеди, которую ты должен произнести, или рукопись по каноническому праву, или руководство исповедника о грехах и соответствующих им наказаниях, мысленно пометь яркими образами различные мысли, которые ты собираешься запомнить. Аристотель ясно говорит, и святой Фома подтверждает, что вещественные подобия пробуждают память легче, чем сам по себе голый смысл. Так, если твоя проповедь о семи смертных грехах, обозначь их злобными, мерзкими образами, показав их соответствующие качества (изо рта Зависти вместо языка высовывается отвратительная гадюка; очи Гнева горят красным огнем, он в грубых доспехах). Теперь расставь образы по порядку в той церкви, на городской площади или во дворце, которые ты избрал в качестве хранилища памяти, и когда будешь говорить, каждый из них по очереди будет подсказывать тебе: а теперь скажи обо мне, а теперь обо мне.
Так схоласты продолжили и развили прием риториков, который упоминали Цицерон и Квинтиллиан; и к тому времени, как брат Джордано заносил в память внутреннее устройство церкви Святого Доминика, даже ее бесконечно многочисленных деталей и мест не хватало, чтобы вместить все то, что ему предстояло запомнить. Патристика, богословские наставления, summulae logicales, жития святых, содержание компендиумов, энциклопедий и бестиариев, одна и та же басня за тысячей разных масок — монашеская страсть к собиранию, рассечению, делению и умножению смыслов заполняла храмы памяти до отказа, так же, как настоящие, каменные соборы были заполнены горгульями, святыми, страстями Господними, мозаиками, купелями и картинами Страшного суда.
Рос объем заучиваемого наизусть — и способы заучивания тоже ширились, усложнялись и множились. Брат Джордано заносил в память все новые правила запоминания. Он легко освоил систему для запоминания не только значений и мыслей, но и самих слов в тексте путем подстановки на их место других слов: так что мысленный образ города (Roma) напоминал говорящему непременно затем упомянуть о любви (amor). Более того, существовали способы запоминания не только слов, а даже букв в словах присвоением каждой из них картинки, некоего вещественного подобия, так что слово Nola составлялось в воображении ноланца из арки, мельничного жернова, мотыги и циркуля, а слово indivisibilitate — из целого чердака, набитого всяким хламом. Джордано не составило труда освоить этот прием, он даже сочинил свой собственный алфавит из птиц, А — anser (гусь), В — bubo (сова), и так далее, и тренировался до тех пор, пока фраза In principo erat Verbum по его команде не вспархивала и не усаживалась ему на плечи. Единственная трудность была в том, чтобы выбросить то, что он однажды определил куда-то, и очистить церковь Святого Доминика Великого от птиц, мотыг, лопат, лестниц, аллегорических фигур со змеями вместо языков, размахивающих руками капитанов, якорей, мечей, святых и животных.
«Допустимо ли, когда свободного места уже больше не осталось, мысленно привязать удаленные места к используемым?»
«Да, брат Иорданус, если делать это подобающим образом. Ты должен вообразить линию, проходящую с запада на восток, вдоль которой разместить воображаемые башни как новые места для запоминания. Башен можно строить сколь угодно много, менять расположение, поворачивать так и этак их фасад, persursum, deorsum, anteorsum, dextrorsum, sinistrorsum…»
Руки брата-наставника крутили и переворачивали воображаемую башню.
«Да, — сказал Джордано. — Я понял».
«Однако, — поднял палец брат-наставник, — такие башни используются только для того, чтобы упражнять и укреплять память. Слышишь? Не используй их для запоминания. Слышишь, брат Иорданус?»
Но ряд воображаемых башен уже начал строиться, протянувшись на запад от дверей монастыря Св. Доминика: они были очень похожи на те ноланские, что брат Джордано помнил с детства. Каждый год в Ноле в честь святого Павлина, покровителя города, в его день все городские гильдии строили и выставляли высокие башни из деревянных реек и парусины, так называемые гульи, многоэтажные строения с балконами и шпилями, с окнами и прочими большими и малыми отверстиями, в которых показывались сцены из жития святого, или страсти Господни, или романтические картины, или что-нибудь из жизни Девы Марии. Они были раскрашены внутри и снаружи, украшены херувимами, звездами, розами, знаками зодиака, гербами, надписями, крестами и четками, собаками и кошками. В день святого Павлина гульи показывали городу, а самое удивительное было потом — каждую из них поднимали тридцать юных силачей и несли по украшенным многолюдным улицам, и не просто несли, а еще и заставляли их плясать на площади пред церковью. Кряхтя и подбадривая друг друга молодецким уханьем, несшие их парни заставляли башни кланяться, поворачиваться, кружиться под музыку и танцевать друг с другом среди плясавших вокруг них людей; а сценки и все их разношерстное содержимое появлялось и исчезало в дверях и окнах с каждым поворотом и наклоном влево, вправо, per sursum, deorsum, anteorsum, dextrorsum, sinistrorsum.
И все-таки, думал он, глядя из окна своей кельи на узкую полоску вечернего неба, даже бесконечного ряда гулий, протяни его с востока на запад и поворачивай каждую как угодно, будет недостаточно, чтобы вместить все то, что он повидал и передумал за свою короткую жизнь, которая казалась ему бесконечно долгой, словно вовсе не имела начала. Не вместят они каждый листок, бросивший на него свою тень, каждую виноградину, которую он раздавил о свое небо, каждый камень, голос, звезду, пса, розу. Только поместив в память всю вселенную, распределив по ней целую вселенную образов, можно запомнить все вещи во вселенной.
«Допустимо ли пользоваться местами на небесах, я имею в виду знаки зодиака и фазы луны, для запоминания? И образы звезд для обозначения ими вещей?»
«Это недопустимо, брат Иорданус».
«Но Цицерон в своей „Второй риторике“ утверждает, что в древности…»
«Это недопустимо, брат Иорданус. Расширять и упражнять память с помощью различных выдумок — благое дело; однако тебе не следует искать помощи у звезд. Ты неправильно понял Цицерона, и звезды тоже понимаешь неправильно. А за свое но тебе придется долго стоять на коленях».
Наряду с наукой запечатления знаний в себе с помощью образов, которой славились доминиканцы, брат Джордано освоил и науку запечатления пером и чернилами; писал он убористым быстрым стенографическим почерком на монашеской латыни, не тронутой влиянием umanismo , латыни, изученной по книгам, которые ему давали читать. Он читал Альберта Великого и Святого Фому, великих ученых докторов своего ордена; он перекрыл свой внутренний храм, поделенный на неф и хор, собором Summa theologica святого Фомы, тоже поделенным на части и части частей. Через Фому он познакомился с тем, кого тот звал просто Философом, — с Аристотелем. Аристотель: груда засаленных манускриптов, многократно переписанных, с пометками и вставками на полях, непонятных от массы накопившихся мелких погрешностей.
Все вещи стремятся в свои надлежащие сферы. Тяжелое, как камни и земля, стремится к центру вселенной, который тяжелее всего прочего; легкое, подобно воздуху и огню, возносится ввысь, к тем сферам, кои являются наилегчайшими.
В основе всех сфер самая тяжелая — земля, за ней следует водная сфера, в нее снизу поднимается роса, а сверху выпадает дождь. Затем следуют сферы воздуха и огня, а за ними — сфера луны. Все изменения, всякое разложение и гниение, все рождения и смерти происходят в сферах элементов, ниже лунной сферы; области выше луны остаются неизменными. То, что не подвержено изменениям, более совершенно, чем то, что подвержено; планеты состоят из совершенного материала, не похожего на известные нам, и прикреплены к сферам из совершеннейшего хрусталя, которые, обращаясь, отмечают ход времени.
Эти семь сфер заключены в восьмую хрустальную сферу, в коей укреплены звезды. А та заключена в величайшую из всех сфер, что, вращаясь, движет все остальные: Перводвигатель, Primum Mobile, приводимый в движение перстом Божьим. Ибо движется лишь то, что приводится в движение.
Подперев рукой голову, сидя среди монотонно кивающих братьев в библиотеке, брат Джордано воссоздавал в себе аристотелевское мироздание, как умелец строит корабль в бутылке. Время полагается движением Сферы viz , потому что движения измеряются им, а само время — сим движением. Как? Вокруг него бормотали братья, читая вслух свои книги: дюжина голосов, дюжина текстов, бестолковое осиное жужжание. Сие объясняет также общеизвестное высказывание, что деяния человеческие вершатся по кругу и что все прочие вещи, связанные с естественным движением, появлением и исчезновением, также движутся по кругу.
Он вздохнул, в уме остался мертвенно-пепельный осадок, как в летнее пекло. Почему неизменность лучше изменения? Жизнь есть изменение, а жизнь лучше, чем смерть. Этот мир совершенных сфер был похож на тот, что рисуют художники, когда в нескольких лигах над горами помещается дынька-луна, чуть выше звезды, как искорки, а из-за них, наклонившись, заглядывает к нам уже сам Боженька. Какая-то маленькая получалась вселенная, и мало что в ней было, пустой сундук, обитый железными скобами.
Но были и другие книги.
Подобно многим монастырским библиотекам, библиотека Святого Доминика являлась свалкой тысячелетней писанины; никто не знал, сколько всего хранилось в монастыре и что сталось со всем тем, что монахи переписали, приобрели, сочинили, отрецензировали, нашли и собрали за сотни лет. Старый библиотекарь фра Бенедетто хранил в памяти длинный каталог, который он смог запомнить, потому что составил его в рифму, но некоторые книги в этот каталог не попали, потому что не рифмовались. Дворец его памяти, в котором размещались когда-то все категории книг и все подразделения этих категорий, уже давным-давно был заполнен до отказа, заколочен и заброшен. Существовал и рукописный каталог, в который заносилась каждая поступавшая книга, и те, кому посчастливилось узнать, когда она поступила, могли ее там отыскать. Если только она не была переплетена с другими; ведь в каталог записывались только выходные данные самой верхней книги.
Прочие следа не оставляли.
