Dirae
Красное.
Мокрое, красное.
Все ноги в красном.
Вон. Наклоняется к красному. В руке у него блестит — другая рука рвет, трясет что—то в красном.
Шевелится.
В красном шевелится.
Не хочет, чтобы шевелилось. Пинает, снова вскидывает блестящее.
Меня не видит.
Из красного — звук.
Мне больно от звука.
Тоже не хочет звука. Издает звук, опускает красное.
Остановить его.
Зачем?
Не знаю.
Его рука — в моей. Глаза расширены. Вырывается, машет блестящим.
Отобрать.
Махнуть блестящим поперек лица. Распускается. Цветок. Красные зубы. Снова махнуть блестящим, в другую сторону.
Красное. Красное.
Другой звук — пронзительный, неприятный. Вдалеке, но приближается. Белые глаза на красном—красном лице. Поворачивается, ноги скользят на красном. Можно поймать.
Звук все ближе. Под ногами шевелится в красном. Больно. Больно!
Звук слишком близко. Уйти.
Тьма.
Тьма.
ТЬМА!
«Я...»
Что? Кто? Как?
Кто это — «я»? Думай, думай!
Что значит думай?
Громко. Больно. Громко.
Забор. Мальчишки. Громко! Мне от этого больно.
Один мальчишка скорчился на земле.
Другие мальчишки.
Ноги. Как много ног!
Больно!
Я иду к мим. «Я...»
В каждой руке по мальчишке. Я отшвыриваю их прочь. «Я...» Еще мальчишки, еще ноги. Оторвать от земли, ударить друг
о друга. Отшвырнуть прочь.
Вот так! Мне это нравится!
Мальчишки исчезают.
Скорчившийся мальчишка. Одежда порвана, лицо в красных потеках. Это кровь. Я — знаю. Откуда я это знаю?
Мальчишка встает. Падает.
Лицо мокрое. Это не кровь. Вода из глаз. Это что?
Снова встает. Говорит со мной, словами. Уходит. Едва не падает, но не падает. Вытирает лицо, идет дальше.
Оборачиваюсь, на меня смотрят лица. Я смотрю на них. Они отворачиваются. Я тут одна.
«Тут. Где — тут?»
Двери. Окна. Шум. Люди. В темном окне — фигура.
Я двигаюсь — она двигается. «Я» подхожу поближе, чтобы взглянуть — она тоже подходит, тянется ко мне.
«Это — я?»
Тьма. Тьма. ТЬМА!
...тот, с ножом, вне пределов досягаемости. Отступает, подходит вплотную, снова шарахается прочь. Ждет, ждет, я его вижу краем левого глаза. Старуха все вопит и вопит. Еще один вскакивает мне на спину, пытается меня задушить, хохочет, кряхтит. Резко откидываю голову назад, чувствую, как ломается нос, он падает, пинаю его между ног. На меня бросается человек с ножом, хватаю его за запястье, ломаю его — да! Третий, с пистолетом, пугается, стреляет, «хлоп!», мусорный бачок шатается и опрокидывается. Он бросает пистолет, бежит, и я теряю его в переулке.
Когда я возвращаюсь, тот, которого я пнула, извиваясь на боку, ползет к пистолету. Увидев меня, замирает. Старуха наконец исчезла, человек с ножом привалился к стене склада.
— С—сука, ты мне руку сломала, бля!
Он снова и снова повторяет «сука». И другие слова. Я подбираю нож и пистолет и ухожу, ищу, куда их выкинуть. Со стороны реки небо светлеет, красиво.
Тьма...
...перекатываюсь по земле, пытаюсь отобрать автомат у плачущего человека. Он дерется, кусается, лягается, пытается ударить меня автоматом. Кругом толпа, люди: ноги, туфли, слишком близко, сумки, пакеты, слишком близко, кто—то наступает мне на руку. Тела на земле, некоторые шевелятся, большинство нет. Он бьется и воет у меня в руках, его бросила жена, он потерял работу, у него забрали детей, «голоса, голоса!». Внезапно сдается: глаза закатываются, он обмякает, он безопасен. Я отбиваюсь от разъяренного человека, на руках у него неподвижная девочка, он хочет автомат: «Дай мне этот автомат, дай его сюда!» Я встаю на ноги, стою над стрелком, меня окружают со всех сторон, теперь я защищаю его. Полиция.
Вращающиеся огни, красный, синий, белый, окружают нас со всех сторон, человека поднимают на ноги и уводят, почти уносят, его ноги почти не касаются земли. Он по—прежнему плачет, голова у него запрокинута, как будто шея сломана. Повсюду тела, большинство из них мертвые. Я умею отличать мертвых.
Один полицейский подходит ко мне, благодарит за то, что я предотвратила новые смерти. Я отдаю ему автомат, он достает блокнотик. Он хочет знать, как все было: что произошло, что я видела, что я сделала потом. Доброе лицо, веселые глаза. Я начинаю рассказывать.
...и потом тьма.
«Куда я деваюсь?»
Вот когда меня окутывает тьма — сразу после того, как меня выхватывают из одного сражения и переносят в другое, — где я нахожусь в это время? Этих промежутков времени просто не существует, никаких воспоминаний, кроме смазанных битв. Ни имени, ни потребностей, ни желаний, никакой связи ни с чем — только мое собственное отражение в витрине или в луже... Где я живу? Кто я такая, когда я там, а не тут?
И живу ли я вообще?
Кто я?
Нет, я не «кто». Я не могу быть кем—то. Я — нечто. Ходячее оружие, орудие, слепая сила, которую использует кто—то или что—то, мне неизвестное, с целью, которой я не понимаю.
Но...
Если я изначально задумана как оружие, сознательно создана с одной определенной щелью, для чего тогда я задаю вопросы? Автомат того бедолаги не интересовался ни собственной сущностью,
ни сущностью своего хозяина, ни тем, куда его вешают, когда он не нужен. Нет, я явно нечто большее, чем просто оружие: я способна...
...размышлять. Размышлять в тот самый момент, как отбираю у хихикающей парочки канистру с бензином. Парочка склонилась над оборванной теткой, которая сонно моргает, сидя на тротуаре. Парень уже открыл зажигалку, уже готовится чиркнуть колесиком. Я бью их канистрой, пока они не падают на асфальт и не остаются лежать неподвижно. Я поливаю их бензином и швыряю зажигалку в канаву. Оборванная тетка принюхивается, фыркает — ей не нравится запах. Она встает и бредет прочь. Проходя мимо, она кивает мне.
И на миг, прежде чем меня снова окутывает тьма, я остаюсь стоять на пустынной улице, глядя ей вслед: оружие, которое пока не находится ни в чьих руках, ни на кого не нацелено, оружие, пытающееся осознать себя. Всего на миг...
