Книга: Дорога через хаос (сборник)
Назад: Часть II. Скоморохи начинают битву
Дальше: Часть III. Парад бессмертных
19
Дорогой дядя!
Ее муж начинал свою карьеру тишайшим сотрудником научного института разных проблем.
Должность его состояла в том, что он обязан был дышать на печать, которой начальник скреплял свои подписи. Начальник, не глядя, через плечо протягивал печать, муж на нее дышал — хы-хы — начальник бил по подписи, и муж распрямлялся. Должность была почетная, но с невысокой зарплатой, и болела спина.
Скопив денег на черный костюм, муж Кристаловны занялся частной инициативой. Чем он только не занимался!
Он подтаскивал в продуктовых складах мешки с сахаром к закрытым дверям, ведущим на улицу, и каждый мешок за ночь становился тяжелее на пять килограммов. И, соответственно, дороже.
Он сжигал тряпки, которыми художники на фарфоровых заводах вытирают кисточки, когда золотом расписывают чашки и блюдца, и, промывая пепел, добывал золотой песок.
Он отливал себе из цистерны с коньяком тонну этого виноградного спирта, заменял его не водой, нет, а тонной обычного спирта, и при разливе в бутылке нельзя было обнаружить, что одна пятидесятая часть поллитра коньяком и не пахла. И хотя он в деле участвовал не один, это приносило ему заметный доход, так как самый дешевый коньяк тогда стоил 6,50 бутылка, а спирт того же объема стоил по государственной цене 8 копеек. Но дело было опасное из-за большого числа участников технологической цепочки, и он вовремя из него вышел.
Однако самые большие доходы он получал, когда занимался тем, что целовал покойников. Вместо родственников, которые этого делать не хотели, но стеснялись. В своем черном костюме, который он свято хранил как талисман и символ свободной инициативной жизни, он подходил в момент прощания к покойнику и звучно целовал его в лоб. А родственники в это время падали в обморок. И их уносили расплачиваться. Тогда они второй раз падали в обморок. Эту работу он любил больше всего. Потому что ее было много. Однако всему приходит конец.
Однажды, когда он в личном «додже» приехал на работу, запоздав всего на 2,5 секунды, он увидел, что какой-то всклокоченный толстячок проделывает это не хуже. Он спросил неблагодарных родственников, неужели несчастные 2,5 секунды толкнули их на это кошмарное предательство? Или, может быть, этот тип целует лучше?
- Дешевле, — мстительно сказали ему.
И он понял, что в своей профессии он уже не одинок. А ведь был первооткрывателем. Он решил разобраться.
Дефект всех его прежних частных инициатив заключался в том, что каждый раз надо было что-то делать. Отныне он решил только обещать. За это тоже платят, но мало. Мало кто дает деньги вперед. Но он придумал нечто невероятное.
Он брал 10 тысяч (на старые деньги) за то, чтобы устроить чье-нибудь любимое дитя в любой институт. Это были заниженные демпинговые цены. Он был вне конкуренции. Конкуренты взвыли — они брали гораздо больше. Они устраивали истерики ускользающей клиентуре. Но те были неумолимы. Так как мало того, что муж Кристаловны брал меньше, но он еще возвращал деньги, если дитя все же не удавалось устроить.
- Все деньги? — удивился я.
- До копеечки, — сказала Кристаловна. Никто из конкурентов не мог пойти на такой риск. Повторяю, он придумал нечто невероятное. Он брал пачку купюр, заворачивал в газету, надписывал фамилию клиента и клал в ящик. Все.
- Как все?
- На этом его работа заканчивалась.
- Я не понимаю, — жалобно сказала мать моего ребенка.
- Где уж вам, — пренебрежительно сказала Кристаловна. — Все гениальное просто. Он вообще никого не подкупал и не развивал коррупции. Если дитя сдавало экзамены, он пакет оставлял себе, если проваливалось — возвращал. Безропотно.
Мы молчали.
- То есть вы хотите сказать, что он, как это всегда бывает, зарабатывал на тех, кто был способнее?
- Вот. Вот именно, — сказала Кристаловна.
- Чем же кончилось дело? — спросила экспериментальная.
- Ну, это же ясно, — говорю. — Конкуренты пронюхали и завалили… Я читал в газетах.
- А дело вообще не кончилось, — сказала Кристаловна. — Вы забыли о броневой плите.
- Ах да, — говорю.
Далее, дорогой дядя, пойдут совершенно невероятные вещи. Хотя что может быть невероятного в век таких скоростей и мощностей, с какими они теперь научились рыть собственные могилы? Что теперь может быть невероятного? Разве что муж Кристаловны машину времени выдумал? Но и это невозможно, так как машину времени, дорогой дядя, выдумал я.
Но об этом как-нибудь в другой раз. Пока только намекну на ее особенность. Все попытки соорудить эту машину сводились к тому, чтобы временем пользоваться произвольно. Я же изобрел машину, которая время изготовляет. Но об этом потом, потом. Короче говоря, только было Кристаловна собралась продолжить рассказ, как вдруг запахло такой удушающей вонью, что… Дорогой дядя, я просто не нахожу сравнений. И вообще — почему для вони надо выдумывать сравнения? Было бы что приличное, а то вонь. Поэтому я пишу просто — запахло несравнимой вонью. Кристаловна встрепенулась.
- Опять эти проклятые велосипедисты! — возопила она и метнулась к дверям. Раздался грохот падающего ведра и невнятные крики, которые свелись в конце концов к одной фразе: «Вон! Вон! А я говорю — вон! Вон!», которая повторялась с однообразной интонацией.
- Ты заметил? — сказала мать моего ребенка, отбивая такт. — Она кричит в ритме вальса — Вон! Вон!.. А я говорю — Вон! Вон!
- Я хочу купить у нее замечательные женские фирменные трусики, — сказал я, поглаживая ее по руке. — Я их у нее видел.
- На ней?
- Пронеси господи! — искренне сказал я и добавил: — Тебе такие пойдут. Такие сейчас носят.
- Откуда ты знаешь? — насторожилась она и перестала отбивать такт. — Ты на ком-то видел?
Я еле успел торопливо сказать — напротив! Никогда! Нет, нет! Ты ошибаешься! Я это знаю со слов Кристаловны! — как отворилась дверь, и вошла хозяйка. Она дышала духами и туманами. В пылу разговора на близкие нам темы — вальса и трусиков — мы не заметили, как ночной рейд окончился, и все стихло.
- Я продолжу, — сурово сказала хозяйка.
- Кто это был? — говорю.
Но она не сочла нужным ответить.
Близился рассвет. За броневой плитой уже закричал петух-производитель, дворянин, однодворец, когда Шахразада закончила дозволенные речи. Они были поразительны.
20
Дорогой дядя, зачем я это описываю? Затем, что когда сначала говорят, что «в их жизни много чуши», а потом тут же — «и в нашей жизни много чуши», то следует говорить просто — «в жизни много чуши». Потому что кроме «нас» и «их» на свете никого нет. Дорогой дядя, пересказываю вкратце.
Бывший муж Кристаловны, когда понял, что деньги можно добывать обещаниями, то именно в этот момент его предали конкуренты, которые до этого не додумались. Отбывая и подвергаясь, он знакомился со многими интересными людьми и узнавал много нового. Но ни от кого он не слыхал, чтобы деньги добывались такими простыми обещаниями, как это делал он сам. Поэтому он гордился, что был первый. И печалился. Ибо, будучи раз опубликован, этот способ уж не имел надежды на повторение. Душа его опустела, он стал болеть, и его поместили в надлежащую больницу. И именно там он встретил человека, который, умирая, успел сообщить ему великую тайну. Его последними словами были:
- Принцип Фреди…
И его добрый, внимательный взгляд, с которым он слушал повествование мужа Кристаловны о его прежних делах, потускнел.
Муж Кристаловны, как всякий широко образованный человек, читал и чтил «Графа Монтекристо» и сразу понял, что в этих словах заключена жгучая тайна века. Долго бился муж Кристаловны, пытаясь раскрыть «Принцип Фреди», но все напрасно. Пока однажды (о это великое «однажды»!) сосед по перевоспитанию не рассказал о своем давнишнем разговоре, который у него произошел с одним зарубежным коллегой. Коллега чуть было не пострадал из-за своей неграмотности и потому был вынужден скрываться на международном курорте среди равнооголенных жителей планеты.
- Послушайте, — сказал малограмотный коллега на зарубежном языке. — Все мои несчастия — от необразованности. Я никогда ничего не мог понять на лекциях в процессе учебы. Лектор, к примеру, вопит с эстрады: «Круговращение веществ! Круговращение веществ!» А я ушами хлопаю. Я когда сплю — всегда ушами хлопаю. Очень громко. Кстати, а что такое «круговращение веществ»?
- Господи! Кто этого не знает?! — отвечал этому малограмотному на зарубежном языке сосед мужа Кристаловны. — Ну, смотри… Вот мы сейчас идем с тобой по шоссе… И вдруг ты умер.
- Лучше ты, — сказал этот гнусный тип.
- Нет, все же лучше ты, — справедливо заметил сосед мужа, и продолжил: — Итак, ты умер… Тебя схоронили. На могилке выросла травка. Пришла корова. Покушала эту травку. Прошлась по этому шоссе. Задрала хвост и уронила свою лепешку. И вот по шоссе иду я. Вижу лепешку и говорю: «Фреди, ты совершенно не изменился!»
И вот тут вдруг (о, это великое — «вдруг») мужа Кристаловны озарило. «Принцип Фреди» был разгадан.
У него перехватило дыхание, и больничные стены стали прозрачными, и он стал видеть далеко-далеко, и так далее. Ведь если все может быть превращено в коровьи лепешки и другие фекалии, то и обратное превращение возможно. Ни одна теория этого не запрещает. Значит, можно взять любую коровью, а еще проще человечью лепешку и превратить ее если не в корову или человека, то хотя бы в золото! А уж, имея золото, человеком стать легче легкого!
Это была великая гипотеза. Нужна была проверка. Но где?
Он еле дождался конца отбытия и перевоспитания и, окрыленный, вернулся к Кристаловне.
- Вот откуда броневая плита, — сказала Кристаловна. — Опыты проводились на этой даче… На мои деньги… Я содержала все это на свои деньги… Он пользовался моим нужником и его содержимым. Затем на мои же деньги были добыты броневые плиты, установлены ночью и обшиты бревнами.
- Значит, эта плита не одна? — спрашиваю.
- Вся дача из них состоит, — отвечает она.
- Чем же дело кончилось? — спрашиваю.
- Трагедией.
Э-эх!..
Когда уже «принцип Фреди» был почти реализован, и превращение дерьма в золото должно было вот-вот состояться, бедняга узнает от верных людей, что где-то на Западе одному профессору удалось добиться еще большего — он научился превращать в дерьмо все что угодно, в том числе и золото.
- Ферфлюхтешвайн! — вскричал я.
- Да, это он, — сказала Кристаловна. — Его недавно показывали по телевизору в зарубежной хронике. Он кому-то давал интервью. Когда муж узнал о достижениях этого проклятого профессора…
- Этой продажной шкуры, — быстро поправил я.
- …в душе у мужа лопнула последняя струна, — сказала Кристаловна. — И он понял, что все бесполезно. Пока он будет превращать фекалии в золото, этот Ферфлюхтешвайн с той же скоростью будет превращать золото в фекалии.
- Почему будет? — возразил я. — Он этим занимается давно… А что ваш муж?
- Он не перенес удара.
- Он умер?
- Почти, — сказала Кристаловна. — Для меня он умер. А я берегу его наследство. Целый нужник. Проклятые велосипедисты пытаются зачерпнуть, чтобы провести анализ. Прошел слух, что оно особенное.
- Что «оно»? — спросила мать моего ребенка. — Ах да… Все-таки, что значит — почти умер? Я не понимаю. «Почти умер» — это все равно что «немножко беременна».
Я с благодарностью поглядел на нее, а потом на хозяйку.
- Кристаловна, вы слышали? — с восторгом спросил я.
- Он разочаровался в золоте, — ответила хозяйка совсем не о том, что меня обрадовало. Светало, щебетало, жужжало, хлопотало, пищало, мыло рожицы и чистило зубы — и это все профессор Ферфлюхтешвайн, «маде ин», научился превращать даже не в золото, как водилось среди жуликов в добрые старые времена, а в такие удобрения, на которых никогда и ничего не вырастет, если ему не помешать.
Но ему помешают. Это уж моя забота.
Пока я только предупреждаю. Но если он еще раз, если хоть еще один раз… увидит тогда, что будет. Ишь ты, «маде ин».
21
Дорогой дядя!
Когда мы еще жили на Буцефаловке, я открыл свой первый «уголок». Потом уже я накопил много «уголков», и меня начинают считать специалистом переворачивания проблем с головы на ноги. Но тот был первый.
Считается, что с «голубого ручейка начинается река», а я понял, что это ошибка, когда этой песни еще и не было.
Голубой ручеек не сможет промыть русло в тысячу волжских километров, а уйдет в песок. Река же начинается не с голубого ручейка, а с ближайшего к морю оврага, который растет вверх, потому что его промывают ближайшие к морю ручейки и дожди. Потом в него вливаются притоки, которые тоже растут вверх по тем же причинам, а ручеек, с которого якобы начинается река, вливается последним в уже готовое русло. Термодинамика. Так-то.
Но в человеческих делах термодинамика дает сбой. И человечьи потоки действительно начинаются с ручейка, который промывает себе русло в отупевших от страха мозгах. В буфет вошла старуха в шляпке, с голодной ощеренной пастью. Потом ее спутник, который засыпал на ходу.
- Иностранцы, — сказал Ралдугин.
- Абрдири кабрдиги, фуджи ригачи, тирдиги ельдиги? — спросила старуха.
- Але франце бабира — фюкс ли бордо, — ответил Ралдугин. Иностранцы обиделись.
- Ты вообще-то не очень, — говорю. — Могут не понять.
- Аныксим тряп-тряп, зигарга бирули, — сказала старуха.
- О чем она? — спрашивает Субъект.
- А я почем знаю? — сказал Ралдугин.
- А ты о чем?
- А я почем знаю! — сказал Ралдугин. Старуха кинула сумку на столик и заорала:
- Фрутазоны! Шампиньоны! Эклеры!
- Другое дело, — сказал Ралдугин. — Эклеры по-флотски? Или с шампиньонами?
- А пошел ты… — отчетливо сказала старуха и отвернулась.
- Другое дело, — сказал Ралдугин и воскликнул: — Тамара! Первое и второе.
Спутник старухи плотоядно улыбнулся и заснул. Улыбка у него была — как у неофашиста. Ему снились фрутазоны.
- Господи, чего они такие злобные, — спросил Субъект. Я только пожал плечами. Я бы сам хотел это знать.
Тут в столовую повалили артисты разных титулов и званий и приблизительно одного таланта. Они шумно и отчетливо смеялись над зрителями, которые добровольно пришли на спектакль сострадать старикам, которых сами дома сживали со свету. Увидев иностранцев, они профессионально и хищно стали кружить вокруг. Старуха со спутником пересела к нам.
- Вы говорите по-русски? — спросила старуха.
- Еще бы! — отвечаю.
- Почему с нами никто не говорит по-русски?
- Думают, что вам будет понятней, если орать — «твоя моя сказала» и что-нибудь из электрических песенок по-английски.
- По-американски, — сказала старуха. — По-английски — поссбл, по-американски — пассбл.
- Я не знал, — говорю. И записал. — Я ничего про американцев не знаю. Знаю только, что они говорят — хелло, бой! — и ноги на стол. И еще вертят на указательных пальцах кольты. Я пробовал — не получилось. Все время ствол утыкался в большой палец. Надо специально учиться, а зачем?
- Много вы знаете! — сказала старуха.
