Глава XXVII
МОРЖОВЫЙ КЛЫК
Самосоздание – вот величайшее из искусств.
Николос Дару Эде, «Путь человека»
Глубокой зимой свет над Городом становится слабым и странным. В ясные дни, когда солнце едва проглядывает красной полосой на горизонте, небо бывает лишь наполовину светлее, чем ночью, и на нем видны звезды. Если же в это темное время года начинается буря, то день вообще пропадает. Светать уж точно не светает, поскольку свет не может пробиться сквозь сплошную завесу туч и стелящий снег. Когда на улице бушует сарсара, грань между днем и ночью стирается, и бесполезно бодрствовать всю ночь, дожидаясь рассвета. Только большой упрямец или глупец может на это решиться, но именно так коротал унылые, полные отчаяния часы после прощания с Тамарой Данло ви Соли Рингесс. Он катился по Старому Городу, пока не обессилел и не сбился с дороги, а после, полузамерзший, ввалился в обогревательный павильон на безымянной улице. В этом утлом убежище, под свист ветра, он ждал, следя, как мрак из черного становится свинцовым и серебристо-серым. Время тянулось бесконечно. Он полагал, что находится где-то около собора Бардо, и собирался ворваться туда, как только дверь откроется, найти Ханумана, поговорить с ним, упросить его, пристыдить – все что угодно, кроме прямого физического насилия, лишь бы он согласился вернуть Тамаре память.
Но ожидание оказалось тщетным. Когда наконец занялся день – холодный серый хаос туч и снега, – Хануман отказался увидеться с ним. Все последующие дни Хануман тоже сидел запершись в своем компьютерном зале, не видя никого – ни Данло, ни Бардо, ни божков, приносивших к его двери подносы с едой и питьем. Данло высадил бы эту дверь, но около нее всегда стояли на страже двое рингистов. Они были новообращенные и к Данло относились недружелюбно. Они информировали его, что Хануман пребывает в пространстве памяти одного из компьютеров, где переживает великое воспоминание – величайшее из всех, которые когда-либо знал человек.
– Ей-богу! – вскричал Бардо на четвертый день, когда Данло опять пришел к Хануману. – Если он не откроет эту чертову дверь, я сам ее выломаю!
Но ничего такого Бардо не сделал. Он не хотел выступать против Ханумана открыто, да еще из-за Данло. Он не утратил своих теплых чувств к Данло, но его бесило, что тот покинул его церковь.
– Пожалуй, тебе не стоит больше приходить сюда, Паренек. Этот собор предназначен для рингистов или тех, кто хочет стать ими. Ты, конечно, Рингесс, но ведь это не одно и то же, а?
– Нет, – признал Данло, – не одно и то же.
– Могу я спросить, зачем тебе так приспичило увидеть Ханумана?
– У меня для него… новости.
– Насчет Тамары?
Данло стряхнул с волос мокрый снег.
– Да – а как вы узнали?
– Нирвелли рассказала мне, что с ней случилось. Мне очень жаль, Паренек. Бедняжка, она была такая умница и ничем этого не заслужила. Горе, горе. Но скажи, пожалуйста, зачем тебе нужно сообщать эту дурную новость Хануману? Я слышал, что вы теперь уже не такие близкие друзья.
Данло заверил, что они по-прежнему друзья, к чему Бардо отнесся с подозрительностью человека, покупающего огневит у программиста-ренегата. Данло подумал, не сказать ли ему всю правду о том, как Хануман украл у Тамары память, но Бардо больше не пользовался полным его доверием. Бардо в этот период был слишком поглощен мечтами о Бардо. Даже если он и Пошел бы на раскол своей церкви, то все равно не сумел'бы заставить Ханумана вернуть Тамаре похищенное.
– Хочу надеяться, что вы продолжаете дружить, – сказал Бардо. – Дружба – это золото. От друзей так легко не отказываются, а? Вот и я хочу посоветовать тебе, как друг другу: оставь Ханумана в покое на время. Нужно время, чтобы, скажем так, все взвесить. Чтобы поразмыслить, возможно. Понимаешь? Ты Рингесс и должен быть нашим – будет слишком грустно, если нам придется закрыть перед тобой дверь.
В тот день Данло решил посоветоваться с мастер-акашиком. Может быть, стоило рассказать, что Хануман с помощью Архитекторского шлема вычистил из памяти Тамары информацию, которую скорее всего хранит в одном из своих компьютеров. Данло хотел, чтобы Хануман подвергся проверке акашиков, чтобы они использовали свои компьютеры, обнажили его мозг и заставили его открыть, где он держит украденный им жемчуг. Однако Данло казалось, что он поступит низко и вероломно, если войдет в похожий на крепость корпус акашиков, склонится перед каким-то незнакомым мастером и обвинит Ханумана. Пусть Тамара сидит взаперти в старушечьей комнате, где пахнет араукарией и мазью против обморожений, пусть он, Данло, жаждет мщения, пусть Хануман его предал – он его таким образом предать не мог.
При этом Данло хорошо понимал, что и Хануман, и Тамара происходят из Архитекторских семей, а потому оба имеют право очищать и быть очищенными. Это установлено еще тысячу лет назад. Это, собственно говоря, вопрос религии. Если акашики подойдут к делу со всей строгостью, они, возможно, решат, что Хануман никакого преступления не совершал. И даже сделают Данло выговор за то, что он связался с куртизанкой и с подозрительной новой религией. Акашики, как известно, ко всем религиям относятся отрицательно.
«Но ты, Хану, ввел вирус в ее благословенное тело! – твердил Данло про себя. – И ты же заразил этим вирусом Главного Пилота, а уж это – шайда из шайд!»
Спеллинг, то есть введение посторонней ДНК в человеческий организм, – действительно тягчайшее преступление. Но законы Ордена предусматривали, что только мастер одной из профессий может вызвать другого человека на суд акашиков без достаточных доказательств; у Данло же доказательств вообще не было, если не считать озарения, которое он испытал во время встречи с Тамарой. Он сам не понимал, что произошло с ним в ту ночь. Чем это было – галлюцинацией или приступом ясновидения, сном наяву или виртуальным воспроизведением реальности? А может быть, он открыл какой-то новый метод восприятия сродни скраерскому или мнемоническому. Данло знал одно: его видение было правдивым. Он знал, что прав относительно Ханумана – но что, если он все-таки заблуждался?
О Хану, Хану, что есть истина?
В конце концов Данло так и не пошел к акашикам. Даже сам Главный Акащик не смог бы заставить Ханумана вернуть Тамаре память. Только Данло мог это сделать. Он должен был как-то загладить разделившую их обиду и внушить Хануману чувство истинного сострадания, иначе Тамара никогда не вспомнит свою жизнь и свое настоящее «я».
Данло вернулся к себе в общежитие и почти сутки провел в раздумьях, без еды и питья. Он лежал на сбившейся меховой подстилке почти неподвижно, с открытыми немигающими глазами. Тот, кто случайно заглянул бы в его замерзшее окно, мог бы подумать, что он умер. Часть его действительно умерла, другая не хотела больше жить, но третья шептала ему, что Тамара еще может исцелиться. В то самое время, когда мрак внутри него сгущался, в страшную пору между смертью и утром, этот шепот становился все громче. В конце концов он перерос в рев, заглушающий бушующую за окном бурю. Данло вспомнил слова, брошенные ему небрежно, как снежок, Джонатаном Гуром два дня назад. Гур сказал, что Бардо собирается под Новый год устроить празднество в честь последнего путешествия Мэллори Рингесса, и это будет грандиозное событие для всех последователей пути. Для прочих (а также для диссидентов вроде братьев Гур) этот праздник представлял собой издевку над церемониями, отмечающими конец Праздника Сломанных Кукол. «Можно ли считать совпадением то, что твой отец покинул Невернес 99-го числа? – спросил Джонатан у Данло. – Раздача подарков, которую задумал Бардо, уж точно не совпадение: ведь наш праздник должен перещеголять все остальные».
Итак, в самый священный из дней Праздника Сломанных Кукол, когда Архитекторы Бесконечной Жизни подносят друг другу богатые дары, завернутые в разноцветную бумагу, рингисты тоже переймут этот древний обычай. Это послужит символом дара, который Мэллори Рингесс преподнес человечеству, указав всем путь к божественному состоянию, которого никто толком не понимал. Мысль о подарках вспыхнула в сознании Данло, как новая звезда, и его отчаяние как рукой сняло. Он вспомнил о моржовом клыке, который нашел на обратном Пути с Ависалии. Он с самого начала собирался вырезать из кости шахматную фигуру и подарить ее Хануману. В течение тридцати дней этот план оставался расплывчатым, а иногда и вовсе забывался, но сейчас Данло прямо-таки взвился с постели и засмеялся в приступе радостного ожидания. В уме у него возник образ, ясный, как дерево на фоне неба. Данло рассматривал его со всех сторон сразу, запечатлевая его в памяти.
Этот образ он воплотит в реальность. Из простого куска кости он вырежет бога. Это будет не просто шахматная фигура, призванная заменить Хануману недостающую, – Данло создаст скульптуру, воплощающую в себе всю боль и страсть богов. Хануман одарил его огнем, а он взамен подарит ему решение фундаментальной проблемы жизни, способ, дающий возможность погасить любое пламя. Хануман, приняв этот дар в свои руки, ощутит истинный вес любви, и его сердце, дрогнув, раскроется. Он вернет Тамаре память, и их былая дружба восстановиться – такова была последняя, отчаянная надежда Данло.