И снова тьма. «Думай о тьме!»
...на этот раз вокруг светло, наступает вечер. Я вижу ее впереди, слишком далеко впереди, спокойную, хорошо одетую женщину, невозмутимо роняющую второго ребенка в реку, вьющуюся через город. Я вижу головку первого ребенка, его уже почти не видно, его несло течением. Третий ребенок отбивается и плачет, когда она поднимает его и выносит за парапет. Другие люди тоже бегут туда, но я пробираюсь сквозь толпу, я обгоняю всех, я уже там, и я изо всех сил бью ее, так, что она взлетает в воздух и врезается в вывеску, которую я не могу прочесть. Но ребенок уже в воздухе, он падает...
...И я падаю следом, я вхожу в воду всего через несколько секунд после него. С этим проблем не будет — я мгновенно подхватываю его — ее, это девочка, она плачет и захлебывается, но с ней все в порядке. Я оставляю ее на узком берегу — там, впереди, лестница, кто—нибудь спустится сюда и достанет ее, — и устремляюсь следом за остальными, сбрасывая обувь, чтобы не мешала плыть. «Я плыву...»
Где, как я научилась плавать? Это что, входит в обязанности оружия? Я рассекаю поду без малейших усилий, передвигаясь быстрее, чем люди, бегущие по дороге, — как я научилась работать руками и ногами именно так? Течение помогает мне, но оно же несет и детей все дальше и дальше. Впереди мелькает обращенное к небу личико, ребенок еще держится на плаву, но это ненадолго. Я плыву еще быстрее.
Это мальчик, он постарше той, первой девочки. Я подхватываю его, кладу себе на плечо, его рвет водой мне на спину — такое ощущение, что он успел проглотить половину реки. Но он все пытается показать вперед, вниз по течению, вслед третьему ребенку, тому, которого нигде не видно. С берега кричат люди, но на это нет времени, времени нет. Я запихиваю его под мышку левой руки и плыву дальше, гребя правой, используя ноги и спину как один большой плавник. Голову я держу над водой, смотрю вперед. Никого. Ни следа.
Умненький мальчик: он разворачивается и хватает меня за плечи, так что теперь я снова могу грести обеими руками. Но я не могу найти третьего... не могу...
Нет, могу. Вон он плывет, лицом вниз, совершенно безжизненно, вращаясь в потоке воды. Вторая девочка. Еще мгновение — и я хватаю ее, но теперь река рвет у меня из рук их обоих и вытащить их на берег, борясь с течением, не так—то просто. Но у нас все получится. Все получится.
Руки, лица, детей вырывают у меня из рук. С мальчиком и малышкой все будет в порядке, со старшей девочкой не знаю. Приехала полиция, двое полицейских склоняются над ней, двух других детей кутают в одеяла. Мне на плечи тоже набросили одеяло, а я и не заметила. Люди теснятся вокруг, хвалят меня, голоса у ниx далекие—далекие... Надо позаботиться о девочке.
Мать уже арестовали, двое полицейских крепко держат ее за руки, хотя она и не сопротивляется, послушно идет с ними. Лицо у нее абсолютно спокойное, никакого выражения; она смотрит на детей, не узнавая их. Мальчик смотрит на нее... Не буду думать об этом взгляде. Раз я оружие, мне не обязательно думать о таких вещах. Я направляюсь к неподвижной девочке.
Один из полицейских, делающих ей искусственное дыхание, поднимает голову — потом узнает меня. Я тоже его знаю. Это он задавал мне вопросы про плачущего человека с автоматом, и он видел, как я провалилась во тьму. Я отступаю, роняю одеяло, я готова прыгнуть обратно в реку, хотя я устала и промокла насквозь. Он указывает на меня, начинает вставать...
И меня снова окутывает тьма. Теперь я ей даже благодарна. Вот только... только...
«Только теперь я никогда не узнаю, что стало с той девочкой, выжила она или умерла. И что произошло с матерью...»
Когда—то я бы не стала думать о таких вещах. Даже и в голову бы не пришло. У меня не было для этого ни слов, ни места, где должны находиться слова. Я бы не сумела отделить себя от тьмы — остаться собой, даже сейчас, во тьме, в ожидании. Способно ли на такое оружие? Способно ли оружие запомнить лицо мальчика над водой и то, как он пытался помочь мне спасти сестру?
Значит, я все—таки не просто оружие, как я и надеялась. «Но кто же я?»
Если я человек, у меня должно быть имя. У людей есть имена. Как мое имя?
«Как меня зовут?»
Где я живу?
Может, я сумасшедшая? Как тот бедолага с автоматом?
Я просыпаюсь. Это должно означать, что я сплю. Разве не так? Тогда где я... Нет—нет, не отвлекаться. Я уверена в одном: я внезапно прихожу и себя на улице, каждый раз — на улице, где—то в городе. Я прихожу в себя мгновенно... Я всегда одета: прилично, практично и совершенно неприметно, и всегда стою на ногах — нет, я уже двигаюсь, я либо нахожусь в самой гуще заварухи, либо направляюсь прямо туда. И я знаю, что делать, когда я там окажусь, потому что... потому что знаю, вот и все! Всегда знаю.
Значит, ни имени... ни дома... ни места, где я могла бы находиться, за исключением тех случаев, когда я уже спешу туда. И даже среди бела дня тьма всегда где—то рядом... безмолвная пустота. Прежде я просто исчезала в ней, но теперь вот появилось это новое место во тьме, когда я могу чувствовать присутствие «теперь», и это «теперь» отличается от «потом». А если это действительно так, значит, «потом» я смогу остановиться и оглянуться назад...
...стою под мигающим уличным фонарем и смотрю на двух девочек—негритянок, которые идут под ручку. Им, судя по всему, не больше пятнадцати, а го и лет по тринадцать всего, и они только что вышли из кинотеатра. «Откуда я знаю, что такое кинотеатр, а?» Кино, видимо, было смешное, девчонки хихикают, цитируют реплики, передразнивают актеров. Но идут они быстро, почти бегут, и смеху них какой—то натянутый — это заставляет меня предположить, что они знают: им тут находиться опасно. Я иду следом и ними по противоположной стороне улицы.
Из темноты беззвучно возникают пятеро белых парней: трое перегораживают девочкам дорогу, еще двое появляются сзади,отрезая путь к бегству. Все происходит в абсолютной тишине: все знают, что они делают и зачем. Девочки беспомощно озираются, медленно отступают к стене, держась за руки, как дети — да они и есть дети. Один из парней уже расстегивает ремень.