А те американцы, которые приезжают туристами, вообще не похожи на американцев из романов. Потому что мы в романах видим только образ. Образ жизни. А сама жизнь — это Подобие Образа и причем — отдаленное. А когда пытаются Подобие подогнать под Образ, то получается Киноартист в сценарии «Гешефт-Махер-компани», которая вот-вот его снимет с роли, потому что он перестал нравиться покупателю, извините, зрителю. А это грозит разорением прокатчикам этого небезынтересного фильма. И тогда — сливай масло. Но я этого не сказал. Зачем нарушать зыбкую гармонию округлого ралдугинского столика.
- Почему вы нас ненавидите? — спросила старуха. — Я читала марксизм. Вы боитесь, что мы хотим уничтожить Советскую власть плюс электрификацию всей страны?
- Дать бы тебе по рылу, — говорю.
- По рылу — это в харю? — спросила она. Я кивнул. Она записала. А я спрашиваю:
- Скажите, почему профессор Ферфлюхтешвайн продался Гешефт-Махер-компани?
- Ему надо одевать свою Гертруду. Это его жена.
- Да, я знаю… — говорю. — Знаю.
А сам думаю, чем бы мне ее уесть?.. Думаю, расскажу что-нибудь ужасное из буцефаловских времен, чтоб она содрогнулась. А заодно проверю свою идею — может, я прав, а может, нет. Но если я прав…
- Когда еще я жил на Буцефаловке…
- Это район?
- Да.
- Фешенебельный?
- Еще бы.
- «Еще бы» — это «да»?
- Ага.
Она записала. Нам принесли еду. Ее спутник проснулся.
- У нас на Буцефаловке был случай… — говорю. — Проснулся один алкаш и думает: «Эх, пивка бы!» И тут открывается дверь, и входит красавица с бутылкой пива. Алкаш пиво выхлебал. Холодненькое. И думает: «Зря водки не попросил». Открывается дверь, и входит та же красавица. Алкаш выпил и думает: «Дурак я, надо бы переспать с ней». А она тут как тут — пожалуйста. Он ее спрашивает перед уходом: «Как хоть тебя зовут?» А она ласково так говорит: «Белая горячка, сэр». Старуха, рыча, перевела своему неофашисту.
- Оу! — сказал он и от хохота вцепился зубами во фрутазон. Старуха за ним.
Мы сделали то же самое. Джеймс постарался на этот раз. Фрутазоны были неукусимые. Попробуйте произнести имя «Эльвира» с полным ртом. А этот неофашист произнес. Зубы у нас завязли в пище, мы не могли расцепить челюсти, фрутазоны торчали у нас изо рта, как мертвечина у вурдалаков, и потому наш хохот был похож на звукозапись козлиного стада, пущенную с большой скоростью. Гармония была восстановлена. И я сказал Субъекту, когда смог:
- Вот видите?
- Я начинаю вас понимать, — сказал он.
22
Дорогой дядя!
После приключения с буравчиком, жизнь нашей дачи стала принимать фантастический уклон.
Было все же что-то нереальное в том, что подмосковный бревенчатый домишко, можно сказать, дача, сложен из броневых плит, а все остальные дровишки — камуфляж. Согласитесь, что такого не бывает. Не то сейф, не то дот. И, главное, не верилось, что такое можно соорудить незаметно. Бульдозеры, автокраны — что-то тут не так, думаю. Лежим мы однажды ночью, отдыхаем, а мать моего ребенка говорит:
- Что-то мне не верится, чтобы этот тип так разочаровался в золоте, что не оставил клад. Давай поищем?
- Это можно, — говорю. — А зачем?
- Четвертая часть наша, по закону, — говорит. — Всего накупим.
- А что именно?
И мы представили себе кооперативную максимальную квартиру, дачу с максимальным участком и максимальную машину-автомобиль, чтобы ездить между квартирой и дачей — туда-сюда, туда-сюда.
- Ну это все наружные объемы, — говорю. — А чем их заполнять изнутри?
Мы стали наперегонки заполнять эти объемы изнутри и остановились только тогда, когда сообразили, что если мы купим все, что хотим, то жить нам будет негде, и нам придется снимать комнату на этой же даче. У Кристаловны. И мы содрогнулись.
Можно было не покупать нашего или привозного промышленного барахла. Можно было, конечно, купить книги, картины, музыкальные инструменты, скульптуры и прочую культуру на дому. Но положение не менялось. Все, даже культура, имело объем. И мы не знали, как быть.
- Все-таки шубу я бы купила, — сказала мать моего ребенка. — Скоро зима.
И мы решили искать клад. Потому что, после того, как мы мысленно купили все, нашей зарплаты на нужную шубу уже не хватало. Нас мог спасти только клад. Дорогой дядя, подробности я опускаю. Рыли, выстукивали, даже пользовались миноискателем — я сам смонтировал, и — ничего. Может быть, миноискатель был неудачный.
И мы пока решили купить шубу подешевле.
Мы купили простую шубу на мурло-парловом меху, которая как зимняя упаковка мало чем отличалась от роскошных парло-мурловых шуб, которые носили среднего качества жены удачливых мужей. Но зато начинке моей шубы эти мужья остро завидовали и хотели бы такую же. В то время как начинка ихних шуб на меня не производила ни малейшего впечатления. И это их оскорбляло еще больше, потому что им вместо жен приходилось утешаться карьерой.
Дорогой дядя, чтобы раз и навсегда покончить с этой проблемой, добавлю — я человек примитивный, меня в женщине всегда интересовало не то, чем она похожа на мужчину, а то, чем она от него отличается. И хватит об этом.
Наступила зима, свадьба была скромная — в квартире моего сослуживца на втором этаже, и только один гость из Прибалтики выпал из окна. Правда, он выпадал дважды. Первый раз его выкинули из окна за то, что он в нетрезвом виде не разобрал, кто невеста, и распустил руки, а второй раз его выкинули потому, что забыли, что его уже один раз выкидывали. И хотя оба раза он падал на клумбу, слабо припорошенную снегом и твердую, как алмаз, но лишь во второй раз он упал на букет алых роз, который вылетел туда по ошибке раньше него, и сломал тазовую кость. Но самое интересное, что когда он лежал в гипсе, то гипс тоже пришлось ломать, так как началось заражение задницы, в которую, как оказалось, впился шип от розы.
Дорогой дядя, ты скажешь — откуда зимой взялись розы? На это я тебе отвечу осторожно — не знаю. Значит, это была не зима, а какое-то другое время года. Потому что, как ни странно, но, несмотря на не очень высокую зарплату всех моих сослуживцев, свадьба эта преувеличенно затянулась, и я вспоминаю все с некоторым затруднением. Интеллигенты. Все у них с перебором.
Последнее, что я смутно помню, было то, как мы с хозяином квартиры продавали его пустую книжную стенку от арабского гарнитура, из которой книги были проданы гораздо раньше мурло-парловой шубы моей жены, и как хозяина квартиры забрали в знакомое мне уже дачное отделение милиции за то, что он ходил по Подмосковью с криком, что он жаждет обновленья.
— Ну вот, — сказал уже знакомый мне милиционер. — Мы начинаем с вами встречаться все чаще и чаще. Интеллигенция. Все у вас с перебором.
И вот именно тут, дорогой дядя, именно в этот момент, я как сейчас помню, меня и озарило.
Мне пришло в голову, что клад мужа Кристаловны упакован именно в дачные броневые плиты.
Теперь, если я был прав, вопрос состоял в том — как? Каким образом этот провинциальный грабитель нужников упрятал в броневые плиты эти немыслимые тонны удивительного металла, за одну пылинку которого любой жрец отдаст душу — чужую, конечно, вместе с чужим, принадлежащим ей телом.
Была иллюзия, что образование воспитывает, а воспитание образовывает. И если теперь эта иллюзия рассеялась, то, значит, дело в чем-то ином. Если что-то неладно, ищи, кому это выгодно. Это «уголок».
Если идет бесконечный процесс превращения «Фреди» в золото, а золота во «Фреди», значит, человек кому-то крупно надоел.
А так как потусторонних сил до сих пор не обнаружено или, может быть, они пренебрежительно не хотят проявлять себя где-то вне человека, то выходит, что человек надоел самому себе.
Дорогой дядя, ты видел ихние интеллектуальные игры?
В то время как некоторые честолюбцы все еще хотят утопить друг друга по всем правилам шахмат или преферанса, уже есть другая игра, знаменитый кубик-рубик. Дорогой дядя, его крутят, чертыхаясь, образованные и воспитанные люди, и уже есть чемпионы и сумасшедшие.
Дорогой дядя, мне надоело. Я начинаю подозревать, что познание мира давно уже есть служанка, проститутка, трехрублевая баядерка, удовлетворяющая извращенные прихоти стареющей Фредиперерабатывающей промышленности.
И значит, второе тысячелетие нашей эры, потраченное на воспевание разума, зашло в тупик.
И надо искать «уголок», мимо которого сплюснутая груша бывшего земного шара все время проскакивает, вращаясь.
Но если это так, а это именно так, то дело уже не в познании, а в творчестве.
Когда кто-то хочет и не может иметь ребенка, то это не потому, что он недостаточно сознательный, а потому, что в его бытии скрыт дефект.
Дорогой дядя, я всегда предпочитал ставить цели в самом общем виде. Ну, например, — чтоб было хорошо, и другое в этом роде, и искать выход из положений, которые складывались по дороге к этой цели.
Как ни странно, дорогой дядя, это и есть творчество. Все остальное — гордыня выбора.
Им почему-то кажется, что творчество — это выбор из того, что уже есть. До них никак не дойдет, что творчество — это изготовление того, чего еще не было. Это и есть творчество. Дорогой дядя, у плохого живописца следующий мазок добавляет что-нибудь к предыдущим. А у хорошего — каждый мазок сотрясает весь колорит картины. То есть каждый мазок обманывает его же собственное ожидание. Это и есть творчество. Кстати, дорогой дядя, формула ожидания звучит так — когда ожидаешь, что что-нибудь пойдет так, выходит эдак, а когда ждешь, что пойдет эдак, то идет именно так, но вот, когда ничего не ждешь, то все равно как-нибудь пойдет.
Короче говоря, дорогой дядя, зная, где спрятан клад, я не мог его добыть, не отыскав способа удалить броневую упаковку. И я понял, что удалять ее надо тем же способом, каким ее явно наносили — электролитическим. Ведь не домну же строил муж Кристаловны! И я почуял какую-то тайну.
Я не рассказываю подробностей, но дело уперлось в самую простую вещь на свете — в тайну.
Для электролиза понадобилось бы такое количество энергии, что счета за свет возросли бы космически, и этого не замаскируешь.
- Кристаловна, — сказал я. — Вы знаете такое слово — электролиз?
- Еще бы, — ответила она. — Любимое занятие мужа. Три года я буквально погибала от кислой вони и постоянного бульканья.
- Видно, процесс шел очень бурно и отчаянно, — говорю. — Обычно электролиз — дело тихое.
- Этого я вам не могу сказать.
- Ну хорошо, — говорю. — Но электролиз требует электричества. У вас были гигантские счета.
Она посмотрела на меня презрительно.
- Это у вас были бы счета, — сказала она, — Мой муж добывал электричество бесплатно.
- Что-нибудь со счетчиком? — спрашиваю. — Или солнечные батареи?
- Господи! — сказала она изумленно. — При чем тут батареи, счетчик? Чтобы добыть энергию даром, надо отыскать человека, который согласен ее даром отдать.
- Кретина, что ли?
Она пожала плечами и сказала:
- Господи, конечно!
- А как мне его разыскать?
- Вам нужен двигатель этого кретина или сам кретин?
- А разве можно по отдельности? — спрашиваю.
- Где этот кретин, я не знаю, — сказала Кристаловна. — Но двигатель этого кретина стоит у вас под ногами, в подвале.
- Ну хоть фамилию-то вы его знаете? — спрашиваю.
- Кретина? А как же, — сказала она. — Сапожников. Павел Николаевич.
Как мне это в голову не пришло?! Экологический, практически вечный двигатель Сапожникова. По-моему, аммиак внутри вращающегося диска. И сопла. Я подумал: а чем черт не шутит?
Муж исчез, имущество ничейное. Пепел сапожниковского идиотизма стучал в мое сердце. По крайней мере, четверть клада принадлежит ему и обеспечит его по гроб жизни и до ушей. А у Сапожникова всегда можно будет запять. Я сказал давешнему милиционеру:
- Лёлик, на этот раз, кажется, от меня для государства будет толк. У меня только одно условие — когда закончится вся операция, позаботьтесь, чтобы дачу Кристаловны реставрировали. Потому что она виновата лишь в том, что содержала мужа на средства, вырученные от честной картошки.
- Какая картошка? — спросил лейтенант.
23
Дорогой дядя!
У нас на Буцефаловке считали, что богатство — это идея идиотская, так как поглотить все, что можно купить, не может никто. Значит, речь идет не о реальном поглощении, а о воображаемом.
К примеру, человек хочет быть монархом. Скука.
Построит монарх дворец в полторы тысячи комнат и сначала бегает по ним, как угорелый псих, в развевающейся горностаевой мантии, и разглядывает картины и лепные потолки, роняя тяжелую корону. Потом устроит десятка три мероприятий с танцами до упаду и кушаньями до несварения, а потом забьется в комнатку с постылой женой, купленной у соседнего монарха, и, поскуливая, заводит дневник: «Вчера был Кока. Он милый. Пора назначить его премьер-министром».
Старуха уезжает. Попрощаться хочет. Ралдугин мне позвонил. Ну, прихожу. Я ей говорю:
- Если что-то в мире неладно, ищи, кому это выгодно. Это и есть «уголок» Апокалипсиса. Без этого «уголка» все остальное — липа, болтовня о политике и генеральские амбиции. Все вранье. Никто давно нас не опасается — мы первые не кинем. Поэтому, если оружие не покупать — его не будут производить. Вот «уголок».
- Мадам, — говорю, — я никогда не мог понять, почему у вас говорят — военные расходы, военные расходы, конгресс утвердил военные расходы! Это же все брехня. Вот у тех, кого хотят убить, действительно — расходы. А у тех, кто хочет убить, — одни доходы.
Есть у вас еще любимое словцо — размещение. Тоже брехня. Ракеты не размещают, их продают. А размещают на них заказы.
И если коммивояжер — большой киноартист, то он разместит заказы и на подтяжки и на ракеты. Просто за ракету больше платят, и это кому-то выгодней. И все знают — кому. Но куда же смотрят лидеры совершенно свободной Европы, которые эти ракеты покупают? А туда же. Лучше купить ненужное, чем дать такой хорошей фирме, как «Гешефт-Махер-компани», лопнуть. Это было бы уже чревато.
Секты прячутся в горах, специалисты выражают тревогу, Ферфлюхтешвайн одевает свою Гертруду, Гешефт фюреры добросовестно скрежещут, «Гешефт-Махер-компани» гребет калым, коммивояжеры размещают заказы, а гуманисты придумывают термины. Все заняты своим делом. Так и живем с грохотом.
Но вот я прислушался, мадам, и слышу — наступает тишина. Это народы перестают хлопать ушами. А когда народы перестают хлопать ушами — ангелы содрогаются, а дьяволы ныряют в нужники.
Ангелы — это «вестники», порученцы — таков, извините, перевод, — существа с жесткой программой поведения, а черти — взбунтовавшиеся ангелы с антипрограммой, но тоже бесплодные, как и ангелы, — творить им не дано.
Но вся иерархия содрогается, если слышит глас божий — глас народа, просыпающегося творца Истории. Которая с хохотом расстается со своим прошлым. А старуха все молчит. Наверно, записывает сумочкой.
- Я ничего про Америку не знаю, — говорю. — Знаю только, что они говорят — хелло, бой! — и ноги на стол. И еще вертят на пальцах кольты. Я пробовал — не получалось. Все время ствол утыкался в большой палец. Надо специально учиться, а зачем?