Осушив три чашки чая (ему очень хотелось пить), он принялся за работу. То, что теперь была середина ночи, не волновало его; он занимал одну из немногих отдельных комнат Ресы и дикого не боялся побеспокоить. Комнатушка была крошечная – в ней помещались только спальные шкуры, сушилка, чайный столик и сундучок, полученный Данло еще в послушниках. Последний стоял под окном. Данло откинул крышку на хорошо смазанных петлях. Внутри лежало все его имущество, весьма немногочисленное, учитывая то, что из послушников он уже перешел в кадеты. Под запасной паркой, одеждой, коньками и камелайками хранилось все, чем он дорожил: материнский алмазный шар; две книги, которые дал ему Бардо; фигурка снежной совы, сделанная им на пути в Невернес; наконечник его старого медвежьего копья. Там же иногда лежала и шакухачи. На самом дне, в мешочке из старой тюленьей кожи, Данло держал резчицкий инструмент, который был ему дороже всего на свете, не считая белого пера у него в волосах: это связывало его с детством, с родным племенем, с миром скал, деревьев и зверей. Данло развязал мешочек и с тщательностью ювелира, работающего с огневитами, разложил на спальнике скребки, резцы, долото и тесло. Он достал пилку, попробовав ее на большом пальце, и выложил чеканы. Чеканов у него было пять, и каждый был предметом его гордости. Два подарил ему Хайдар в одиннадцатый день рождения – приемный отец сделал их из редких, похожих на алмазы камней и снабдил рукоятками из китовой кости. Три других Данло смастерил сам из кремня и осколочника. Лезвия, все разной ширины, легко затачивались или заменялись при износе. Поступив в Ресу, Данло уже заменил два из них – не потому, что они пришли в негодность, а потому, что нашел материал получше кремня. Решив отращивать бороду, он взял свою бритву с алмазным лезвием (ту самую, которой брил Педара) и аккуратно разломал ее на кусочки, из которых два использовал для чеканов, а из третьего сделал очень острый круглый нож. Набор инструментов завершал молоточек, гладкий речной камень, хорошо укладывавшийся в ладонь. Почти всю работу Данло должен был совершить с его помощью, постукивая им по рукояткам чеканов. За этим этапом последует гравировка, а после изделие надо будет отполировать, для чего у Данло имелось кусочки песчаника и грубой кожи. Известно, что кость не станет живой, пока ее не отполируешь так же гладко, как новый белый лед.
Закончив приготовления, Данло помолился за дух моржовой кости и достал из сундука клык длиной с его руку, тяжелый и плотный, с густым запахом, напоминающим о море.
Старая кость долго мокла в соленой воде и приобрела теплый сливочный цвет с прожилками из янтаря и золота. Данло взял тесло и начал скалывать эмаль. Кремневое лезвие издавало пронзительный скрежет. Данло строгал длинными быстрыми взмахами, направляя их к себе и захватывая всю длину клыка, чтобы кость не раскололась. Он сидел, поджав ноги, и скоро его колени и мех покрылись длинными костяными стружками.
Очистив клык как следует, Данло вытер лоб, стряхнул стружки и пилкой разделил кость на пять кусков равной длины. Ему нужна была только одна фигурка, но он никогда еще не выполнял столь сложной задачи и вполне мог испортить пару заготовок, прежде чем изваять своего бога.
Он испортил целых четыре, прежде чем взяться за последнюю. Первые две дали трещину, как только он начал работать чеканом. Кость для резчика – самый приятный из всех материалов: ощущение жизни, которое она дает, с годами только усиливается; но старея, она затвердевает, и пороки, свойственные всему живому, часто дают о себе знать глубокими трещинами. Весь фокус мастерства резчика состоит в том, чтобы не затронуть эти изъяны и сделать так, чтобы естественная крепость кости служила им поддержкой. Возможно, было бы лучше, если бы Данло нашел новый клык, мягкий, белый и хорошо поддающийся обработке. В новой кости, если ее выдержать на воздухе около года, появляются цветные прожилки, дающие такой же блеск, как разлитое на льду тюленье молоко. Но эта нежная окраска Данло была как раз ни к чему.
Его фигура не должна была отличаться от остальных шахмат Ханумана – пилота, инопланетянина и цефика, – которые от старины потрескались и приобрели слабый золотистый оттенок. Бог Данло должен был подходить к ним не только цветом и пропорциями, но и стилем. Между тем ярконский стиль был труден для копирования – изобилующий деталями, но не вычурный, реалистический, но с трансцендентальным чувством, намекающим на идеал. Талантливая резчица, автор шахмат, наделила черного бога и обеих богинь разными сочетаниями безмятежности, сострадания, радости и силы.
Особенно поражала черная богиня, чье лицо выражало одновременно гнев и восторг и которая казалась всеведущей, как статуи Николоса Дару Эде, стоящие почти у всех кибернетических церквей. Данло не мог найти ни одного недостатка в этой превосходной работе, но в себе он искал нечто большее – образ, который, быть может, не сумел бы воплотить.
Испортив третью и четвертую заготовки, он совсем отчаялся.
Эти куски не раскололись – он решил эту проблему, придав им черновую форму не молотком и чеканом, а немилосердно визжащим напильником для точки коньков. Но, приступив к тонкой обработке, он оба раза поспешил и сделал глаза бога слишком глубокими. Он взялся за пятую заготовку, пообещав мысленно, что не будет спешить. Он представит себе форму и размер каждой частицы кости, прежде чем удалить ее, либо совсем не будет резать.
Так он начал ваять своего последнего бога, и этой работе не было конца. Мгновения текли за мгновениями и складывались в дни, но Данло не замечал хода времени. Иногда, если в глазах возникала резь и руки начинали дрожать, он укладывался на шкуры и дремал, прижимая к себе кость, как ребенок куклу. Где-то раз в сутки он выходил из комнаты, чтобы плотно поесть, и возвращался свежий и подкрепленный. Часами он сидел скрюченный и работал, зажимая босыми ногами своего бога. Одним из чеканов он снимал крупинки кости, пока спину не сводило и ноги не синели от холода. В худшие моменты его затея казалась ему безнадежной. Дерзость собственного замысла пугала его, а порой и забавляла, но неизменно вызывала в нем изумление, и он продолжал свой труд.
Он знал, что если сложившийся в нем образ верен и будет виден ясно, он сможет его осуществить. Дело было только за тем, чтобы освободить бога из его костяной тюрьмы. Он жил, этот бог, где-то внутри убывающей костяной чурочки. Там жили все боги, все богини и все люди, мужчины, женщины и дети, которым когда-либо предстояло появиться на свет. Данло видел их всех, одного внутри другого – так суровая:архитекторская матрона заключает в себе веселую новобрачную и все прочие молодые версии самой себя. Все мужчины, если смотреть на них правильно, очень походили друг на друга. Одного отличали курчавые волосы, куча забот и вера в то, что нет Бога во вселенной, кроме Эде; другой был наполовину птицей и обладал неземной красотой Элиди, но между ними существовала общность и тесная связь. И как же легко было превратить одного в другого! С какой жуткой легкостью задумчивый ребенок преображался в печального! Одним нажимом резца Данло превращал горе в довольство. Он отделял от кости стружку не больше обрезка ногтя, миллиарды триллионов атомов падали на пол, чуть заметно и необратимо меняя лик бога. Если бы он мог работать более тонким инструментом, удаляя каждый раз одинединственный атом, он наверняка воплотил бы все существующие в природе формы.
Он думал об этом, изумляясь тайне личности и сознания.
Свет в его комнате горел ночь за ночью, и в голову приходили странные мысли: что, если бы какой-нибудь великий бог способом, известным только богам, стал бы ваять его самого атом за атомом? Что, если бы богиня наподобие Тверди медленно меняла пигментацию его волос, длину костей, контуры зубов?
Остался бы он собой? А если нет, то почему? Да, но допустим, что она вложила в его мозг новые воспоминания и он помнил бы, что ел за ужином рис с шафраном и чесноком, хотя на самом деле ел курмаш – изменило бы это в нем чтонибудь? Данло был уверен, что нет. Да, но предположим, что она заменит все его воспоминания одно за другим – так минералы, пропитывая поваленное дерево, превращают его в окаменелость. Предположим, он в своих воспоминаниях ел бы молодое искусственное мясо и носил на голове контактерку.
Если бы богиня силой своего искусства провела его разум и плоть через почти бесконечный ряд форм, еще более волевых и самодостаточных, разве не преобразила бы она Данло Дикого в совершенно другую личность? В чем, если вдуматься, заключается разница между ним и таким, как Хануман ли Тош? В самых страшных своих кошмарах он боялся стать похожим на Ханумана; он давно подозревал, что бледный страдальческий облик Ханумана в какой-то мере служит его собственным отражением. Теперь, постукивая тонким алмазным чеканом по кости, он понимал, как это возможно. Ему открылось нечто совершенно чудесное из области сознания: если бы он становился Хануманом или кем-то другим постепенно, атом за атомом, он не почувствовал бы ни разницы, ни того, что в нем погибло нечто важное. Он проснулся бы однажды, погляделся в зеркало вселенной и стал бы не собой. Куда бы в таком случае девалось его настоящее «я» – то глубокое «я», которое не умирает? Продолжало бы оно по-прежнему жить в нем, какую бы устрашающую форму он ни принял? Внутри инопланетянина, краба, червяка, прокладывающего свои ходы в лишенной света толще снега? Внутри всех вещей? В чем она, истинная, неизменная суть кого бы то ни было? И если брать более узко, что такое душа и судьба божественного животного, которого иногда называют человеком?
У Данло не было окончательного ответа на эти вопросы – вернее, не было изящного афоризма, который он мог бы сформулировать как философскую истину. Он часто вел с Хануманом такие вот головоломные споры, которым не было конца.
Теперь он должен представить своему другу аргумент другого рода – не из слов, а из моржовой кости, убедительный для рук, глаз и сердца. И Данло продолжал ковырять кость своими острыми орудиями. Так он работал семь дней, а вьюга била в его окно, унося с собой незримые молекулы стекла. К восьмому дню бог был почти закончен. Благородная фигура поднималась из языков пламени – Данло вырезал пьедестал столь искусно, что трудно было сказать, лижет пламя ноги бога или вливается в них, превращаясь в плоть и питая бога мощью огненной стихии. Поза и выражение лица фигуры сводились к одному вопросу: что остается, когда человек становится богом? Ответ заключался в сведенных мускулах бога, от раскрытых рук до мучительно искривленной шеи. Этот ответ Хануман должен был понять каждой клеткой своего существа. Жизнь сознается через боль, а боги – самые сознательные существа, которых когда-либо знала вселенная.
Вся история свидетельствовала об этой обостренной сознательности. В самом начале, при рождении вселенной, все было сосредоточено в одной точке, бесконечно тяжелой и бесконечно горячей. Не было ни радости, ни боли, ни тьмы, ни света. А затем, за триллионную долю секунды, появилось все.
Фундаментальные частицы материи – струны, инфоны и другие ноумены – кристаллизовались из первичной космической энергии, как снежинки из облака. Очень быстро, за одно беспредельное, вечное мгновение, когда вселенная, взорвавшись, расширялась со скоростью света, плазма охладилась и образовала более крупные соединения – кварки, электроны, фотоны и нейтрино. Но должно было пройти полмиллиона лет, прежде чем появились первые стабильные атомы, и еще миллиарды, прежде чем эти атомы научились соединяться в молекулы жизни. И самое удивительное, что хаотически блуждающие атомы водорода впоследствии образовали существо, способное любить, смеяться и страдать, смеяться над собственными страданиями и страдать от любви к жизни.