Так что в недрах библиотеки, известной брату Бенедетто, настоятелю и аббату, образовалась другая библиотека, читатели которой каталогов не вели и не имели желания каталоги заводить. Фра Бенедетто знал, что у него имеется Summa theologiae Альберта Великого и его же «О сне и бодрствовании», но он не знал, что у него есть «Книга тайн» того же автора и его трактат по алхимии. Но брат Джордано знал. Брат Бенедетто знал, что у него есть «Сфера» Сакробоско, потому что в каждом учебном заведении имеется «Сфера» Сакробоско, это универсальный учебник по аристотелевой астрономии. У него имелось несколько копий, в том числе печатные тексты. Он не знал, что вместе с одной из рукописей переплетен «Комментарий к Сферам» Чекко из Асколи, которого Церковь двести лет назад сожгла на костре за ересь.
Он этого не знал, но знал брат Джордано. Фра Джордано прочел «Комментарий» Чекко, запершись в уборной, залпом, как пьют крепленое вино.
Звезды влияют на четыре элемента, а под воздействием элементов меняются наши тела, а через тела — души; в звездах содержатся Причины Мира, и даже в гороскопе самого Иисуса при рождении Бог записал все то, что ему суждено было пережить. Под определенными созвездиями при определенных положениях светил рождались счастливые божественные люди: Моисей, Симон Маг, Мерлин, Гермес Триждывеличайший (Джордано читал этот перечень имен, глубоко потрясенный самим фактом, что все эти люди стояли здесь рядом, так, словно между ними не было никакой особой разницы). Бесчисленными духами, добрыми и злыми, находящимися в постоянном движении, пересекающими созвездия зодиака, заселены небеса; основатели новых религий на самом деле рождаются от них, инкубов и суккубов, живущих в колюрах, обручах, что разделяют солнцестояние и равноденствие.
А эти совершенные сферы, оказывается, довольно-таки густо населены.
В библиотеке брат Джордано читал книги, которые должен читать доктор богословия; читал отцов-основателей Церкви, читал Иеронима и Амвросия, Августина и Аквината. Он жевал и проглатывал их, как коза поедает бумагу, а продукт выдавал на экзаменах и опросах.
В уборной он читал Чекко. Читал книгу Соломона о тенях идей.
Читал De vita coelitis comparanda Марсилио Фичино — о стяжании жизни с небес талисманами и заклинаниями. Уборная стала тайной библиотекой монастыря Святого Доминика; там читали книги, передавали из рук в руки, обменивая на другие, и там же прятали.
Библиотекарем там был Джордано. Он знал и помнил каждую книгу; знал, в каком ящике она лежит у фра Бенедетто, кто ее спрашивает и что в ней говорится. Во дворце его памяти, огромном и непрерывно растущем, способном вместить вселенную, весь этот каталог почти не занимал места.
Братья дивились на память Джордано и шепотом высказывали всякие предположения, как он ею обзавелся. Пусть перешептываются, думал Джордано. Их удел навеки ограничен сплетнями и колбасой, они никогда не осмелятся пустить в дело звездное небо — а вот Джордано посмел.
Между тем огромное солнце горело в синем-синем небе, прогулочные суда и весельные боевые корабли скользили по лазурной бухте, украшенной серебристыми точками волн. Испанский наместник (ибо Неаполитанское королевство являлось владением испанской короны) ездил по городу, одетый по-испански в черное, в своем маленьком черном портшезе; встречая гостию, которую проносили по улице к больному или умиравшему горожанину, он выбирался из портшеза и присоединялся к процессии, смиренно провожая ее до места назначения. Свернувшаяся кровь святого Януария, которая хранилась в соборе, каждый год в день его имени вновь становилась жидкой, словно только что пролитая; народ плакал навзрыд, и даже у священников, кардинала и наместника перехватывало дыхание от благоговейного трепета. Случались годы, когда кровь не спешила растекаться, толпа, собравшаяся в соборе начинала беспокоиться, и закипал бунт.
Бунты вспыхивали постоянно; в высоких домах портовых кварталов теснилась беднота, на узких улочках, заваленных отбросами, дети росли, как сорняки, — неухоженные, дикие, и несть им числа. Милостыню там клянчили нахально, грабили с профессиональной ловкостью; смеялись одинаково над Пульчинеллой в балагане на Пьяцца дель Кастелло и над разбойником, чудившим на прощание перед повешением на Пьяцца дель Меркато. Целыми днями голые нищие лежали на причале, по ночам девчоночки-рыбачки танцевали под луной тарантеллу на плоских крышах домиков, опоясывающих бухту.
Луна вытягивала капли влаги из земли, привлекая их к себе благодаря собственной водной природе; также под ее воздействием на грязных отмелях в устьях рек и приморских лагунах зарождались лягушки, крабы и улитки. В полнолуние все собаки в городе задирали морды и начинали выть. А когда всходила их собственная звезда Сириус, они совсем сходили с ума, и собачники отправлялись на отлов.
В мертвой древесине, во внутренностях дохлых собак зарождались черви; а из внутренностей мертвых львов появлялись пчелы — так считалось, хотя мало кто видел мертвого льва. Конский волос, упавший в кормушку, превращался в змею, и порой можно было застать начало этого процесса: один волосок начинал волнообразно изгибаться среди других, плававших неподвижно. Светило солнце, и гелиотроп в садах Пиццофальконе обращал к нему лицо, а живой лев в зверинце наместника рычал, демонстрируя свою мощь и гордость. Луна притягивала лягушек, солнце притягивало гелиотроп; магнитный железняк притягивал железо, а восходящий Сатурн своим притяжением оказывал пагубное воздействие на мозг меланхолика.
Все было живым, все жило: на дне моря, в воздухе и в небесах — звезды воздействовали на четыре элемента, элементы — на тело, тело — на душу. Брат Джордано отслужил свою первую мессу в Кампанье, в церкви Святого Бартоломео, шепча Hoc est enim corpus meum над круглым хлебцем, который он держал помазанными пальцами, и хлеб, согретый теплом его дыхания, тоже был живым. Северные еретики утверждали, что он неживой, но это, конечно, не так; проглотив его, Джордано чувствовал, как хлеб согревает его изнутри крохотным огоньком собственной жизни. Конечно, хлеб живой, ведь неживого вообще ничего нет.
Так Ноланец из мальчика превратился в мужчину, священника и доктора богословия; так звезды повернули переменчивый мир, так приготовленная им память наполнилась сокровищами, слишком обильными для исчисления, но все они теперь принадлежали ему. Брат Джордано изумлял своих товарищей по ордену, скрашивая вечера после ужина фокусами, которые казались сверхчеловеческими. Он предлагал им зачитывать вслух строки из Данте, случайно выбирая их там и сям из любой песни, а на следующий вечер пересказывал их все, в том порядке, в каком их зачитывали, и в обратном, и начиная с середины. Он просил братьев называть обычные предметы, фрукты, инструменты, животных, одежду; за долгие месяцы и годы список вырос до многих сотен наименований, но все-таки он помнил его целиком и мог пересказать любую его часть в любом порядке, начиная с любого места: братья (у которых все было записано) следили по спискам, а Джордано, сложив руки на животе, чуть скосив глаза к переносице, называл каждую вещь, словно пробовал ее на вкус, смаковал, даже как будто принимал ее из рук доброхота, подававшего ему их одну за другой из окна башни: мотыга, лопата, циркуль; собака, роза, камень.
Его слава росла. Вначале среди доминиканцев, которые гордились и славились своим старинным искусством, хранили его и пользовались им; а затем и в свете. Джордано попал в поле зрения Школы тайн природы, Academia secretorum naturae, и возглавлявшего ее великого неаполитанского чародея Джованни Баттисты делла Порта.
Когда ему было всего лишь пятнадцать лет, делла Порта опубликовал огромную энциклопедию естественной магии; тогда у него возникли проблемы с Церковью, юный маг навлек на себя гнев самого Павла IV и мог очень плохо кончить; в конце концов его оправдали, но теперь он обращал свои взоры лишь на подлунную сферу и занимался самой белой из всех белых магий — и ежедневно слушал мессу, просто так, на всякий случай.
Внешне он был урод, смуглый и звероподобный: яйцевидная голова, на виске пульсировала крупная вена, лицо как собачья морда. Словно в виде компенсации, голос его звучал мягко и мелодично, манеры отличались изысканностью. Со всей возможной доброжелательностью он провел насторожившегося молодого монаха через залы Академии, украшенные аллегорическими изображениями наук, в тайный покой, где его коллеги возлежали за ужином в античном стиле, надев белые тоги и украсив голову виноградными листьями.
Когда он показал им свои трюки, они не засмеялись и не оторопели; они размышляли, задавали вопросы и устроили ему суровую проверку. Один из них составил длинный перечень бессмысленных слов, очень похожих друг на друга, но все-таки разных, — veriami, veriavi, vemivari, amiava — числом не меньше тридцати. Джордано разбил слова на части и подобрал к каждой части зрительный ключ: птицы (avi), любовники (ami), книга истин (veri), пучок прутиков (rami). Затем сложил руки на животе и его глаза приобрели отсутствующее выражение (ибо он отслеживал проплывающие перед его внутренним взором сцены, составленные из ключевых образов-слов); и он стал выдавать их все, и так, и сяк, как угодно. Девушка подарила любимому белого голубя в клетке, сделанной из прутиков, а он обменял его на книгу. Это случилось на площади перед церковью в Ноле в знойном августе; он видел стыдливый взгляд девушки, чувствовал запах потрескавшегося кожаного переплета, ощущал пальцами быстрое биение птичьего сердца; и через годы он будет грезить этими персонажами и их житейскими драмами: девушка, птичка, парень, книга, прутики.
Он выполнил все, что они просили, и даже больше — в финале уже с улыбкой, подавшись вперед, чтобы лучше видеть их изумление, — позже, когда гости разошлись и они сидели со старым магом за бутылкой вина, он стал рассказывать, как он все это проделал.