Я нарушаю молчание первой. Я медленно подхожу к ним, пересекая пустынную улицу, и говорю:
— Нет. Этого не должно произойти.
Это звучит странно, я понимаю это, хотя я так и не успеваю попять, что же я делаю не так. Парни поворачиваются ко мне, и у девчонок появляется шанс благополучно сбежать. Но они слишком напуганы, им сейчас и пальцем не шевельнуть. Я подхожу ближе. И говорю:
— Думаю, вам всем пора по домам.
Самый здоровенный расплывается в ухмылке. «Главарь, значит. Хорошо». Он громко говорит остальным:
— Ладно, я себе возьму эту. Мне черное мясцо вредно для желудка.
Остальные ржут, снова поворачиваются к негритянкам.
Я иду прямо на него, не колеблясь. Широкая белобрысая физиономия продолжает ухмыляться, но в глазах возникает озадаченность: мне не полагается так себя вести. Я говорю:
— Тебе следовало послушаться! — и пинаю его в пах.
Но этот понял, чем пахнет, и просто развернулся боком, блокируя удар. Огромный, ухмыляющийся — мелкие зубки, как белые кукурузные зернышки, — он бросается на меня, мы сцепляемся, какое—то мгновение боремся стоя, потом падаем на землю. Его ладонь закрывает мне все лицо. Он без труда мог бы удушить меня таким образом, но мне хватает ума не кусать руку — это приведет к совершенно ненужным последствиям. Вместо этого я хватаю свободную руку и начинаю ломать ему пальцы. Он ревет от боли, отводит руку от моего лица, сжимает ее в кулак. Этот кулак сломает мне шею, если попадет в цель. Но он не попадает. Я уворачиваюсь. Затем моя собственная рука, с жесткими, вытянутыми пальцами, бьет его под сердце и снова бьет в бок, по почкам, раз, два — он ахает и оседает. Я торопливо сваливаю его с себя и встаю.
Парни не заметили, что произошло с их главарем — они полностью заняты чернокожими девчушками, те теперь визжат, зовут меня на помощь. Я хватаю двоих за глотку и стукаю их головами друг об друга — действительно сильно, льется кровь. Я роняю их на землю, хватаю за рубашку еще одного, тыкаю его лицом в припаркованную машину и бью его до тех пор, пока он не садится посреди улицы. Когда я наконец оставляю его в покое, последний уже улепетывает — он успел пробежать полквартала и то и дело оборачивается на бегу. Он толстый и медлительный, поймать его было бы нетрудно — но я лучше позабочусь
о девочках.
— Это нехорошее место, — говорю я. — Идемте, я отведу вас домой.
Поначалу они парализованы страхом, они просто не могут поверить, что их не изнасиловали и не избили, — а могли бы и убить, наверное. Потом они начинают истерично забрасывать меня вопросами — вопросами, на которые я не в силах ответить. Кто я?
Как меня зовут? Откуда я взялась — я тут живу, да? Как я оказалась рядом именно в тот момент, когда им нужна была помощь?
Просто шла мимо и увидела, говорю я. Им повезло.
— А где вы, вообще, научились вот этой всей фигне, боевым искусствам?
Я отвечаю, что это никакие не боевые искусства, никаких экзотических восточных единоборств, я просто ужасно рассердилась. Они нервно хихикают, и это снимает напряжение. После этого я стараюсь говорить с ними как можно меньше, я еще не привыкла разговаривать, и голос мой звучит как—то странно, неправильно как—то. Впрочем, они сами говорят не умолкая, они ужасно рады, что остались живы.
Я провожаю их до их многоквартирного дома — они двоюродные сестры и живут с бабушкой, — и на прощание они обе изо всех сил обнимают меня. Старшая из девочек с серьезным видом говорит:
— Я буду каждый вечер молиться за вас!
Я благодарю ее. Девочки машут мне и вбегают в подъезд.
Хорошо, что тьма не окутала меня, пока я была с ними: если бы я исчезла у них на глазах, они бы наверняка перепугались, а им и так уже хватило на сегодня. И хорошо, что я могу хотя бы несколько мгновений побыть «кем—то», кем—то растерянным и неуверенным в себе, прежде чем снова превратиться в непобедимое «нечто», которое скоро снимут со стены и наведут на новую цель.
На этот раз, когда тьма охватывает меня... на этот раз мои воспоминания остаются неприкосновенными, отчетливыми, незамутненными. Все по—прежнему на месте: ничто не спуталось, не размылось, не исчезло. Две девчушки—негритянки остаются со мной. Я помню их, помню даже то, что они говорили друг другу про кино, которое только что посмотрели, и то, что их бабушка работает в школьном буфете. Оказывается, я помню еще больше, хотя и не могу наверняка сказать, когда именно что произошло. Пьяный старик, вывалившийся под колеса автобуса... двое малышей, играющих на ржавой, прогибающейся пожарной лестнице в жаркую душную ночь... дети, которые медленно—медленно едут на машине по широкой, заваленной мусором улице, и целятся из пистолета сквозь правое окно в другого ребенка, который только что вышел из винного магазина... женщина, которая оглядывается через плечо в темную подворотню, где кто—то возится, и ускоряет шаг...
И каждый раз — я. Спасительница. Спасительница. Гнев Господень... Каким—то чудом я каждый раз оказываюсь в нужное время в нужном месте, именно там, где я нужна. Но где это — там?
Я начинаю понимать. Это город. Насколько он большой — я определить не могу. В нем есть река, я почти помню, как плыла... ах да, дети («Но что же все—таки стало с девочкой, а?»). Пара улиц, которые я уже узнаю. Несколько зданий, которые помогают мне сориентироваться, когда я пробегаю мимо. Ряд перенаселенных развалюх, которые мне уже почти как родные, кое—какие магазины, кое—какие перекрестки, несколько рынков — и даже отдельные лица, там и сям...
Значит, в этом городе я и живу.
Нет. Я здесь присутствую.
Они живут, а я только существую. Разница есть, я только не могу сказать, в чем она...
...у двери квартиры с блестящими латунными цифрами на ней — 4, 2 и 9, — впервые они обозначают для меня нечто большее, чем просто непонятные значки, — моя нога занесена в воздух, я резко бью пяткой в дверь, чуть ниже замка, дешевая деревяшка ломается, сломанный замок вылетает из пазов, впуская меня внутрь. Вот они, их двое, они сидят рядом на диване, глаза — сплошные зрачки, руки у нее покрыты глубокими порезами. Я уже видела такое раньше.
На этот раз мне плевать. Я пришла за ребенком.