Вся история состоит из охлаждения материи и распада первичного огненного единства, но есть в ней также и подъем осознания жизни. Теперь галактики неисчислимы, и в одной только галактике Млечного Пути пылает на фоне ночи пятьсот миллиардов звезд. А сколько теперь существует людей, никто в точности не знает. Каждый мужчина и каждая женщина – это холодный остров сознания, дрейфующий в космосе. Каждый из них мучается отчуждением от другой жизни, отчаянием, одиночеством и острым пониманием того, что его страдания прекратит только смерть. Это удел самосознания, удел человека. Волк или сова, поглощенные звуками заснеженного леса, могут наслаждаться тем, что они здоровы и жизнь их не тяжела, но человек, смотрящий в будущее с надеждой на радость, – никогда. Существует мнение, что боги выше человеческих страданий. Говорят, что боги, обладая умами огромными и совершенными, как компьютеры, не могут обезуметь от голода, ревности или от стыда при виде того, как дряхлеют и распадаются их тела. Данло, уверенный, что никогда не видел бога во плоти, понимал божественные проблемы, как никто другой. Боги могли умирать – находка Зондервалем мертвого бога у звезды по имени Слава Ханумана подтверждала это вне всяких сомнений, но даже эсхатологи не понимали, что это могло означать. А ведь боги, которым открыта вся вселенная, должны бояться смерти больше, чем когда-либо боялся человек. Для существа, способного прожить миллион лет, смерть – это величайшая трагедия, которой нчжпо избежать любой ценой. Для богов смерть – полное ничто, уничто жение бесконечных возможностей, лежащих перед ними. Весь смысл становления богом – это бессмертие, власть и расширение личности. Ни одно живое существо не обладает таким самосознанием, как бог, и никто лучше его не понимает, что такое одиночество. Многие, наверно, воображают, что боги, стремящиеся к жизни без пределов и без конца, стоят к Богу ближе всех других существ. Но все обстоит как раз наоборот.
Снежный червь и льдинка, хрустящая под сапогом хариджана, ближе к нему. Вся история – это бегство от смерти, и никто не бежит от нее быстрее богов. Они бегут к группе галактик Девы и Айондельскому скоплению, где звезды бьются, как прибой, у холодного, мерцающего края вселенной. Но ни один бог еще не избавился от страданий таким путем. И ни один, хотя многие пытались, не сумел полностью освободиться от тела и от власти материи. Ибо боги тоже сделаны из атомов, и каждый их атом некогда пережил величие и экстаз рождения вселенной, которые не забывает никогда. Все боги горят тоской по бесконечному, по моменту творения, где жизнь и смерть едины. Вот она, боль богов. Вот их вечная тоска и мука: горящее сознание жизни, которая растет и растет без конца и предела.
Данло был одним из первых людей, понявших это по-человечески. Своим чеканом он пытался внедрить это сознание в каждую часть тела своего бога, особенно в его глубоко несовершенное лицо. Но этого было мало. Хануман во многом понимал страдальческий аспект божественного разума лучше, чем он. И Данло продолжал работать над ликом бога, действуя круглым лезвием и бритвой с осторожностью канатоходца. Лицо – дверь души, говорят алалойские матери детям, желая обуздать в них наиболее эгоистические эмоции. Данло знал о душе кое-что, чего не знал Хануман. Да, боль будет всегда, и никто не избегнет огня ненависти, горя скорби и отчаяния. Но каждый при этом носит в себе память о небесном огне, чье сияние ярче всякого другого пламени. Об огне, чье прикосновение освежает душу и утоляет самую свирепую жажду. Жар и холод, огонь и лед, начало и конец – Данло обладал даром видеть единство противоположностей и воплощать его в своей резьбе. В гримасе прекрасных уст бога экстаз сочетался с мучением. Так выглядит мужчина в корчах сексуального оргазма и отец, который, подняв взор к небу, держит на руках холодное изломанное тело своего сына; довольство того, кто сотворил жизнь на миллионе планет, неразлучно с болью того, кто видел гибель миллиарда звезд. Данло работал, и глаза его бога зажигались смехом, безумием и полным пониманием того, что есть любовь, которая превыше всякой любви и ненависти, Данло потребовалось все его мастерство, чтобы выразить эти страсти. Он сам не верил, что его руки способны на это, и порой ему, обессиленному и одержимому, казалось, что это духи Древних направляют его. Мальчиком, сидя у горючих камней в ночи глубокой зимы, он много раз видел, как старейшины его племени режут фигурки из дерева или кости. Сейчас он подражал легкости их старых мозолистых пальцев, их уверенности и силе, но прежде всего их терпению. Он всего себя вкладывал в лик бога. Морщинки вокруг глаз он наносил самым острым своим резцом, между двумя ударами сердца, чтобы рука не дрогнула. Бесконечно медленно он выводил наружу главное свойство бога, которое про себя называл страшной красотой. Когда Хануман увидит бога, эта красота должна поразить его до глубины души. Он должен взять фигурку в руки и сказать: вот бог, непрерывно пьющий огонь из собственного неисчерпаемого источника для того, чтобы иметь силу питать другую жизнь. Вот тот, кто ратует за жизнь вопреки всем страданиям и злу, тот, чья страшная воля направлена ко всему плодородному, дикому и сильному, и его лицо – мое лицо.
Данло закончил наконец с резьбой и взялся за полировку.
Поначалу он не был уверен, насколько эта фигурка воплощает увиденный им образ, но по мере полирования собственная работа все больше удовлетворяла его. Внутренний образ был, конечно, реализован не идеально, но ни одно произведение искусства не может быть совершенным. Данло надеялся, что бог вышел «такой, как есть», или «ловалоса», как отзываются алалои о скульптурах, передающих истинный дух живого существа. Он очень устал, но продолжал работать с куском песчаника весь день, останавливаясь только, чтобы сдуть скопившуюся в складках костяную пыль. Гладкость полировки он оценивал одними глазами. Алалои считают ребячеством трогать скульптуру пальцами до окончательной ее отделки. Но вот он прошелся от основания до макушки лоскутом кожи и решил, что труд его завершен. Он поискал взглядом, куда бы поставить бога: весь пол был усыпан костяной стружкой и белой пылью.
Двигаясь, как скрюченный ревматизмом старик, Данло поставил фигурку на сундук под окном и лишь тогда потрогал ее.
Он прижал свои горячие, покрытые волдырями пальцы к кости, ставшей ледяной от гуляющих вокруг сквозняков, и подивился ее сливочной гладкости, ее светящейся красоте. Он коснулся глаз бога, длинного носа, напрягшихся мускулов горла, и улыбнулся перед тем, как повалиться на шкуры. Ему показалось, что бог вернул ему улыбку, а потом засмеялся и заплакал над ним, но тут он провалился в глубокий сон, который длился и длился без конца.
Глава XXVIII
СЛОМАННЫЙ БОГ
Ты таков же, каково твое глубокое, движущее желание.
Каково твое желание, такова твоя воля.
Какова твоя воля, таково твое деяние.
Каково твое деяние, такова твоя судьба.
Упанишада Бригадараньяки
Данло так и не узнал никогда, сколько же он проспал – он потерял меру времени. Когда он проснулся, свет все еще горел, и на улице было темно. Буря притихла, и ветер только вздыхал временами, как больной ребенок. Даже не взглянув на градусник за окном, он понял, что стало теплее. Кое-кто подумал бы, что сарсаре конец, но он-то знал, что она просто набирается сил и ветер скоро сорвется с окрепшей яростью.
Время передышки, самообмана и залечивания старых ран. Он боялся выходить на улицу в такую погоду, но один из соседей по общежитию сказал ему, что сейчас ранний вечер 99-го дня глубокой зимы. В этот самый миг, когда он сидел в своей комнатушке, глядя на сделанного им бога, праздник Бардо, вероятно, уже начался. Часть его сознания приказывала ему надеть парку и поспешить к собору, но он медлил, словно жених перед свадьбой. Он запорошил пылью волосы и бороду и весь пропах потом и тюленьим жиром – поэтому он принялся мыться и сушиться. Он даже причесался, что было для него весьма необычным актом. Убедившись, что перо Агиры держится крепко и красиво между ухом и плечом, он надел чистую камелайку и парку, наточил коньки, натянул ботинки и долго расхаживал взад-вперед, хрустя осколками кости. Потом он завернул своего бога в лоскут белой нерпичьей кожи, которую его приемная мать когда-то долго жевала, придав ей чудесную клейкую мягкость. Сверточек он положил во внутренний карман парки. Он смаковал каждое свое действие так, словно смотрел драму, программируемую момент за моментом мастером-анималистом. Наконец, не сумев придумать, что бы еще такое сделать, он открыл дверь, прошел по коридору и вышел в метель.
Дорога к собору была недолгой, холодной и памятной. Настала последняя, самая священная ночь Праздника Сломанных Кукол. Четырнадцать ночей назад, когда он шел к Тамаре, улицы освещались десятками тысяч ледяных фонариков. Теперь их поубавилось, поскольку начался ежегодный ритуал их уничтожения. Группы Архитекторов ортодоксальных церквей в красных масках шатались по улицам, разбивая хоккейными клюшками или палками все попадающиеся им фонари. Данло старался избегать их, но ему то и дело встречались компании из трех, четырех или сорока человек. Весь Старый Город полнился криками и звоном разбиваемого льда. Огни гасли один за другим, делая конькобежное движение опасным. У каждого третьего здания Данло спотыкался о фонари, превратившиеся в груды битого льда. На некоторых улицах было черным-черно и разило спиртом – не спиртным вроде пива или виски, а чистым метанолом, которым Архитекторы-нелегалы поливают одежду покойников. В эту ночь Данло сторонился всякого насилия, но где-то в Городе гибли Архитекторы Бесконечной Жизни, обороняя свои фонари, а их противники обливали спиртом их тела и поджигали, освещая ночь языками голубого огня.