- Вы это уже говорили… — сказала старуха. — Вы не знаете о нас ни фига. А я думаю, чем бы ее прожечь, непромокаемую.
- Ралдугин, — говорю, — расскажи ей про открытый тобой феномен России.
- Феномен? — спрашивает старуха. — Какой феномен?
- Он открыл, что Россия дважды, с разбегу, проскакивала через очередную формацию.
- Ну, расскажите, Ралдугин, расскажите, — закивала старуха.
- В чем феномен России? — спросил Джеймс и сам ответил: — В том, что она дважды с разбегу перескакивала через формацию. Когда всюду феодализм был уже в расцвете, в России все еще был даже не прежний ушедший рабовладельческий строй, а совсем предыдущий — родовой. И Россия, сменой веры, из родового, перескочив рабовладельческий, с разбегу влетела в феодальную формацию. То же самое случилось и в революцию. — Она перескочила через капитализм сразу в социалистическую революцию.
- А в чем феномен Америки? — спросила старуха.
- Америки он не изучал, — сказал я. — Он из историков ушел в завстоловые. Старуха захохотала. Остальные — нет. Старуха знала все слова.
- Вы тоже индивидуалисты, как все люди, — сказала старуха. — Но вы индивидуалисты шепотом, а мы индивидуалисты во весь голос… Вы индивидуалисты-накопители, а мы индивидуалисты-предприниматели.
- Мадам, — говорю, — мы накопители общего имущества, общего.
- Но это противоестественно! — сказала она.
- У вас есть аргументы?
- Да, — сказала старуха. — Я этого не хочу… А я такая, как все.
- Не все такие! — закричал Ралдугин. — Не все!
- Погоди, Ралдугин, — говорю. — Ты становишься жалким… Мадам, а что бы вы сделали, если бы вам принадлежало все имущество? Ну, буквально все… Ну, вообще все!.. Что бы вы с ним стали делать?.. Не миллионы и миллиарды, и даже не квинтиллионы, а вообще все…
- Вот тогда я об этом подумаю.
- Нет, — говорю, — придется гораздо раньше… Если на Земле останетесь не вы одна, придется делиться с остальными… Однако речь о том, что вы будете делать, если на Земле вы одна, а все остальные — работающие машины, которые вас содержат? Я вам отвечу. Вы будете метаться по Земле, заглядывая в опустевшие театральные столовые… То есть делать то же, что и сейчас… Ралдугин, закрывай, да мы пойдем… Ключи оставь ей.
- Меня арестуют… — испуганно говорит она.
- Кто? — говорю. — На Земле же никого лет.
- Вы это всерьез? — спрашивает она.
- Пошли, Ралдугин, — говорю. — Пусть предпринимает что хочет.
- Вы хотите свести меня с ума?
- Это никому не будет заметно, — говорю. — Вы на Земле одна. Тогда старуха заплакала и говорит:
- Я хочу домой…
- Не может быть! — говорю. — Я тоже.
Наутро она уехала, оставив Ралдугину фотоаппарат, который он тут же продал. Зачем? Он бы ответить не смог. А жаль. Аппарат был хороший. В нем жизнь отпечатывалась сама и сама проявлялась.
24
Дорогой дядя!
Мои золотые приключения остановились, и сюжет превратился в приключения как бы духа.
Но это не моя вина. Я бы описывал, если бы дело сдвинулось с мертвой точки. Но описывать нечего. Никто не поверил в золотые стены на даче Кристаловны, меня не то высмеяли, не то сочли за пустякового человека и вруна. И золотая дача так и стоит, никем не обследованная. Но слухи все же пошли.
И, главное, никто ничего не предпринимал. Ситуация была странная, если не сказать больше. Ну и хрен с ней.
Золото — не моя проблема, а также — входящая, исходящая, запросы, ответы, в ответ на ваше циркулярное письмо за номером, отто, нетто, брутто, тара, усушка, провес, недолив, принято живым весом, о чем сообщим вам, акт прилагаем и прочая пересортица. Мы переезжали от Кристаловны в городские условия — будущий ребеночек, согласитесь, не мог жить в комнате без окон, где белый свет он видел бы лишь на потолке.
- Все-таки вы, ученые люди, оторваны от жизни, — сказала Кристаловна. — Вы работаете в Академии наук, а не можете повлиять на климат.
- Погода — не моя специальность. — Ею занимается Виктор Громобоев.
- Он тоже антинаучный аферист?
- Ну что вы… — осторожно сказал я. — Он считает, что если человек хочет чему-нибудь научиться — пусть учится. Но он считает, что есть вещи и поважней науки. Жизнь, например.
- А вы?
- И я так считаю.
- Чем же вы от него отличаетесь? Пришлось ей сказать.
- Я художник, — говорю. — По натуре художник, и по многочисленным профессиям. А наука, если отбросить ее комплименты в наш адрес, считает художников аферистами. Мы с матерью моего ребенка уже сняли комнату — светлую, с облаками в окне, где ответственный съемщик был суровый разведенный человек с лакедемоно-цистито-хондрозом мочевого пузыря.
Кристаловна, которая дала нам его адрес, рассказала его печальную историю. Он долго жил холостяком и платил налог за бездетность. Он перестал платить, когда ему стукнуло пятьдесят и он по закону имел право быть импотентом. Но тут он женился на молодой женщине, которая пока не расписалась с ним, имела право не платить налога за бездетность. А как только вышла замуж — перестала иметь это право, так как закон ожидал от нее детей. И получился конфуз. От кого она могла иметь детей, если муж по закону имел право их не иметь? На панель ей было идти, что ли? А иначе — плати налог. Возбужденный несправедливостью, муж пытался бороться и даже достал справку об импотенции. Но из-за этой справки жена с ним развелась и снова перестала платить налог за бездетность.
Но после развода муж, борец за справедливость, напился, упал и сломал ногу, и лежал дома в гипсе, и его спасали соседи.
- А при чем тут болезнь мочевого пузыря? — спрашиваю.
- А при том, что туалет в квартире очень невелик, — отвечала Кристаловна. — И чтобы сесть на сиденье с вытянутой вперед ногой в гипсе, надо открыть дверь в коридор.
Ответственный съемщик стеснялся соседей по квартире и дожидался ночи. И вот результат — острый лакедемоно-цистито-хондроз мочевого пузыря. Весь этот рассказ доносился к нам с огорода, где Кристаловна насаждала картофель. Потом она выпрямилась, приложила прямую ладонь к бровям и стала похожа на скульптуру пограничника без собаки. — А почему наука считает вас аферистом? — спросила она меня.
- Ну, как же! — говорю. — В науке главное — метод. Так, по крайней мере, она говорит. Раньше, правда, было иначе.
- А как?
- Главное были результаты. Земное тяготение Ньютона, Коперниково — Земля вращается. Но теперь главное — метод. Что такое метод, я, по правде, знаю неточно, неуверенно как-то. Но, похоже, что метод — это то, чем наука занимается, а то, чем она не занимается, то и не метод. Но, впрочем, это меня не касается. Главное же, что нас сейчас интересует…
- Мне уже неинтересно, — сказала Кристаловна. — Мне некогда.
- Это ничего, — говорю. — Потерпите.
- А картошка?
- Картошка растет, — говорю. — Так вот. Насчет науки — не мое дело. Но в искусстве любой четкий метод, на котором настаивают, — липа.
- Неужели?
- Представьте себе, — говорю. — Как только художник пишет по методу, он теряет то, ради чего пишет.
- Что именно?
- Себя, — говорю. — А писать без метода и значит быть аферистом. Поэтому для науки мы, художники, — затянувшееся недоразумение. И она надеется создать нам такой метод, из которого мы уже не вывернемся.
Ах, как я хотел быть художником!
Любил запах краски, любил перемазанные лапы мастеров, любил. Но целый ряд открытий охладил мою пылкость. Сначала меня обучали методу. Но поскольку методов оказалось ровно столько, сколько преподавателей, я решил подождать, пока они между собой сговорятся.
Но тут, слава богу, кошмар обучения кончился. И, наконец, я сделал последнее открытие. Я обнаружил, что любую картину, даже самую великую, даже ту, которая писалась годами, зритель разглядывал максимум две минуты. И шел дальше. Некоторые потом возвращались еще разок, ну два, ну три. А большинство говорили — я уже видал. Я говорил:
- «Боярыня Морозова» — это целый мир. Это философия. После этой картины жить надо по-другому.
- Да-аа, конечно… как же… помню, — отвечали. — А правда, что у Сурикова была жена француженка?.. А как вы относитесь к Антуану де Сент-Экзюпери? А вы были на вернисаже Тютькина-Эклер-Мануйленко?
И я стал умный-умный.
И так длилось до тех пор, пока я не заметил, что как только я пишу картину, которую я заранее вообразил, то картина не получается, и я несчастлив. А как только я пишу картину, весь смысл и колорит которой сотрясается от каждого удара кисти, то у меня выходила картина, о которой я и не мечтал, и я был счастлив. И во время работы, и по окончании ее. И я понял суть слова «живопись». И я понял слова Пикассо — «я не ищу, я нахожу». И я понял, что это — как жизнь.
И только не понял — как это знание приложить к жизни.
И мы переехали в Москву.
Дорогой дядя, Москва очень большой город.
Ах да, я уже писал об этом.
25
Дорогой дядя!
Я хотел было это повествование вести от третьего лица, а потом подумал — ладно уж, чего темнить. А вот еще хорошее имя Кристобаль.
- Кристобаль, — сказала мать моего ребенка, — шел бы ты куда-нибудь, Кристобаль, а?
- Зови меня просто Гоша, — говорю. — А куда мне надо идти?
- Нету у меня сегодня обеда, — сказала она. — Для сыночка в животе есть, а для нас с тобой не успела. Сам поешь и мне прихвати.
- А что ты собираешься делать?
- Я борюсь за мир, ты же знаешь.
К этому времени, не дождавшись, когда мы получим четверть золотых стен Кристаловны, мы поднатужились, назанимали и вступили в кооператив работников Истории разных искусств. И переехали в гигантскую двухкомнатную квартиру — 32 метра полезной площади и кухня 7 метров. Что же касается потолка, то до него вообще, даже стоя на цыпочках, было рукой не достать.
Позади осталась дача Кристаловны, коммунальная квартира с борцом за импотенцию, и перед нами открывались необъятные 32 метра полезных просторов, которые мы будем чем-нибудь заполнять.
Мы бодро смотрели в будущее, где нас ожидали останавливающиеся лифты, тараканы из мусоропровода и молодецкие отключения воды по разным поводам. Сантехник Тюрин сказал:
- Хотите, чтобы унитаз работал и не засорялся? Мы хотели.
- Трубы новые, с заусенцами, ничем пока еще не обмазанные, — сказал он уверенно, — спичка прилипла или окурок, и начнет обрастать и засариваться. Вот мой добрый совет из опыта жизни… Вылейте в унитаз шесть баночек майонеза.
- Почему шесть? — спросила мать моего ребенка.
Может быть, мы бы и поступили, как он велел, но это была полоса, когда в магазинах пропал майонез, и все за ним гонялись. Наверное, Тюрин не только нам дал совет из опыта жизни.
Но, главное, что жилье есть. Молочка для моего сыночка явно будет вдоволь, а малокалорийная пища обеспечивала нам известную стройность наших фигур. У нас был двуспальный матрац на четырех кирпичах, детская кроватка, подаренная нам инженером, который обучал иностранцев вождению автомобиля, и вестибюльный фонарь екатерининских времен, купленный на Старом Арбате в антикварном магазине как раз перед тем, как его закрыли за финансовые аферы. Цепь от фонаря хранилась отдельно под матрацем, потому что с цепью фонарь доставал до полу, а без цепи об него всего лишь бились головами.
Еще был журнальный столик, на который укладывалась дверь, купленная в этом же доме за 40 рублей. Дверь была хорошо фанерованная и служила обеденным и письменным столом, где довольно часто мы обедали и где мать моего ребенка писала свою диссертацию исторического содержания под названием «Владимир Киевский и Перун», тему для которой предложил я. Окна были огромные, и в них всегда было видно небо. А когда открывали вертикальную фрамугу, то в квартире раздавался голос из мегафона: «Гражданин, соблюдайте правила перехода!» Вначале мы вздрагивали, а потом привыкли, как к родному. Если бы я не пошел за едой и не сделал крюк в Академию, ничто бы не сдвинулось с места.
Дорогой дядя!
Снова било солнце, когда я шел по коридору Академии.
Так уж сложилась моя жизнь, что в науке, описанной в книжках, я сталкивался с интересными людьми, а в научной жизни я с ними почти не сталкивался. Они мне казались какими-то замороченными, что ли. Я, правда, не сталкивался с академиками, меня дальше кандидатов не пускали. Но у меня впечатление, что и их тоже не пускали. Поэтому я пишу только о кандидатах, а Олимпа не касаюсь. Потому что благостного дождя, тем более, золотого, я не жду. Я не красавица Даная, тем более, голая, я — скромно и безвкусно одетый мужчина, и молнии с Олимпа мне ни к чему. Еще и еще подчеркиваю — речь о кандидатах. Локально.
Они теперь делали великое дело. Они, наконец, объединяли людей здравого смысла. Но, дорогой дядя, мне казалось, что одного здравого смысла против Апокалипсиса было уже мало. Против стихии нужна была стихия. Против злобы — только хохот. Хватит! Наплакались.
Но может ли человек в страхе, в ненависти хохотать? Может. Человек все может. Популярность моя к тому времени возросла, правда, не так, как мне мечталось. Я к этому времени почти закончил поэму, которая начиналась так:
«Прости меня, ученый мир,
За то, что ты мне стал не мил.
И я прощу ученый мир
За то, что он мне стал не мил».

А кончалась:
«Грузовики промчались мимо,
Лениво хлопнули борта,
И вновь судьба невычислима,
И вновь не видно ни черта».

Фактически поэма была готова, я только не знал, чем заполнить середину. Я прочел поэму кандидатам, но она не произвела впечатления.
- Бессодержательно, — сказали мне, — и так далее. Но я не согласился:
- Вы путаете содержание и содержимое. Содержимое в бутылке, а содержание — в каждом слове.
Они сказали:
- Слово — это знак. Его структура и так далее. Я говорю:
- Слово — не знак, а концентрат опыта. Каждая буква — это остаток другого слова. Буква А - это остаток от «алеф», бык, и так далее.
- Опять вы со своими выдумками.
- Я на них живу, — говорю, — как и вы.
- Мы заняты реальной жизнью… Наука в век научно-технического прогресса и так далее.
- Погодите, — говорю. — А зачем она, наука? В самом общем виде? Они разозлились и сказали:
- Люди хотят счастья! Но для этого его нужно хотя бы научно определить!
- Уже сделано, — говорю. — В словаре у Даля. Народный опыт утверждает: «Счастье — это желанная неожиданность». Понимаете? Неожиданность. Значит, заранее неопределимое, оно приходит, откуда и не ждешь. Счастье — это подарок, это сюрприз.
- Опять вы со своими выдумками. Разговор пошел по кругу, и я сказал:
- Давайте перенесем разговор. Вы не готовы.
- Вы не готовы.
- Нет, вы.
И я снова шел ловить нужных собеседников.
Мне казалось, в целом они дозрели. Апокалипсис все же! Но они не хотели, чтобы на них сваливалась неожиданность, даже желанная, если она не из той программы, которая заправлена в их компьютеры.
Нужные мне люди всегда уклонялись, и я ловил их в коридорах, в буфетах, на вечерах отдыха, за 10 минут до симпозиума и в других местах. Дело стоило того. Не до самолюбия.
И теперь я нашел их перед дверью конференц-зала. Они торопились.
- Все же как вы относитесь к хохоту? — спросил я.
- Знаете… Сейчас не до хохота…
Я опять десять минут растолковывал свою идею. Меня не прерывали.
- Что вы предлагаете? Политические карикатуры?