«Да, места и прикрепленные к ним образы», — сказал делла Порта, который сам написал небольшой труд Ars reminiscendi , содержавший все основные правила.
«Да, — сказал фра Джордано. — Церковь Святого Доминика Великого, монастырь и площадь перед ней. Но этого недостаточно».
«Можно использовать воображаемые места».
«Да, я так и делаю».
«А образы можно использовать из картин художников. У Микеланджело. У Рафаэля. Божественные. Символы добра и зла, силы, добродетели, страсти. Они оживляют воображение».
Фра Джордано, не видевший картин, промолчал, но имена художников в его сознании тут же сами составились в картину и он отыскал место, где ее повесить.
«Я пользуюсь звездами, — сказал он. — Двенадцать домов.
И их обитатели. Это могучие помощники».
Делла Порта прищурился.
«Может быть, подобное и допустимо», — осторожно сказал он.
«Но и их тоже недостаточно, — сказал Джордано. — Уже сейчас я иногда путаюсь в этих фигурах. Их не хватает на все, слишком много ролей им приходится играть. Это как комедия, где не хватает актеров, одни и те же выходят снова и снова в разных париках и одеждах».
«Ты можешь использовать египетские символы, — сказал делла Порта, сцепив волосатые пальцы на колене и устремив взор в пространство. — Иероглифы».
«Иероглифы…»
«Это допустимо. Пока еще допустимо».
Монах смотрел на него так пристально, что делла Порта почувствовал себя обязанным продолжить начатую фразу.
«Видишь ли, — сказал он. — Египтяне, в мудрости своей, создали многообразные символы: человек с собачьей головой, крылатый бабуин. Они не были настолько глупы, чтобы поклоняться таким чудовищам. Нет, в своих образах они сокрыли истины, чтобы искушенный ум мог их обнаружить. Бабуин — это Человек, Обезьяна Природы, которая воспроизводит ее действия, подражая им, однако крылья поднимают его над материальным планом, а взор проникает сквозь внешние покровы».
Монах продолжал смотреть молча и внимательно.
«Муха, — продолжал делла Порта. — Она обозначает Наглость, потому что, сколько ее ни гони, она все время возвращается. Ясно? Составляя эти символы друг с другом, они создали язык. Но не язык слов, а язык вещественных подобий.
Как твои образы для запоминания. Понимаешь? В книге Гораполлона объясняется семь дюжин символов. Иероглифов».
В библиотеке Святого Доминика не имелось книги Гораполлона, а может фра Джордано о ней не знал. Он чувствовал — это ощущение появилось, когда делла Порта заговорил об иероглифах, — в душе необъяснимую жажду.
«А еще какие есть книги?» — спросил он.
Маг слегка отодвинулся от монаха, который наклонился к нему и слушал так напряженно, что это пришлось делла Порта не по вкусу.
«Почитай Гермеса, — сказал он. — Гермеса, давшего Египту законы и письменность… Ну, что, уже довольно поздно, мой юный друг».
«Марсилио Фичино, — сказал Джордано. — Он перевел труды этого Гермеса».
«Да».
«Марсилио тоже был знаком с символами.
Он научился им у Гермеса? Символы звезд, для того чтобы использовать их силу».
«Это недопустимо», — сказал маг.
Положив руку на плечо Джордано, он вынудил его подняться и стал подталкивать к двери кабинета.
«Но…» — сказал Джордано.
«Твоя память — это Божий дар, — прошептал делла Порта в ухо монаха, взяв его под руку и увлекая к двери на улицу. — Твоя память — дар Божий, и ты замечательно усовершенствовал ее. Естественным образом. Довольствуйся этим».
«Но звезды… — опять начал Джордано. — Чекко утверждает, что…»
Двое слуг открыли двустворчатую дверь, выходившую на площадь.
Делла Порта почти силой выпихнул туда Джордано.
«Чекко сожгли на костре, — сказал он. — Ты слышишь? Чекко сожгли. Спокойной ночи. Да поможет тебе Господь».
Почему же недопустимо, отбросив случайности, добраться до причин происходящего? Однажды мысленно обозначь Любовь Венерой — Венерой с зеленой ветвью и голубем, — и Любовь засияет в твоем сознании собственным светом, потому что Венера и есть сама Любовь; помести ее в ее родной знак Девы, и Любовь польется вниз через все сферы, теплая, живая и живительная, Любовь внутри и вовне.
Естественная магия, по делла Порта, например, позволяет распознать Венеру в предметах, вобравших более других ее свойства: ее изумруды, ее примула, ее голуби, духи, травы, цвета, звуки. Венера и венерианство наполняет всю вселенную, как свет или аромат; врачи, мудрецы и кудесники знают, как направить и использовать ее, и это допустимо. Но запечатлеть на изумруде или даже в мыслях образ Венеры, голубя, зеленую ветвь, женскую грудь или спеть на ее родной лидийский лад песнь, восхваляющую Венеру, или зажечь перед этим образом ее цветок розмарин опасно. А почему?
Почему? Спрашивал Бруно, недоуменно подняв брови, разводя руками, — спрашивал в пустоту, ни к кому не обращаясь. Он знал почему.
Сотворить образ, символ; спеть заклинание; назвать по имени — это не просто манипуляции с пригоршней праха, сколь угодно искусные. Это — обращение к личности, к разуму, ведь только разумное существо может воспринять такие действия. Это — призыв к тем созданиям, которые расположены выше звезд, к бесчисленным скрывающимся там мудрым сущностям, о которых сообщал Чекко.
Обрати на себя внимание Венеры своими песнями, добейся, чтобы она открыла свои миндальные очи, улыбнулась, и она может истребить тебя. Святая Церковь уже не уверена, что те могущественные существа, что заполняют сферы, — все сплошь дьяволы, как некогда она тому учила. Они могут быть и ангелами, и демонами, не ведающими добра и зла. Но сомнению не подлежит, что просить у них благосклонности — идолопоклонство, а пытаться подчинить их колдовством — и вовсе безумие.
Таков был ответ. Бруно знал его, но его это не волновало.
Постепенно он начал собирать вокруг себя группу молодых братьев побойчее, вольную ассоциацию приверженцев и приспешников, которых все прочие звали джорданистами, словно Джордано был предводителем разбойников. Они сидели кружком, громко спорили и говорили сумасбродные веши или, притихнув, слушали разглагольствования Ноланца; они выполняли его поручения, попадали в неприятности из-за него, создавали ему славу. Когда Джордано навлек на себя гнев настоятеля, решив убрать из своей кельи образки, гипсовые фигурки святых, освященные четки и Деву Марию, оставив только распятие, джорданисты сделали — или пообещали сделать — то же самое. Настоятель, не разобравшись в сути происходящего, подозревал Джордано в северной ереси, лютеранстве; а джорданисты смеялись, они-то знали, в чем Дело. Джордано донимал библиотекаря просьбами (и подбил к тому же джорданистов), чтобы тот приобрел книги Гермеса, переведенные Марсилио Фичино, но Бенедетто и слышать об этом не хотел. Идолопоклонство. Язычество. А разве Фома Аквинский и Лактанций не восхваляли Гермеса, не говорили, что он учил единобожию и предвозвестил Рождество Сына Божьего во Плоти? Бенедетто оставался глух.
Отправлявшихся в странствия монахов Джордано снабжал перечнем книг, которые надо привезти, — и иногда получал требуемое; книги покупали, брали почитать, крали: труды Гораполлона об иероглифах, Ямвлиха о Тайнах Египта, «Золотой осел» Апулея. А однажды зимой в уборной один молодой брат, дрожа не то от страха, не от холода, а может от того и от другого разом, достал из-под рясы и вручил Джордано толстый, сшитый, написанный корявым почерком, полный сокращений манускрипт без корок и переплета.
«"Пикатрикс", — сказал юноша. — Это большой грех».
«Этот грех да будет на мне, — сказал Джордано. — Давай сюда».
«Пикатрикс»! Самая черная из старинных черных книг, и никаких сомнений относительно намерений человека, застигнутого за ее изучением, уже не возникало, кем бы он ни был; никакой доктор богословия не смог бы оправдаться, как в том случае, если бы его застали с книгой Гораполлона или даже Апулея. Хранить такую книгу было безумием, и Джордано не стал ее долго держать; он запомнил, порвал и выбросил каждую страницу.
Человек — это маленький мир, отражающий в себе всю землю и небеса; посредством собственного духа мудрый может вознестись над звездами. Так говорит Гермес Трисмегист.
Дух исходит от первоматерии, которая есть Бог, и проникает в материю земную, где он пребывает; различные формы, принимаемые материей, отражают природу спиритуса, вошедшего в нее. Маг — это человек, который может уловить и направить ток спиритуса по своей воле и таким образом творить из материи то, что ему угодно. Как именно?
Изготовлением талисманов, намекал Марсилио; но только здесь давались четкие инструкции, какие материалы использовать, какое больше всего подходит время суток, какой день месяца, какой месяц по зодиакальному календарю, какие заклинания, призывы, светильники использовать, какие благовония и песни больше всего привлекают Мировые Силы, Семамофор, Вселенский Разум, который заполняет собой мироздание. Приводился длинный перечень образов, используемых на талисманах, и брат Джордано, у которого не было материалов для их изготовления — ни свинца для Сатурна, ни олова для Юпитера, — мог, тем не менее, крепко-накрепко их запомнить:
Образ Сатурна: фигура человека, стоящего на драконе и держащего в правой руке серп, а в левой копье.
Образ Юпитера: фигура человека с лицом льва и ногами птицы, под ним дракон с семью головами; и держит стрелу в правой руке.