Для Архитектора любой из многочисленных эдических сект нет судьбы страшнее, ибо мозг, превращаясь в красное желе, уже не может быть сохранен в вечном компьютере. Архитекторы страшатся этой бесповоротной смерти, и все же каждый год, в первое новогоднее утро, на заброшенных ледянках находят шесть или семь обугленных трупов. Данло посчастливилось ни разу не наткнуться на эти религиозные разборки, но порой на перекрестках он чуял вонь горелой плоти. Он не мог понять, с какой стороны идет этот запах, потому что порывистый ветер дул то с востока, то с юга, то с севера. Его налеты каждый раз заставали Данло врасплох, словно ножи хулиганов. Вот такой же переменчивый ветер обморозил Тамаре лицо и едва не убил ее. Ветер преследовал Данло по извилистым улицам, становясь все крепче с каждым шагом и поворотом.
Добравшись до ступеней собора, Данло промерз до костей, и один глаз не хотел открываться. Он подумал вдруг, что его замысел спасти Тамару (и Ханумана) совершенно безнадежен.
Может быть, он повернул бы обратно к общежитию, если бы не ветер. Ветер, точно стена льда и памяти, надвинулся на него и погнал вверх через три ступеньки, к большим западным дверям собора.
Наверху его остановили двое божков, красивые юноши, преисполненные важности в своих золотых одеждах. Они выставили ладони навстречу Данло и потребовали у него приглашение. Данло признался, что не имеет такового, и назвал свое имя. Можно было подумать, что он произнес волшебное слово. Один из божков, пониже ростом, впился глазами в его исхлестанное ветром лицо.
– Вы оказываете нам честь, пилот. Бардо очень надеялся, что вы вернетесь. Жаль, что вы пропустили праздник, но Бардо все еще там, и многие из ваших друзей тоже. Позвольте вашу шубу.
Данло достал из кармана бога и скинул парку. Неф собора сиял тысячами свечей. Толпящиеся в нем люди, около двухсот человек в золотых одеяниях, казались маленькими и незначительными под огромными витражами. Бардо завершил наконец свой проект по замене старых стекол новыми, и даже скульптуры вдоль стен заменил изображениями Бардо, Леопольда Соли и дамы Мойры Рингесс, а также Балюсилюсталу и других агатангиток, которых многие считали почти столь же божественными, как сам Мэллори Рингесс. Данло эти выполненные роботами изваяния показались посредственными, но он был единственным в соборе, кто обращал на них внимание.
Все остальные сгрудились вокруг алтаря группками по пятьдесять человек. Бумага валялась повсюду – десять тысяч клочков золотой фольги усеивали каменный пол, шурша под ботинками Данло. Он пропустил не только праздничную церемонию, но и раздачу подарков. Пока он прихорашивался, рингисты, собравшиеся здесь со всего Города, развернули свои пакеты и разошлись. Теперь в соборе осталась только элита.
Данло шел по проходу и видел хорошо знакомые лица: Томаса Рана, братьев Гур, Сурью Сурату Нал, Колению Мор, Нирвелли, Мариам Эрендиру Васкес. Присутствовали также Шерборн с Темной Луны, Лаис Мотега Мохаммад, Делорес Лайтсон и другие. Некоторых он не знал, например трийского торгового магната и инопланетную куртизанку, стоящую рядом с Бардо.
Народу, по правде говоря, было слишком уж мало. Он надеялся вручить Хануману своего бога сразу после церемонии, в суматохе обмена подарками. Надеялся перехватить Ханумана где-нибудь за колонной, поговорить с ним наедине и посмотреть на его лицо, когда он развернет нерпичью кожу. Теперь Хануман стоял в кругу своих поклонников, и к нему нельзя было подойти незамеченным.
И Данло продолжал шагать по проходу, единственный человек здесь, одетый в черное. Он перешагивал через кучи шуршащей фольги. Именно шорох золотой бумаги заставил Мариам Эрендиру Васкес посмотреть в его сторону. За ее взглядом последовало еще десять, потом сто, и наконец все присутствующие обернулись к Данло. При этом они как-то сразу примолкли, как будто только что говорили о нем – но это вряд ли могло быть так, потому что их увлажненные глаза были полны восторга после контакта с Ханумановой Старшей Эддой. В руках они держали украшения, коробочки с семенами трийи, вышитые платки и другие ценные вещицы. На руках у всех блестели золотые кольца, которые Бардо раздал им еще раньше. Бардо, богато одаривший каждого рингиста, упивался своей щедростью и величием момента. (Его довольство усугублялось остаточными эффектами электронного самадхи.) Возвышаясь над всеми в своей золотой, усеянной черными алмазами ризе, он взмахнул рукой, засмеялся и крикнул:
– Данло ви Соли Рингесс! Ты вернулся к нам!
Данло вошел в толпу у алтаря. Он чувствовал себя камнем, брошенным в море – так все расступались перед ним, смыкаясь позади золотыми волнами.
– Какая ночь, Бог мой! – взревел Бардо, и это «Бог мой» покатилось от окна к окну, наполнив весь собор; уж не для того ли Бардо выбрал это здание, подумалось Данло, чтобы наслаждаться раскатами собственного зычного голоса. – Жаль только, что ты опоздал. Это был великолепный праздник – торжество истинного воспоминания.
Последние рингисты расступились перед Данло, и Бардо раскрыл ему объятия. Но Данло, сохраняя дистанцию, ответил учтивым поклоном. Он смотрел мимо Бардо, на застланные красным ковром ступени алтаря, где стоял Хануман в золотой парче и алмазной шапочке, обтягивающей его бритую голову, как вторая кожа. Он, в свою очередь, поклонился Данло. Его голова благодаря добавочной высоте двух ступеней приходилась чуть выше головы Бардо.
– Здравствуй, Данло, – сказал он.
Нейросхемы внутри его шапочки светились, как миллионы червяков, окружая его голову пурпурным ореолом. Лицо тоже светилось – но не от электронного самадхи или какой-нибудь другой разновидности кибернетического блаженства. Он смотрел на Данло, полностью сосредоточившись, и в его окрашенных пурпуром глазах читалось страшное понимание. Он сразу понял, что Данло стало известно о насилии, учиненном им над памятью Тамары. Он смотрел на Данло и знал об этом, и знал, что Данло читает это знание в его глазах.
– Здравствуй, Хануман. – Данло поклонился, не глядя ему в глаза. В центре его зрачков он увидел страх, сила которого превращала зрачки в черные космические дыры. Между ними больше не было секретов – осталась лишь правда того, что совершил Хануман. Потом взгляд Ханумана замкнулся, ушел в себя, и Данло стала видна только ненависть – но он не знал, к кому она обращена.
Хану, Хану, я не должен тебя ненавидеть, подумал он.
– Я сожалею о том, что случилось с Тамарой, – тепло и с сочувствием произнес Хануман. Многие придвинулись ближе, чтобы лучше слышать его. – Мы все разделяем твое горе.
Какой-то механик улыбнулся Данло, избегая, однако, смотреть ему в глаза. Так же обстояло дело и с остальными. Охотно выражая ему свое сочувствие, они тем не менее относились подозрительно к столь странному виду несчастья и смотрели на него, как на зараженного тайной болезнью. Оживив в памяти свой последний разговор с Тамарой, Данло сказал Хануману:
– Ты говоришь так, как будто она… умерла.
– Совсем напротив, – ответил Хануман. – Часть ее души, глубокая и таинственная, сохранилась. Сегодня мы все стали свидетелями этого чуда.
У Данло перехватило дыхание.
– Какого чуда?
– Ах, Паренек. – Бардо подступил поближе, своим брюхом оттесняя Данло вверх, на первую ступень алтаря. – Надо было сказать тебе раньше. Хануман успел записать кое-какие воспоминания Тамары еще до ее болезни. Ее воспоминание об Эдде отличается красотой и страстностью – сегодня мы имели возможность в этом убедиться. Счастье твое, что ты знал такую женщину.
Данло не хотелось сейчас смотреть на Бардо. Он потер лоб и сказал Хануману:
– Значит, она приходила к тебе… и ты записал ее память?
– Да. – Хануман улыбался, и лицо его было как закрытая дверь. – У нее была прекрасная душа, и она всегда была рада поделиться с другими лучшим в себе.
Он боится, подумал Данло. Он боится чего-то, но не того, что я обвиню его здесь, при всех.
– Я знаю, как ты любил ее, – тихо продолжал Хануман. – Потерять ее для тебя, должно быть, то же самое, что потерять целый мир. Потерять собственную жизнь.
– Да. – Данло прижал пальцы к глазу – тому, который всегда предвещал головную боль.
– Если бы ты присутствовал на церемонии, это ранило бы тебя, я знаю, но помогло бы услышать в себе голос Тамары, увидеть Эдду ее глазами. Знай, что эта часть Тамариной души теперь никогда не умрет. – Хануман улыбнулся людям внизу, и его голос излился на них, как мед: – Что такое Путь Рингесса, как не средство исцелить раны человечества? Рана, которая никогда не заживает.
Данло заглянул Хануману в глаза, ища эту рану, но увидел только отражение собственного страдальческого лица. Он мысленно пообещал себе, что будет сдерживаться. Не даст излиться гневу и обиде вопреки всем издевкам и извращенному сочувствию Ханумана. Он потер свое саднящее горло и сказал:
– В Тамаре теперь многого недостает.
– Чего недостает, Данло?
Данло, сжимая в кулаке бога, посмотрел вокруг. Здесь было слишком много людей, и стояли они слишком близко. Он слишком остро чувствовал их приглушенные голоса, их любопытные взгляды, их пот и пахнущее мясом дыхание. Он приблизился к Хануману, чтобы разговор получился более интимным, но Нирвелли, Бардо и еще пять человек последовали за ним.
– Части… ее характера, – выговорил Данло. Собственные слова казались ему пошлыми, и он едва мог говорить. – Ее эмоций, ее идеалов… того, как она видела себя.
– Не та ли это часть, которую ты когда-то называл «лицом»?
– Да. Она самая.
– Но разве не этим иллюзорным чувством собственной личности ты всегда пренебрегал? – Хануман говорил на публику, намеренно пронзая при этом сердце Данло. – Разве это не то «я», которое умирает вместе с телом, в то время как более глубокое «я» остается жить?
– Да. Я никогда не понимал, что означает лицо на самом деле.
– Но теперь понимаешь?
Данло, несмотря на толчею вокруг, показалось, что они с Хануманом одни в соборе.
– Смерть есть смерть, и ее незачем бояться, – сказал он. – Но пока жизнь продолжается, драгоценность лица нельзя выразить никакими словами.