Коридор, дверь направо. Закрыто, но я слышу детский плач, хотя мужчина вскочил на ноги и издает возмущенные возгласы, а женщина — когда—то она была хорошенькой — требует, чтобы он позвонил девять—один—один. Я не обращаю на них внимания, пока рано. Времени нет, нет времени.
Я чувствую запах мочи еще прежде, чем открываю дверь. Он весь мокрый, и матрасик мокрый, и одеяло, но у меня перехватывает дыхание не от этого. Я хватаю его на руки, он издает слабый писк — писк, который должен был бы быть воплем: он весь в синяках, и левая ручка неестественно болтается, — но у него уже нет сил кричать. Я не могу даже определить, не делаю ли я ему больно. Я поднимаю его, заглядываю ему в глаза. И вижу там то, чего никогда прежде не видела.
И тут я совершенно схожу с ума.
Где—то далеко—далеко женщина дергает меня, что—то вопит. Мужчина лежит на полу, он не шевелится, лицо у него в крови. Мало крови. Но это нетрудно исправить. Я направляюсь к нему, но она все лезеm мне под ноги и издает эти звуки. Чего она так шумит? У нее то рука не сломана, ее—mo тело не превратилось в сплошной синяк, у нее на теле нет этих следов — и не дай Бог это окажутся ожоги от сигареты! Она тянет меня за руку, в которой я держу
ребенка — я же так его уроню! Нет, вот теперь перестала, она уже лежит на полу, тихая, как и мужчина. Оба в красном. Мокрое, красное. Это хорошо.
Снова шум. Как шумно! Люди кричат. Квартира полна народу. Когда это они успели? Полицейские, много полицейских, и один из них — тот самый. Он смотрит на меня. И говорит сквозь гам:
— Что вы здесь делаете? Кто вы?
— Я — никто, — отвечаю я. И протягиваю ему ребенка. Он смотрит на ребенка, и его молодое лицо становится ужасного цвета. Прежде чем он успевает поднять голову, тьма...
...но нет. На этот раз все иначе. Я возвращаюсь почти сразу, вокруг обычная ночь, я стою на улице рядом с многоквартирным домом, которого никогда не видела, и две полицейских машины стоят у обочины, моргая красными огнями. Ночь теплая, ноя дрожу, дрожу и никак не могу унять дрожь. Что—то течет у меня по лицу, я раздраженно смахиваю это. Похоже, я... я плакала.
Оставаться здесь смысла нет, я это знаю. Я ухожу прочь по улице. Идти, идти, не останавливаться, может быть, это поможет. Пока что нет места, где мне следует быть, нет беспомощных, взывающих
о спасении. Некого спасать, только бежать, скрываться. Есть время подумать... спросить себя: убила ли я тех двоих? Я старалась, я действительно хотела их убить.
На костяшках пальцев запекается кровь — их кровь и моя тоже. Спина ноет в том месте, где мужчина ударил меня какой—то кухонной утварью, прежде чем я вышибла им дверь. У меня никогда прежде не было времени обращать внимание на боль и удерживать ее в памяти — это новое ощущение. Однако ничто сегодня не ранило меня так сильно, как тот взгляд вымокшего в моче ребенка с болтающейся ручкой. Вот тогда—то я заплакала и начала убивать, а не просто защищать. Значит, я могу плакать — вот еще кое—что, что я о себе знаю.
Может быть, зря я научилась думать. В голове теперь теснятся мысли, мысли, лица, голоса, моменты... старик лупит еще более дряхлого старика тяжелым ведром с краской, держа его на ручку... ухмыляющиеся мальчишки подступают к бродяге с безумными глазами, бродяга наконец бросается на одного из мальчишек, который то и дело подскакивает к нему, пытаясь стянуть что то из его убогого имущества с тележки из супермаркета, на которой бродяга возит свое барахло, бродяга валит мальчишку на землю и принимается его душить, остальные мальчишки кучей наваливаются на него... мужчина с монтировкой и окровавленная полуобнаженная женщина, которая так яростно набросилась на меня, когда я отобрала у него монтировку...
И тем не менее, тем не менее я чувствую, как он приближается, мимолетный промежуток между чужими лицами, между спасениями, когда нечто проступает все яснее, будто за миг до рассвета: проблеск светлеющего неба, первые лучи, отражающиеся в окнах, голоса птиц, пробуждающихся на крышах. В эти мгновения я чувствую, что где—то существует источник меня, цель и смысл моего существования — место, воспоминания и имя, и даже мой собственный рассвет, которому я принадлежу.
...прихожу в себя не на улице, а в странной комнате, откуда видно небо: небо, залитое мягким утренним светом, еще не разгоревшимся в полную силу, мир еще окутан сном. Небо видно сквозь высокие узкие окна.
В комнате восемь кроватей, на трех из них под одеялами выступают тела, но не слышно ни звука, только негромкое гудение и жужжание техники. Больница. Женщина на ближайшей кровати лежит на спине, но вывернувшись вправо. Если бы ей не мешали трубка, пропущенная сквозь отверстие в ее горле, и монитор позади нее, она бы повернулась на бок и свернулась клубком. Дыханиe у нее неглубокое, беззвучное и слишком частое, и от нее пахнет плесенью. Женщина довольно крупная, но сейчас кажется усох
шей и более старой, чем на самом деле. На табличке в ногах кровати написано имя: ДЖЕЙН ДОУ. Я сажусь на стул рядом с ней.
Она ужасно уродлива. Руки у нее толстые, массивные, с крошечными кистями, пальцы все примерно одной длины, даже большой палец почти не отличается от других. Черные волосы — жидкие и спутанные, лицо такое бледное, что все прыщи и рябины на нем выделяются отчетливо, как шрамы от удара бичом. Нос и лицевые кости у нее когда—то были сломаны, довольно сильно. Их не вправили как следует, и теперь ее лицо уже никогда не будет прежним. Но выражение ее лица абсолютно спокойное, безмятежная пустота.
Я знаю ее.
Красное. В красном шевелится. Не хочет, чтобы шевелилось. Мне больно от звука.
Я говорю вслух:
— Я тебя знаю.
Это ты шевелилась в кратом. Он пнул тебя. Блестящее. Я отобрала блестящее.
Зачем я здесь?
Джейн Доу ничего не отвечает. Я и не думала, что она ответит. Но в следующую секунду в комнату вихрем врывается молодая медсестра, она спрашивает, кто я такая. Я могла бы ответить, что сама постоянно задаю себе тот же вопрос, но вместо этого отвечаю, что я — знакомая Джейн Доу. Она тут же тянется к телефону, говоря, что Джейн Доу — это просто условное имя, что так называют женщин, чьего настоящего имени никто не знает, и я, очевидно, эту женщину тоже не знаю. Я могла бы вырвать телефон у нее из рук, выдрать шнур из стены, но вместо этого сижу и жду. Она поворачивается ко мне спиной, некоторое время разговаривает по телефону, вид у нее становится все более и более раздраженный и озадаченный. Наконец она вешает трубку и оборачивается ко мне.