- А они смешные? — спрашиваю. Промолчали.
- Они злят противника, а надо, чтоб над ним смеялись не только наши сторонники, а все.
- У нас симпозиум, — мягко напомнили мне.
Я вытащил фотографию греческой вазы. На ней было, как мускулистый древний грек блюет. И надпись — «Последствия симпозия». Лингвист перевел. Остальные заржали, но опомнились.
- Неубедительно, — сказали они, — есть темы, над которыми не посмеешься.
- Например?
- Например, смерть.
Тогда я рассказал им древнюю буцефаловскую байку, как одна старуха рассказывает другой о смерти своего мужа:
- Тяжело помирал-то? — спрашивает соседка.
- Легко, Петровна… Лежал на диване тихий, светлый… Потом дро-о-о-бненько так пукнул - и умер.
На этот раз они взяли себя в руки и не дрогнули. Но байку записали. Потом один сказал:
- Смех — это обоюдоострое оружие…
- Бомба тоже, — говорю. — Однако она у нас есть.
- Но мы предлагаем отказаться от нее.
- Кому? Барыгам? — говорю. — Она чересчур доходная… Уговорами не возьмешь. Я же не зову отменять ваши методы, я предлагаю к ним добавить свои. Против Апокалипсиса все способы хороши… А хохот — это внезапное избавление от престижа.
Этого они, увы, боялись больше всего. Больше жен и больше смерти. Теоретической, конечно.
Они хмуро переглянулись.
- Конкретно, что вы предлагаете?
- Я предлагаю, — говорю, — спасти мир хохотом.
На меня смотрели скучно и пристально. Потом сказали:
- Извините… У нас симпозиум. И я ушел.
Я разозлился. Нет, это мне нравится! Им не всякое спасение годится! Какие гурманы! Номер не прошел. Моя универсальная дурацкая идея ни у кого из них не укладывалась. В перерыве заседания они меня разыскали…
- И юмор у вас грязный…
- Он не грязный, — говорю. — Он детский, поросячий. Смерть из-за золота еще грязней, тем более, всеобщая. Главное, найти «уголок» проблемы.
- А в чем вы его видите?
- Тысячелетняя машина драмы ломается. Уже пора над ней смеяться.
А сам думаю: чегой-то они такие добренькие, слушают меня… И мне рассказали: кто-то предложил заседающим работать активнее — иначе наш симпозиум превратится в древнегреческий. И рассказал про вазу с надписью. Пришлось сделать перерыв. Моя универсально-дурацкая идея начала свой путь.
26
Дорогой дядя!
Когда еще мы жили на Буцефаловке, кинофабрика утвердила и снимала фильм «Мама, зачем я это сделала?» про аборты, которые в то время были запрещены. Время шло. И фильм показали по телевизору как раз за день до выхода закона, разрешающего аборты. И нет ни фильма, ни его конфликта. Лопнуло. Буцефаловка хохотала. Ралдугин взял имя Джеймс. И я тогда понял, почему мне уже давно не нравятся проблемные фильмы — их конфликт можно отменить постановлением. Почему до сих пор интересно смотреть Гамлета? Ведь по нынешним законам все участники его конфликта — уголовники. Потому что вообще суть драмы — не в конфликте, а в его причине.
Конфликт — это то, что снаружи торчит, на виду, — борьба людей друг с другом. А причина всего одна — машина, которую они сами создали, потому что ничего другого не изобрели. Поэтому любая фабула легко может быть повернута и в трагедию и в комедию. Как фильм «Мама, зачем я это сделала?» про аборты. Потому что позади конфликта всегда не проблема, а свобода. Потому что троллейбус переполнен, и люди ищут, как быть.
Всем давно уже плевать на проблему принцев, а на Гамлета не плевать. Почему? Потому что он ищет свободу как может и, не придумав ничего нового, гибнет. А потом приходит Фортинбрас, смотрит на гору трупов и думает, как быть? И тоже ничего не придумывает.
Такая простая идея была высказана две тысячи лет назад — любите друг друга, и все уладится. Но вот почему-то не любится, и морская пехота ждет Апокалипсиса. Если дело зашло так далеко, что вопрос «Быть или не быть?» решают на уровне кнопки, у которой, как выяснилось, сидит даже не мартышка, а наркоман, то пора пересмотреть отношение к трагедии.
Мне кажется, дорогой дядя, что трагедия, как жанр пьесы, уже ничему не учит. Ну, хорошо, персонажей жалко. А как быть?
Сострадать? А как глубоко? Поплакать и разойтись? Так ведь жрецу это и надо. Но когда раздается хохот, жрецы содрогаются.
В детском театре отменили спектакль «Ромео и Джульетта», потому что, когда Джульетта, проснувшись в склепе, находит пустой флакон от яда и говорит мертвому Ромео: «Жадный какой, мне не оставил…» — в зале — хохот. Дети слышат «не оставил» и вспоминают только про алкашей.
Я раньше тоже возмущался — это Шекспир! Тупицы! А теперь понимаю — дети правы. Машина шекспировская устарела, и история, смеясь, с ней расстается. Не Шекспир устарел, а машина тех времен. Я мальчика спросил:
- Разве тебе не жалко Ромео и Джульетту?
- Сначала жалко, а потом нет.
- Почему?
- А разве они не могли удрать в другой город? Поступили бы на работу.
Как я ему объясню, что для этого они должны были бросить наследственное имущество? Черта с два они его бросят.
- Работа была позором, — говорю. Он не поверил.
27
Дорогой дядя!
Я помню, когда я давным-давно поступил в концептуальный театр консультантом по судьбе, то первое, что мне сказал режиссер театра, — актеры ему не нужны, а пьесу он может рассказать и сам, сидя на стуле перед зрителем, на авансцене. Под музыку. И чтоб я не зарывался и поддакивал. Поскольку жизнь есть жизнь, и моей судьбой теперь является он сам.
Начал служить.
И в первый же день, дорогой дядя, случилось приключение.
Я пришел на репетицию, где актеры учились любить по команде — встать, сесть, испытать пароксизм, вспомнить тенденцию, вспомнить концепцию — и раздавались возгласы заведующего физзарядкой: «В этом месте вспомните историю… вспомните происхождение… вспомните пейзаж… вспомните папу… вспомните маму… Искренней! Искренней! До конца! До последней березки! Так… хорошо… Теперь то же самое — лежа, широко распахнув глаза!..»
Актеры тихо вспоминали маму и, искренне глядя на бродившего тут же автора, обещали ему распахнутыми глазами дружбу до гроба. Они уже мысленно видели его там, в гробу, в тапочках ярко-белого цвета.
Потом пришел режиссер. Все отменил в грубой форме и показал, как играть.
И все стали играть, как он, поглядывая на часы и показывая мастерство.
А когда репетиция кончилась, и все ушли к Ралдугину обсуждать премиальные, режиссер сказал тоскливо:
- Нет актеров… С кем работать? Не умеют любить… Ни партнера, ни меня… ни автора, ни пьесу… Ни тенденцию, ни предлагаемые обстоятельства…
- А зрителя? — спрашиваю.
Но он меня прекратил, поскольку он, как и все, любил только свои предлагаемые обстоятельства, и если я не уймусь, то обещал меня даже отменить.
А помреж тут же вычеркнула меня из списков на праздничные заказы и путевку.
Но он не учел, что Джеймса я знаю еще с Буцефаловки, и пару-другую фрутазонов он мне всегда подкинет, а путевки я даю себе сам.
Все это время автор глядел в сторону и видел себя в гробу, в тапочках ярко-белого цвета, и это его умиляло до слез, поскольку он актерскую дружбу ценил.
Но жизнь есть жизнь. Я слетал в недалекое будущее и увидел, что режиссера самого скоро отменят, и дадут другого, и не надо переутомляться. И я только спросил автора:
- Вы хотите сеять разумное, доброе, вечное только в этом театре или в других тоже?
- В других тоже, — оживленно сказал автор.
- Тогда не смотритесь в актрис, как в зеркало жизни.
- Я сирота, — сказал он.
- Тогда другое дело, — говорю. — Судьба есть судьба.
Я уже знал его будущее, и мне было его жалко, потому что он не мог на будущее повлиять.
Он был глуп, а это, как известно, надолго.
- Я хочу писать мощно, как Шекспир, — доверительно сказал он.
- Как Шекспир нельзя, — говорю. — По нашим законам все его герои — уголовники.
Он не понимал, что к старым законам нельзя вернуться ни в жизни, ни в искусстве — опыт показал, что не выйдет. Что прошло, то прошло. И что из прошлого можно добыть даже не опыт, а лишь забытые в суматохе выдумки.
Потом уже, в Академии, один экономист, бывший директор, сказал:
- Я знаю, как исправить положение в экономике.
- Как?
- Мне нужен всего один безработный за воротами моего завода, тогда все остальные забегают.
- Я согласен, — говорю. — Но только если этот безработный — вы… Давайте прямо сейчас и начнем.
И он меня остро не полюбил. Он забыл, что завод не его, а наш.
А что вышло? Люди вспомнили забытый способ строить — артельный подряд, где платили за готовый храм, а не за суету на его постройке. И не понадобился ни безработный за воротами завода, ни сам этот экономист-директор. Потому что артель — это бригада искусников, а слово «арт» — это «искусство». В артели ревнивцев нет, и все на виду, и аврал им не помеха, а радость.
А тогда, в театре, я натолкнулся на режиссера, который тоже, чтоб исправить положение, мечтал о театре одного режиссера и натолкнулся на актеров, которые подгоняли себя под концепцию.
И вместо того, чтобы творить, то есть каждую секунду открывать свои истинные желания и выдумывать, как лепить картину спектакля и тем открывать режиссеру его концепцию, они, актеры, ходили на службу и дрались из-за ролей, которые им нечем было играть, а они говорили, что играть нечего.
Они играли «я» в предлагаемых обстоятельствах даже не пьесы, а концепции, которую режиссер в пьесе вычитал. Они не учитывали, что для них главное предлагаемое обстоятельство — это зритель и время, но надеялись, что сойдет. Они не имели своего мира, но надеялись насобачиться изображать чужой.
Они наглухо забыли, что актеру всегда есть что играть, даже если он весь спектакль просидит молча, спиной к зрителю. А неактера не спасет даже Шекспир. А уж Пушкин делает его голеньким и тщедушным. Но автор мне сказал:
- Ты умаляешь роль режиссера. А я ему в ответ:
- Такого — да.
- Ну тогда ты умаляешь роль автора, — сказал он. — А еще Шекспир говорил, а еще Аристотель говорил…
- Самое важное, что сказал Аристотель про автора, — перебил я его, — что «автор — поэт фабулы». Поэт. А что такое поэзия?
- Поэзия — это священное безумие, — ответил он строго по Аристотелю.
Но он путал священное безумие с глупостью и женился на актрисе, и это сильно выбило его из колеи.
Но не из судьбы. Потому что судьба — это суммарные чужие выдумки, к которым ты добавляешь свои собственные в надежде, что они повлияют на будущее, и тебе от этого будет, наконец, хорошо.
28
Дорогой дядя!
Мы с моим Субъектом прижились в этом буфете.
Пища нам поступала исправно. Мы постепенно привыкли к фрутазонам с шампиньонами и эклерам по-флотски. Была и другая, такая же хреновая еда, но были хлеб и соль. Иногда горчица в глубокой тарелке, и к ней суповая ложка. Телевизор в коридоре, телефон, туалет с писсуарами, а также сидячий, и вентилятор. И мы ждали доктора.
- Знаете, — сказал я ему однажды, — когда я первый раз ходил по Зимнему дворцу и видел спальни, трон и столовые, всякое рококо, я все думал, а как у них с унитазами, в таком огромном жилище?
- А ведь действительно, — говорит.
- Я все думал — куда цари ходили? А герцогини? А фрейлины? Может быть, во дворце были золотые выгребные ямы? И это при таких длинных платьях.
- Да, — говорит, — действительно. А почему вы столько об этом говорите?
- С типом одним судьба свела, — отвечаю. — А после званого обеда? А если надо всем сразу? Может быть, они в очередь вставали? Мне рисовались ужасные картины, как в кабинках путаются в турнюрах и шлейфах или, рыча, срывают сабли.
- Да, — говорит. — Есть дела, которые не отложишь. Где же этот доктор, черт его дери, — страстно сказал Субъект.
Дался ему этот доктор.
- Брезгуете? — наконец спросил Ралдугин, который подошел молча.
- Ну что ты, Джеймс, — говорю. — Как ты мог подумать!
- Фрутазоны им не нравятся! Зажирели… Но может, вам что-нибудь удивительное приготовить? Картошечки в мундирах?
- Кстати, почему бы и нет? — дерзко спросил Субъект.
Джеймс не нашелся, что ответить. А я подумал, а действительно, почему бы и нет?
- Будьте же художником своего дела, Ралдугин, — сказал Субъект. — Пора уже.
- Все художники — бабы, — сказал Ралдугин.
Теперь в лице Ралдугина было что-то болезненно-петербургское, почти декоративное. Он включил вентилятор и стал орать, якобы стараясь перекричать шум крыльев.
- Рибосома ваша! Рибосома исчерпана! У нас уже нет вариантов поведения! Человек не эволюционирует! Только инструменты усложняются. Нам осталась одна болтовня! …Ходят тут! Фрутазоны им надоели! Нормальные фрутазоны!.. А сам удрал из художников!.. А я был на твоем дипломе! Думаешь, я не помню, что говорил знаменитый историк искусства? Он хвалил тебя за центральный образ. А ты удрал из художников!
И Ралдугин выключил вентилятор.
- Я удрал из художников, — говорю, — потому что захотел применить к жизни опыт поведения художников на холсте. Но пока что я стал специалистом по «уголкам».
- Это немало, — сказал Субъект. Отношения его с Ралдугиным осложнились.
- Много на себя берешь, — сказал ему Ралдугин. — А ты кто такой?
- Субъект.
«Сейчас и Джеймс попадется, — думаю я. — На голый крючок. Без приманки».
- Он Субъект! — возопил Джеймс Ралдугин, не помня себя. — Он Субъект! А я кто? Объект?
- И вы субъект, — оказал он. Конец. Теперь не вывернешься.
- Ну, взбрело ему в голову! — сказал Субъект. — Понимаете, Джеймс? Взбрело. Ну что теперь делать?.. Дай, думает, попробую… А почему бы и нет? Никому не удавалось? Неважно. Ему не удастся? Неважно! Но если не попробует — будет важно. Как же он может эту мысль отогнать или загубить? А вдруг все же…
- Никаких все же.
- Скажите, Джеймс… А если бы к вам пришла такая догадка — применить к жизни поведение художника на холсте? Вы бы…
- Мне не пришла, — перебил Ралдугин.
- А если бы пришла?
- Гармонии захотели?
- Гармонии.
- А в жизни гармония — это когда и волки сыты, и овцы целы. А так не бывает.
- Вот как, — говорит Субъект. — Не так уже это несовместимо… Волкам не овцы нужны, а их мясо. Если кормить волков овцами, умершими естественной смертью, то все сойдется. Овец умирает столько же, сколько родится… Что? Ах, волкам мясо невкусное?
- Ничего, волки перебьются, — радостно сказал я и ощутил приближение нового «уголка».
- Ерунда, — сказал Ралдугин. — Все упирается не только в жратву, но и в амбиции… Свобода и равенство?.. А свобода и равенство тоже несовместимы.
- Это почему же?
- Земной шар заполнен. А в переполненном троллейбусе либо все равны, но не двигаются, либо все свободны и тогда давят друг друга, как звери… И выходит, что если все равны, то все несвободны, а если все свободны, то все неравны, по крайней мере, в переполненном троллейбусе, которым, похоже, становится вся планета. Это утверждает экология. И уж тут — кто кого.