Сурья Дал со своими красными глазками и крошечным ротиком стояла на одну ступеньку ниже Ханумана. С обожанием улыбнувшись ему, она сказала:
– Когда-нибудь мы будем защищены от всех возможных несчастий. Дело богов – защищать и хранить.
– Хранить… как информацию в компьютере? – спросил Данло.
Хануман, кивнув Сурье и Бардо, сказал:
– Данло всегда сомневался, что память можно сохранять таким образом.
– Я сомневался во многом, – признал Данло.
– Он сомневается, – сказал Хануман Нирвелли и другим, стоящим внизу. – Даже он, Данло ви Соли Рингесс, великий воспоминатель, испытывает сомнения. Он хотел бы верить – но вот вопрос: что возможно сохранить, а что нет? Да, Хану – что есть истина?
– Сохранить можно все, – сказала Нирвелли. Эта черная красавица с чудесным голосом пользовалась любовью других рингистов и могла, очевидно, говорить от лица всех присутствующих, исключая Данло. – Путь рингиста в том, чтобы хранить.
Бардо, занеся ногу на ступеньку и указывая перстом ввысь, заявил:
– Когда-нибудь Рингесс вернется в Невернес. Если бы это свершилось завтра, он вернул бы Тамаре память. Он ведь бог, ей-богу! Он заглянул бы в ее несчастный мозг, поправил пару нейронов, и она бы мигом вспомнила себя.
– Таков Путь Рингесса, – сказала Сурья.
Бардо взмахнул рукой, как бы рассеивая сомнения, которые он сам мог питать относительно проповедуемых им догм.
– Путь Рингесса в том, чтобы избавлять людей от страданий. Путь Рингесса в том, чтобы сделаться богом, не имеющим изъянов и не знающим границ. Кто из нас не узрел этого сегодня в Эдде? Когда мы все достигнем божественного состояния, страдания больше не будет – мы всю разнесчастную вселенную избавим от боли и зла.
Данло посмотрел вокруг, желая проверить, кто согласен с Бардо, а кто нет. Томас Ран, холодный, отстраненный и непроницаемый, как всегда, стоял в своей всегдашней серой форме, и даже цефик недогадался бы, о чем он думает. Что до братьев Гур с бесовски лукавыми лицами и горящими от каллы глазами, то ни они, ни вечно жаждущие члены их сообщества явно не принимали речи Бардо всерьез. Они стояли отдельной кучкой в стороне от алтаря, и многие из них с трудом удерживались от смеха. Зато Мариам Эрендира Васкес, Рафаэль Мендели и все остальные, очевидно, ждали, что Бардо, Хануман или даже Данло скажут еще что-нибудь; они стягивались к алтарю, как косяк пака к яркому камню или раковине на дне моря.
– Нет, – внезапно сказал Данло.
– Что нет? – спросил Бардо, стоящий чуть ниже его, сопя и теребя свою бороду.
– Что молодой пилот хотел сказать? – подхватила Сурья.
Хануман между тем взошел наверх и встал у алтаря. Вокруг него в голубых вазах пылали тысячи огнецветов.
– Я думаю, что Данло смотрит на божественное состояние не так, как мы, – произнес он. – Мы все должны помнить, кто его отец.
А помню ли я, кто мой отец?
Данло задумался об этом, стоя на верхней ступеньке и глядя на всех этих людей внизу. Они смущенно переглядывались и перебрасывались нервными словами. Они явно чувствовали себя неуверенно, как будто видели в Данло воплощение его отца или по меньшей мере вестника, которого тот послал им.
Хануман смотрел на них властным взглядом чародея. Данло почему-то подумалось, что в этот момент решается все будущее рингизма. И поэтому он сказал, выбирая слова с бесконечной осторожностью:
– Это так. Боги больны страданием. Оно сводит их с ума. Вы не можете представить себе их боль.
Хануман слегка повел большим пальцем, что на цефическом языке знаков говорило: «А ты можешь?»
Сурья, должно быть, заметила этот жест и сказала, опустив углы губ:
– Может быть, молодой пилот скажет нам, что значит быть богом?
Данло, в свою очередь, тоже сделал целый ряд знаков так, чтобы их не мог видеть никто, кроме Ханумана. Вслух он сказал:
– Для бога самая страшная человеческая мука – не более чем одна-единственная снежинка, кольнувшая веко, капля воды в бесконечном океане.
Хануман кивнул, как будто только и ждал этого момента, и подошел к столу, где сверкала, как зеркало, золотая урна.
Обведя взглядом своих единоверцев, он улыбнулся им с видом цефика, собирающегося поделиться каким-то своим секретом. Затем быстрым движением засучил рукав и опустил руку в урну. Когда он вынул ее обратно, с нее капала вода.
Хануман поднес палец ко рту и уронил одну-единственную каплю себе на язык. Люди у алтаря заволновались – они, видимо, забыли, что в урне не калла, а всего лишь морская вода. Хануман, взяв урну обеими руками, запрокинул голову и сделал большой глоток. Бардо незамедлительно пришел в ярость, усмотрев в этом еще один из блестящих символических жестов Ханумана, если не прямое святотатство. Но не успел он вскарабкаться по ступеням, чтобы сделать Хануману выговор, урна вернулась на стол, а Хануман, указывая пальцем на Данло, изрек своим серебряным голосом:
– Зачем ты пришел сюда? Ты хочешь помешать нашей судьбе осуществиться только потому, что она сопряжена с болью?
– Нет. – Данло слышал, как воет ветер вокруг шпилей собора. Одно из окон, плохо пригнанное к металлическому переплету, дребезжало при каждом порыве. – Я пришел, чтобы подарить тебе одну вещь.
И Данло поднялся на алтарь к Хануману. Бога он все это время держал в левом кулаке. Если Сурья и заметила, что в руке у него что-то есть, то подумала, наверно, что это носовой платок или замша для протирки коньков. Даже Хануман, от которого мало что ускользало в поведении или одежде людей, явно недоумевал. Ботинки Данло зарылись в мягкий красный ковер. Он оставлял за собой глубокие отпечатки и комочки мокрого снега. По обе стороны от Ханумана горели алые и ярко-розовые огнецветы, источая тяжелый сладкий аромат.
Данло протянул Хануману бога на раскрытой ладони, спрашивая себя, как же тот теперь поступит.
– Он принес ему подарок! – воскликнул кто-то.
Хануман, медленно и осторожно приблизившись, взглянул Данло в глаза и перевел взгляд на пакетик из нерпичьей кожи.
Затем он схватил сверток, как белка орех бальдо, и отошел обратно к столу.
– Что это? – осведомился Бардо, который, стоя у края алтаря, с ахами и вздохами теребил свои усы.
– Данло принес мне подарок, – объяснил Хануман. На мгновение он лишился своего самообладания – казалось, что жест Данло его ошарашил, но через это просвечивал тайный восторг. Он смотрел на Данло с грустью, все так же держа пакетик в руке.
– Разверни же его, – сказал Бардо.
– Но я уже раздал все свои подарки. У меня ничего не осталось для Данло.
– Ты уже подарил мне самое драгоценное, что есть на свете. – Данло говорил без всякой иронии, но сознавал, что в его голосе слышатся гнев и боль. – Свою дружбу. Свою любовь. Свое… сострадание. И рану, которая никогда не заживет.
Их глаза встретились, и между ними заструилось глубокое понимание, как будто оба их мозга соединились посредством зрительных нервов. В этот миг Хануман ничего не сумел бы скрыть от Данло, и Данло от него тоже – в особенности то, что ему хорошо известен мотив Хануманова преступления.
Я знаю почему, думал он. Я знаю, что ты знаешь, что я знаю, что…
Хануман стоял, явно не решаясь развернуть подарок. Затем, под взглядами двухсот рингистов, он осторожно распеленал кожаную обертку, явив бога во всем его совершенстве.
Вот чего ты боялся: что я знаю, почему.
– Что это? – спросил кто-то.
– Похоже на шахматного бога, – сказал Бардо.
– Покажи его нам!
Хануман отшвырнул кожаный лоскуток и, держа бога за основание, поднял его над головой.
– Это чтобы заменить твоего недостающего бога, – пояснил Данло.
Бардо поднялся на алтарь, чтобы лучше видеть – красивые вещицы ручной работы всегда интересовали его.
– Где ты его купил? Это ведь ярконская работа? Просто чудо – ему, наверно, цены нет!
Многие зрители тоже выражали свое восхищение, но другие молча созерцали прекрасный лик бога.
– Я сам его сделал, – сказал Данло. – Нашел моржовый клык и вырезал его. Деваки научили меня резать по кости.
Хануман тоже смотрел на бога, не в силах отвести от него глаз. Он вертел фигурку так и сяк в мерцании свечей, горящих в золотых подсвечниках. Огоньки, обводя плавные костяные линии, играли на страшном лице бога.
– О Данло, – сказал Хануман.
Он смотрел на бога, а Данло – на него. Понимал ли Хануман, что этот дар – не только предложение мира, но и синтез двух взглядов на вселенную? Он должен был понимать. Должен был видеть, что между стремлением гореть и стремление вспомнить существует связь. Страшный огонь жизни и чистые воды Старшей Эдды в конечном счете созданы из той же субстанции, и Хануману придется смириться с этим конечным парадоксом существования.
– Никогда еще не видел ничего подобного. – Костяшки у Ханумана побелели – так крепко он держал бога. Ему следовало бы поклониться Данло, но вид бога что-то глубоко затронул в нем, и его лицо приобрело столь ненавидящее и яростное выражение, как будто Данло положил ему в ладонь горячий уголь.
– Я надеялся, что он подойдет к другим твоим фигурам.
– Можем ли мы рассматривать это как добрый знак твоего возвращения на Путь?
Данло сглотнул, преодолевая сухость в горле:
– Сожалею, но нет. Это просто подарок.
– Что ж, прекрасная вещь.
– Я надеялся на то… что он тебе понравится.
– Он не просто прекрасен – это плод вдохновения.
Данло увидел в глазах Ханумана былое безумие, и мускулы его живота напряглись, словно в ожидании удара.
– Этот бог чем-то похож на твоего отца, – сказал Хануман.
– На отца?
– На Мэллори Рингесса, чье вдохновение всех нас ведет за собой.
Данло с десятифутового расстояния посмотрел на бога новыми глазами. На его длинный нос, глубокие глазницы, на чувственный рот, выражающий одновременно жестокость и сострадание. Внезапно и он увидел то, что видел Хануман.