— Как вы сюда проникли, черт возьми? Охрана говорит, что ни кого, похожего на вас, они не видели!
Это негритянка, высокая и стройная, с маленькой точеной головкой и очень темной кожей. Довольно хорошенькая, но сейчас растеряна и оттого всерьез рассержена.
Я говорю:
— У дверей никого не было. Я просто вошла.
— Ну, я кого—то точно убью! — бормочет она. Смотрит на часы, делает пометку на листке бумаги. — Головы полетят, я об этом позабочусь!
Она понемногу успокаивается.
— Пожалуйста, уходите, или мне придется вызвать охрану. Вам нельзя здесь находиться.
Я смотрю на Джейн Доу.
— Что с ней?
Медсестра качает головой.
— По—моему, вас это не касается.
Я встаю. Я говорю:
— Скажите, что с ней?
Медсестра пристально смотрит на меня. Интересно, что она видит?
— Если я отвечу, вы уйдете?
— Да.
— На нее напали. Десять—одиннадцать месяцев тому назад. Напали на улице и сильно избили — она едва не умерла. Того мужика, который это сделал, так и не поймали. Когда она падала, она, должно быть, ударилась обо что—то головой — возможно, об угол здания. Был травмирован мозг, произошло кровоизлияние. И с тех пор она находится и растительном состоянии, — медсестра указывает на другие безмолвные кровати. — Как и остальные присутствующие.
— И вы не знаете, кто она.
— Этого никто не знает. А вы что, знаете? Вы что—то недоговариваете, да?
«О да! Недоговариваю».
— Она навсегда останется такой?
Медсестра — на груди у нее бело—голубой бейдж, на котором написано, что ее зовут Фелисия, — хмурится и медленно отступает к дверям.
— Знаете что, я передумала. Может быть, вам не стоит уходить. Может быть, вам лучше остаться здесь. Я сейчас приведу человека, который сможет ответить на ваши вопросы.
Она вернется с охраной.
Я сажусь. Смотрю в большое, невидящее, уродливое лицо из моего самого первого воспоминания, пытаюсь понять, отчего тьма занесла меня сюда. Я смотрю на моргающие мониторы, и к голове у меня теснится множество вещей сразу, о которых я даже подумать толком не могу, не то что выразить их словами. Их больше, чем я могу охватить, и я так ничего и не успеваю понять к тому времени, как мир снова проваливается во тьму.
«Ее имя! Ее зовут...»
...снова незнакомая, тускло освещенная улица, и я выношу плачущую, безнадежно отбивающуюся девочку из дверей, рядом с которыми в чумазой витрине висит табличка «АЗИАТСКИ МАСАЖ». Девочке лет тринадцать—четырнадцать на вид. Она что—то мне говорит, но я не понимаю ни слова.
Но смотрит она назад, мне за спину, и, обернувшись, я вижу позади небольшую толпу. Пара средних лет, с суровыми, жесткими лицами, двое парней помоложе, приземистых, но с массивными плечами, и мальчишка, похоже, ненамного старше девочки. У мальчишки в руках «розочка» из разбитой бутылки.
Я ставлю девочку на ноги, придерживая ее за плечи. У нее круглое, приятное личико, но глаза безумные от ужаса. Я указываю на тротуар, несколько раз громко повторяю: «Стой здесь!», пока до нее наконец не доходит. Она покорно кивает. Я начинаю догадываться, сколько раз ей приходилось повторять этот самый жест испуганного подчинения силе. Я пытаюсь похлопать ее по плечу, но она съеживается и уклоняется. Я оставляю ее в покое и поворачиваюсь навстречу своим новым врагам.
Они все разъярены и выкрикивают угрозы в мой адрес, но мальчишка, похоже, единственный, кто говорит по—английски. Он надвигается на меня, помахивая «розочкой» как можно более угрожающе, и говорит:
— Отдай ее, уходи! Моя сестра!
— Она тебе такая же сестра, как и я, — отвечаю я ему. — Она ребенок, я ее отсюда забираю.
Соседи, такие же сомнительные предприниматели, и любопытные ночные зеваки уже собираются вокруг, безмолвные, недружелюбные. Я говорю:
— Скажи остальным: если они будут путаться у меня под ногами, я для начала распишу тебе рожу этой «розочкой», а потом изобью тех двух толстых парней до смерти, и тебя тоже. Скажи им, что я в очень дурном настроении.
На самом доле мне хочется, чтобы поскорей приехала полиция, пока дело по зашло слишком далеко. Настроение у меня не такое уж дурное отстраненный гнев, ничего общего с тем безумием, которое охватило меня, когда я увидела сломанную ручку младенца. В тот момент действительно что—то изменилось. И даже если я для этого и создана — если я создана только для этого, — мне сейчас все равно не хочется ни с кем драться. Я хочу уйти куда—нибудь, посидеть в одиночестве и подумать. Я хочу вернуться в больницу, сидеть у кровати Джейн Доу, смотреть на нее и думать, думать.
Но коренастые парни медленно обходят меня справа и слева, а глупый мальчишка подступает все ближе мелкими танцующими шажками. Девочка стоит там, где я ее оставила. Глаза у нее расширены, она сунула палец в рот. За спиной у нее виднеется женщина средних лет, с тяжелым лицом и добрыми глазами. Я взглядом прошу ее позаботиться о девочке, пока я разберусь с ее бывшими хозяевами, и женщина чуть заметно кивает.
Мальчишка, видя, что я как будто отвлеклась, в этот самый момент бросается вперед, вытянув руку и издав некое подобие боевого клича, который эхом разносится среди приземистых витрин. Я разворачиваюсь, ставлю подножку — его «розочка» летит в канаву, — хватаю его за грудки и швыряю навстречу громиле слева. Они оба падают на мостовую, а я разворачиваюсь ко второму, бью его под нос основанием правой ладони и левым кулаком в солнечное сплетение. Падая, он изо всех сил вцепляется в меня, но все—таки падает.
