25
«Джордано Бруно»
2065, земное время
— В чем дело? — спросил Сандос, вскидывая руку, чтобы заслонить глаза от внезапного света.
— Ты кричал, — сообщил ему Джон.
Эмилио сел на койке — озадаченный, но не огорченный. Прищурясь, он посмотрел на полуголого Джона в дверном проеме каюты.
— Извини, — вежливо произнес Эмилио. — Я не хотел тебя будить.
— Эмилио, так не может продолжаться, — строгим голосом сказал Джон. — Ты должен сказать Карло, чтобы он перестал давать тебе это снадобье.
— Почему? Оно снимает боль в руках. К тому же я так долго перенапрягался, что даже приятно, когда на все плевать.
Джон изумленно уставился на него.
— Ты вопишь почти каждую ночь!
— Ну, кошмары мучают меня не первый год. По крайней мере, теперь я не помню их, когда просыпаюсь. — Сдвинувшись назад, Эмилио прислонился к переборке и оглядел Джона с терпеливой улыбкой, которая могла привести в бешенство. — Если шум тебя беспокоит, могу вернуться в лазарет — там отличная звукоизоляция.
— Эмилио, да разве в этом дело! — воскликнул Джон. — Я видел, куда может завести квелл, ясно тебе? Ты как будто влезаешь в долги. До времени не чувствуешь беды, но срок оплаты по чеку подходит. Посмотри, как ты моешься! Обрати внимание! Пульс ускоряется, верно?
Сандос нахмурился, затем кивнул, но пожал плечами.
— Квелл можно принимать не дольше двух дней. А ты сидишь на нем два месяца! Когда-нибудь придется вернуться в реальность, и чем скорее — тем лучше…
— Джон, расслабься. Может, и тебе стоит попробовать?
Открыв рот, Джон уставился на него.
— Ты уже не способен ясно мыслить, — сказал он убежденно, после чего выключил свет и удалился, закрыв за собой дверь каюты.
Какое-то время Сандос сидел, привалившись к переборке и опустив на колени свои загубленные, слабые, лишенные нервов кисти. Он попытался восстановить в памяти кошмар, разбудивший Джона, но, к его удовольствию, тот остался недосягаем для сознания.
«Лучшая составляющая наркотического состояния — это ночная амнезия», — решил он.
Эмилио всегда придавал значение снам. С первых недель своего обучения на священника он взял за правило обдумывать последний сон ночи, выискивая в нем тревоги и скрытые опасения, которые еще не проявились в яви. Но в последние три года его сны редко требовали толкования. Ужасающие в своем неприкрашенном правдоподобии, его еженощные кошмары были детальным воссозданием событий, происходивших в последний год его пребывания на Ракхате. Даже сейчас — накачанный лекарствами, безмятежный — Эмилио мог видеть все: ту резню, ракхатских поэтов. Ему не нужен был сон, чтобы слышать звуки бойни или изнасилования. Ощущать вкус младенческой плоти. Чувствовать мертвую хватку и горячее дыхание на затылке. Наблюдать словно бы со стороны, как он взывает к Богу, но не слышит ничего, кроме собственных всхлипов и стонов удовлетворения, издаваемых насильником…
Ночь за ночью Эмилио пробуждался, мучаясь тошнотой, нередко доходившей до рвоты. Но раньше он не кричал — это что-то новое. «Новые кошмары? — подумал Эмилио и ответил себе: — Кого это волнует? Лучше кричать, чем блевать».
Вероятно, Джон прав: иногда нужно возвращаться в реальность. Но нынешняя реальность могла предложить ему не многое, и какое бы послание ни таили эти новые сны, Эмилио был вовсе не прочь обменять их на искусственную безмятежность квелла.
«Химический дзен-буддизм», — подумал он, соскальзывая под одеяло и вновь погружаясь в искусственный покой. Возможно, копы раздают это дерьмо на уличных перекрестках, точно сладости.