Шахматный бог походил на Мэллори Рингесса в молодости, еще до того, как тот переделал себя под алалоя. Данло, не сознавая, что он делает, почти случайно изваял подобие свовт го отца.
– Я не знал этого, – сказал он, глядя на свои красные, покрытые волдырями пальцы. Не странно ли, что все то время, когда он работал над богом, его руки знали то, чего не понимал разум?
– Да, тебя посетило вдохновение, – произнес Хануман, – но это вдохновение ложное.
– Но Хану…
– В бытность свою человеком Мэллори Рингесс отличался страстным характером. Уж если он любил, то любил. Если он плакал, его слезы сожгли бы глаза человеку более мелкого калибра. Мы все это знаем. Но Рингесс-бог выше подобных эмоций. Свои страдания он оставил позади. Понимаешь, Данло? Ты даришь нам человека, а не бога.
– Нет-нет, Хану, ты не…
– Значит, не понимаешь. И никогда не понимал.
Они оба почти кричали, перекрывая ветер, который обрушился на собор, как океан. Ветер ревел и тряс окна – казалось, что цветные стекла вот-вот посыплются вниз. Но Данло лишь смутно осознавал возможность этой катастрофы – все его чувство сосредоточилось на Ханумане. Видя, что буря все равно заглушает его голос, он перестал кричать и иерешел на шепот. Хануман никак не мог расслышать его, но, должно быть, прочел по губам, что он говорит:
– Если боги действительно обладают такой властью, сделай Тамару прежней.
– Разве я бог, Данло? – отозвался Хануман, тоже шепотом, чтобы никто, кроме Данло, не слышал его.
– Но она страдает – она пытается вспомнить себя и не может.
– Я знаю.
– Помоги мне. Пожалуйста.
Щеки Ханумана внезапно вспыхнули, как будто Данло ударил его по лицу.
– Тридцать дней назад я просил о помощи тебя, но ты не помог мне.
– Я… не мог.
– А я не могу помочь тебе.
– Ты мог бы достать копию Тамариной памяти из своего компьютера. Мы впечатали бы ее, и Тамара вспомнила бы.
– Нет. Это невозможно.
– Но почему, Хану?
– Потому что ее память уничтожена. Я не собирался сохранять ее – ты знаешь, почему.
Хануман потряс богом, направленным на Данло, словно обвиняя его в преступлении еще более тяжком, чем кража памяти. Данло понял, что надеялся тщетно – он просто еще раз отгородился от вселенной мечтами, вместо того чтобы ухватить реальность текущего момента. Теперь остался только ветер, сотрясающий хрупкие окна, и потоки холодного воздуха. Осталась ненависть. Он смотрел на Ханумана, а Хануман на него, и что-то темное и первобытное струилось между ними, туда и обратно.
Я не должен его ненавидеть, думал Данло. Не должен.
Тем не менее он ненавидел. Это неудержимо нарастало в нем, захлестывая мозг при каждом ударе сердца. Он думал, что огородил свою ненависть стеной, но стена рушилась, и ненависть хлестала наружу, словно зараженная кровь из раны.
Данло затряс головой, вонзив ногти в ладони. Бардо, стоящий рядом, гаркнул:
– Что ты говоришь? Что тут происходит, во имя Бога?
Сбоку взметнулся золотой шелк, но Данло смотрел прямо перед собой. Он сознавал, что Бардо надвигается на него, но не мог оторвать глаз от глаз Ханумана.
– Что ты такое сделал? – прошептал Хануман. Он держал бога перед собой обеими руками, как будто собирался переломить его пополам.
– Нет! – крикнул Данло, но голос его потерялся в пустоте собора. Ему показалось, что и сам он падает в пустоту, черную и бездонную, как подземная пещера. Он не слышал ничего, кроме убийственного ветра, который выл вокруг и свистел в трещинах. Люди ежились, обхватывая себя руками, но Данло пылал, как охваченный горячечным жаром ребенок. Горели руки, живот, голова, и глаза жгло от вида блестящего кусочка моржовой кости в маленьких руках Ханумана.
Нет, нет, нет.
Казалось, что Хануман собирается с силами, чтобы сломать бога. Его руки сжались в кулаки. В глазах стояли слезы, любовь и безумие, как будто ему невыносимо было смотреть на Данло – но ни один из них не мог отвести глаз. Всю жизнь он старался создать вокруг себя оболочку железной воли и почти преуспел в этом. Теперь между ним и вселенной осталась только одна связь.
– Что ты делаешь? – где-то за миллион миль прокричал Бардо.
Хану, Хану, нет.
Между ними струился непрерывный поток ненависти и любви, и вот этой любви, превыше которой нет ничего, Хануман не мог вынести. Его глаза на миг вожглись в другие глаза, и он увидел вселенную такой, какой Данло видел ее, и отдал себе приказ сломать бога. Его воля была очень сильна. Будь у него под рукой очистительный шлем, он стер бы из собственного мозга всю память о Данло, но шлема не было – была только шахматная фигура, шесть дюймов моржовой кости, которую он сжимал в своих дрожащих кулаках.
– Неужели сломает? – ахнул кто-то.
Данло смотрел, как Хануман борется с твердой старой костью. Бардо и другие рингисты, вероятно, не верили, что ее можно сломать, но Хануман укрепил свои руки многолетними упражнениями в боевых искусствах, а внутри фигурки имелся изъян. Данло во время работы постарался спрятать эту длинную извилистую трещину, но знал, что она существует.
– Смотри!
Хруст, потом щелчок – и Хануман переломил бога надвое.
Зубчатый излом прошел по его животу, и в Данло тоже что-то сломалось. Видя, как разлетаются во все стороны крошечные белые осколки, он шагнул к Хануману, чтобы убить его. Рев, стоящий в его ушах, заглушал ветер. Что-то звало его взять Ханумана за горло и давить, пока тот не умрет. Память о Тамаре нашептывала ему страшные вещи. Потом он услышал голос своего отца и отца его отца – всех своих предков, мужчин и женщин, вплоть до первой бактерии, которая вела свои неведомые отчаянные битвы в океанах Старой Земли, миллиарды голосов внутри него кричали, выли и смеялись, пронизывая ткани его сердца и мозга. И все эти голоса, сливаясь, складывались в память о жизни и любви к смерти. Каждая клетка в его теле горела волей к разрушению и смерти. Он чувствовал, как эта страшная воля расплавленной лавой вливается в его руки, как она вспыхивает молнией позади его глаз. На какой-то миг он почти ослеп. Поле зрения сузилось так, что он мог видеть только Ханумана, скрежещущего зубами от только что совершенного усилия и глядящего на него с отчаянием. Он видел обломки бога в его руках. Лицо Ханумана светилось изумлением, ненавистью, торжеством и стыдом. Тогда Данло стал слышать другие голоса: крик своего маленького сына, и тихий плач дочки, и плач миллиардов прапраправнучек, целую вечность дожидающихся своего рождения. Эта память тоже заключалась в нем – память о будущем, которое мог создать только он. Он видел, как его руки смыкаются вокруг горла Ханумана, останавливая приток воздуха и крови. Видел, как Хануман бьется в его руках, словно рыба, расставаясь с жизнью. И мертвого Ханумана, распростертого на алтаре со сломанной шеей или с головой, размозженной золотой окровавленной урной, которую он, Данло, держал в руках.
Данло заносил ногу, чтобы шагнуть к Хануману, и тот тысячу раз умирал в его широко раскрытых глазах, глядя на него с любовью и страхом. Невозможно было избежать этих смертей и смерти вообще, ибо она была вокруг него, застывшая во времени. Все вещи, даже трепещущие и разбухающие от жизни, на самом деле были мертвы. Мертвы были алалойские племена – Данло видел скрюченные тела, лежащие в снежных хижинах, или истекающие кровью в ярко освещенных пещерах, или разбросанные тысячами в мировых льдах. По направлению к Экстру, где звезды пылали, больные собственным светом, ежесекундно умирал миллион человек. Скоро все звезды догорят и умрут, и каждый человек в галактике будет сожжен, изломан и мертв. Ничто не спасет их – ни лекарства, ни медитации, ни вера в спасительную технику богов. Так устроена вселенная. Такой она будет всегда. Сейчас перед ним стоит частица вселенной по имени Хануман ли Тош, глядя на него с яростью и ненавистью. Хануман сделал движение руками, и костяная фигурка навечно разломилась пополам. За это Данло сейчас убьет его. В животной ярости он разорвет Хануману горло или вышибет ему мозги. Из чистой ненависти и воли к уничтожению он ускорит неизбежную смерть Ханумана, и это будет правильно. Ветер призывал его убить Ханумана, и звезды тоже, и каждый живой атом во вселенной.
НЕТ!
Данло, сделав шаг через алтарь, осознал себя как носителя смерти. Как можно было ненавидеть так полно и глубоко и в то же время так ясно видеть себя ненавидящим?
Я – это не я. Я – это тот, кто видит меня, кто видит то, что он видит.
При этой мысли поле его зрения расширилось, как у птицы, прорвавшейся сквозь пелену облаков. Он увидел Ханумана, изо всех сил пытающегося сломать бога; и Ханумана, любующегося дикостью Данло, глядя на него с чувством любви к своей судьбе; и Ханумана, настраивающего себя на убийство Данло в тот момент, когда бог переломится и Данло бросится на него. Он увидел много вещей сразу: Бардо, устремившегося к нему, и брюхо Бардо, колышущееся, как море.
От одного из цветков в вазе около Ханумана отделился лепесток и падал, алый, трепеща в воздухе. Повсюду был свет: фотоны многотысячных свечей стукались о каменные колонны, отскакивали в темные углы и взлетали золотыми потоками к окнам собора. Окон в нефе было восемьдесят два, но одно особенно притягивало к себе. На нем изображалось прощание Мэллори Рингесса с Бардо перед уходом из Города и вознесением на небеса. Его рука касалась лба Бардо и его залитых слезами щек, а глаза из серовато-голубого стекла изливали на Бардо тихий благословящий свет.
Тело Рингесса было составлено из стекол разного цвета; при каждом порыве ветра эти стекла терлись друг о друга, и окно прогибалось внутрь.
Нет!