Еще лучше и могущественнее были длинные списки образов для тридцати шести божеств времени, безымянных, ярких, о которых Джордано намеками читал у Оригена и Гораполлона: гороскопы, боги часов, известные в Египте, а затем забытые и заброшенные в последующих столетиях. Они еще назывались деканами, потому что каждый управлял десятью градусами зодиака, по три декана на каждый из двенадцати знаков. Образы этих тридцати шести, говорилось в книге «Пикатрикс», установлены самим Гермесом и им же учреждены египетские иероглифы; Джордано не потребовалось прикладывать никаких УСИЛИЙ, чтобы запомнить их, они шагнули с переполненной страницы прямо к нему в мозг и расселись там каждый на свое место, которые Джордано, сам того не зная, давно им приготовил:
Первый декан Овна: «Огромный темный человек с красными глазами, держит меч и одет в белое одеяние».
Второй декан: «Женщина, одетая в зеленое, не имеющая одной ноги».
Третий декан: «Человек, держит золотую сферу и одет в красное»…
Он впитывал это магическое собрание, как пишу, как огненный отвар, и почти сразу же, как только они вошли в него, он начал грезить ими, воображать их деяния. Кто был сей Гермес, открывший их?
Среди халдеян есть мастера, достигшие совершенства в этом искусстве образов, и они признают, что Гермес был первым, кто составил образы, благодаря которым он смог управлять уровнем Нила вопреки движению луны. Этот человек также построил храм Солнца, и он умел прятаться ото всех, так что никто его не видел, хотя он был в храме. Он же построил на востоке Египта Город в двенадцать миль шириной, внутри которого возвел замок, имевший четверо врат, на каждую из четырех сторон. На восточных вратах он поместил фигуру Орла; на западных вратах — фигуру Быка; на южных вратах — фигуру Льва; и на северных вратах он построил фигуру Пса.
В эти образы он низвел духов, говоривших голосами, и никто не мог пройти в ворота этого Города без их дозволения. Он посадил там деревья, а в середине росло огромное дерево, приносившее плод всякого порождения.
На вершине замка он велел возвести башню в тридцать локтей высотой, на верхушке которой приказал поместить маяк, цвет которого менялся каждый день, пока в седьмой день не возвращался к первому цвету, и этими цветами освещался Город. Около Города было изобилие вод, в которых водились разные рыбы. По окружности Города он разместил высеченные образы и расположил их так, что через их добродетели жители сделались добродетельны и удалялись от всякого зла и порока.
Имя Города было Адоцентин.
Имя города было Адоцентин.
Пирс отпихнул кресло на колесиках, в котором сидел, и с листом в руке (Адоцентин!) бросился вон из комнаты. Потом вернулся и положил его обратно. Опять вышел, заблудился в закоулках маленького домика, забрел во вторую гостиную, сообщавшуюся с первой, и грешным делом подумал, что ему просто примерещился тот застекленный книжный шкаф с ключом и содержимым, потому что нигде не мог его найти; наконец разобрался, зашел в первую гостиную, открыл шкаф и взял из него пластиковый конверт с пометкой PICATRIX.
Сердце непонятно почему бешено стучало. Но толстые листы вощеной бумаги, которые он вынул, были исписаны сверху донизу от руки убористым черным почерком, непонятным ему, то ли краткая монашеская латынь, то ли шифр.
Он снова запер рукопись и двинулся через весь дом к лестнице в прихожей, зовя Роузи.
— Я здесь, наверху!
— Я тут кое-что нашел, — проговорил он, взбираясь по ступенькам. — Ты где, Роузи?
Поднявшись по лестнице, надо было пройти до конца по коридору, стены которого украшали гравюры в рамочках: люди, места и вещи, так много всего, что бесцветная бумага за ними почти не видна. Он зашел в спальню.
Она стояла спиной к нему в душной полутьме, из-за закрытых штор казалось, что в комнате, чьей-то спальне, наступила ночь. Пирс вдруг ощутил себя запутавшимся в тенетах какого-то жуткого каламбура, непонятки, ребуса, палиндрома. Роузи обернулась; свет, который царил в комнате, исходил от ее глаз.
— Атласные простыни, — сказала она, махнув бутылкой в сторону большой кровати. — Убедись сам.
Глава шестая
— Это роман, — сказал Пирс Бони Расмуссену. — Вероятно, незаконченный. Там в конце сплошь какие-то заметки и наброски ненаписанных сцен.
— Вы до конца его прочли?
Дождливый день за окнами библиотеки сверкал серебром, омытая свежая зелень тоже блестела и переливалась разными оттенками, и от того казалось, что здесь наступили сумерки, а Бони, сидевшего за своим письменным столом, было труд но разглядеть.
— Нет, — сказал Пирс. — Я было начал, но… мы не хотели ничего трогать, — так, словно речь шла о месте преступления. — Так что я вчера читал, пока не стемнело.
Бони промолчал.
— Роузи уверена, что это не просто наброски одной из уже опубликованных книг. Что-то совсем новое.
Бони и на это ничего не ответил.
— Это такая… — начал Пирс и остановился; он не был уверен, что надо делать то заявление, то признание, которое он собирался сделать, когда Бони привел его сюда, в эту комнату, но потом он все-таки сказал: — Это такая странная и удивительная находка — и совершенно невероятное совпадение…
Он вдруг сам замолчал, так они и сидели молча, словно завороженные, слушая стук и шорох дождевых капель на улице; о чем думал Бони, Пирс не представлял себе, а его собственные мысли были поглощены тем чудом, которое с ним приключилось.
Адоцентин.
— Я сам пишу книгу, — сказал он после длительной паузы.
— Роузи мне сказала.
— Что удивительно, — продолжал Пирс, — события и герои этой книги — те же события и люди, изучением которых я занимался, о которых много думал, но совсем в другом ключе. Например, английский математик доктор Джон Ди. Джордано Бруно.
— Он писал о них и раньше.
— Ну да. Но немного не так.
— А именно?
Пирс положил ногу на ногу и обхватил колени сцепленными пальцами.
— Книга начинается с того, что Джон Ди беседует с ангелами. Да, действительно, Ди оставил подробный отчет о предполагаемых сеансах, проводившихся вместе с человеком по имени Толбот, или Келли, который уверял, что видит ангелов в хрустальном шаре — или что там у них было. Ладно. Но в этой книге Крафта он на самом Деле видит их и беседует с ними.
Бони сидел все так же неподвижно, но Пирс почувствовал, что он слушает с растущим вниманием и интересом.
— Затем идет глава о Бруно, — сказал Пирс. — По-моему, с деталями биографии и описанием эпохи все нормально, но основания всего происходящего с ним — не те, о которых мы обычно говорим.
— Не те?
— Ну и что это за основания?
— Это как если бы… — заговорил Пирс. — В этой книге все так, словно на самом деле существуют не физические законы, а ангелы, словно волшебство действенно и помогает выигрывать сражения; и молитвы — тоже. И магия.
— Магия, — повторил Бони.
— В этой книге есть Гластонбери, — сказал Пирс. — И Грааль. Вообще книга, наверное, о Граале, как-то запрятанном в истории.
Пролистав дальше с таким же опасливым, но жадным любопытством, какое он чувствовал бы, заглядывая в собственное будущее, он заметил промелькнувшее имя Кеплера, и Браге, он увидел королей, пап и императоров, знаменитые сражения, замки, порты и договоры, но заметил он и Город Солнца, и братство Розы; Красного Человека и Зеленого Льва, ангела Мадими, «смерть поцелуя», Голема, жезл из железного дерева, двенадцать капель чистого золота на дне кратера.
— А ваша книга, — спросил Бони, — Она тоже об этом?
— Не совсем. Это вымысел. А моя нет.
— Но рассказывает о том же самом. О том же периоде.
— Да. А может, не такая уж и большая между ними разница; н-да, разница-то, вероятнее всего, совсем незначительная. Но замысел книги Крафта — как крепкое неразбавленное вино: никаких этих ваших утонченных оговорок, всяких не-кажется-ли-вам-что, никаких есть-вероятность, ни мы-склонны-полагать. Ничего подобного. Один только невероятно яркий игрушечный театр неисторичности.
— Может быть, вы заметили, — медленно сказал Бони, — не было ли в этой книге чего-нибудь про эликсир. Это не то чтобы лекарство, но…
— Я примерно представляю, о чем речь, — сказал Пирс.
— Там есть что-нибудь подобное?
Пирс покачал головой:
— Не встречал.
Бони поднялся из-за стола и, опираясь костяшками пальцев о край столешницы, подошел к окну и стал смотреть на улицу.
— Сэнди много знал, — сказал он. — Он все время иронизировал, невозможно было понять, когда он говорит серьезно. Но знал он так много, и было ощущение, что за каждой его шуткой скрывается ему одному ведомое знание. Вот только секретов своих он не раскрывал. Впрочем, нет, кое-что он говорил.
И довольно часто: а что, говорил он, если когда-то мир был другим, не таким, как сейчас. В смысле, весь мир вообще, мне трудно подобрать нужное слово; что, если он в принципе был устроен не так, как сейчас?
Пирс сдерживал дыхание, чтобы расслышать его слабый старческий голос.
— И что, если, — продолжал Бони, — где-нибудь в этом нашем новом мире остались маленькие частички того ушедшего мира, кусочки, сохранившие хотя бы часть той силы, которой они обладали тогда, когда все на свете было по-другому? Скажем, какой-нибудь драгоценный камень. Эликсир.
Он повернулся и посмотрел на Пирса с улыбкой. Сказочное чудовище — так называла его Роузи.
— Это было бы уже кое-что, говаривал он. Окажись это правдой. Это было бы кое-что.
— Такие вещи есть, — сказал Пирс. — Рога единорогов. Магические камни. Мумифицированные русалки.
— Сэнди говорил: они не пережили перемен. Но может, хоть где-нибудь хоть что-то осталось. Спрятано, понимаете; или не спрятано, просто никто его не замечает — на самом видном месте.
Камень. Порошок. Эликсир жизни. — Когда Бони стоял, Пирсу казалось, что он все время понемножку оседает, словно его позвоночник истлевает на глазах. — Видимо, он разыгрывал нас. Конечно, разыгрывал. Н-да… А все-таки как-то раз в Исполиновых горах…
Он вдруг замолчал и после продолжительной паузы отошел от окна и снова забрался в свое кресло.