Уже засыпая, Эмилио лениво удивился: «Бог мой, а ведь сон, наверное был чудовищный, если заставил меня вопить». Но, подобно Пию IX, похитившему мальчика Мортару, ipse vero dormiebat: спал он после этого хорошо.
В отличие от остальных членов команды.
Из каюты Сандоса Джон Кандотти сразу направился в свою, где активировал интеркомовские коды, необходимые, чтобы; говорить со всеми, кроме Эмилио.
— Общий зал. Через пять минут, — произнес он тоном, не оставлявшим сомнений, что Джон лично вытащит каждого из постели, если сами не явятся.
Не обошлось без недовольного ворчания, однако никто не притворялся, что его не напугали вопли, поэтому все, один за другим, потянулись в зал. Джон молча ждал, сложив руки на груди, пока наконец не явился Карло — с виду бодрый и, как всегда элегантно одетый, с Нико, маячившим за его спиной.
— Вот что, — сказал Джон с твердой и спокойной вежливостью, по очереди оглядев каждого, — у вас свои мотивы. Но от Сандоса не будет пользы никому, если он свихнется, а именно к этому идет дело.
Шон кивнул, обеими ладонями растирая свои преждевременно обвисшие щеки.
— Кандотти прав. Нельзя бесконечно экспериментировать с нейрохимией, — сказал он Карло. — Добра не жди.
— Должен согласиться, — произнес Джозеба, пальцами расчесывая копну спутанных волос и вглядываясь в Железного Коня. Затем потянулся, зевая. — Каковы бы ни были резоны для накачивания его наркотиком, пора подумать о последствиях.
— Полагаю, он уже не дуется, — откликнулся Карло, пожатием плеч демонстрируя безразличие, которого не ощущал, поскольку ему самому в последнее время часто снилось, что он в полном одиночестве падает сквозь бездонную черноту. Под вопли Сандоса трудно было сохранять присутствие духа. — Вам слово, Железный Конь, — небрежно произнес он, весьма желая предоставить Дэнни расхлебывать эту кашу.
— Причина не только в квелле, — предупредил Джон, уставившись на Дэнни. — Его жизнь разрушили — опять. Над ним надругались — вновь… причем на сей раз люди, которым он доверял. За многое придется ответить.
— Спрячьте ножи, — весело посоветовал Франц Вандергхелст, чье бледное брюхо в тусклом свете корабельной ночи смахивало на месяц. — Первым делом он продырявит нашего вождя.
Нико покачал головой.
— На «Бруно» не будет драки, — твердо заявил он и расцвел, когда дон Карло кивком выразил одобрение.
— Может, Дэнни, я поговорю с ним? — спросил Шон Фейн.
Кивнув, Железный Конь покинул общую комнату, так и не промолвив ни слова.
— Для вас химия — святой порядок и священная красота, — заметил Винченцо Джулиани в тот день, когда включил Шона в состав ракхатской миссии. — А люди все портят — не так ли, отец Фейн?
И отрицать это не имело смысла.
Шону Фейну было девять лет, когда ему преподали первый незабываемый урок человеческой глупости. Политическое движение, осиротившее его, началось на Филиппинах в 2024 году, когда Шон родился, и к 2033 году, когда оно достигло своего пика, он был достаточно взрослым, чтобы его это тревожило. Казалось, Белфаст хотя бы на сей раз не будет вовлечен в сумасшествие; сосредоточив злобное внимание на крохотном различии между католиками и протестантами, город как будто не замечал немногих евреев, мелькавших то тут, то там в его кирпичных лабиринтах. И все же многие ожидали, что второе тысячелетие с момента распятия Христа закончится Вторым Пришествием, А когда Христос не материализовался согласно расписанию милленариев, возник слух, будто это вина евреев, ибо они не верили.
— Не тревожься, — сказал Шону отец за день до взрыва зажигательной бомбы. — Нас это не касается.
Горечь утрат — квинтэссенция Белфаста, но Маура Фейн была женщиной с философским складом ума и приняла вдовство без лишних сетований. Шон как-то спросил ее, почему она не приняла иудаизм, когда выходила замуж.