Бог в руках Ханумана сломался, и в этот самый миг ветер вышиб переплет окна. В первый момент никто не осознал этого, кроме Данло. Только он увидел, как сыплется на алтарь фиолетово-сине-золотой дождь. Многие осколки, все еще скрепленные вместе, падали целыми сверкающими листами. Тяжелый стальной переплет, еще заключающий в себе фрагменты прощания Рингесса с Бардо, летел, словно гигантский молот, прямо на алтарь. Ветру понадобился только миг, чтобы выбить окно. Понадобится десятая доля секунды, чтобы звон разбитого стекла и свист ворвавшегося внутрь ветра дошли до слуха людей внизу, и еще больше, чтобы их нервы сработали и они посмотрели вверх.
– Нет! – закричал Данло.
Он сделал шаг к Хануману. Он видел, как вылетело окно, но между картиной и звуком прошла целая вечность. Он видел самого себя на алтаре, одержимого ненавистью, как хищная птица. При этом зрение, которым он видел себя со стороны, помещалось уже не в его глазах и не в его животе, а в настенном орнаменте или между ребер свода, или кружило в холодном пространстве нефа. Десять тысяч стеклянных осколков падали, выписывая красивые, сапфировые и розовые параболы. Стальной переплет летел на алтарь по идеальной параболе.
Данло без всякой математики видел, что тяжелый стальной прямоугольник пересекает пространство, занятое головой Ханумана. Через двадцать семь сотых секунды он вышибет Хануману мозги, и тот умрет.
Хану, Хану, ты должен умереть.
Еще доля секунды – и звук смерти наполнил собор, а двести пар глаз устремились на падающее стекло. Только Хануман, единственный из всех, не смотрел вверх. Он держал в руках сломанного бога, не отрывая глаз от Данло.
Данло, Данло.
Правда вселенной гласила, что Хануман должен умереть.
Данло знал, что его собственная воля к ненависти – тоже правда, как правда (или будет когда-нибудь правдой) и то, что галактики за Гончими Псами и многие другие должны умереть. Все эти правды он видел впервые и знал, что очень близок к тому «да», которое так долго было его целью. Но неожиданно перед ним сверкнула другая истина, которую он не, хотел признавать. Она была написана на лице Ханумана, в его отмеченных смертью глазах, в том, как Хануман, не отрываясь, смотрел на него.
Это я создал его, подумал Данло.
Каждым своим словом, поступком, идеалом и символом веры он создавал в Ханумане желание стать выше. Своей любовью, своей дикостью, даже звуками своей флейты, которые Хануман никогда не мог выносить, он гнал его к темной внутренней двери, которая открывается во вселенную. Данло сам распахнул эту дверь, словно ребенок, которому самая свирепая буря нипочем. И Хануман, боясь замерзнуть насмерть, вынужден был захлопнуть ее. Данло видел, как Хануман ждет у этой закрытой двери – ждет, чтобы он, Данло, пришел и открыл ее еще раз. Так можно ли убивать этого человека со сломанной душой, которого Данло создал сам, вложив в это столько любви и боли?
– Нет, нельзя, – прошептал он. – Нет.
При этом слове вселенная совершила оборот. Ненависть внезапно покинула Данло – или, может быть, преобразовалась в более глубокую эмоцию. Он сделал к Хануману шаг, а потом еще десять умопомрачительно быстрых шагов. Он почти подлетел к Хануману, стремясь сохранить ему жизнь. Лишь десятые доли секунды отделяли их от удара оконного переплета, но этого было достаточно, чтобы навеки изменить будущее. Данло сшибся с Хануманом в вихре кулаков, коленей и вырвавшегося наружу дыхания, оттеснив его назад. В тот же миг рама врезалась в алтарь позади Данло, стреляя стеклом во все стороны. Она пробила в красном ковре зияющую рану и раздробила камень. Весь собор содрогнулся, словно от взрыва бомбы. Повсюду градом сыпалось стекло. Данло напирал на Ханумана, оттесняя его еще дальше. Хануман, несмотря на скрежет стали и бешеный натиск Данло, как-то устоял на ногах. Он оторвался от Данло и нанес ему удар – коленями, глазами, зажатыми в кулаках половинками сломанного бога.
– Бог мой, да ты убьешь его!
Данло, падая на Ханумана, увидел летящую ему в лицо зазубренную кость. Он мог бы перехватить руку Ханумана или по крайней мере отдернуть голову, но он все еще пытался удержать Ханумана, и его равновесие было нарушено. Он падал и ждал, что его голова вот-вот полыхнет взрывным светом, но удара так и не последовало.
– А ну, тихо!
Бардо, оказавшись позади Ханумана, обхватил его своими ручищами. Тот отчаянно лягался и долбил своей алмазной шапкой Бардо по челюсти, но вырваться так и не сумел. Извиваясь и размахивая кусками бога, он сильно искромсал Бардо одежду. Данло, упав на него, прижал его к животу Бардо, и на миг они сцепились все трое. Данло ухватил Ханумана за запястья и подтянул его руки к груди. Хануман почти утратил возможность двигаться. Его дыхание било Данло в лицо горячими, порывистыми толчками. Данло подождал, пока безумие не ушло из глаз Ханумана, а потом отпустил его, отошел и стал ждать, что тот будет делать.
– Что это с тобой? – Бардо тоже отпустил Ханумана и теперь разглядывал руины алтаря. Повсюду валялись разбитые вазы и помятые цветы, и все было усыпано стеклом. Покореженная золотая урна лежала в центре, и вода текла на ковер.
Многие из стоявших вокруг пострадали от осколков падающего стекла – и теперь они стонали, кричали и в полном смятении смотрели то на Данло, то на Ханумана.
– Мой бедный витраж, – сокрушался Бардо. – Какое горе. – Потом он вспомнил о сострадании и закричал: – Кто-нибудь ранен? Бога ради, у вас там все в порядке?
Каким-то чудом серьезных ранений не получил никто, но из-за выбитого окна все дрожали от холода. Северный ветер, ворвавшийся в проем, обжигал холодом и посыпал рингистов снегом.
– Ну и холодина, – сказал Бардо. – Лучше нам всем, пожалуй, пойти в башню и закусить немного.
Но никому в этот момент не хотелось выпивать или закусывать. Праздник закончился, когда был сломан бог, и некоторые рингисты уже потихоньку пятились к дверям, а другие переговаривались тихими, нервными голосами.
– Данло ви Соли Рингесс! – возгласил вдруг пришедший в себя Хануман. Он подошел к Данло, держа руки так, чтобы и он, и все остальные могли видеть половинки шахматной фигуры. – Я не могу принять твоего дара: ты больше не рингист, и вещь, которую ты сделал, не отражает сути Пути Рингисса.
С этими словами он бросил обе половинки на алтарь. Они стукнулись об осколки стекла и катились долго, пока не остановились. Бардо, ужаснувшийся такому обращению с ценной вещью, нагнулся и подобрал их.
– Да ведь Данло жизнь тебе спас! – сказал он Хануману.
Данло стоял неподвижно под летящим на него снегом. Он не сводил глаз с Ханумана, но при этом сознавал, что Сурья и другие переговариваются, пытаясь объяснить себе то, что сейчас наблюдали:
– Принес обет ахимсы… да, но какое совпадение, что Хануман сломал бога как раз когда окно… я не верю в случайные совпадения.
Позднее рингисты всех Цивилизованных Миров увидят в том, что окно разбилось, руку бога, как будто Мэллори Рингесс, не одобрив своего образа, способствовал его уничтожению. Люди еще много лет будут говорить об этом чудесном стечении обстоятельств – но сейчас Хануман обращался к Данло и Бардо, и всеобщее внимание было поглощено более насущными делами.
– Это так. Данло спас мне жизнь. – Хануман смотрел на Данло так, словно ненавидел его за это. – Я никогда этого не забуду, как не забуду и того, что он был моим другом.
– Он спас тебе жизнь, – повторил Бардо, сунув сломанную фигурку в руку Ханумана. – Он мог бы погибнуть вместо тебя!
Хануман повернулся к нему и указал на стекло, засыпавшее алтарь.
– Если бы это окно закрепили как следует, Данло не пришлось бы проявлять такого самопожертвования и демонстрировать свою верность ахимсе. Но вы непременно хотели, чтобы этот витраж был готов к празднику, хотя многие из нас находили, что Рингесс на нем изображен недостаточно хорошо.
Бардо густо побагровел, однако промолчал и только пробормотал, глядя на алтарь:
– Ох, горе, горе.
Хануман посрамил его несколькими словами в присутствии двухсот человек. При этом он провел хотя и ложную, но параллель между работой Данло и тщеславным замыслом Бардо увековечить на витраже не только Рингесса, но и себя. Гений Ханумана заключался в умении проводить такие вот параллели и внушать своим последователям веру в желаемую реальность.
Я создал тебя, думал Данло. Я сам устроил такое будущее.
Он закрыл глаза, обдумывая жесточайшую из истин: время, как река, течет только в одном направлении, и будущее, когда оно настанет, уже нельзя переделать.
– В спешке, стараясь избежать осколков, я чуть не ударил тебя, – сказал ему Хануман. – Извини.
Большинство рингистов слишком поддалось панике при падении окна, чтобы заметить, что в действительности произошло между Данло и Хануманом. Но некоторые, как видно, поняли, и Хануман, не мешкая, принялся подправлять их память о случившемся.
– Извини меня, Данло, – повторил он. Показав всем сломанного бога, он сложил половинки вместе. Даже стоящему близко Данло трудно было различить трещину, разделившую бога надвое.
Хану, Хану.
Хануман продолжал, демонстрируя спектр разнообразных эмоций:
– Расстояние между любовью двух друзей столь же ничтожно, как пространство между двумя половинками этой шахматной фигуры.
Внезапно, словно выполняя одно из упражнений своего боевого искусства, он вскинул руки над головой, разведя их в стороны. Теперь половинки бога разделяло около трех футов.
– Но расстояние между тем, кто идет по Пути Рингесса, и тем, кто им не следует, столь же велико, как расстояние между звездами.
Я оставил ему жизнь, думал Данло, и не могу сожалеть об этом.
– Данло, – сказал Хануман, вручая ему сломанного бога, – я сожалею, что не могу принять твой дар.
– Мне тоже жаль, – сказал Данло, дохнув паром. Маленькие снежинки жалили ему глаза, и лицо горело от холода. Каждая клетка его тела застыла, однако продолжала гореть – гореть от тайного дара Ханумана, который он никогда не сможет забыть.
– А теперь тебе лучше уйти, – сказал Хануман, заслоняясь рукой от снега. – Буря вернулась, а в такой поздний час трудно будет найти сани.