Выходило, что Ралдугин прав. В переполненном троллейбусе свобода одного — есть еще большая давка остальных. То есть возникает неравенство. А сам думаю — такая мечта, такая мечта… Не может быть, чтобы она липа… Тогда — сливай масло. Но, братцы, как же надо себя вести, чтобы хотя бы давку уменьшить?
- Скажи мне, Ралдугин, любимец богов, как будет в троллейбусе, если все будут хохотать - свободней или тесней?
- Не знаю. Отстань.
- Свободней, — говорю. — Чтоб не упасть, все станут обниматься. Он хотел что-то сказать, но я не дал.
- Молчи, Ралдугин, — сказал я. — Вселенная начала смеяться… Я переключаю планету со слез на хохот.
И все начали хохотать циклически, а в промежутках отдыхать не от слез, а от смеха.
В окошко глядели официантки, переставшие собачиться в рабочее время из-за финских сапог. Им было завидно.
Теперь я думал, как все это проверить.
И тогда можно начинать.
Найден был «уголок».
29
Дорогой дядя!
Теперь пришла пора рассказать о Рибосоме.
Когда заканчивалась Предыдущая Вселенная, а стало быть, цивилизация, а до разлета всей неживой материи информации оставалось уже недолго, то Вселенная, прежде чем заснуть, решила: «Нельзя же, в самом деле, снова поштучно создавать каждого автономного исполнителя с жесткой программой поведения! Хлопотно, да и тупик вышел. Такое создание рано или поздно всегда взбунтуется против создателя и организует, хоть сопливенький, но зато свой собственный ад».
И она решила: «Ну ладно, мы уходим, и нам уже не больно, потому что нам опасаться нечего — тела нет, а пустота, живая плазма вакуума, не распадается, а только спит. Ну ладно, пустим следующий этап на самопроизвольное развитие, пусть оно само изобретает свою свободу. А когда я проснусь, уж лучше на этот раз я сама стану множеством. И кончится этот проклятый дуализм, где создание бунтует против своего создателя. Потому что чужая жесткая программа поведения рано или поздно надоедает даже ангелу. Однако если множеством буду я сама, то отдельные существа, каждое из которых станет частью меня, конечно, станут враждовать между собой в длительном поиске изобретательной гармонии, но это будет как художник краски смешивает, добиваясь единой картины, а не распад на дохлые части, как это бывает, если неживую материю информации предоставить самой себе. А потом — чуть тиснул ее посильнее и перегрел — она либо взрывается, либо схлопывается — и враз никакой информации нет, кроме как „взорвалась“ или „схлопнулась“ — вот и все сведения.
Нет, так дело не пойдет. Эдак я, когда проснусь, потеряю все записи о моем же собственном прежнем бытии.
И значит, чтобы я, проснувшись и став множеством со свободным поведением каждой моей части, вместе с тем осталась бы самой собой, я дам каждой своей части универсальный, но единый инструмент развития.
А там — лети куда хочешь, импровизируй, твори новую свободную гармонию — не страшно.
Однако поскольку инструмент будет хоть и универсальный, но у каждого из существ один и тот же, то все необычайно многочисленные варианты поведения будут все же моими вариантами.
И проснувшись от своих видений, я проснусь, примиренная с самой собой, и наступит жизнь, которую стоит назвать человеческой, то есть божественной». И Прежняя Вселенная, прежде чем заснуть и видеть образы будущей своей жизни, приготовила каждому автономному существу Будущей Вселенной — от амебы до человека — универсальную, одинаковую для всех машинку — Рибосому. Так ее потом и назвали. Которая, не совершенствуясь, не эволюционируя сама, давала почти неограниченное количество вариантов поведения, неограниченные возможности совершенства тому, кому она принадлежала — то есть Новой Вселенной.
И бессмертная Вселенная начала новый цикл. И стала эта машинка, Рибосома, не причиной действий всего живого, а универсальным инструментом любого поведения. А причины действий остались прежние — позади которых видения блаженства или кошмара. То есть единственным ограничением, которое Вселенная поставила самой себе, это — назад не возвращаться. Что было, то было, а что будет — поглядим. А подручный инструмент уже заложен для исполнения желаний — любых, кроме возврата в прошлое. Что было, то было. Точка. И изучать прошлое или воображать о нем можно лишь для изобретения будущего поведения.

Глава третья. Техника молодежи

30
Дорогой дядя!
Когда еще мы жили на Буцефаловке, там был отставной режиссер, которого еще до войны уволили в администраторы. Это случилось из-за профессора Прочимуса. Профессор Прочимус думал, что наука призвана изучать последствия фундаментальных истин, чтобы делать эти последствия симметричными, и что всякая новинка в реальной жизни эту симметричную картину нарушает.
И вот судьба его столкнула с упомянутым режиссером в самый острый момент жизни театра.
Режиссер тоже новинок не признавал. Он считал, что главное в театре — этнография и достоверность, достоверность и этнография. И репетиция судьбы. И потому, когда он поставил пьесу из римской жизни, то ему понадобилось римское войско, которое бы стояло по бокам огромной лестницы, по которой бы спускался Цезарь. На роль войска пригнали пожарных. На генеральную они пришли в римских туниках, из-под которых торчали казенные кальсоны.
— Вы с ума сошли! — кричал режиссер на помощников. — Правда где?! Где правда? Римляне кальсон не носили! У них были голые ноги!
И когда в спектакле на лестнице появился Цезарь, то каждый пожарный, опершись на копье, встал на своей ступеньке на одно колено уже без кальсон. И перед зрителями и профессором Прочимусом открылось такое мужское пожарное могущество, что у нервных в зале от хохота случились истерика и заикание.
Это была новинка. Зеленый Прочимус написал письмо о голом натурализме. Режиссер метал громы о том, что голый натурализм — это другое. И что его система — это другая система, и что эта система и так далее — уже не помню. Но его уволили в администраторы. Почему я об этом рассказал?
Потому что, хотя искусство и наука у нас равны, но наука, повторяю, — гораздо равнее. Наконец однажды Субъект спросил меня:
- Как вы это делаете?
- Что именно?
- Перемещаетесь во времени… Я же вас узнал. Это было в поезде. Отрицать было бессмысленно и не достойно тебя, дорогой дядя.
- Я ныряю только в прошлое, — говорю.
- Почему?
- Но ведь оно уже было?
- Было.
- Потому и ныряю туда.
- А в будущее нельзя?
- Как можно быть там, где еще ничего нет? Будущее — это то, что придумают потомки, но их тоже еще нет.
- Ну хорошо, а как вы ныряете в прошлое? Пришлось ему рассказать мое открытие.
- Эйнштейн постановил, что ежели улететь далеко-далеко со скоростью света, то ты останешься молодым, а все остальные на Земле значительно постареют, то есть ты уйдешь как бы в их прошлое.
- Это известно. Дальше.
- Но зачем шляться в такую даль, — говорю. — Можно сделать наоборот.
- То есть?..
- Ели пролететь с такой скоростью не 300 000 километров, а один километр, то отстанешь от жизни на одну трехсоттысячную долю секунды. То есть для остальных — ты ушел в прошлое на одну трехсоттысячную секунды.
- Как?.. Ах, да… — сказал он.
- И выходит, что чем меньший путь я пройду с этой скоростью, тем больше все, кроме меня, постареют. Близко и сердито.
- Чушь какая-то… Вы меня совсем запутали.
- Еще неизвестно, кто кого запутал. У Эйнштейна свой парадокс, у меня свой.
- Ну и что из него вытекает?
- А то, что если я с такой скоростью пролечу, скажем, не километр, а миллиметр, то я, не сходя с места, дико помолодею против остальных, то есть уйду в ихнее прошлое.
- Ты просто законсервируешься! — закричал он. — А не помолодеешь! А они будут жить!
- Верно, — говорю. — Но если я с такой быстротой промчусь путь, равный расстоянию между двумя электронами вещества моего же собственного тела, то я уйду в свое прошлое.
- Что? — спросил он, побледнев. — Ах, да…
- Я начал это проделывать еще в восьмом классе 425-й средней школы Сталинского района города Москвы. Теперь ее нет. Там теперь автомобильный институт. А какой был спортзал… Лучший в районе, может быть, даже в Москве.
Он долго молчал.
- А как же вы возвращаетесь?
- Вот тут я пролетаю огромное расстояние и возвращаюсь в сегодняшний день, который когда-то, в восьмом классе, был моим будущим.
Он опять долго молчал, а потом спросил традиционно:
- А когда вы находитесь в прошлом, вы меняете в нем что-нибудь и тем влияете на будущее? Брэдбери, например…
- При чем тут Брэдбери? Я ведь не сегодняшний туда попадаю! Я просто молодею и делаю те же глупости.
- Зачем же летать?
- Чтобы на этот раз исследовать глупости, и возвращаться, и влиять на будущее. Любое исследование — это исследование прошлого. Будущее не исследуешь. Его надо изобретать. Сегодня.
- Верно, — сказал он. — Иначе глупости повторяются… Но ведь в принципе можно узнать и будущее, — воскликнул он. — Пролететь огромное расстояние, немножко за это время постареть, узнать будущее. Потом вернуться в настоящее.
- Можно.
- Почему же вы этого не делаете?
- Потому что увижу будущее, которое сложится без моего участия. Я уже там бывал и все видел. Теперь я хочу придумать, как на него повлиять. Опыт черпается в прошлом, а влиять можно только на будущее, Брэдбери ошибался.
Он вздыхал, вздыхал, потом сказал печально:
- Значит, после восьмого класса вы уже знали, что будет война. Почему же вы на нее не повлияли?
- А как?
- Верно… Чем может повлиять мальчишка?
- Прошлый мальчишка не мог. А нынешний — узнает то, что я сейчас для него придумаю. Если придумаю…
- А ну рискнем… — сказал он.
Он встал, остекленел с вытаращенными глазами и бревном упал на пол. Еле откачали.
- Я хотел передвинуться на миллиметр, — сказал он.
- Вы забыли, что это надо делать со скоростью света.
- Ах, да… — сказал он. — Я забыл… А как вы это делаете? Хрен я ему окажу.
- А возвращаясь, надо одолеть огромное расстояние, — говорю. — На Земле такого нет.
- Вот! — воскликнул он. — Вы пришелец!
- Да ни в коем разе, — говорю. — Пришельцы еще не прилетали.
- Ну ладно, — сказал он разочарованно. — Не надо… Не очень-то и хотелось… Так, может, вы доктор и есть?
- Если придумаю — буду.
- А что? Намечается идея?
- Так… Кое-что… — говорю. — Надо проверить.
- Ну хоть намекните… В какой области?
- Уже намекал… Область гигантская, — говорю. — В ней гигантский опыт поведения, который совершенно не берут в расчет.
- Что же? Наука?
- Что вы, что вы! — говорю. — Как раз ее опыт только и учитывают. Нет, — говорю, — искусство. Опыт искусства не учтен. Потому что, хотя наука и искусство по закону равны, но наука гораздо равнее.
Дорогой дядя, после этого мы расстались. И больше в этот день он не появлялся. Не наделал бы чего.
Этот Субъект, конечно, понял — чтобы вернуться из прошлого, а тем более залететь в будущее, нужны такие расстояния, которых на Земле нет. Но откуда я их беру и как я это делаю, я ему, конечно, не сказал. Эдак любой подонок начнет целенаправленно влиять на будущее. В гробу я видел такое будущее.
Дорогой дядя, этот Субъект — мой союзник, но, конечно, и он не понял моего открытия. Потому что они здесь думают, будто память — это вроде магнитной записи. И ищут в мозгу магнитофон.
Они не знают, что передвигаться со скоростью света на микрорасстояния, на расстояния, равные электрону, это значит — вспомнить свое прошлое.
Он не понял, что, когда мы вспоминаем свое прошлое, мы на самом деле там бываем.
31
Дорогой дядя!
…Когда еще мы жили на Буцефаловке, там рассказывали давнюю байку, которую кто-то где-то прочел. Все хоть и не верили, что это было, но не могли от этой истории отлепиться и рассказывали, рассказывали… И она стала буцефаловской байкой.
Будто при феодализме жила королева, которую народ любил за доброту, а ее хищник-муж за это, конечно, не любил. Уж он лажал ее, лажал, зверел-зверел, а все без толку. Любил ее народ. Тогда король за это за все приказал ей проехать голой по городу — чтоб опозорить. Самолюбивый был. А она видит, что он дошел — не повесилась, а пожалела его. Содрали, значит, с нее одежонку и усадили на лошадь, а она распустила волосы и прикрылась как могла.
А когда она поехала по городу, то улицы были пустые. И все ставни закрыты. Народ ушел в свои квартиры и схлопнулся. И выразил свое презрение к королю, любовь к бедной королеве и свое непокорство — ему видней, кого любить.
И король умер от зубовного скрежета. Потому что уровень шума, производимого его зубами, превышал возможности его же черепа.
- Не лязгай, — говорила Буцефаловка. Почему я это вспомнил?
Дорогой дядя, что я знал о своей жене? Да ровно ничего. Я даже не знал, откуда она взялась. До того, как в лифте чужого дома она сообщила, что хочет от меня ребеночка, я и видел ее два раза. Первый, когда я тащил ее по шоссе на кровати, потом вместе с автомобилем, а второй — на пляже, когда этот тип объяснил, что она женщина. И еще я узнал, что она жила на даче, на которой празднуют юбилей. И все.
Я ее ни о чем не расспрашивал. Я ленив и не любопытен. И точка. Но я увлекающийся и любознательный. А эта пара понятий — оппозитна к первой. Знание я люблю, но если ради знаний надо кого-нибудь пытать, то это мне не любо, и я обхожусь. А если я увлечен, то лень куда-то улетучивается, и мне не надо заставлять себя действовать, а, наоборот, надо удерживаться.
Однажды пришел этот тип, с которым я ее увидел первый раз, разыскал нас как-то и спросил:
- Неужели у вас нет интереса к ее прошлому?
- Ни малейшего, — сказал я и продолжал жевать белковую булку, от которой не толстеют.
- А от кого она ушла? Вы знаете?
- Так ведь ушла, — говорю.
- А я кто такой? Вы знаете?
- Пусть это останется вашей тайной, — говорю.
- Но послушайте…
- Зачем?
- Но ведь нельзя же так жить, ничего о ней не зная!
- Все-таки зачем вы пришли, — говорю, — или какой сукин сын вас прислал?
- Я пришел вам сказать, что она не женщина.
- А кто же?
- Биологический робот, биоробот.
- Какая разница? — говорю. — Значит, вообще никаких проблем. Он помолчал, а потом вздохнул и сказал:
- Кроме одной, — сказал он. — Она принадлежит тому, кто ее создал. Она стоит денег.
- А сколько стоят знания, — спрашиваю, — которые этот сукин сын получал якобы бесплатно?
Он опять помолчал, обдумывая.
- А что, если этот человек всю эту историю расскажет в Академии публично? — спросил он.
- Бедняга, — говорю. — Я же его уничтожу.
- Каким образом? — надменно поинтересовался он.
- Я на его докладе публично издам непотребный звук… Вот такой… Представляете? Он представил себе — что будет. Он побледнел:
- Вы этого не сделаете…
- Потом он будет проходить по бесконечным коридорам, и вслед ему будут издавать этот звук… Пуки-пуки, знаете ли… Никто не удержится. Ни в одном законе это не запрещено. Ни один суд не примет жалобу. Да и в суде может все повториться.
- А если с вами проделают то же самое?
- Я первый приму в этом участие, — говорю. — Вы не понимаете — с художниками не ссорятся. Передайте это своему сукину сыну.
Он сказал:
- Ав-в-ва… И выбежал.
Ну, думаю, — началось. Моя жизнь состоит из приключений. Когда мать моего ребенка вернулась с прогулки, я рассказал ей о посещении и спросил:
- А ты, правда, биоробот? Она ответила:
- Как все мы.
Дорогой дядя, я попросил ее объясниться. В дальнейшем я передам тебе своими словами то, что я от нее узнал. Но это будет позднее.