— Значит, хорошая книга?
— Я только начал читать. Первые главы: Бруно, Джон Ди в Гластонбери. Судя по всему, Ди и Бруно в конце концов встретятся. Очень сильно сомневаюсь, что они встречались на самом деле. Хотя, конечно, нельзя исключать такой возможности.
— Может, имеет смысл вам ее закончить? — сказал Бони. — В смысле, дописать.
— Ха-ха, — ответил Пирс. — Не мой профиль.
— Тогда отредактируйте, — подумав, сказал Бони. — Для возможной публикации.
— Я бы и сам с удовольствием дочитал ее до конца, — сказал Пирс. — Хотя бы.
— Я тоже, но где уж мне теперь, — сказал Бони. — Я даже не уверен, что узнал бы ее, если б нашел. А вы — другое дело.
В этот момент в открытую дверь, подпрыгивая, вкатился большой звездно-полосатый резиновый мяч. Он подскочил еще пару раз и замер на ковре, как живой.
— У нее есть название? — спросил Бони.
— У нее нет титульного листа, — сказал Пирс.
Но я знаю, какое предполагалось название, подумал он про себя, как я, будь я редактором, хотел бы назвать эту книгу. Он подумал: мировых историй не просто больше, чем одна, и даже не по одному экземпляру на каждого из нас, их по нескольку штук на каждого, сколько нам нужно, столько, сколько могут наши головы и наши жаждущие сердца.
Роузи просунула голову в комнату.
— Ты готов? — спросила она.
— В дом я с тобой не пойду, — сказала она Пирсу, когда они ехали в Каменебойн.
— Не пойдешь?
— Мне сегодня надо забраться в другой дом, — объяснила Роузи. — Кое-какие дела. Заброшу тебя, а потом вернусь.
В дождь Каменебойн представлял зрелище безрадостное, заброшенное и жалкое. Какой-то человек стоял возле газовых насосов, под прогнувшимся навесом маленького магазинчика, и капли, как слезы, стекали с его очков.
— Во всяком случае, — произнесла Роузи, — ты хоть знаешь, зачем едешь. Я-то нет.
— А это еще бабка надвое сказала, — отозвался Пирс.
Они остановились у запертой подъездной аллеи к дому Крафта и несколько мгновений сидели, молча глядя сквозь закапанные дождем стекла на дом с закрытыми ставнями и темные сосны.
— Знаешь, — проговорила Роузи, — в своей автобиографии Крафт сказал, что хотел бы написать еще только одну, последнюю книгу.
— Да?
— Да, он сказал: чтобы можно было умереть, не закончив ее.
— А когда он умер? — спросил Пирс.
— Да лет шесть назад. По-моему. Году в семидесятом.
— А… Хм.
— А что?
— Вообще-то ничего. Просто я подумал об этой незаконченной книге. Похоже, над ней какое-то время работали, а потом вдруг забросили. Интересно, правда?
Роузи отцепила от своей связки ключ от кухни Крафта и вручила его Пирсу; он открыл громоздкую дверь фургона и сперва выставил наружу свой черный зонт, над которым потешалась Роузи, когда увидела его с ним; в свою очередь, он считал забавным, что никто в этих местах не ходит с зонтиком, так и шпарят под дождем с непокрытой головой, геройствуют, что ли.
— Ну давай.
— Я недолго.
Зонт раскрылся с хлопком.
— Автоматика, — сказал Пирс.
Провожая его взглядом, она видела, как он перешагнул через низенькую калитку и пошел по дорожке, огибая лужи, неуклюжий, долговязый. Его городской плащ выглядел серым и помятым.
Она могла заполучить его вчера, на атласных простынях Феллоуза Крафта, только он тогда казался слишком ошеломленным, чтобы включиться в ситуацию. И Роузи не стала торопить события.
Она хорошенько осмотрела дорогу, по крайней мере попыталась это сделать, и не очень изящно, по широкой дуге развернула фургон. Пока, Пирс.
Получилось так, что, когда она стояла с ним в темной спальне, она в какой-то момент поняла, что сама забыла, зачем это делают: соблазняют, лезут к людям в штаны.. Просто забыла, из головы вылетело, и все. Вот она и передумала Конечно, она могла бы заполучить его. При мысли об этом она почувствовала вдруг не тепло, а необъяснимый холод, словно она повернула не тот кран в ванной.
Дом, в котором они жили с Майком, располагался на другом конце широко раскинувшегося городка под названием Каменебойн, в новостройках: ряд широких, расчищенных от леса и продуваемых всеми ветрами террас, уставленных домами в два с половиной этажа, совершенно одинаковыми, вот разве что одни были зеркальным отражением других, что у одного слева, у другого справа, а другие для разнообразия повернуты задом наперед. От этого все они, вместе с лужайками, обсаженными жизнерадостными молодыми березками, казались Роузи до странного неуместными. Как будто каждый строился сам по себе и понятия не имел, что за дома будут стоять вокруг. Улицы, разделявшие их, назывались Еловая, Багряничная и Падубная, а весь райончик именовался — вероятно, по имени стоявшей тут раньше деревни — Лабрадор.
Она подъезжала к дому медленно, готовая повернуть обратно, если там окажется хоть одна машина. Но машин не было. У Роузи вошло в привычку (и привычки этой она стыдилась) забираться в дом, когда Майка там не было, чтобы отыскать вещи, которые понадобились ей или Сэм, такие, из-за которых она не хотела вступать с Майком в переговоры. Поначалу она была уверена, что прекрасно без них обойдется, но шли месяцы и вдруг оказывалось нужным то одно, то другое, и она вдруг так ясно представляла себе, где эта вещь лежит дома в Каменебойне, а следом она отправлялась на вылазку, чтобы эту вещь стащить.
Конечно, это нельзя назвать кражей со взломом. Она просто поднималась в дом по лестнице через гараж — эта дверь никогда не запиралась.
Она понятия не имела, замечал ли Майк эти кражи. Жалоб он не предъявлял.
Припарковавшись на Багряничной, она вытащила из кармана коротенький список. На сердце была тяжесть, свинцовый холод весь день; и всю весну так.
Зеркало заднего обзора
Мыши/возд. шары
Пеликан
ПЗТ
Девять месяцев она обходилась без зеркальца заднего обзора, но пришло время проходить техосмотр, а без зеркальца вряд ли это получится. Ее «пеликановское» чертежное перо словно воочию лежало перед ней на подоконнике лоджии, за телевизором; прошлым летом по вечерам она писала им письма.
Она положила список обратно в карман. Книжка о семье мышат, отправившихся путешествовать на воздушном шаре; далеко не сразу она поняла, что это за «мысы на сале», о которых толкует Сэм, пока наконец не вспомнила давно просроченную и считавшуюся потерянной библиотечную книгу.
Поразительно, как долго Сэм ее помнит. Все из-за завтрашнего весеннего праздника воздушных шаров в Верхотуре; и нелепое обещание, которое дал дочери Майк; он в последнее время готов наобещать ей с три короба. «Полет на сале». В любом случае книжку надо забрать. Надо.
Противозачаточные таблетки, трехмесячный курс, последний раз она пила их еще здесь, за день до того, как ушла от Майка и из этого дома; они были в маленьком шкафчике возле туалета, и там же еще лежал запас детской присыпки, двенадцать пачек бумажных салфеток, которые Майк упер из «Чащи», ароматическая смесь для ванны из парфюмерного магазина в Откосе.
Она была уверена, что все так и лежит.
Майк относился к жилью как белка или как пещерный человек, в общем, существо, не способное представить себе, что окружающие условия можно как-то поменять, чтобы приспособить их под себя. С прошедшего лета ничего не изменилось во время прошлой вылазки ее старая ночнушка все еще висела на дверце в шкафу. И таблетки тоже будут на месте. Роузи прервала курс в тот месяц, когда съехала отсюда, а теперь вот подумала, что неплохо бы опять начать их принимать, а эти маленькие розовые крупинки чертовски дорогие, ведь ей еще придется идти за рецептом, если она не найдет эти, уже выписанные; стоя в сыром и пахнущем цементом гараже, она уже не могла вспомнить, зачем они вдруг ей понадобились.
В гараже стоял дочкин трехколесный велосипед, иногда она таскала его за собой, а порой забывала; а рядом стоял Майков десятискоростной — он не притрагивался к нему с тех пор, когда они уехали с равнин Индианы. Когда-то у Майка было телосложение настоящего велогонщика: мощные бедра и сутулая спина — ему самому нравилось, ей — не очень. В груди — тяжелый холодный камень. Грабли для осенних листьев; летняя газонокосилка; зимняя лопата для снега. Она уже забыла, почему от всего этого надо было убежать, зачем она затеяла все то, что затеяла, пытаясь порвать все эти связующие нити; она забыла, так же как забыла, зачем когда-то так старалась эти нити протянуть.
Бесплодные усилия любви.
Она забыла зачем — как будто сердце, которое понимало это, удалили напрочь. Что заставляет людей любить друг друга? Какое им дело до других? Почему дети любят родителей, а родители детей? Отчего мужья любят жен, женщины — мужчин; что это значит, когда говорят: он у меня вот уже где сидит, но все-таки я его люблю?
А ведь когда-то она понимала.
Потому что именно любовь подвигла ее на многое и доставила немало хлопот. Когда-то она знала, кажется, вот-вот — и вспомнит, вспомнит, как жила с Майком и Сэм и совместная жизнь подпитывалась любовью, любовь была жизненно необходима для нее. Когда-то она понимала, а теперь нет; и из-за этого непонимания ей теперь казалось, что и другие тоже на самом деле не знают любви, притворяются, нарочно себя накручивают, даже Споффорд, даже Сэм — им на нее наплевать. Холодное непонимание и темное нежелание что-либо понимать — на том месте, где раньше билось сердце; и напрасно взывают к ним все эти простые вещи, невинные инструменты и игрушки; мой пес Ничто, имя холодного камня в груди.