Из массажного салона выбегает толпа девушек, все очень юные, все в шортиках, укороченных по самое не могу, и в куцых футболочках, обнажающих плоские ребячьи животы. Большинство просто пялятся. Некоторые снова прячутся в салоне. Две или три украдкой ныряют в темный проулок. Мальчишка не без труда поднимается на ноги и снова бросается на меня, размахивая в воздухе зазубренным осколком своей «розочки». Осколок острый, он сам же порезался об него. Я стараюсь не причинять ему вреда сверх необходимого, но это не так—то просто. Я пинком выбиваю у него из руки осколок стекла, чтобы он не упал на него. Следующим пинком я подбиваю ему ноги, бросаясь на парочку старших. Те поспешно отступают — может быть, от меня, но, скорее, от мигалок и сирен, несущихся в нашу сторону. Я сама отступаю и вздыхаю с облегчением.
Девочка стоит там, где я ее оставила, рука женщины лежит на ее трясущемся плечике. Я перехватываю взгляд женщины, киваю в знак благодарности, указываю в сторону патрульной машины и начинаю медленно пробираться прочь, опустив глаза.
Один из полицейских, сам азиат, допрашивает владельцев массажного салона на их родном языке. Но второй, гораздо моложе, видит меня... смотрит мимо... снова смотрит на меня и устремляется прямиком ко мне. Сквозь крики и шум я слышу его голос:
— Опять вы! Стойте! Оставайтесь на месте!
Я могла бы шмыгнуть в переулок, следом за сбежавшими девушками, но я остаюсь стоять. Он останавливается напротив, тыкает мне в грудь указательным пальцем. Как ни странно, он улыбается, но это напряженная, решительная улыбка, отнюдь не любезная. Он говорит:
— Довольно уже встречаться таким образом. Кто вы такая, черт побери?
— Не знаю.
— Ага, понятно. Могу поручиться, что документов у вас тоже нет.
Он слишком возбужден, чтобы дождаться ответа. Он продолжает:
— Черт, впервые я увидел вас во время той стрельбы в торговом центре, но вы просто исчезли, понятия не имею, каким образом. Потом когда та сумасшедшая тетка побросала своих детишек в реку: вы пырнули следом за ними, как какой—нибудь супергерой из телесериала...
Я перебиваю его и спрашиваю:
— Та девочка, старшая. Она... с ней все в порядке?
Лицо у него меняется. Он уже не тычет в меня пальцем. Некоторое время он молчит, а когда он снова открывает рог, то говорит уже куда тише:
— Мы сделали все возможное. Если бы вы потрудились задержаться, вы бы знали. Но нет — вы снова испарились, как в каком—то дурацком кино со спецэффектами! Потом та парочка с младенцем, двое отпетых наркоманов...
Он снова улыбается, но уже иначе.
— Ладно, они сами напросились, но по этом поводу вам придется поехать с нами в участок! Ваше счастье, что об убийстве речи не идет. Но оба до сих пор в больнице, вы в курсе?
Мне хочется знать, та ли это больница, где лежит Джейн Доу. Мне хочется знать, где теперь малыш, и я собираюсь спросить о нем, но полицейский продолжает:
— А теперь еще и это! Да кто вы, в самом деле? Бэтмен, что ли? Врываетесь в массажные салоны, даете жару насильникам? Вы начинаете оставлять следы, мадам, и нам с вами надо серьезно поговорить. Так все—таки нельзя!
Он тянется к наручникам, висящим у него на поясе. Я машинально вскидываю руки, он отступает назад, выхватывает из кобуры пистолет. Я принимаюсь было объяснять, почему не могу допустить, чтобы он меня арестовал...
...но вокруг уже ясный день, я стою на улице напротив школы и вижу, как мальчишка сильно толкает мальчика поменьше и с хохотом убегает прочь. Малыш хнычет, сидя на мостовой, он то ли порвал новые джинсы, то ли ободрал коленки и не видит надвигающейся машины. Другие дети и прохожие ее видят, но они слишком далеко и их крики тонут в визге тормозов. Никто не успеет его спасти.
Нo, разумеется, рядом оказываюсь я. Я всегда оказываюсь рядом.
У меня нет лишней доли секунды на то, чтобы его подхватить — я просто врезаюсь в него сбоку, и мы оба летим на обочину, машина проносится мимо, описывает полукруг и останавливается на противоположной стороне улицы, развернувшись лицом к нам. Мальчишка оказывается у меня на руках, глаза у него круглые и испуганные, но он уже не плачет, он не может набрать воздуха в грудь. Со всех сторон сбегаются дети, из школы выбегают взрослые, водитель уже стоит на коленях рядом с нами, он почти так же перепуган, как и сам мальчуган. Но все уже в порядке. Все кончилось хорошо. Я успела вовремя.
Левое плечо ноет в том месте, где я проехалась по асфальту, и еще я ударилась обо что—то головой, возможно, о бордюр. Совсем как Джейн Доу. Я осторожно поднимаюсь на ноги и, как всегда, осторожно отстраняюсь от толпы и от похвал. Малыш наконец—то разревелся — и слава Богу.
Джейн Доу не плачет. Она уже очень давно не плакала.
Мысли о ней сбивают меня с толку. Она каким—то образом постоянно присутствует рядом со мной, вмешивается во все, не дает покоя даже во тьме. Это потому, что мне прямо сейчас никого не нужно спасать. Почему? Я же сама как призрак, все время исчезаю. Как меня могут преследовать призраки?
Ее зовут...
Ох! Я...
«Я знаю ее имя».
Я иду, пока не выхожу на мост через молочно—мутную реку, которая делит пополам этот город, придавая ему его особый облик. Я сажусь на каменный парапет и жду тьмы. Я чувствую внутри себя усталость, куда более пугающую, чем любой мальчишка с «розочкой». Я достаточно реальна, чтобы сломать кому—то челюсть или ребро, защищая девочку—проститутку, но недостаточно реальна, чтобы когда—нибудь понять жизнь этой девочки, ее ужас, ее боль. Я, как и любой человек, могу озвереть от ярости, увидев избитого до полусмерти младенца, и сделать все, что в моих силах, чтобы уничтожить его мучителей и испытывать жуткое удовлетворение по этому поводу, но теперь я думаю... теперь я думаю, что это не мой гнев и душераздирающая жалость. Это все происходит в той больничной палате, под закрытыми веками, в глазах, цвета которых я не знаю.
Я смотрю с моста вниз, провожаю взглядом пару барж, которые бесшумно проходят прямо подо мной. «А вот если прыгнуть отсюда па них, прямо сейчас, убьюсь я или нет? Может ли чье—то видение совершить самоубийство?»
Тьма...
...этот полицейский активно меня разыскивает. Мы больше не встречались, но я пару раз видела его издалека, во время того или иного спасения — или «присутствия» там.