— Великая притягательность Иисуса, Шон, состоит в готовности Бога расхаживать среди невежественных существ, на которых он, похоже, просто не может махнуть рукой, — сказала она. — В этом есть восхитительное безумие — величественный и вечный жест избавления перед лицом бессмертной человеческой глупости! Мне это нравится.
Шон не унаследовал веселости своей матери, но разделил ее ворчливое одобрение божественного безумия. Он последовал за стягом Господа, не думая о последствиях, и верил, что именно Бог направляет его к иной планете, где мироздание оскверняет не один, а сразу два разумных вида.
«Наделил нас свободной волей, — размышлял Шон, глядя на распятие, — и смотришь, куда это заведет! Наскучила физика да? А растения слишком предсказуемы? В том, что большая рыба пожирает мелкую, недостаточно драматизма? И о чем, скажи на милость, Ты думал, создавая Землю! Или Ракхат, раз уж зашла речь…»
Шон родился в мире, где существование иных разумных видов считалось доказанным. Ему было четырнадцать, когда с Ракхата поступили отчеты первой миссии. Двадцать два, когда он услышал о скандалах и трагедиях, связанных с именем Эмилио Сандоса. Не удивившись, он лишь пожал плечами. Люди и им подобные были, по мнению Шона, проблемой Бога, а Всемогущий относился к ним более чем снисходительно.
Но если Шон Фейн, химик и священник, редко находил повод одобрить последствия эксцентричного решения Бога даровать разумность случайным видам, он мог тем не менее восхищаться механикой, которая обеспечивала это шоу. Железо и марганец, извлеченные из камня дождем, смешивались в древних морях с кальцием и магнием. Маленькие шустрые молекулы — азот, кислород, вода, аргон, углекислота — танцующие в атмосфере, вращающиеся, отскакивающие друг от друга, «немощная гравитация, собирающая их вокруг планеты в разреженный туман, — писал псалмист химии Билл Гринн, — словно некий незримый пастырь, собирающий свою невидимую паству». Цианобактерии — ловкие мелкие бестии, научившиеся взламывать двойные связи, которые удерживают кислород в углекислоте; использующие углерод и еще кое-какой океанический хлам, чтобы произвести пептиды, полипептиды, полисахариды; сбрасывая кислород в отход, высвобождая его. Книга Бытия имела для Шона буквальный смысл: «Да будет свет» значило запитать систему энергией и активизировать всю биосферу. Шон называл это химией Бога — с ее плавающими, пляшущими, прелюбодействующими ионами, ее спутанным развратным подлеском растительных лигнинов и целлюлозы, смахивающими на коврики темами и порфиринами, спиральными извивающимися протеинами.
«Погрузите себя в море материи, — советовал французский иезуит Тейяр де Шарден. — Окунитесь в ее огненные воды, ибо это источник вашей жизни». Это было величие, которое Шон Фейн мог оценить, это был проблеск Божественного Разума, который он мог безоговорочно почитать.
— Люди, которых ты снисходительно считаешь глупцами, уповают на воцарение справедливости и здравого смысла в нашем мире, а не когда-нибудь в далеком будущем, — сказал ему отец Генерал. — Бог наделил нас способностью ценить милосердие и справедливость, и людям свойственно надеяться на них — здесь и сейчас. Эта миссия, Шон, научит тебя кое-чему. Состраданию к глупцам. Возможно, даже уважению. Выучи этот урок, Шон, и иди дальше.
— Ингуи — она кто, верховная богиня? — спросил Шон у Сандоса, когда остальные, молча позавтракав, покинули общий зал.
Жужжа моторчиками скрепы, Эмилио поставил кофейную чашку на стол. Один из электроэластиковых приводов все еще барахлил, но он научился с этим справляться.
— Думаю, нет. У меня сложилось впечатление, просто из контекста, что она — персонификация предвидения или пророчества. Супаари не был верующим, но ее имя время от времени называл.
Занятно, как на него действовал наркотик. Сандос ощущал себя чем-то вроде компьютера, способного откликаться на запросы об информации, а иногда даже решать проблемы. С другой стороны, узнать что-то новое казалось невозможным. «Нет потребности в совершенствовании?» — предположил он.