Конечно, долго так не проживешь. В таком неведении жить нельзя. Когда-нибудь ей придется вспомнить. Она не сомневалась в этом. Потому что ей нужно еще прожить долгую жизнь, вырастить Сэм, потом умрет Бони, потом мать и только потом она — ей не протянуть так долго, если хотя бы время от времени не вспоминать о том, что людям друг до друга есть дело.
Она вспомнит. Можно не сомневаться. Конечно, вспомнишь, сказала она себе, утешая душу, конечно, вспомнишь.
У самой лестницы, что вела на кухню, — длинный пролет некрашеных деревянных ступенек, еще хранивших метки плотника, — она остановилась: ей расхотелось идти дальше. Вдруг стало казаться, что на лестнице с ней непременно что-нибудь случится — или дверь наверху, наконец, окажется заперта. Она долго стояла, глядя вверх, а потом повернулась и вышла обратно под теплый дождь.
— Ну, как дела? — спросила она Пирса, появившись в дверях кабинета Феллоуза Крафта и вытирая с лица дождевую воду. — Как там Бруно?
— Собирается повидаться с Папой Римским, — сказал Пирс.
Глава седьмая
По тряским дорогам Неаполитанского королевства грохотала карета, два ярко одетых форейтора ехали впереди, расчищая для нее дорогу. Из возчики ругались на них, пешие крестьяне снимали шапки и крестились.
Сидевший напротив Джордано монах в черно-белой рясе тихо втолковывал ему на латыни с римским акцентом, как должна проходить аудиенция, сколько времени уделит ему Папа (он все время звал Папу Санктиссимус — Святейший, — словно это было такое прозвище), а также что следует де дать и говорить, с кем Джордано должен заговаривать, а с кем не дол жен.
«Санктиссимус подаст тебе руку с кольцом, но ты должен не целовать ее, а лишь приблизиться. Если бы всякий, кто приходил к Святейшему, действительно прижимался губами к кольцу Петра, оно бы стерлось без остатка. Святейший примет тебя после обеда, между Нонами и Веспером, когда закончит трапезу. Обед у Него самый скромный. Он воздержан, потому как Он благочестив. Ты должен говорить четко и разборчиво, поскольку слух у Него уже не тот…»
Карета делала остановки в доминиканских монастырях в Гете и в Латгане, чтобы взмыленные лошади могли отдохнуть; Джордано долго лежал без сна в жаркой душной келье, воспроизводя в памяти проделанный путь — самое дальнее пока путешествие в его жизни — и прикрепляя увиденные места, дороги, святилища, церкви и дворцы к неаполитанским местам своей памяти: новые спицы сооружаемого им мирового колеса с центром в монастыре Святого Доминика. Перед закатом они вновь отправились в путь, чтобы провести в дороге ту часть дня, когда жара уже спала, а разбойники — как сказал его проводник — еще не проснулись.
Слава Джордано распространилась до пределов самых широких, какие только можно себе представить; во всяком случае, какие только мог представить неаполитанский монах. Когда аббат пришел к нему в келью сказать, что сам Папа прослышал о молодом человеке с потрясающей памятью и пожелал разузнать подробнее и что папа прислал карету, чтобы доставить его в Рим, голос его пресекся от изумления и осознания серьезности момента.
Первым делом Джордано почему-то подумал о Чекко из Асколи. Он решил: я скажу Ему про Чекко. Я скажу Ему: если то, что Чекко говорил о звездах, — правда, если вселенная такая, какой он ее представлял, тогда это была не ересь, ведь правда? Правда не может быть ересью. Произошла ошибка, вот и все; ясно же, что произошла какая-то ошибка.
Карета покатилась по старой Аппиевой дороге, монах клевал носом во сне, а Джордано пожирал взглядом выстроившиеся вдоль неправдоподобно прямой, вымощенной щебнем дороги надгробия, руины и церкви. Карета нырнула в ворота Сан-Себастьян, мимо развалин огромных бань и цирков и въехала в многолюдное сердце Рима. На Тибрском мосту монах указал на замок Сант-Анджело, который строился как усыпальница императора Адриана, а теперь служил Римским Папам в качестве цитадели и тюрьмы. На самой верхотуре стоял ангел с мечом, зыбкий от полуденного марева.
Карета не остановилась даже у ворот Ватиканского дворца, проехала внутрь и прекратила свой бег только в саду среди золоченых камней и зеленых тополей, фонтанов, галерей и тишины.
«Пошли, — сказал монах. — Умойся и подкрепись. Святейший сейчас обедает».
С того дня и до конца жизни этот сад (то был Кортиле дель Бельведере, построенный Юлием Вторым) означал для Бруно Сад вообще. Этот восходящий ряд ступеней стал означать Лестницу. Эти темно-мерцающие в знойный день станце, в которые он теперь входил, стали залами и палатами ума, мыслящего и запоминающего сознания.
«Эти станце расписаны Рафаэлем. Вот Триумф Церкви. Святой Петр. Святой Стефан. Аквинат, не по порядку. Пойдем».
«А это кто?»
«Философы. Присмотрись. Видишь Платона, с бородой, а вон Аристотель, Пифагор. Пойдем дальше».
Он потянул Джордано за рукав, но ошеломленный юный монах все время отставал. На ступенях этого прохладного здания толпились ярко разодетые люди, некоторые с табличками для письма в руках; они моргали, , смотрели на Джордано и, улыбнувшись, возвращались к своей беседе или к своим размышлениям.
Монах привел его к другим доминиканцам, секретарям состоящих при Папе доминиканских кардиналов; они осматривали Джордано и задавали ему вопросы. И Джордано начал понимать, зачем его сюда привезли.
Необычайная ревность и самые бессовестные интриги раздирали теперь деятельных служителей Христа у подножия трона Петра, и Джордано стал пешкой в этой игре, одной маленькой пешкой в игре влияний и престижа, которая шла между псами Господними и Черным Обществом Иисуса. Иезуиты повсеместно прославились распространением Нового Учения и тем, что в своих колледжах и академиях употребили свои новшества и успехи на благо Церкви. Доминиканцы хотели блеснуть собственными знаниями и напомнить Папе, который, в конце концов, сам был доминиканцем (хотя, похоже, частенько забывал об этом), что его черно-белые псы сторожили сокровище не менее ценное, чем какое-то Новое Учение: Искусство Памяти, которое орден довел до такого совершенства. Святейшему будет интересно увидеть, каким подвижным оно делает ум доминиканца. А заодно Санктиссимус получит наглядный урок.
Сам кардинал Ребиба, после того как Джордано умылся и поел, отвел его в рафаэлевскую станце и представил маленькой сушеной груше по имени Пий V, Наместнику Христа на Земле.
Тому человеку, который жил во всех этих комнатах, под этими картинами, среди этих суетливых монахов. Сев на мягкое кресло, Папа оказался таким маленьким, что его белые атласные тапочки свесились, не доставая до пола, и один из служителей торопливо подставил под них табурет.
Джордано проделал свои трюки. Он пересказал псалом Fundamenta по-еврейски после того, как ему зачитали его вслух один раз; он назвал усыпальницы на Аппиевой дороге в том порядке, в каком повстречал их. Начал было трюк с amiavi-amaveri-veravama, но Святейший не смог понять, что происходит, и от этого фокуса пришлось тут же отказаться.
«Мы учились этому искусству, когда Мы были молоды», — сказал Папа, обращаясь к Ребибе, и тот согласно покивал. Джордано Папа сказал: «Теперь Нам это не нужно. Ты видишь, сколько при Нас секретарей, которые помнят за Нас все, что Нам нужно запомнить. Может быть, когда-нибудь ты станешь одним из них».
Потом он кивнул, приятно улыбнувшись, и сказал: «Продолжай».
Отвечая на вопросы Ребибы, мастер запоминания (забывший про Чекко и почти онемевший от страха) дал подробный отчет о том, как он практиковался в своем искусстве, как строил свои дворцы и закреплял используемые образы; он ничего не сказал ни про звезды, ни про гороскопы, но сказал, как можно пользоваться иероглифами Эгипта, знаками, созданными Гермесом.
«Тем Гермесом, — сказал Папа, — который дал законы и письменность египтянам?»
«Тем самым», — ответил Джордано.
«И который в своих писаниях говорил о божественном Слове, Сыне Божьем, посредством которого сотворился мир, хотя и жил за много поколений до Спасителя Нашего?»
«Я не читал его трудов», — сказал Джордано.
«Подойди и взгляни, — сказал Святейший. — Пойдем».
В сопровождении Ребибы и роя монахов Папа прошел в самую большую из станце, Станце дета Сигнатура, где он обыкновенно подписывал декреты церковного суда, и они с Джордано остановились среди колонн расписанной базилики: Платон, солнечный свет, правда.
«Посмотри вон туда, — сказал Папа. — Рядом с человеком с чертежом — это Пифагор — кто тот человек в белом?»
«Не знаю», — сказал Джордано.
«И никто не знает, — сказал Папа. — Вот тот — Платон. Пифагор. Эпикур (этот угодил в ад) с виноградными листьями в волосах. Быть может, этот в белом — Гермес?»
Джордано посмотрел на указанного Папой персонажа.
«Не знаю», — повторил он.
Папа проследовал дальше через людный зал, на стенах которого теснились великие мертвецы, и за ним Джордано.
«Птолемей, — сказал Он, указав пальцем. — В короне, он был правителем Египта. А разве тот Гермес не был также правителем Египта? А взгляни сюда. Гомер. И Вергилий. А кто вон те, в доспехах?»
Кардинал Ребиба угрюмо дивился на них, старичка и монаха с бычьей шеей, повадками походившего больше на разбойника или борца, чем на философа. Они разглядывали картины, секрет которых самому кардиналу никогда и в голову не приходило разгадывать. Солнце склонялось к горизонту, фокус не удался; неаполитанец вместо того, чтобы изумлять своим искусством, демонстрировал свое невежество.