Верная тьма каждый раз возвращается за мной, отправляет меня и бой с новыми и новыми эксплуататорами, мучителями, грабителями, насильниками, бандитами, киллерами. Вот она я: ловкая, проворная, бесстрашная, голыми руками в одиночку расправляющаяся с ними — и всегда одерживающая победу... и никогда от меня ничего не зависит, все предопределено заранее, мне не дано совершить никакого выбора. Выбор совершает она. Теперь я в этом уверена.
Мои деяния — ее деяния — всегда были связаны в первую очередь с детьми, но в последнее время я имею дело вообще исключительно с ними, и только с ними. Я все чаще и чаще прихожу в себя в массажных салонах — им несть числа, этим салонам, — в грузовиках, битком набитых десятилетними гастарбайтерами, упакованными в картонные коробки. На нелегальных швейных фабриках в подвалах заброшенных предприятий. На кухнях сомнительных забегаловок. На овощных плантациях за городом. В аэропорту я перехватываю двух девочек, которых привезли из родной деревни, чтобы отдать на потребу богатому старику. В каком—то подвале я ломаю мужчине руку и ногу и выпускаю на волю его беременную дочь и беременную внучку, которых он годами держал взаперти в соседних комнатах. Я становлюсь все
более агрессивной, все более склонной к насилию. Теперь я редко вступаю в переговоры. Времени нет. У нас есть дело, общее дело у нас с Джейн Доу, а времени так мало...
Слепая сила во тьме становится все яростней, все злее, она куда—то торопится. Временами я даже не успеваю толком покончить с одним делом, как меня перебрасывают в другое место — буквально за шкирку, точно котенка, — а там новая беда, новые ужасы, новая жертва, нуждающаяся в спасении. И я делаю то, что делаю, то, ради чего я существую, то, для чего Джейн Доу породила меня: хранительницу, защитницу, непобедимую воительницу, заступницу слабых и обиженных. Но все это истончается, чем дальше, тем больше — настолько, что частенько я уже вижу следующее предстоящее мне дело сквозь редкую ткань настоящего, вижу рассвет сквозь все более прозрачную тьму. «Истончается...»
...это случается, когда я спасаю хозяина круглосуточного магазинчика и его жену от троих громил в лыжных шапочках, натянутых на лицо. Все трое пьяны, все трое вооружены, а хозяин только что сделал глупость, вытащив из—под прилавка дробовик. Уйма шума, уйма стрельбы, но пока что все живы, и мне удается благополучно убрать стариков в безопасное место. Но на улице слышится вой приближающихся сирен.
Бандиты тоже слышат вой сирен, и те двое, что еще способны передвигаться, отпихивают меня в сторону, чтобы выбежать из магазинчика. Я почти не замечаю их, потому что начинаю испытывать смутную, тошнотворную тревогу — вплоть до физической тошноты, которая подкатывает к горлу и захлестывает меня волной растерянности. Выскочив наружу, я сгибаюсь пополам, привалившись к стене, задыхаюсь, хватаю воздух ртом, не в силах выпрямиться, а патрульные машины тем временем завывают уже на соседней улице. Каким—то чудом мне все же удается убраться в безопасное место, подальше от посторонних глаз, за пару огромных мусоровозов, и отсидеться там, пока спазмы не прекращаются.
Нет — пока они не ослабевают. Что бы это ни было, до конца оно не проходит.
Солнце только—только поднялось над горизонтом. Я чувствую, как тьма вслепую нашаривает меня, слабо цепляется за меня, но она уже не в силах унести меня прочь. Я осталась одна. Я озираюсь, чтобы понять, где я очутилась, потом отрываюсь от мусоровозов и, пошатываясь, бреду прочь.
Рядом гудит машина, почти мне в самое ухо. Я чувствую, кто это, еще до того как поворачиваю голову и вижу бело—голубую полицейскую машину. Он один за рулем, останавливается у обочины, смотрит на меня исподлобья.
— Садись, суперменша, — говорит он, — не заставляй меня за тобой гоняться!
Я слишком слаба, слишком устала, чтобы бежать. Я открываю переднюю правую дверь, сажусь рядом с ним. Он вскидывает брови.
— Сбежавших циркачей мы обычно сажаем назад, там и ручек на дверях нету... А, ну его к черту!
Он не спешит трогаться, с любопытством разглядывает меня, легонько барабанит пальцами по рулю. Он говорит:
— Вы ужасно выглядите. Вы не больны?
Я молчу.
— Вы не заблюете мне всю машину?
Я бормочу:
— Нет... Не знаю... Не думаю.
— Потому что на этой неделе у нас как на подбор сплошные жучки —блевунцы: каждого, буквально каждого выворачивает наизнанку! Так что я был бы вам крайне признателен, если бы вы...
Он не заканчивает фразы, но смотрит на меня с опаской.
— Господи, ну и видок у вас! Вы что, несвежих устриц наелись?
Внезапно он принимает решение.
— Знаете что, прежде чем ехать куда—то еще, свожу—ка я вас в больницу! Пристегните ремень.
Я накидываю ремень, но не пристегиваю его. Когда он трогается с места, врубается сигнал тревоги. Он протягивает руку, застегивает ремень как следует. Я торможу и не успеваю ему помешать. Сигнал умолкает. Он, покосившись в мою сторону, спрашивает:
— Послушайте, вы ведь не кажетесь сумасшедшей — на вид вполне нормальная, милая девушка. Чего вас в герои—то понесло?
У меня кружится голова, я обливаюсь холодным потом, похоже, меня и впрямь вот—вот стошнит. Я коротко отвечаю:
— Не знаю. Я пытаюсь помочь, только и всего.
— Угу. Круто, конечно. Ну, в смысле, вытащить из реки целую семью и все такое, вам за это медаль положена из рук мэра. Спасать детей, подвергающихся дурному обращению, останавливать психов, открывших стрельбу в супермаркете, — это ж наша работа, и мы вроде как нехорошо выглядим в такой ситуации.
Он хлопает ладонью по рулю, старается выглядеть сурово — у него это плохо выходит.
— Но вот избивать плохих парней — это вообще никуда не годится! Какие бы плохие они ни были, все равно вы оказываетесь в дерьме по уши. Они подают в суд. И тогда кому—нибудь вроде меня приходится пойти и арестовать вас... не говоря уже о том, чтобы шестнадцать миллионов раз объяснить моему боссу, а потом и боссу моего босса, почему я этого до сих пор не сделал, раз вы все еще в городе и вас только что видели то тут, то там. Каждый божий день, черт побери!
Голова кружится просто ужасно, я с трудом улавливаю смысл его слов. Происходит что—то очень плохое, то ли со мной, то ли с Джейн Доу, не могу понять. «Может быть, больница, куда он
меня везет, — это та самая больница, где она?» Полицейский говорит снова, лицо и голос у него серьезные, даже встревоженные. Откуда—то издалека доносится:
— Что меня действительно беспокоит, так это эти наши исчезновения. Потому что, если вы не сумасшедшая, значит, вы действительно что—то вроде супермена, или это я сумасшедшим. А мне что—то не хочется сходить с ума, знаете ли.