— Есть и другие, — продолжил Сандос. — Мудрость… или коварство; тоже женского рода. Было трудно переводить. Еще он упоминал богиню Хаоса. Она — одна из Бедствий.
— Женские божества, — нахмурившись, заметил Шон. — Странно, не находите? В обществе, где доминируют мужчины. Возможно, в основе их современной культуры лежит более старая система верований. Религия, как правило, консервативна.
— Верно. Верно для вас.
Какое-то время Шон молчал, глядя в сторону.
— Вы когда-нибудь задавались вопросом, почему ортодоксальные евреи ведут родословную по материнской линии? — спросил он. — Не странно ли? Весь Ветхий Завет полон примеров еврейства по отцу. Двенадцать племен от двенадцати сыновей Иакова. Но у Иакова была также и дочь. Помните? Дана. Та, которую изнасиловали. — Сандос никак не прореагировал. — И однако колена Даны не существует. Мужское наследование — по всей Торе! Религия консервативна, как вы сказали. Тогда почему? Когда было заявлено, что еврей — это ребенок матери-еврейки?
— Терпеть не могу сократический метод, — бесстрастно сказал Сандос, но затем послушно ответил: — Во время погромов, чтобы признать законными детей, зачатых от казаков.
— Да, поэтому никого из этих детей не клеймили как полуевреев или вовсе неевреев. И молодцы раввины, я бы сказал.
Маленького Шона донимали вопросом: «Кто же ты тогда?» И что бы он ни говорил, негодники смеялись.
— Чтобы узаконить детей изнасилованных женщин, когда насилие было очень распространено, раввинам пришлось отринуть двадцатипятивековую традицию восприятия таких вещей. Хорошие девушки и плохие. Девственницы и шлюхи. Юные и старые — все равно. Верные, безразличные, гулящие. Насиловали всех подряд. — Он уставился голубыми глазами на Сандоса. — И ни одна не дождалась извинений ни от Бога, ни от ублюдка, который ее обрюхатил.
Сандос даже не моргнул.
— Ваш намек понят. Я не первый и не последний, кого имели.
— И что? — поинтересовался Шон. — Стало легче?
— Ни на йоту, — ответил Сандос голосом раздраженного Шона. Возможно, это было подражание.
— И не должно было, — отрезал Шон. — Страдание может быть банальным и предсказуемым, но от этого нисколько не легче. Утешаться тем, что другие тоже пострадали, недостойно. — Сейчас он внимательно следил за Сандосом. — Говорят, в том, что случилось на Ракхате, вы вините Бога. Почему не сатану? Поклоняетесь дьяволу, Сандос?
— Не передергивайте, — возразил Сандос. — Сатана губит людей, искушая их выбрать легкий или приятный путь.
Поднявшись на ноги, он понес свою посуду на кухню.
— Говорите, словно истинный иезуит, — крикнул ему вслед Шон. — А в том, что с вами случилось, не было ничего легкого или приятного.
Сандос вернулся, уже с пустыми руками.
— Да. Ничего, — сказал он негромко. — Как рыбы попадаются в сети и как птицы запутываются в силках, так уловляются сыны человеческие — это я испытал под солнцем, и оно показалось мне великим злом.
— Екклезиаст. Omnia vanitas: все — суета и томление духа. Нечестивый благоденствует, а праведника смешивают с дерьмом — и это все, что вы узнали за четверть века?
— Иди к черту, Шон, — произнес Сандос и направился к двери.
Вскочив со стула, Шон загородил выход.
— Бежать некуда, Сандос. Не спрячешься, — сказал он, не дрогнув под убийственным взглядом. — Ты был священником несколько десятилетий, — продолжил Шон со спокойным упорством, — причем хорошим. Думай как священник, Сандос. Думай как иезуит! Что Иисус добавил к канону? Если евреи чего и заслужили, так это лучшего ответа на свои страдания, чем выданный бедняге Иову. Если боль, несправедливость, незаслуженные беды — часть сделки, и Бог знает, что так и есть, тогда, несомненно, жизнь Христа — это ответ Бога Екклезиасту! Выкупи страдание. Прими его. Придай ему какой-нибудь смысл.