- И этот сукин сын смеет утверждать, что может создавать биороботов со свободным поведением? — сказала мать моего ребенка. — Для этого ему нужно создать рибосому.
- Кишка тонка, — согласился я. — Если я верно понял, для этого нужна Предыдущая Вселенная.
- Ты верно понял. Теперь ты понимаешь, почему он сказал — ав-в-ва?
- Нет.
- Потому что этот сукин сын — он сам. Это во-первых.
- Это я понял. А во-вторых? — спрашиваю.
- А во-вторых, это муж Кристаловны.
- Вот это номер.
Богатство — идея идиотская, но понятная. Но биороботы? Зачем? Идея тоже идиотская, но еще и непонятная.
- А ведь это ты болван, а не он, — сказала мне мать моего ребенка. — Даже сказочный Люцифер жаждет, чтобы ему лизали задницу, а уж Ферфлюхтешвайн-то или муж Кристаловны… А какое же поклонение от электробритвы или пылесоса? Человек не может жить среди кнопок.
- Или среди зомби, — говорю.
- Это кто?
- Полудурки. О них тоже кое-кто мечтает.
Если этот ученый жулик, научившись делать золото, понял все же, что поклоняются за что-то другое и кто-то другой, и решил сотворить биоробота, то он начал не с того конца. Ему нельзя было сотворять женщину.
- А почему ты ему не поклонялась? — спросил я мать своего ребенка.
- Потому что, — сказала она. Помолчали.
- Знаешь, — сказала мать моего ребенка, — позвони куда-нибудь… Ведь ты имеешь право на четверть золотых плит в стенах дома Кристаловны.
- Да пошли они… — сказал я. — Почему я должен им звонить? Они мне задолжали, а не я им. Если они порядочные люди…
- А если нет? — сказала она. — У тебя будет сын.
- Золото ему не нужно, — говорю. — Где золото, там товар, товарно-денежные отношения.
- Я согласна продуктами, — сказала она.
- Ах, если б ты стала миллиардершей, — говорю, — то какой дворец ты бы заказала построить, душа моя?
- Я? — задумчиво сказала мать моего ребенка, бессмертная обезьяна. — Я бы заказала, чтоб горная бурная река проходила у меня прямо через кухню, и тогда можно форель ловить сковородкой. Это не я придумала, но мне нравится.
Я запечатлел на ее лилейных плечах легкий, как зефир, этот, как его… безенчик, кажется, а может, не безенчик, я забыл, и тогда прозрачная слеза выкатилась из ее очей, прокатилась по ланитам и упала на эти, как их, на перси.
- Жена моя, — сказал я, — пора уже. Как мы назовем нашего сына?
- Как-нибудь, — сказала она.
- В старом предисловии к Гейне я прочел мнение, что «Для нас любовь Гарри к Амелии важна только как крючок, на который влюбленный поэт вешает свои сердечные впечатления».
- Ты тоже на меня всех собак вешаешь, — сказала она. — Поверил, что я биоробот.
- Я? — сказал я. — Никогда! Приходи завтра в семь утра к Авдохину пруду.
- А это из Тургенева, — сказала она. — Он такие фразы сеял там и сям. А свое что-нибудь? От этого посещения снаружи было темным-темно, внутри — тоже не сахар. Но Рабле советовал — лучший способ стать богом — жениться на богине.
- Красота спасет мир, — сказала мать моего ребенка. — Ты знаешь, что значит по-испански «пресентале эль пасапорте»?
- Нет, — говорю.
- «Предъявите паспорт». А как звучит?!
32
Дорогой дядя!
Возлюбленная моя бойко полнела, и стало ясно, что мы вовремя продали парло-мурловую шубу, которую все равно нельзя было бы на ней застегнуть без вреда для моего будущего ребенка, который, проходя все стадии эволюции, стремительно и опрометчиво дорастал до способности к сознанию, с которым ему в материнской утробе было делать решительно нечего. Ф-фух!.. Пойдем дальше.
Мать моего ребенка много и легко ходила, отогреваясь в магазинах. В отличие от меня, которого корчило от страха при мысли о том, что и «растет ребенок там не по дням, а по часам» и что однажды… В общем, самая страшная строчка в «Царе Салтане» для меня с детства была — «выбил дно и вышел вон». Я уже тогда знал — что он увидит снаружи.
В этом месте я всегда плакал. Теперь о том, что он увидит, я знаю еще больше. Но и в утробе была теснотища.
И вот, в одну из ночей, когда я старался себе представить, каково ему там, я вдруг вспомнил, почему только у человека образовалось сознание.
Это очень смешно, но мой друг Сапожников нашел «уголок». Все остальное — лишь последствия, вытекающие из этого первичного обстоятельства. Нет, правда! Судите сами.
Ну, еще раз. «Уголок» — это некое специфическое обстоятельство, без которого «нечто» не может состояться. И когда о нем узнают, то наши взгляды на «что-нибудь» переворачиваются насовсем.
Ну, к примеру — пока Копернику не пришло в голову, что Земля вращается, думали, что Солнце всходит и заходит. А как пришло в голову, так все остальные теории — посыпались. Оказалось, что специфика дня и ночи не в Солнце, а на Земле. Понятно? Это была сногсшибательная новинка, а только новинка может претендовать на звание «уголок».
Поэтому «уголок» — это неожиданное объяснение того, о чем, казалось, знают все.
Дорогой дядя, единственное отличие расположения человечка в утробе своей матери от всех остальных детенышей во всех утробах состоит в том, что человек развивается вниз головой.
Потому что из всех млекопитающих только человечья мама ходит на двух ногах. То есть, кора головного мозга родилась из-за давления на череп всего веса младенца и всех материнских мышц. Он в последние месяцы развивается вниз головой и, только родившись, живет вверх головой.
Хотя иногда мне кажется, что это случается не с каждым.
А теперь я догадался, почему образовалось именно сознание, а не что-нибудь другое. Я лежал ночью и хохотал. Сначала молча, а потом вслух. Пока не разбудил всех, кого смог. Я кричал:
- Люди! Братцы-люди! Дело обстоит идиотски просто! Мы получили аппарат сознания, развиваясь вниз головой! Родившись, мы встаем на ноги, но мозги привыкли жить иначе! Я орал:
- Человечество! Эй! Мы не знаем о себе такой идиотски простой причины нашего превосходства и наших несчастий!
Я орал:
- Мать моего ребенка! Дите рождается, когда ему с его мозгами делать в животе абсолютно нечего! Слушайте! Слушайте! Ребенок родится от скуки! Человек все перенесет, кроме простоя мозгов, кроме работы мозгов вхолостую! Мозги — не компьютер, они живые, их не остановишь.
И сынок мой, мой князь Гвидон, меня услышал.
- Ой… — сказала жена. — Ой… …Дорогой дядя! …Дорогой дядя! …Дорогой дядя!
Я никогда в жизни так явно не сталкивался с чудом.
Когда в раскатах грома и пляске молний, в буре ливня я поехал его получать, я понял — состоялось.
В учреждении люди в масках мне выдали сверток. Я его взял и заглянул внутрь. И там, в полутьме и тишине, я увидел две маленькие розовые ноздри. Я приблизил лицо и услышал сладостное, уверенное, невероятное дыхание. Руки у меня окостенели, и меня усадили в машину.
Что-то говорили вокруг, но я слышал только одно — его жизнь на моих руках.
Мы сговорились, дорогой дядя, мы с ним сговорились — поменьше болтать о чувствах.
Сын, дорогой дядя, сын! С чувствами все в порядке.
33
Дорогой дядя!
…Когда мы еще жили на Буцефаловке, там рассказывали случай о сложности судьбы, то есть о том, как она складывается.
Некоего мужа допекла жена. Он решил повеситься, но не совсем. Он пошел в сарай, надел на шею петлю, а на подмышки — вожжи. И повис на вожжах, красиво откинув голову. Однако первой вошла в сарай не жена, как он ожидал, а соседка. Она увидела покойника, ахнула и стала из бочки быстро воровать сало. Покойник открыл глаза и сказал: «Ку-уда?..» Она завопила и упала в обморок. Вбежал милиционер. Он прислонил к стене стремянку и стал снимать покойника. Покойник, чтобы не упасть, обхватил милиционера за шею. Милиционер потерял сознание, но, падая, он ударил головой покойника, который тоже лишился чувств.
Уверяли, что было напечатано письмо в газете под названием «За что мне дали пятнадцать суток?»
Субъект делает доклад в Академии — «Предсказание судьбы математическим путем»… Видимо, его заели мои полеты в другое время. …Система уравнений о симметрии МИРА. О зеркальной симметрии мира… Даже ссылается на Пушкина. Он думает, что если положить половину «Бориса Годунова» перед зеркалом, то в зеркале получится вторая половина. И что поскольку красота — это симметрия, то симметрия спасет мир. Он не понимает, что симметрия есть только у дохлого кристалла, а у жизни не симметрия, а ритм. И, во-вторых, красоту нельзя вычислить, поскольку она гармония. А гармония есть желанное соответствие. А желания меняются. Как и обстоятельства, в которых они возникли. Развитие же идет! И, значит, гармонию надо каждый раз сотворять заново. И, значит, будущее идет по выдумкам. А как наперед эти выдумки вычислишь? И, значит, предсказывать будущее надо иным путем.
Но разве им докажешь? И теперь будет доклад Субъекта «Математическое предсказание судьбы». Смех и грех. Наука есть наука.
Но у Субъекта, наконец, после огромного перерыва — вспышка карьеры. А кто удержится? Тем более что он женился.
Жена Субъекта вчера слышала по радио «Голос истерики». Оказывается, там, в прериях, на Диком Западе, едят двести сортов колбасы.
Обычное дело. Блага в жизни Субъекта и его жены увеличились, и оба поэтому начали страдать от их нехватки.
- Господи, — говорю, — двести сортов! Да у нас в каждом буфете другой сорт, а сколько буфетов по стране? Да что в буфете! У нас каждый кусок колбасы — сюрприз.
- Вы живете в мире выдумок, — сказал Субъект. — Хватит с меня.
- Мы все живем в мире выдумок, — говорю. — Все, что на вас надето, — кто-то выдумал, а также дом, отопление, а также фрутазоны и ваша должность в Академии. Что придумаем, на то и живем… Выдумка — это все, иначе — гибель Вселенной.
- Ну уж Вселенной!.. Земли?
- А у вас есть доказательства, что мы не одиноки?
- А другие миры? — сказал Субъект.
Он огляделся все же, не идет ли кто-нибудь из кандидатов.
- Какой субъективизм — Земля центр Вселенной!.. Он строго посмотрел на меня и сказал:
- Вы протаскиваете поповщину.
- Раньше поповщиной считалось, что мир образовался в один день, теперь поповщина — если кто не верит в первичный взрыв. И это на памяти одного поколения.
- Вы развенчиваете естествознание.
- Только претензии ее деятелей — решать судьбы. Да и естествознание — еще не вся наука. Началась уже наука о человеке.
- Это одно и то же.
- Маркс считал, что нет. Но надеялся, что они сольются. На том и расстались.
Меня на дискуссию не пустили, как озорника и афериста.
Я хотя и огорчился, но пришел все же в темный коридор и уселся напротив закрытой двери, за которой железными семимильными шагами продвигался доклад, где Субъект грозился загнать, наконец, судьбу в симметричное состояние.
При свете луны из окна я кое-как разбирал свои заготовленные тезисы с опровержениями и дерзко выкрикивал их в дверную щель, когда в ней появлялась освещенная полоса, и кто-то из курящих стряхивал пепел в коридор. Иногда я гудел аргументы в замочную скважину, но ее все время загораживала чья-нибудь туго натянутая одежда, и потому голос мой искажался и звучал грубо и неприветливо.
Как раз случилась электрическая авария на подстанции, и все здание, кроме этого зала, не освещалось и было погружено в темень.
- Симметрия только у неживого! — порциями выкрикивал я. — Живое поведение от симметрии уклоняется! И так далее…
Я орал, меня не пускали, все шло нормально.
Дверь была старинная, хорошо лакированная, я уже начал привыкать к ее устойчивости, и потому был даже неприятно поражен, когда ее открыли.
Дверь открыли, ярким лучом осветив темноту коридора и меня, который при лунном свете пытался прочесть заготовленные замечательные тезисы.
Ко мне, в мою темноту выскочил младший кандидат наук и свистящим шепотом спросил:
- Это правда?
- Правда, — на всякий случай ответил я.
- Это правда, что во всем здании отключен свет, а этот зал почему-то освещен?
Я удивился. До меня только сейчас дошло, какая кругом позорная темнота и не гудят лифты.
- Авария на подстанции, — сказал он. — А у нас в зале свет горит… Нам звонили, ругаются, спрашивают — почему? Говорят, что мы жулики. Свет горит, а счетчики не работают.
- Надо Толю-электрика спросить, — говорю. — Я электричества боюсь… Электроны, позитроны, знаете ли, нейлоны, Мелоны, Дюпоны, купоны, кулоны…
- Чудес не бывает, — восторженно сказал он. — Мы к чему-то подключены! Может быть, даже сработал термоядерный синтез, идет неуправляемый процесс. Ищите Толю, у него есть фонарик… Немедленно в лабораторию… Если процесс неуправляемый, то им надо управлять.
Я похолодел.
- Я знаю, к чему мы подключены, — сказал я.
И бросился бежать по лунному коридору, расточительно роняя заготовленные тезисы.
- Неужели, — бормотал я. — Неужели…
Я разыскал Толю-электрика, который при свете карманного фонаря писал письмо на радио с просьбой исполнить песню, из которой он помнил только первую строку: «Ах, Сема, Сема, забудь про Анжелику», и сообщить, кто автор. Я сказал ему:
- Толя… Ищи, ради бога… Ищи, куда ведет провод, к которому подключен освещенный зал.
Толя отыскал, и мы пошли по этому проводу. Дорогой дядя… Ладно, дорогой дядя, потом, потом. Случился такой поворот судьбы, какого не только Субъект, но и я не мог предполагать.
34
Дорогой дядя!
Мы выбрали момент у судьбы, выскочили на ее новом повороте с Толей-электриком и пошли вдоль нужного нам провода.
И провод довел нас до двухэтажного дома, подготовленного на слом, где на первом этаже все еще жили, а на втором хранился ценный хлам — «славянский» шкаф, береты вязанные крючком, и так далее, которые реставрировали молодые весельчаки в надежде, что хлам станет антиквариатом. Среди веселящихся я узнал мужа Кристаловны и Сапожникова.
Дорогой дядя, я уже знал, откуда этот поганец, муж Кристаловны, добывал бесплатную энергию. Двигатель Сапожникова, над которым много смеялись как над «вечным». Но вот Академия освещена бесплатно. И теперь, конечно, смеются все. Кроме мужа Кристаловны.
Ему не до смеха.
Почему? Об этом позже.
Сначала об его окружении, о весельчаках.
Они престижем не озабочены, золото не пахнет, его надо иметь много. Поэтому они обхаживали мужа Кристаловны и мощно пахли французскими духами и духами фирмы «Маде ин».
Часть из них где-то числилась и имитировала деятельность, а часть даже не напрягалась. И для каждого из них безработица была не беда, а мечта.
- Спой, дружок, — сказал Сапожников. — У нас есть гитара.
- Я на шестиструнной не играю, — говорю.
Там были молодые люди разных сословий, и они братались.
- Академию, Академию освещаем! — орали они и хохотали. — Пей, Паша. И Сапожников пил, и они подливали. Я еле оттащил его в сторону.
- Гошка, а ведь я доказал теорему Ферма, — сказал он. — Помнишь, я еще в школе дурацким способом доказал ее для пифагоровых оснований.
- Каких?
- Пифагор открыл особенные числа, у которых сумма двух квадратов равна квадрату третьего особенного числа. И даже есть формула, по которой эти числа составляют, если хотят. Сказать формулу, малограмотный?