«Мы живем в этих комнатах, — говорил Святейший. — И вот эти люди тоже. И Мы не знаем, кто они, почему сюда попали. Ну что ж…»
Он подставил свое кольцо, и Джордано припал на одно колено и, как учили, приблизил губы к камню на Его пальце, не поцеловав, — Папа тут же убрал руку.
«Теперь Мы должны вернуться к Нашим делам. Нуждаешься ли ты в чем-нибудь? Попроси Нас».
«Я бы хотел, — сказал Джордано, — прочесть писания этого Гермеса».
«Это позволительно? — спросил Папа, повернувшись к Ребибе. — А?»
Ребиба, покраснев, неопределенно махнул рукой.
«Если это позволительно, — сказал Папа, — можешь прочесть. Спустись вниз. Один Бог знает, сколько книг в нашей библиотеке. Гермес et hoc genus omne».
Повернувшись, чтобы идти, Он поднял руку, и возле Него тут же очутился один из секретарей.
«Index librorum prohibitorum , — говорил он, а секретарь записывал. — Надо еще разок туда заглянуть. Мы назначаем конгрегацию Наших кардиналов. Им нужно посовещаться по этому поводу. Там многое упущено».
И ушел. Все присутствующие, в их числе Джордано, провожая Папу, преклонили колени, а Ребиба скрыл покрасневшее лицо в низком поклоне.
«Поди прочь, — сказал он потом Джордано. — Библиотека внизу. Ты был хуже чем бесполезен».
Ребиба удалился, словно подхваченный сердитым взмахом подола собственной рясы из красного атласа, за ним ушли остальные священники, секретари, стражники и слуги, толпившиеся в комнате. Остался один лишь, стоявший у дальней двери, скрестив руки, молодой белокурый улыбчивый паренек, которого Джордано раньше не замечал. Не говоря ни слова, он поманил Джордано пальцем, приглашая следовать за ним. Узенькая лесенка, по которой он ловко спустился, через некоторое время привела их к ряду пустых нежилых комнат, расписанных и освещенных дневным светом.
«Взгляни на ту стену под зодиаком, — сказал парень. — Кто держит книгу? Гермес».
Джордано посмотрел: армиллярная сфера, представляющая небеса, помещалась над головой прекрасноликого человека, говорившего в саду с прочими, вероятно, египтянами.
«Это нарисовал Пинтуриккио , — сказал парень. — Ты еще увидишь Гермеса в дальней комнате».
Они шли по сообщающимся залам; зал Апостолов, узнаваемых по символам, которые они несли: ключи Петра, книга Матфея, крест Андрея; через зал Наук: Астрология, Медицина, Геометрия и Грамматика — все здешние аллегории были очень похожи на те, которые сам Джордано разместил по комнатам и коридорам дворца своей памяти.
«Кого ты здесь видишь? — спросил паренек, приведя Джордано в последнюю комнату. — Кто там на стене?»
«Меркурий», — сказал Джордано.
«Который также и Гермес».
Молодой человек с таким же миловидным лицом, как мужчина под армиллярной сферой: он рубил изогнутым мечом гротескную фигуру, у которой были усеяны глазами не только вся голова и щеки, но и все тело, руки, бедра. На заднем плане за сражением безмятежно наблюдала корова: Ио. Юнона превратила ее в корову и приставила тысячеглазого Аргуса сторожить ее, но Меркурий убил Аргуса, и Ио скрылась в Эгипте.
«Взгляни, — сказал юноша. — Эгипет».
Стены по всей комнате окаймляла роспись: пирамиды, иероглифические быки, Изида, Осирис.
«Эти комнаты расписаны по указанию Александра Шестого, — сказал юноша. — Бык был его знак; он изучал магию; знал и любил Марсилио. А еще он любил богатство. Он был очень плохим человеком».
Его ясные смеющиеся глаза указали Джордано на другую стену: королева на троне, но не Богоматерь; с одной стороны от нее бородатый пророк, а с другой — все тот же крепкий человек с приятным лицом, задумчивый и слегка улыбающийся.
«Царица Изида, — сказал паренек. — Бывшая некогда Ио. И Меркурий, который отправился в Эгипет и дал эгиптянам законы и письменность.
Второй — это Моисей, который тоже жил в те времена».
«Да», — сказал Джордано. Он оторвал взор от ясных, мудрых, мечтательных глаз Меркурия на картине и, встретившись с ясными, смеющимися глазами белокурого паренька, непонятно от чего содрогнулся.
«Пойдем, — сказал парень. — Вниз».
Они перешли в крохотную захудалую часовню, спустились вниз по винтовой лестнице в помещение, запах которого Джордано узнал мгновенно: книги.
«Она называется Floreria. Садись».
Там стоял широкий исцарапанный стол, на который падал свет из высокого окна; перед столом скамья. Джордано сел на нее.
В дальнейшем ему не так уж и много удавалось вспомнить о том, как он проводил там время, — хотя бы о том, сколько дней он там провел. Время от времени к его столу приносили еду: в коридоре ему поставили лавку между грудами книг, ожидавших переплета, и там он иногда спал. Появлялся и исчезал улыбчивый юноша; он клал перед ним книги, забирал их и приносил новые. Он же приносил блюда с едой и дергал Джордано за волосы, когда тот засыпал, уронив голову на раскрытые страницы.
Были ли там другие? Должно быть, были, другие ученые, библиотекари, студенты, безобидные расхитители папских сокровищ; некоторые лица с тех пор носили собеседники Трижды-великого Гермеса — должно быть, воображение Бруно позаимствовало их у увиденных там читателей, — но точно он не помнил. Запомнил он только то, что читал.
Это были огромные фолианты почти столетней давности, перевод Марсилио Фичино на латынь с греческого (на который когда-то перевели их с египетского): в бело-золотом переплете, отпечатанный четким улыбчивым латинским шрифтом. Pimander Hermetis Trismegisti. Он начал с почтительного комментария Фичино:
В то время, когда родился Моисей, жил астролог Атлант, брат физика Прометея и дядя Меркурия с материнской стороны — старшего, того, племянником которому доводился Меркурий Трисмегист.
Он читал, как Поймандр, Божественный Ум, явился этому Меркурию-Гермесу и поведал ему о происхождении вселенной: и это был отчет, странно напоминающий тот, что дает в Книге Бытия Моисей, но все-таки другой, потому что в нем Человек не был сотворен из глины, но существовал прежде всех вещей, он доводился одновременно сыном и братом Божественному Уму и совместно с ним владел его творящей силой, был одной божественной природы с семью Архонтами — планетами. Являясь, по сути дела, Богом, он пал, влюбившись в Творение, которое помогал создавать, и перемешал свою сущность с материей Природы: так он стад земным, подвластным любви и сну, подверженным влиянию Хеймармене и Сфер.
Значит, ему нужно взойти сквозь эти сферы, стяжая у каждого из семи Архонтов силы, которые он утратил при падении, и оставляя позади слои материального одеяния, которое носит, тогда в восьмой сфере он вернет себе свою подлинную природу и вознесет гимны во славу Отца своего.
Свят Бог — Отец всего, пребывавший до начала всех начал;
Свят Бог, чья воля совершается несколькими Властями;
Свят Ты, чьим образом является вся природа…
Прими откровения чистой души и сердца, обращенного к тебе, О Ты, невыразимый ни словами, ни речью, объяснить которого может лишь молчание…
Что это за путешествие, как оно совершалось, как человек обретал силы для того, чтобы дух его мог подняться в такую даль? Джордано читал слова Поймандра, обращенные к Гермесу:
Все существа — в Боге, но не так, словно помещены куда-то; не более чем они помещаются в невещественной способности представления. Ты сам знаешь это: направь душу свою в Индию, за далекие моря, и сие совершится мгновенно. Для путешествий на небеса душе не нужны крылья, и ничто не может воспрепятствовать ей отправиться туда. И коли возжелаешь проникнуть сквозь свод вселенной и увидеть, что там за ним — если там есть что-нибудь, — можешь сделать это.
Видишь, какой мощью и скоростью ты обладаешь? Так нужно представлять себе и Бога. Все вещи содержатся в Боге — все, и сама вселенная, и он сам — точно так же как мысли содержатся в уме. Ты не сможешь понять Бога, пока не станешь сам как Бог, хотя постичь Бога невозможно, поскольку подобное понятно лишь подобному.
Поэтому сделайся огромным, беспредельным; одним рывком освободись от своего тела. Поднимись над Временем и стань Вечностью: тогда начнешь ты понимать Бога. Поверь, что тебе как Богу под силу все; сочти себя бессмертным, способным все постичь, все искусства, все науки, природу каждой живой твари. Заберись выше самой высокой выси; нырни глубже самой глубокой глубины. Вбери в себя ощущения всех сотворенных существ, огня и воды, холода и жары, влаги и сухости, вообрази себя присутствующим всюду на суше и на море, в звериных норах, представь себя еще не рожденным, в лоне своей матери, подростком, старым, мертвым, по ту сторону смерти. Если сможешь объять мыслью разом все вещи, все времена, места, субстанции, качества, количества, тогда сумеешь ты постичь Бога.
Все, все содержалось в мыслящем уме, точно так же, как все вещи, которые видел или делал в жизни Бруно, все инструменты, птицы, одежда, горшки и сковородки в списках братьев в Неаполе, все хранилось — отдельно, различимо и под рукой — в округлом дворце памяти в его черепе. Он так и знал. Он знал.
Не говори, что Бог невидим, никогда не говори так, ибо что проявляется более зримо, — чем Бог? Богом сотворено все, так что ты можешь видеть Все, созданное им; в том чудодейственное могущество Бога — проявляться во всем сущем. Нет ничего невидимого, даже бестелесные существа бывают видны. Ум являет себя в акте мысли, точно так же, как Бог являет себя в акте творения.
Джордано читал, а сердце билось медленно и гулко, он читал с такой же спокойной уверенностью и глубоким удовлетворением, с каким дитя сосет пищу, прекрасно зная, сколь она ему необходима. Он был во всем прав, прав, прав.