Никакого отклика, если не считать неподвижного, холодного взгляда, но Сандоса явно трясло.
— Тебе плохо? Пока ты спал, Карло перестал закачивать в твою комнату аэрозольный квелл, — известил Шон. — Следующие сорок восемь часов будет хреново, и этого не избежать. Ты видел, как умирают сотни младенцев, забиваемые, точно ягнята. Ты видел окровавленные трупы всех, кого любил. Тебя несколько месяцев насиловали скопом, а когда тебя оттуда вытащили, все решили, что ты добровольно занимался проституцией. Что ж, мертвых не оживить. И ты никогда не перестанешь быть изнасилованным. И не проведешь свою жизнь с милашкой Джиной и ее дочуркой. И ты это сознаешь.
Сандос закрыл глаза, но продолжал слышать голос Шона с его жестким «р» и монотонной, немузыкальной поэтичностью Белфаста:
— Пожалей жалкие души тех, чья жизнь, будто разбавленное молоко, сплошные легкость и удовольствие — и кто умирает в приятном сне, достигнув глубокой старости. Вода и молоко, Сандос. Они живут вполсилы и понятия не имеют, чего лишены. Покажи Богу, из чего ты сделан. Сожми губы и поцелуй крест. Сделай это своим выбором. Сделай, чтобы все это имело смысл. Обрети его вновь.
Лишь сейчас Шон заметил Дэниела Железного Коня, молча стоявшего за перегородкой у входа в общий зал. В следующий миг Дэнни шагнул вперед, вступив в комнату. Шон нахмурился, не понимая, чего тот хочет, затем до него дошло.
— Сандос, ты можешь облегчить себе следующие два дня. Пусть он все время находится рядом. Разрешишь ему?
Сандос не взглянул на них, сохранив молчание. Но он не сказал «нет», поэтому Шон ушел, а Дэнни остался.
Поначалу Сандос просто казался потрясенным, но вскоре абстиненция начала сказываться на нем физически. В таком напряжении он не мог оставаться неподвижным — ему нужно было ходить, чтобы заглушить боль, и Дэнни последовал за ним в морозную тишину катерного отсека, имевшего почти тридцать метров в длину и предоставлявшего достаточно места для движений, а заодно и уединение.
В течение первых часов Сандос не произнес ни слова, но Дэнни знал, что грядет буря, и готовился к ней. Он полагал, что Сандос не сможет сказать ничего, чего Дэнни уже не сказал бы себе сам, но ошибся. Когда Сандос наконец заговорил, его жестокая насмешливость быстро переросла гнев, обратившись в беспримесную моральную ярость, выразительность которой обеспечивалась десятилетиями иезуитской выучки. Слезы, как открыл для себя Дэниел Железный Конь в то утро, остужают горящее от стыда лицо.
Затем опять повисло молчание.
В первый день Дэнни отлучился лишь дважды, сходив в туалет. Сандос расхаживал без остановки, а спустя какое-то время сбросил с себя рубаху, пропитанную потом, который выщелачивал влагу из его тела даже в ледяной стуже катерного отсека. Чуть погодя он снял и скрепы, затем сел на пол подальше от Дэнни, возле внешней двери ангара, привалившись спиной к герметизированной каменной стене, а голову положил на руки, охватившие поднятые колени; изувеченные пальцы изредка подергивались.
Против воли Дэнни задремал. А проснувшись, увидел, что Сандос стоит у двери отсека, через маленький иллюминатор глядя в темноту. Дэнни снова отключился, лишь слыша время от времени, на протяжении ночи, слова «Aqui estoy». Он не был уверен, что узнал язык, но слова запомнил и позднее спросил у других священников, понимают ли те их смысл. Как Джозеба, так и Джон опознали испанский: «Я здесь». А Шон заметил: «Это то, что ответил Авраам, когда Бог назвал его имя». Но Сандос произносил эту фразу с какой-то измученной покорностью, и Дэнни подумал, что это может означать лишь признание факта, что он увяз внутри «Бруно» и что деваться ему отсюда некуда, кроме как лететь дальше.