- Кто же ее не знает! — говорю я небрежно. — Числа скажи.
- Например: 3, 4 и 5. Иногда даже доказывали эту Ферму, но для отдельных чисел, а я — для пифагоровых, то есть для целого их класса. Дальше?..
- Валяй, — говорю.
- Теорема, которую Ферма записал в 1630 году на полях книги Диофанта, выглядит так: —Он взял какую-то бумажку: An + Bn? Cn при «n» > 2. Я и вцепился в эту двойку и захотел узнать, что будет при степени 3. Но ведь каждую степень больше двух можно превратить в сумму квадратов.
- То есть как?
- Степень — это умножение, а умножение — это сложение. Все уже и забыли про это.
- Это надо же! — говорю. — Подумать только! Слава богу, хоть ты вспомнил.
- Отстань… — сказал он, продолжая бормотать и писать на бумажке. По-моему, это была квитанция из прачечной. — Берем кубы пифагоровых оснований, делаем из них сумму квадратов и зачеркиваем равенства… Вот так…
32 + 32 + 32 + 42 + 42 + 42 +42 = 52 + 52 + 52 + 52 + 52
То есть остаются слева одна четверка в квадрате, а справа две пятерки в квадрате. Неравенство очевидно?
- Ясное дело! — говорю, а меня уже тошнит от цифр.
- А другие степени любых оснований неравенство еще больше увеличивают. Значит, собака зарыта где-то между степенями 2 и 3.
- Собака — друг человека, — говорю.
- Уймись, — сказал он. — То есть Пифагор открыл особенные основания, которые дают всем известное равенство… Я же доказал, что это равенство нарушается при любой другой степени, кроме 2… Ну, а Ферма открыл, что и сам квадрат есть степень особенная и исключительная. Так как остальные степени невозможно разложить на две такие же. Кстати, он записал это на полях той же Диофантовой книги. И это считают самым важным его открытием в теории чисел. Так и сказано в «Брокгаузе»: том 70, стр. 585. И я убедился, что все дело в двойке, в степени 2. Я стал думать… — он показал, как стал думать: выпучил глаза и сжал губы, — что же это за такое особенное число 2, в чем же его особенность?..
- Может, хватит? — говорю. Но разве его остановишь!
- … Во-первых, 2 — это число простое, то есть делится лишь на единицу и на самое себя, а во-вторых, оно — четное. Но мало этого, оно единственное такое — простое и одновременно четное. Все остальные либо четные, либо простые, а это — одновременно! Усёк?
- Ну и что?
- А то, что 2 есть единственное число, которое удовлетворяет всем тогдашним условиям одновременно. Других чисел тогда просто не знали.
- Ни фига себе… — говорю. — А теперь знают другие?
- А как же! Иррациональные, отрицательные… И число 0 тогда числом не считалось. Тогда знали только целые, положительные, рациональные, простые и четные.
- Вот тебе и 1630 год! — говорю. — Календарь не подведет! Это ж «уголок»! Ты открыл «уголок»!
- Что значит «уголок»?
- А это уж мое открытие, — говорю.
Пора было спасать его от весельчаков. Сапожников есть Сапожников — делится только на единицу и на самое себя. Если он за эту Ферму получит деньги — можно будет занять у него на «Запорожец».
- Понимаешь, — сказал он, — когда Ферма говорил, что нашел простое доказательство теоремы, он мог иметь в виду только это особенное свойство самого числа 2. Что и требовалось доказать. Я и доказал это своим способом.
Эх, Сапожников, Сапожников…
- Мой сын тоже доказал известную теорему своим способом, — говорю. — Я его спрашиваю: А и Б сидели на трубе, А упало, Б пропало. Что осталось? Обычно отвечают И, а он, знаешь, что ответил?
- Что?
- Труба, — говорит, — осталась труба.
- Оригинально, — задумчиво сказал Сапожников.
- Что делает здесь этот тип? — спросил я.
- Кто? А-а… Муж Кристаловны? От него у меня секретов нет… Он первый применил мой двигатель.
- А ты знаешь, для чего?
- Нет.
Я рассказал, на что идет бесплатная энергия его двигателя. Он отрезвел и заснул.
- Придумай что-нибудь, — произнес он, засыпая. Легко сказать.
Но мне помогло то, что Сапожников был неслыханный простофиля, и его космическая наивность.
Когда построили двигатель, то вместо того, чтобы испытать его двигатель на ближайшем нужнике — ведь стоит же рядом! — Сапожников осветил конференц-зал Академии. Неужели Сапожников думал, что это дело останется незамеченным? И когда муж Кристаловны узнал, что Сапожников так не думал, он понял, что приближается крах, о котором он сам старался не думать…
Выкрасть двигатель — не выход. Сапожников отдаст чертежи в Академию, если уже не отдал. Но как это узнать? И муж Кристаловны пришел ко мне.
- Я пошутил, — сказал он. — Ваша жена не биоробот.
- Вот как? — говорю.
- Но в ней скрыта особенность. Она донорский ребенок. Мать ее, покойница, очень хотела ребенка. Я это устроил. Но она умерла родами, и девочку воспитал я.
- А кто донор?
- Ралдугин.
- Джеймс? — вскричал я.
- Папа! — вскричала мать моего ребенка.
- Да. Он абсолютно сверхъестественно здоров в генетическом смысле. Я проверял.
- Какой же она биоробот? — говорю. — Человек родил человека. Все остальное — техника.
- Я же сказал, что пошутил.
- Шутка длилась двадцать лет, — сказала мать моего ребенка. — Он врал мне с пятилетнего возраста. Дать бы ему по морде…
- Это можно, — говорю.
- Это ничего не изменит, — быстро возразил он.
- Тоже верно, — сказала она.
- Биороботы невозможны в принципе, — говорю я рассудительно. Они ничего не хотят. Все можно сделать искусственно, кроме желания и воображения.
- Откуда вам это известно?
- От Сапожникова. От кого же еще?
- Вот за этим я и пришел.
- То есть?
- Чтоб вы узнали — отдал он уже чертежи в Академию или нет?
- Зачем?
- Я хочу уговорить его не отдавать.
- Он вас не послушает.
- Ну что ж, тогда ему несдобровать. На него нажмут.
- Кто, примерно?
- Примерно, Мамаев-Картизон.
- Этот кретин в отставке?
- Это на первый случай, — сказал муж Кристаловны. — Потом нажмут на вас.
Он остановился. Приближалась мать моего ребенка. Неплохую испекли доноры. Молодец Ралдугин. Я всегда знал, что Джеймс не подкачает. В руках у нее был поднос жостовской артели, с розами.
- Я ничего не имел в виду, — быстро сказал он.
- Запомни, — говорю. — Последний раз запомни… Ты знаком с Громобоевым? Он содрогнулся. Громобоева он не знал.
- А что он мне сделает?..
- Он тебя разорит.
Краска схлынула с его ланит. А вдруг этот Громобоев знает тайну его производства?
- Хотите денег? — все так же быстро спросил он. — Вам нужны деньги?
- Конечно.
- Сколько?
- Четверть стены.
- Чего?
- Четверть стены дачи Кристаловны.
Когда до него дошло, он стал красный. Так было несколько мгновений. Потом он исчез со скоростью света. Или чуть медленней.
- Ты же его пришиб, — сказала мать моего ребенка.
- Чем? — спрашиваю. — Ведь поднос был в руках у тебя.
- Добыча золота — монополия государства, — сказала она.
- Ах, да… — говорю.
- А тем более производить его…
- Из чего?.. — говорю. — Ты вспомни…
- Наивный ты человек, — говорит она. — Дороже нет ничего… Вся земля из него состоит.
- Ну уж… — говорю, — вся.
- Земля была глыбой льда, которую гравитация пригнала на орбиту… А когда растаяла — развилось живое… И у всего живого есть рибосома. …Вся суша — есть отходы живого… А что такое отходы? Вот то-то.
- Слушай, а правда, говорят, что в живом эволюционирует все, кроме этой рибосомы?
- Правда…
- Слушай, откуда ты все это знаешь?
- Так тебе и скажи… Ладно, я с твоим Громобоевым оказалась в одной компании. Там много спорили. Это было в тот вечер… Помнишь? Когда в лифте все вдруг решилось… И про рибосому он мне рассказал.
- Тогда понятно, — говорю.
- Что тебе понятно? Есть две теории происхождения жизни. Одни считают, что жизнь самозародилась на Земле, другие — что космос наполнен спорами… Громобоев сторонник второй теории — Панспермии… Это он почему-то советовал родить мне от тебя нашего сыночка. Ты против?
- Я?!
Ну, биоробот! Ну, мать моего ребенка!
- Знаешь, — говорю, — действительно, пора идти к Громобоеву.
- Кто он тебе? — спрашивает она.
- Старый знакомец. Потом я спохватился.
- Прости, — говорю. — Старый незнакомец. Про него много фантазировали. Знал ли я, как все обернется, дорогой дядя?
35
Дорогой дядя!
Громобоева я нашел под кустом красной смородины.
Приближался полдень, и он готовился поспать возле серого переносного телевизора. Ну, расцеловались. Ну, то, се…
Громобоев, Сапожников… Жизнь разносила нас в разные стороны, потом изредка сводила опять. С Сапожниковым я уже встретился, а как себя чувствует Громобоев? Как он? Мы не виделись лет шесть. Ну, то, се, я его спрашиваю:
- Как ты думаешь, люди достигнут бессмертия?
Он раскатал на траве одеяло, которое еще лет двадцать назад было совсем новым, и улегся в тени красной смородины. Возле муравьиной кучи. Но я видел, что муравьиная трасса проходит в стороне.
Он болтанул в воздухе часами «сейко-самовзвод», и они пошли. Стрелка показывала полдень. Так он заводил свои часы.
- Мало трясешь, — сказал я, зная эту марку. — С одного раза они останавливаются через час.
- Тогда я переведу стрелку обратно на двенадцать — и до завтра, — сказал он и сладко, предвкушающе зевнул.
- А остальное время что будут делать твои часы?
- А зачем мне остальное время?
«Вот как!» — подумал я и тут же забыл, о чем подумал.
Я сам умею наводить сон на кого хочешь, но Громобоев был вне конкуренции.
- Ну что тебе? — спросил он. — Хочешь — поспи часок. Потом смородину будем есть. Кислая…
Я тупо, почти засыпая, повторил свой вопрос.
- Достигнут люди бессмертия?
Он лег на спину и сдвинул панаму на нос.
- Уже достигли, — сказал он.
Я мгновенно очнулся. Сон — как рукой.
- А почему мы о них ничего не знаем?
- Они помалкивают, — сказал он из-под панамы. Это был ответ ответов.
И засвистел. Сейчас захрапит. Вот гад!
Чтобы не дать ему заснуть, я включил телевизор. Громобоев не любил, когда его будят. Я знал это. Но ведь по знакомству.
Он пожал плечами. По телевизору опять бушевала демонстрация. Я уже жалел, что включил. Но он упорно смотрел на телеэкран.
- Кто это? — спросил я. — О чем они?
- Это Эллада, — сказал он. — Демонстрация у Пирея.
Эллада… Эллада… Эллада… Дом сердца моего. Все правильно. Потом показали наводнение. Я как-то не придал этому значения. Вообще не принято придавать значение громобоевским словам. Но потом они прорастают.
- Ну, тогда ты можешь сказать, для чего искусство? — спросил я, перекрывая шум наводнения и рев лихого дождя в телевизоре.
- Оно рождает гениев, — сказал он.
- И все?
- Тебе мало?
Я подумал — все станут гении. Девальвация гениев. Какой ужас. Неужели и я захотел привычного дефицита? Да вроде нет. А все же как-то скучно — все гении.
- А как гениям живется? — спрашиваю. — Сладко? Горько?.. Если гений, как ты утверждаешь, это не сверхчеловек, а сверхчеловечность, то его жизнь — пытка… Или у них, у гениев, нет проблем.
Он с трудом приоткрыл слипающиеся глаза.
- У них свои проблемы, — сказал он, отводя глаза куда-то в сторону.
И я увидел, как там, вдалеке, где помещался дачный поселок, в котором я когда-то жил у Кристаловны, и недалеко от дачи ее мужа, взорвался холм. «Неужели?» — подумал я и постарался тут же забыть об этом. Он заснул, как отрубился. Я на цыпочках пошел прочь. Ах ты Громобоев!
На стоянке такси я сел в машину. Шоферы что-то громко обсуждали.
Когда я проезжал мимо бывшего холма, таксист быстро поднял стекло и изолировался от окружающей среды.
В том месте, где был холм, зияла огромная яма, и суетились люди в противогазах. Из окрестных строений разлетались личные машины.
- Коллектор рвануло, — сказал таксист. — Год не чистили… Паразиты… Вонь до неба.
- Ну что твой Громобоев? — спросила меня по возвращении мать моего ребенка.
- Когда я рассказал Громобоеву о муже Кристаловны и попросил придумать, как с ним бороться, Громобоев ответил: «Ладно».
И я стал хохотать, прямо закатываться — так я веселился.
- Что ты все хохочешь? — спросила меня мать моего ребенка.
- Я начинаю бороться за мир своими средствами, — говорю. — Что я, рыжий?
- Ты не рыжий, — сказала она, — ты уже лысый. Это же смешно…
- Вот видишь? — говорю. — Вот видишь?.. Уже смешно.
36
Дорогой дядя!
…Когда мы еще жили на Буцефаловке, студенты автомобильного института купили в складчину трофейный автомобиль лохматого года выпуска. И стали гонять по Москве. На обратном пути машина остановилась, и ее пригнали на руках.
Стали разбираться. Ничего не нашли. Тогда во двор пришли надменные профессора с автомобильных кафедр. И, намекая на зачеты, — позор! — полезли в потроха. И тоже ничего не нашли. Все притихли.
Тогда возвращавшийся с работы шофер Шохин постучал где-то сильно укороченным ногтем и сказал:
- Бензина нет.
Вот когда Буцефаловка хохотала.
То есть дело не в том, что стрелка не сработала и показывала, будто бензин есть, а в том, что люди живут под наркозом или гипнозом сложных результатов, а от простых причин — бегут, себя не помня.
Дорогой дядя, извини, что долго не писал, но произошло невероятное.
Когда моему сыночку настало семь месяцев, и он отказался пить материнское молоко, и потребовал щей из свежей капустки — отказался от титьки, как отрубил, и мать его плакала, что она ему больше не нужна, и пусть ест что хочет, то на следующее утро увидели, что он стоит в кроватке без штанов и держится за перекладину.
Тогда я сказал: «Исполняются танцы северных народов» — и стал языком подражать загадочному инструменту, который у всех земных народов называется по-разному, а звук издает один: бурдым, бурдым, бурдым. И значит, когда-то вся планета издавала в задумчивости этот звук и лишь потом услышала отдельные музыкальные голоса.
И под этот «бурдым-бурдым» сыночек заулыбался, и стал топать голыми ножками, и трясти голой попкой, и изо рта у него свисала кожура от соленого огурца, который он где-то добыл.
И жена сказала: он скоро будет ходить, надо покупать манеж, деревянный. Поставим посреди комнаты.
И далее она стала ходить по магазинам, и смотреть, и расспрашивать, но манежи попадались плохие, а она уже слыхала о хорошем.
- Чего ты все ходишь? — говорю. — Есть же телефон. Звони. Наводи какие-нибудь справки. Она стала названивать: скажите, у вас есть и так далее — и однажды ей ответили:
- Есть!
Это было в половине девятого вечера, за полчаса до закрытия магазина.
- Спроси — много? До завтра хватит?! — крикнул я. Ей сказали, что если прийти рано утром, то да, хватит.
- Давай деньги, — говорю. — Деньги давай.
- Вот это размах, — сказала она. — Я думала, тебя от дивана не оторвать.