Гермес, став священником и королем, учил других тому, о чем поведал ему Ум. Приводились диалоги между ним и его сыном Татом и один пространный диалог с учеником Асклепием с наставлениями по уже полностью оформленной религии и культу Эгипта. Бог поддерживает жизнь во всех через посредство звезд; он сотворил второго, промежуточного Бога — Солнце, через которое божественный свет распространяется всюду. А затем Гороскопы, о которых Джордано уже читал, деканы, ответственные за непрерывность, через неисчислимое разнообразие и постоянную изменчивость, о Причинах Мира, все время меняющих свою форму, как талисманные образы в «Пикатрикс», но все-таки устойчивых. А главный из этих богов звался Пантоморф, то есть «многоформ». Джордано рассмеялся.
А кроме того, есть другие боги, чье воздействие и власть распространяются через все существующие предметы…
В книге об Асклепии рассказывалось, как священнослужители Эгипта могли низводить демонов со звезд и поселять их в заранее изготовленных каменных статуях животных, откуда те говорили, прорицали, открывали тайны. Эти священники знали также, как божества проникают в нижний мир, какие животные и растения какими звездами управляются, перед какими благовониями, камнями и музыкой демоны не могут устоять.
Все эти знания ныне утрачены, все небесно-земное многообразие утеряно; словно та армиллярная сфера, которую Пинтуриккио подвесил над головами Гермеса и египтян, разбита вдребезги, на ее обломки лишь случайно натыкаются, ломая над ними головы теперь, в конце Медного века; сохранились лишь слухи, враки, мистификации, черепки. Пикатрикс.
Но как и почему случилась эта утрата?
Придет время, когда увидят, что эгиптяне тщетно чтили Божественность. Все это праведное поклонение станет бесплодным. Боги оставят землю и вернутся на небо; они покинут Эгипет, и эта страна, родина религии, овдовеет и пребудет в нужде и лишениях. Страну наполнят пришельцы, люди не просто откажутся чтить богов — хуже того, будут приняты так называемые законы, определяющие наказание тем, кто чтит. В то время эта священная земля, страна святилищ и храмов, заполнена будет одними склепами и мертвецами. О Эгипет, Эгипет, от твоей религии останутся лишь небылицы, и даже твои собственные дети не в состоянии будут верить им, ничто не выживет, чтобы рассказать о твоей добродетели, кроме высеченных из камня фигур!
Он читал и плакал. Он понял, как пришла к упадку древняя религия; он знал, какие пришельцы явились вытеснить чужую добродетель. Когда все старые боги, спасаясь, бежали, когда женщины оплакивали смерть Пана. Когда Христос, цвета которого носил Джордано и солдатом которого являлся, изгнал их всех, всех, за исключением Себя и Отца своего, эманации двух этих сущностей, составляющей вместе с ними троицу: этот клубок из трех божеств слишком ревнив, чтобы позволить какие-то еще таинства, кроме своих собственных.
Ты плачешь из-за этого, Асклепий? Но грядет еще худшее…
В те дни люди, наскучив, откажутся от мысли, что мир стоит их уважения и поклонения — это величайшее из всех благ, это Все — прекраснейшее в прошлом и будущем. И мир будет на грани исчезновения; люди начнут относиться к нему, как к бремени, презирать его, сей бесподобный труд Божий, восхитительное сооружение, единое творение, созданное из бесконечного многообразия форм… Тогда тьму предпочтут свету, смерть — жизни, и никто не возведет глаза к небесам… Поэтому боги уйдут, отделясь от людей, — о жалость! — останутся лишь ангелы зла… Тогда земля потеряет свое равновесие, море не будет более носить корабли, и небеса не станут поддерживать звезды… Плоды земные иссякнут, почва станет бесплодной, даже воздух пропитается горечью. Такой будет старость этого мира…
Да! С глазами, полными слез, шмыгая носом, Джордано с трудом разбирал слова сквозь застящую взор соленую влагу. Они не были изгнаны; они ушли по своей собственной воле, отвратившись от тех, кто презрел и возненавидел их знание и их власть, их дары людям теперь стали недоступны.
Но раз они ушли по своей воле, значит, они могут когда-нибудь вернуться; их можно побудить вернуться. Они вернутся!
Вот каким будет возрождение мира: возвращение добра, священное и грозное восстановление всего мира, назначенное в установленное время по воле Божьей.
Читая, он видел, как они возвращаются, божественные люди, или очеловеченные боги — подлинные наследники восстановленной власти Божьей; он видел: застойный воздух очищается с их приходом, ночные твари убегают прочь с приближением рассвета.
Но если наступление такого времени было предсказано много веков назад, тогда, может быть, оно наступает сейчас, прямо сейчас — теперь, когда древние знания возвращаются к человеку, воплощенные в этом шрифте, напечатанные на этих страницах? Почему не теперь?
«А теперь, — произнес сзади тихий голос, и паренек, приносивший ему книги, уселся рядом на скамью. — А теперь слушай внимательно и не пугайся».
Бруно положил руку на страницу, отмечая место, где остановился на мгновение поток знаний.
«В чем дело?»
«Новости из Неаполя.
Против тебя начато разбирательство в Святой Палате. Не оборачивайся».
«Откуда ты знаешь?»
«Тебе грозит обвинение в ереси. Здешняя Святая Палата поставлена в известность. Сто тридцать пунктов обвинения».
«Они ничего не докажут».
«Ты когда-нибудь, — небрежно сказал парень, — оставлял книги в нужнике?»
Джордано рассмеялся.
«В уборной нашли рукописи, — сказал парень. — Эразм. Комментарии к Иерониму».
«Эразм? Пострашнее ничего не нашли?»
«Послушай, — сказал парень. — Они долго и тщательно готовились. Тебе не поздоровится. У них все заготовлено: вопросы, свидетели, показания».
«Люди же они, — сказал Бруно. — У них есть разум. Они услышат меня. Должны услышать».
«Поверь мне, брат. Тебе ни в коем случае нельзя возвращаться».
В прохладной комнате с высоким потолком не осталось никого, кроме Бруно и светловолосого юноши, который все так же улыбался, спокойно сложив руки на животе. В сердце Бруно вспыхнул горячий до боли огонек.
«Папа, — сказал он. — Я поговорю с ним. Он сказал, что я… Он… Он…»
Ничто не переменилось в лице паренька; он просто ждал, когда Бруно, запутавшись в безнадежных запинках, замолчит. Потом он сказал: «Оставайся тут до темноты. Как стемнеет, выйдешь вон в ту дверь, — маленькую, в дальнем углу. Пройдешь по коридору. Поднимешься по ступенькам. Там я тебя встречу».
Он встал.
«Как стемнеет», — сказал он и улыбнулся Джордано улыбкой соучастника, словно бы над шуткой, которую они затевали вместе с Джордано; но только Джордано-то не знал, что это за шутка, и у него на загривке волосы поднялись дыбом, и сжалась мошонка. Парень повернулся и ушел.
Джордано опустил взгляд на страницу, туда, где лежала его рука. Дневного света уже едва хватало, чтобы различить текст.
В те дни восстановятся боги, некогда надзиравшие за Землей, и воцарятся в Городе, на дальних рубежах Эгипта, в Городе, основанном в той стороне, куда солнце спускается на закате. В Городе, куда по суше и по морю поспешат люди всех рас.
Он читал до тех пор, пока мог разбирать слова. И когда он прочел все то, что ему отведено было прочесть в своей жизни, спустилась ночь. Он встал. Подумал: завтра шестое августа, Преображение Господне. Он прошел через сводчатый зал мимо читательских столов, стоявших возле окон, за которыми синела ночь, и открыл маленькую прочную дверь.
Нащупав ногами крутые ступени в темноте, он стал взбираться к площадке, на которой за поворотом светила лампа. Там, на ступеньках, сидел белокурый парнишка, дожидаясь его. На коленях у него был узелок.
«Избавься от рясы, — сказал он тихо. — Надень вот это».
Бруно посмотрел на парня и протянутый ему сверток.
«Что?»
«Быстрее, — сказал юноша. — Поторопись».
На мгновение ему показалось, что прочный камень под его ногами накренился, как будто здание рушилось. Чуть дрожа, он стянул черно-белую рясу и теплое нижнее белье. В свертке оказались рейтузы, ботинки, камзол и рубашка, все это завернуто в плащ. Сидя на верхней ступеньке, парень смотрел, как монах пытается справиться с непривычным одеянием, трясущимися пальцами подвязывает шнурки и веревочки. Напоследок длинный плащ с капюшоном.
Пояс с кошелем, небольшой кинжал. Кошель оказался увесистым.
«Слушай, — сказал парень, вставая. — Теперь послушай и запомни все, что я тебе скажу».
Он говорил спокойно и ясно, порой называя какое-нибудь имя, постукивал одним указательным пальцем о другой или поднимал палец, предупреждая. Он изложил маршрут Джордано, улицы, ворота, пригороды, северные дороги, города и страны. Джордано, в одежде с чужого плеча, слушал и запоминал все.
«Там врач с семейством, — говорил парень. — Спроси их. Они знают. Они помогут».
«Но как же..»
Парень улыбнулся и сказал:
«Они тоже джорданисты. На свой манер».
Потом он тихонько рассмеялся, глядя на лишенного сана Джордано, и одернул на нем плащ; потом он взял лампу и, освещая ею дорогу, повел Джордано по винтовой лестнице в другой коридор, поуже, а по нему — к дверям.
«Ну ..» — сказал он.
Он поставил лампу на пол, взялся за кольца двери и, повернув их, открыл. Джордано Бруно оглядел пустую вымощенную площадь: в центре ее журчал фонтан, по дальней улочке шли люди с факелами, он расслышал взрыв смеха. В лицо повеяло ночной прохладой. Свобода. Застыв, он смотрел наружу.
«Ступай», — сказал парень.
«Но… Но..»
«Проваливай», — сказал парень и, упершись мягкой туфлей в обтянутый рейтузами зад Бруно, выставил его вон; ворота с лязгом захлопнулись у него за спиной.