Я почти теряю сознание, но все же мне, как ни странно, становится его жаль. Мне удается выдавить:
— Может быть, есть другой выбор... другой вариант...
«Даже если больница та самая, если тьма не вернется, мне никогда не добраться до тихой палаты Джейн Доу — особенно в наручниках, которые он наверняка на меня наденет. Что же мне делать?»
— Другой вариант? — он снова вскидывает брови. — Ну и задали вы мне задачу! Какой же еще вариант тут возможен?
Я не отвечаю.
Машина останавливается перед приземистым серовато—белым зданием. То и дело подъезжают и отъезжают другие машины: люди на костылях, люди, которых везут на инвалидных колясках, одна «скорая» у входа, еще одна на парковке... Он выключает мотор, .....поворачивается, смотрит на меня в упор.
— Понимаете, не имеет значения, хочу я или нет расследовать ваше дело, где полно обвинений в причинении телесных повреждений различной тяжести. Я просто обязан это сделать, вот и все. Но на самом деле мне куда больше хочется просто поговорить с вами, потому что другой вариант... другой вариант состоит в том, что я вообще неправильно представляю себе, как устроен мир. И я думаю, что готов в этом убедиться, понимаете, да?
Да, это та больница, где лежит Джейн Доу. Она здесь, я чувствую. На таком близком расстоянии притяжение тьмы все еще ненадежно, но куда сильнее, чем прежде. Она тянется ко мне, я чувствую...
Одной рукой я тянусь к дверной ручке, медленно—медленно, удерживая его взгляд. Второй начинаю отстегивать ремень.
— Не надо...
Я хотела было сказать: «У меня, в отличие от вас, никогда не было выбора». Но договорить я так и не успеваю, точно так же, как не успеваю выскочить из машины и броситься к больнице. В самом начале фразы тьма накрывает меня с головы до пят, и я исчезаю...
...и снова оказываюсь в палате Джейн Доу, в ногах ее кровати.
И Фелисия видит мое появление.
Ее молчание — часть молчания, царящего в палате. Ее дыхание вырывается из груди с таким же хрипом, как дыхание пациентов, дышащих через трубочки. Безмолвный страх в расширенных темных глазах делает меня такой же немой. Все, что я могу для нее сделать — это отступить в сторону, освободив проход к двери. Я хрипло произношу ее имя, когда она пробегает мимо, но в ответ только щелкает замок: она выскакивает из палаты и запирает дверь снаружи. Кажется, я слышу, как она плачет, но могу и ошибаться.
Справа от двери — небольшой санузел, с унитазом и раковиной, для посетителей. Я вхожу туда и умываюсь — лицо у меня все еще чумазое и помятое после битвы в круглосуточном магазинчике.
Умываюсь впервые за все время. Потом на миг задерживаюсь, чтобы изучить маску, которую создала для меня Джейн Доу. У женщины в зеркале — черные волосы, как и у нее, но подлиннее — почти до плеч, и более густые. Глаза, которые смотрят на меня из зеркала, — темно—серые. Кожа — гладкая, светло—оливковая. Это лицо спокойно и невыразительно, черты правильные, но какие—то неинтересные: такое лицо нетрудно забыть, проглядеть, пропустить в толпе. Ну а почему бы и нет, раз это явно соответствовало целям Джейн Доу? Какой бы перепуганный инстинкт ни одел меня впервые плотью, он сделал это совсем неплохо.
Хорошее лицо. Полезное. Интересно, увижу ли я его еще когда—нибудь?
Я возвращаюсь к кровати Джейн Доу. Странная тошнота никуда не делась: она накатывает приступами в такт дыханию Джейн Доу, а дышит она совсем тяжело. Ее тело под простыней судорожно подергивается, глаза по—прежнему закрыты, лицо потное и белое. Некоторые из машин, подсоединенных к ее телу, издают ровные, монотонные звуки, но другие заходятся отрывистым сигналом тревоги: в сознании она или нет, очевидно, что с ее телом что—то не так. И я знаю почему — так же, как знаю теперь многое другое. Дар, вырвавшийся на волю благодаря пережитой ею травме — способность создать меня из ничего, дать мне жизнь, способность издалека чуять опасность, страх, жестокость и посылать на помощь своего собственного невероятного ангела—хранителя, — все это сделалось слишком сильным для тела, в котором оно находилось.
Я сажусь рядом, беру ее тяжелую, безвольно обмякшую руку, и тьма касается меня.
«Их слишком много».
Губы у меня совсем застыли, я даже не пытаюсь говорить. Все, что я могу, — это только смотреть.
«Их слишком много, она не способна успеть везде».
Образы обрушиваются на меня, летят перед глазами, точно падающие листья.
Красное.
Мокрое, красное.
Все ноги в красном.
Она создала меня, чтобы спастись самой, но я опоздала. И мы принялись спасать других, вдвоем, она и я. Мы спасли многих, очень многих!
Я смотрю на дверь. С каждым звуком я жду, что сейчас сюда ворвутся с грохотом, может, даже с пальбой и с собаками. Приведет ли сюда Фелисия того славного молодого полицейского? Я хотела бы ему объяснить...
Во тьме — тепло. Я ощущаю его у себя в голове, я ощущаю его на своей коже. Это боль... но и что—то большее, чем боль.
На стене, рядом с телефоном, висит белая доска, на которой что—то написано, и рядом лежит маркер. Писать — непривычное для меня занятие, мне никогда раньше не приходилось этого делать, так что получается у меня не сразу, но в конце концов я справляюсь с этим делом. Детскими крупными буквами я вывожу на доске имя, которое нашла во тьме, и два слова: «СПАСИБО ВАМ».
Потом возвращаюсь к ее кровати.
В коридоре слышатся голоса: Фелисия, еще одна женщина и двое или трое мужчин. Есть ли среди них тот молодой полицейский — этого я сказать не могу. Ключа в замке пока не слышно. Наверно, они боятся женщины, которая появляется и исчезает как по волшебству.
Наверно, мне хотелось бы иметь свое собственное имя, но ладно, неважно. Я наклоняюсь и выдергиваю проводочки, потом трубочки. Как же их много! Некоторые машины умолкают, другие, наоборот, разражаются воем.
Кто—то возится с замком... вот, наконец—то вставили ключ. Сомкнуть руки у нее на горле оказывается совсем нетрудно. Я чувствую ее дыхание между пальцами.