А так оно и было. Целый год я не вставал с дивана, чтобы не прерывать работы, писал тебе, дорогой дядя. Такая пошла полоса. Мне тогда казалось, что то, что я пишу, срочно понадобится взволнованному человечеству. Неважно. Я так думал. А тут сорвался с места и помчался вниз на лифте, и выскочил на улицу, и схватил таксиста, который катился в парк:
- Старик, сын у меня, мне пятьдесят девять лет, в магазин привезли манежи, до закрытия полчаса, это мой первый сын.
- Едем, — сказал таксист.
И стал не таксист, а танкист, и не уехал в парк, а успели за 15 минут до закрытия. Танкист отстранил меня властной рукой и пошел впереди. С продавщицами он держался надменно и дырявил жестким пальцем оберточную бумагу на уложенных в стопку пакетах с манежами.
На крикливые возражения продавщиц отвечал:
- Нам надо с красным дном, а с синим нам и на фиг не надо.
Выбрали, заплатили, погрузили, доехали до дому, подняли в лифте, расплатились.
- Вот так, — сказал танкист и постепенно стал таксистом. Такие, брат, дела.
И вот тут, в середине ночи, а именно до середины ночи мы с женой монтировали этот разобранный, хорошего дерева, хреновый манеж, и произошло небольшое происшествие, пустяк, который потом стал влиять, можно сказать, на все. И я уверился. До середины ночи мы не могли собрать детский манеж, состоявший из шести доступных деталей. Представляете! Четыре светлые рамки с вертикальными палочками и две доски, обитые красным дерматином.
Как их ни вертели, обязательно у последней детали нужные шипы не влезали в нужные пазы.
Мы вертели эти легкие стенки, были потные, красные и пристыженные. И у нас не получалось.
И только отчаявшись, мы взглянули в печатную инструкцию еще раз. И увидели приписку от руки, с которой полагалось бы инструкцию начинать: «Начинать сборку надо с привинчивания металлических уголков в указанные на рисунке отверстия». А мы думали - привинтим их позже.
И я похолодел. Я впервые подумал: «Неужели уголки — настолько реальность?» Сначала жена сказала:
- Чушь. Не все ли равно, с чего начинать сборку? А я подскочил:
- Стоп! — закричал я неистовым неадекватным голосом. — Стоп! В этих проклятых уголках все дело! И с этого должна была начинаться инструкция! Не поняла?!
- Нет.
- Как только мы привинтим уголки к каждой из четырех стенок, мы сразу найдем низ любой стенки и ее внутреннюю сторону. А все остальное уладится само собой… Они ведь еще и ориентир!
- Идиоты, — подумав, сказала жена.
И я понял, что это относилось не только к нам. Это было как молния. Это относилось, страшно подумать, ко всему человечеству.
А до этого я думал, что «утолок» — это метафора, что это — «краеугольный камень» какой-нибудь проблемы, но маленький.
А теперь уж точно убедился, что в каждом наисложнейшем деле есть свой реальный «уголок», без которого дела не распутать, и все усовершенствования — есть усложнения и поправочки. Но толку от них — чуть.
37
Дорогой дядя!
Мать моего ребенка была великая актриса. Только об этом никто не знал. И слава богу. Иначе бы ей дали роль, и она бы ее репетировала. А потом пыталась бы подмять жизнь под пьесу. А так как ей роли никто не давал, то роль писала она сама, будучи уверена, что пьеса к ней уж как-нибудь сама пристроится. Еще девчонкой ей все удавалось. Ей, например, удалось выжить.
Но поэтому жизнь моя осложнилась. Захожу я среди бела дня из гостиной-мастерской в спальню-кабинет и вижу: сынок мой спит, посапывая в своей кроватке, а мать моего ребенка сидит на нашем ложе в незнакомой мне голубой, с кружевными белыми оборочками, очень короткой рубашке, из-под которой видны ровные коленки. И сидит она по-японски на пятках, и опирается о подушку плавными руками цвета охры золотистой, и мыслит. Фон — английская красная и киноварь в сильном разбеле, смятая постель взята костью жженой с белилами и чуть умбры.
Потом поднимает на меня хмурые глаза и говорит задумчиво, как при контузии:
- Я видела чудный гостино-спальный гарнитур из четырнадцати предметов, как раз тебе в мастерскую.
Когда я пришел в себя, я малость залетел в недалекое будущее и увидел квартиру, забитую мебелью, которая была забита барахлом, которое… И как мне негде притулиться, кроме как под столом или за шкафом. Но под столом лежал свернутый ковер из прошлой жизни, а за шкафом — из будущей.
- Ты вообрази, — сказала она, — и недорого.
Я довольно стойко переношу житейские неудобства, от которых все давно уже отвыкли: могу спать у Кристаловны в комнате с золотыми стенами, но без окон, могу работать, стоя в троллейбусе, и даже спать в трамвае стоймя, держась за ручку. Был такой случай. Рассказать? Ладно, в другой раз. Но очень плохо переношу помехи, которые даже считают не помехами, а удобством.
Удобство для меня — это: деньги на книжке, аккредитив в кармане, пустая квартира и возможность купить билет в западный сектор Бирюлева. Из мебели я больше всего люблю зубную щетку и электробритву, а все остальное у меня это отнимает и гасит. Но уже когда она мне сказала: «Вообрази», я озверел.
Сначала командуют: «Вообрази, как тебе будет хорошо», потом: «Не воображай, что тебе с кем-нибудь будет лучше», «Вспомни то», «Забудь это», «Проснись», «Надо спать, когда все спят», «Слушай, ну что ты живешь, как во сне?», «Людям твои сны не нужны»… Я вытерплю все, но когда покушаются на мою способность воображать что угодно, вспоминать что угодно, и наводить сон на кого угодно, даже храпом — я зверею. Я почти перестал летать в прошлое. Ладно, хрен с вами, от него одно расстройство. Людям надоело помнить страдания сосункам напоказ — это их право. Я согласился не летать в будущее, ладно, хрен с вами, от него тоже одно расстройство. Все время видишь, что оно выглядит не так, как тебе надо, потому что либо тебе мешают влиять на него сейчас, до полета, либо его отменит Апокалипсис, и будущего не будет. И многие занялись только тем, с чем сталкиваются в данную секунду — кто-то наступил на мозоль, или ближайший начальник — сука. Я все терпел, но теперь у меня отняли, можно сказать, последнее — не велели храпеть, потому что это не навевает сны, а будит. И я понял — хватит. Я начинаю жить по собственному сценарию и буду биться головой об стенку в полное свое удовольствие… Если она только скажет «проснись»… Если она только скажет… Но она сказала: «Очнись». И я очнулся. В том-то и дело, что она на чужие сценарии плевала и делала только то, что открывало ей ее истинные желания.
- Ну как, — сказала она и чуть сдвинула назад кружевную бледно-голубую комбинацию. — Сегодня купила.
- Гениально, — говорю. — А ну, еще повыше.
- Повыше нельзя, — говорит, — Через минуту и семь секунд просыпается наш сын. И добавила:
- Слушай, — сказала она, — я думаю, мебель помешает нашему сыночку ездить на велосипеде по гостино-спальному кабинету.
Понимаешь, дорогой дядя? Когда человек открывает свои истинные желания, они всегда совпадают с чьими-нибудь истинными желаниями. Это и есть творческое поведение. И я страстно захотел иметь трехколесный гэдээровский велосипед, где заднее колесо ведущее, а два передних — толкаемые и синхронно поворачиваются. А баранка… А маленькая цепь, а педали… То есть велосипед едет, как бы задом наперед по сравнению с остальными.
Гляжу — а он уже стоит в мастерской.
- И денег осталась куча, — сказала она.
- Это хорошо, — говорю. — Ты уж извини за храп… Это самозащита. Впервые я начал храпеть при женщине, которая была до тебя.
- Женщины до меня не было, — сказала она.
Она сказала правду. До нее была профессионалка. С этого дня, дорогой дядя, я перестал храпеть, и летаю, и навожу сон, какой угодно и на кого угодно, и могу приступить к картине после того, как отменю Апокалипсис.
Вот что значит женщина, которая когда-нибудь должна была родиться. Родиться, чтобы не освобождаться, а освобождать. Бессмертная обезьяна, которая когда-то встала на ноги, и ребеночек повис в чреве вниз головой и обрел разум, и тем самым она дала разум всему человечеству, которое она народила, но которое теперь залезло под машину из-за дождя и никак из-под нее не вылезет. Хотя дождь кончился, а машину некому угнать, чтобы они опомнились и приступили, наконец, к тому, ради чего машину купили. К жизни, то есть к совершению судьбы.
38
Так вот, дорогой дядя, «Борис Годунов» Александра Сергеевича Пушкина есть первая попытка трактовать судьбу в новом роде. Не как предсказуемое или непредсказуемое будущее, а как складывающееся на глазах.
Пушкин, пожалуй, первый усомнился, что судьба человека есть следствие его страстей и поступков, то есть возмездие за грехи. Хотя ныне с успехом доказывают и обратное. И даже кладут первую половину пьесы перед зеркалом в надежде, что оно отразит вторую симметричную половину.
Мы не знаем, мучила ли реального Бориса совесть или нет. Ну а если б не мучила? Его бы не скинули? Скинули бы. Дела пришли в упадок, а Самозванец обещал все поправить. А потом смотрят — враг. Привел других панов. И вовсе грабителей. И самозванца из пушки распылили.
У Пушкина — судьба человеческая и судьба народная — не одно и то же, а вещи разные. И он однажды написал не трагедию, не комедию, не драму, а сцены. И из рыцарских времен — тоже сцены. И судьба — это не логическая машинка, но и не хаос, а именно сцены, то есть дорога через хаос.
Потому что судьба человека зависит не от хаотического или компьютерного рока, а от той порции обстоятельств, с которыми он столкнулся и считает законными или незаконными. И придумывает, как быть.
И потому Буцефаловка, которая знала, что судьба — это то, что складывается (так и говорили: так сложилась его судьба), знала о жизни больше любого шахматиста или работника театра и его окрестностей, которые обещают, что театр — это зеркало жизни. Потому что судьба одного человека зависит от того, как его личные выдумки жить столкнутся с результатами выдумок остальных людей, и какую он хлебнет порцию. Но судьба народная зависит от большой экономики. Слава богу, хоть это начинают понимать. Но еще слабо понимают, что и экономика складывается из выдумок. А драматурги все еще пишут пьесы, а не сцены. А театр очень любит один конфликт на всю компанию. Это называется — выстроенная пьеса. В отличие от пушкинской. Невыстроенной.
Они ищут у Пушкина проповедь возмездия, от которой он первый же и освободился. И написал ряд сцен, где каждая из них — жемчужина.
Аристотель о трагедии говорил просто — трагедия есть подражание действию. О том, что пьеса — это зеркало жизни, стали болтать позднее.
Когда забыли, что как раз в зеркале все вывернуто, забыли, что в зеркале левое ухо — это правое. И наоборот.
Дорогой дядя, а теперь я прерываюсь, потому что я счастлив.
Я хотел многое рассказать, но все меркнет перед тем, что случилось.
Я сделал великое открытие.
Может быть, его все знают, но я не встречал никого, кто бы знал.
Но как только я его изложу, скажут, что оно известно всем. Потому что оно, как всегда, идиотски простое. Дядя, внимание!
Я открыл, в чем отличие умножения от сложения. Внимание! Вот оно!
Складывать можно что угодно, а умножать — только одинаковое. И это есть «уголок уголков».
Дорогой дядя, мир зашел в тупик, потому что проморгал это отличие. Казалось бы, одно и то же. Умножение — это упрощенное сложение, более простой способ, сокращенный, так сказать, — умножь вместо того, чтобы складывать, не складывай поштучно, а умножь.
Но дело в том, что складывать можно что угодно, а умножать только одинаковое. Эта простая истина наглухо забыта.
Нельзя умножить 2 паровоза на 4 яблока, а сложить можно.
Так вот, дорогой дядя, судьба складывается из разных разностей, а не умножается из одного и того же.
Ее пытаются вычислить, а ее надо сотворить.
Как же узнать будущее? Ведь в любой прогноз или в приказ жизнь внесет поправку. Из чего же складывается судьба?
А ведь в деле с Апокалипсисом это — вопрос вопросов.
Дорогой дядя, судьба складывается не из намерений, а из выдумок и шансов их выполнить.
Поэтому, дорогой дядя, я хочу тебя успокоить. У планов организовать общий или маленький такой, уютный Апокалипсис шансов на выполнение нет. На самоубийство никто не пойдет. Это брехня. Ядерный потолок один для всех. Исключений не будет. Поэтому пока гешефтмахеры и гешефтфюреры забавляются, спекулируя на страхе, дело идет к тому, что их возненавидят все.
Поэтому, дорогой дядя, надо заниматься хозяйством. Они сами дозреют до разоренья. Его можно, однако, избежать разными мерами, например, перевести нахапанные деньги из военной промышленности в гражданскую, чтобы опять обскакать своих родимых конкурентов, но не самоубийством. Потому что «хотя самоубийство есть выход из любого положения, но это положение, из которого нет выхода» — сказал поэт. Какие же шансы, дорогой дядя, у нормального народа выполнить свой план? После открытия закона прибавочной стоимости только один — выдумка. Надо придумать, как его выполнить, этот план. То есть — творчество.
После того как узнали, что человек инструментом производит продуктов больше, чем нужно ему одному, стало ясно, что выдумка — основа всего. Так как и инструмент, и поведение надо выдумать.
Но всякая выдумка, умноженная механически, становится глупостью, то есть упирается в невозможность ее выполнить. И тогда ее заменяют другой выдумкой, чтобы не зарываться. Потому что жадность фраера сгубила.
Они зарвались, дорогой дядя, и потому одурели. Ничего. Подопрет — опомнятся. Европа уже приходит в себя от старых выдумок и ищет контакта. Причем, не со страху, а именно от потери его. Они поняли, мы на самом деле первыми не кинем. И мир для нас — это не лозунг, а нормальная работа, энергетический оптимум, ходьба, а не ожиренье, здоровье. Если копнуть, то сталкиваются не разные интересы, а одинаковые выдумки их удовлетворить.
Сейчас передали, что в африканской пустыне американские профессора хотят защитить беженцев из Европы от черного коренного населения тем, что конструируют «этнический вирус», который бы морил черных и не трогал белых. И у профессоров не хватает воображения понять, что следующей выдумкой будет вирус, который бы морил белых и не трогал черных. Потом будут вирусы для рыжих, крашеных, лысых. Потом будут вирусы для скучных. И планета, чтобы выжить, сгоряча откажется от науки. Я выражаю тревогу. Маркс называл это дело «профессорский кретинизм».
Конечно, дело с Апокалипсисом решит не хохот, а, как всегда, экономика. Подопрет — найдут выход. Но смех этот выход готовит.
Человечество может страдать из-за чего угодно, любить что угодно, бояться чего угодно, бороться с чем угодно, но смеяться оно может только над собой. Больше ему смеяться не над кем.
Почему всемирное хозяйство надо все время вытаскивать за шиворот, как пьяного с телебашни? Потому что кому-то нужен дефицит. А тот, кому он нужен, одурел от выдуманных желаний. Пр-р-рестиж! Р-разорву! Баб! Золота! А копнуть — ему всего и надо-то — банку пива да яичко. И то крутое. А разговоров, разговоров!.. Дорогой дядя, не знаю, как тебе это объяснить и чем подкрепить эту уверенность, но мы сейчас накануне новой вспышки добра.
Дорогой дядя, я всеми потрохами, всем опытом, всем разумом чувствую, что оно началось, добро, оно началось гораздо раньше, но был долгий ужасающий перерыв, и мир устал от перерыва. Но теперь началось. Вот увидишь. Это не мечта, дорогой дядя. Началось.
Назад: Часть II. Скоморохи начинают битву
Дальше: Часть III. Парад бессмертных