А может, это было смирение Ионы, осознавшего, что, где бы он ни находился, пусть даже в утробе кита, Бог отыщет его и использует.
Здесь не было рассвета, который разбудил бы Дэнни утром, но из общей комнаты сквозь люк катерного отсека донесся приглушенный шум. Он сел, затем поднялся, чувствуя себя одеревенелым и разбитым. Сандос не шевелился. Дэнни снова отлучился на несколько минут, но завтракать не стал, решив не пить и не есть, пока голодает Сандос. Тянулись часы второго дня, но Сандос оставался неподвижным и безмолвным, устремив глаза в дали, недоступные остальным. Обряд поиска видений, подумал Дэнни. Когда душа открыта всему, что может быть поведано Великой Тайной. Чьи мысли — не мысли человека, Чьи пути — не пути человека…
Дэнни решил больше не спать и стать свидетелем всему этому, от начала и до конца. Но на третье утро он в испуге проснулся, обнаружив, что глядит в обсидиановые глаза Эмилио Сандоса, сидевшего скрестив ноги на палубе катера и ждавшего, когда Железный Конь очнется.
— Наверно, это было трудно, — сказал Сандос, и его голос прозвучал в гулком пространстве отсека мягко и без резонанса.
Дэнни не понял, о чем речь, но в последнее время вообще приходилось нелегко, поэтому он кивнул.
— Когда смотришь в бездну, — сообщил Сандос, — она смотрит на тебя.
— Ницше, — почти беззвучно произнес Дэнни, узнав цитату.
— Две точки зрения.
Бледный, измученный, Сандос медленно поднялся на ноги и некоторое время стоял, безучастно глядя перед собой.
— Полагаю, Бог использует нас всех, — сказал он и, подойдя к люку, постучал по нему локтем.
В ту же секунду раздались звуки выравнивателей давления и блокирующих механизмов, эхом отразившиеся от каменных стен корпуса. Когда дверь открылась, Дэнни понял, что на протяжении этих трех дней Джон Кандотти тоже дежурил поблизости. Но и остальные члены команды сейчас ждали тут.
— Он сделал, что должен был сделать, — произнес Сандос и шагнул сквозь проем, не прибавив больше ни слова.
Впервые с тех пор, как умерла его мать, — а было ему тогда шестнадцать — Дэниел Железный Конь, не выдержав, разрыдался. Остальные молча стояли, пока Джон Кандотти не сказал: «Оставьте его одного», — и маленькая толпа рассеялась.
Наконец Джон вступил в катерный отсек. Оглядевшись, он подобрал сброшенную Сандосом рубашку и вручил Дэнни, чтобы тот высморкался. Дэнни ее принял, но, когда поднес ближе к своему лицу, отшатнулся.
— Пованивает, — подтвердил Джон. — Если это запах святости, то Господь нам всем помогает.
Выдавив смешок, Дэнни стянул свою рубаху и вытер нос о внутреннюю сторону воротника.
— Моя мама терпеть не могла нерях, — сообщил Джон и сел рядом с Дэнни, вытянув костлявые ноги перед собой.
Вытерев глаза, Дэнни прокашлялся.
— Моя тоже, — сказал он почти беззвучно.
Они посидели молча, глядя в дальний конец отсека.
— Что ж, — наконец произнес Джон, — если с Эмилио все хорошо, то и со мной порядок. Мир?
Дэнни кивнул.
— Я неуверен, что с ним все хорошо. Но все равно спасибо, — ответил он.
Поднявшись на ноги, Джон протянул ему руку. Дэнни — с красными глазами, выжатый как лимон — благодарно пожал ее, однако сказал:
— Пожалуй, приятель, я пока посижу тут. Мне нужно прийти в себя.
— Конечно, — сказал Джон и оставил Дэнни одного.