– Что ты такое говоришь? – бурно дыша, вмешался Бардо. – Не много ли ты берешь на себя, прося Данло уйти?
Хануман, поклонившись в сторону своих единоверцев, в свою очередь спросил:
– По-вашему, будет прилично, если они в такую ночь разделят общество с человеком, отвергающим наш Путь?
Все теперь смотрели на Бардо, и Хануман тоже уставился на него, как кот на мышь – прямо в глаза.
– Да, так, пожалуй, не годится, – сказал Бардо.
– Тогда нам, вероятно, следует попросить Данло уйти.
Бардо помедлил, потеребил бороду и сказал:
– Ладно, скажи ему. – Он улыбнулся Данло слабо, как будто издали, с оттенком сожаления, и Данло не мог взять в толк, какие чары навел на него Хануман.
– Хорошо. – Хануман обратил к Данло глаза, лучащиеся светом и самим собой. – Я прошу тебя уйти.
– Как хочешь, – с поклоном ответил Данло.
– И не возвращайся больше. Не нужно, чтобы ты приходил сюда.
– Вам тоже следовало бы уйти. – Данло обвел взглядом Лаиса Мотегу Мохаммада, Томаса Рана и Рогану Чанг, делясь с ними самым большим своим страхом. – Вам всем. Путь Рингесса – повальная болезнь, которая вот-вот охватит всю вселенную. Она погубит вас. Уходите, пока еще не поздно.
Он сошел с алтаря, позванивая осколками стекла. Люди, как и прежде, расступились, давая ему дорогу. Они смотрели на него с чем-то похожим на благоговение, но к этому примешивались гнев и вина, как будто они чувствовали себя обязанными повернуться к нему спиной и не встречаться с ним взглядом. Некоторые из них с помощью ватных тампоном и тюбиков клея, за которыми послал Бардо, обрабатывали друг другу раны и вытирали кровь с одежд; другие смотрели на Ханумана, не зная, как им быть. Под самой аркой входного портала Данло оглянулся. Хануман стоял один на алтаре. Снег кружился вокруг него, преломляя огни свечей и обводя его золотым ореолом. Его твердое, непроницаемое лицо кричало: «Никогда, никогда больше не возвращайся сюда!» Данло смотрел не только через пространство нефа, но и сквозь время. Собор был заполнен тысячами людей, которые раскачивались, и пели, и кричали в экстазе. Горели свечи, но основной свет шел через витражи красивыми, изумрудно-голубыми полосами. Сам Данло стоял на алтаре рядом с Хануманом, омываемый этим прекрасным светом – в черной пилотской форме, высокий, могучий и преисполненный сострадания, но он был не собой, а кем-то другим, имеющим лишь самое малое сходство с тем человеком, которого знал как Данло Дикого. Это скраерское видение прошло так же быстро, как и возникло, и Данло сказал себе, что ноги его больше не будет в соборе. Он в последний раз поклонился Хануману, но тот его не видел. Алмазная контактерка у Ханумана на голове казалась издали блестящим черепом. Отныне и навеки он будет заключен в собственной черепной коробке; он словно яркая звезда, которая уже начала сокрушительный путь внутрь себя, в черную дыру сознания, из которой нет возврата.
Это я создал его, подумал Данло.
Повернувшись, чтобы выйти вон, он почувствовал, как впаиваются в ладонь края сломанного бога, и спросил себя, зачем он все это затеял.
Глава XXIX
ДАНЛО МИРОТВОРЕЦ
Сначала ты умный и потом тоже умный, а в промежутке полоумный.
Фравашийская поговорка (из высказываний Ошо-Дурака)
Первый день средизимней весны 2954 года принес с собой тьму и снежную круговерть, которым, казалось, конца не будет. Никто, кроме скраеров, не мог предвидеть, что этот новый год станет историческим и судьбоносным, столь же поворотным в эволюции Ордена, каким был 908-й, или Темный Год, или 2326-й, когда Дарио Смелый открыл мертвые звезды Экстра. Даже Данло не мог знать, что странные происшествия в соборе Бардо повлекут за собой целую лавину событий, из-за которых историки-радикалы впоследствии переименуют 2954 год в «Первый» и переделают календарь.
Большие перемены начались с малозначительного, казалось бы, факта: лорд Палл, по настоянию обеих встревоженных Коллегий – Главных Специалистов и Мастеров, – изгнал Ханумана ли Тоша из Ордена. Хануман, сломав костяного бога, оскорбил чувства слишком многих людей и привлек к себе слишком много внимания. Он нарушил сразу несколько канонов наряду со своей профессиональной этикой, и лорд Палл закрыл перед ним доступ во все орденские библиотеки и рестораны, а самое главное, запретил ему появляться в стенах Академии. Духовно Хануман давно уже расстался с Орденом, поэтому официальное отлучение не вызвало в нем ни особых сожалений, ни стыда. Втайне он, должно быть, даже радовался тому, что его освободили от данных им обетов, позволив формировать новую религию по своему усмотрению. Он, конечно, притворялся взбешенным, но при этом они с лордом Паллом продолжали вести свою подспудную игру. Неизвестно, намеревались ли они уже в то время сделать рингизм религией Ордена, но со своими общими врагами явно разделывались вместе. Десятого числа, когда Бардо проектировал новый витраж вместо того, что разбился в новогоднюю ночь, Хануман предложил ему простой, но хитроумный план реорганизации церкви. Ближний круг Пути, согласно этому плану, должен был получить официальный статус. Все рингисты, записавшие свои воспоминания о Старшей Эдде в компьютер, отныне получали наименование «Старших». Бардо питал здоровое недоверие ко всему, что исходило от Ханумана, однако этот замысел льстил его тщеславию. Он уже видел себя в роли первосвященника вселенской церкви, раздающего титулы и бенефиции наиболее верным своим сторонникам. (Ему не пришло в голову, что очень скоро прыщавые юные кадеты в своих золотых одеждах начнут раскатывать по Городу, требуя, чтобы к ним обращались «Старший Лаис» или «Старший Кику» – причем эти требования будут относиться даже к пожилым мастерам, насчитывающим несколько жизненных сроков.) Поэтому он одобрил предложение Ханумана и стал продолжать подбор своих цветных стекол. Вследствие этого лорда Мариам Эрнедиру Васкес, одного из лучших специалистов Ордена, стали называть «Старшая Мариам», что ее и погубило. 44-й канон Ордена, разрешая его членам выбирать себе любую религию, запрещал им занимать официальные посты в каких бы то ни было церквах, культах или идеологических движениях. Лорд Палл в своем безжалостном указе, ошеломившем весь Орден, сослался на букву этого канона и подверг изгнанию лорда Васкес, а также Томаса Рана, Хуанга ли Вуда и еще нескольких видных мастеров, которые, видимо, порядком ему досаждали.
Из четырех лордов прежней Тетрады (Ченот Чен Цицерон тихо скончался в своей постели вскоре после наступления нового года) только лорд Николос противостоял теперь намерению Одрика Палла стать единоличным главой Ордена.
И тут Главный Цефик нанес свой завершающий, блестящий удар. 19-го числа он созвал Коллегию Главных Специалистов и предложил поставить на голосование вопрос об отправке экспедиции в Экстр, Много лет фракция преданных ему лордов тянула с принятием этого решения. Эта группа, насчитывающая около двадцати стариков, опасавшихся, что Орден разделится надвое и будет ввергнут в хаос, неизменно голосовала против предоставления подобной экспедиции необходимого ей количества легких и больших кораблей. Но в ночь на 18-е на секретном совещании в башне цефиков лорд Палл угостил их столь крепким и редкостным чаем, что их страх как рукой сняло. Лорд Палл привел им свои доводы и дал определенные обещания. Он указал им на то, что экстрская экспедиция привлечет к себе всех недовольных и подрывных личностей, от которых все будут рады избавиться. Он напрямую предложил старым лордам представить ему списки тех, кого они считали наиболее достойными отправиться в это опасное для жизни путешествие. Он сказал, что такая чистка оздоровит Орден, не ослабляя его. Но самого большого расцвета их вечный Орден достигнет, когда во главе его станет кто-то один. Итак, на следующий день Коллегия собралась в своем холодном, пронизанном сквозняками здании, чтобы решить судьбу миллиардов звезд и триллионов людей, живущих в этом секторе галактики. Сто девятнадцать лордов проголосовали тайным порядком, и великая Вторая экспедиция в Экстр наконец-то стала реальностью. Пока лорды, сидя за своими столами, обменивались ликующими или удивленными репликами, лорд Палл встал и обратился к ним.
Впервые за пятьдесят лет он соизволил высказаться вслух, не прибегая к знакам.
– Милорды, – проскрежетал он, – я предлагаю, чтобы миссию возглавил Николос Сар Петросян. Более достойной кандидатуры нам не найти.
Чтобы возглавить миссию, лорду Николосу, естественно, пришлось покинуть свой пост в Тетраде, что он вскоре и сделал. Опасаясь оставить Орден под властью автократического правителя – ведь именно лорд Николос организовал восстание против Хранителя Времени двадцать лет назад, – он, однако, всегда мечтал основать среди раздробленных звезд Экстра вторую Академию. Планирование экспедиции он завершил с той же быстротой и решительностью, которая когда-то привела к смещению Хранителя Времени. Семьдесят дней небо над Городом пылало ракетным огнем и полнилось раскатами грома: челноки грузили на десять больших кораблей, кружащих по орбите, роботов, компьютеры, библиотечные фонды, различную сборочную технику и многое, многое другое. Кроме десяти грузовых, в черноте над атмосферой дожидались пассажиров еще три корабля. Для путешествия на них лорд Николос отобрал эсхатологов, механиков, холистов, историков и даже цефиков – в общей сложности тысячу мастеров и адептов, представлявших все профессии Ордена. Многие из этих мужчин и женщин уже покидали Город во время Пилотской Войны. Многих предложил лорд Палл, составивший длинный список неугодных ему членов Ордена, в том числе знаменитых пилотов, ставших во время войны на сторону Мэллори Рингесса: Елену Чарбо, Аджу, Ричардесса, Аларка Утрадесского и, возможно, самого великого из всех живых – Зондерваля. Однако первым в списке лорда Палла значился молодой пилот, ничем еще себя не проявивший. Лорд Николос, должно быть, удивился, увидев имя Данло ви Соли Рингесса впереди всех остальных, и долго, видимо, думал, не вычеркнуть ли его: ведь Данло был всего лишь кадетом и вряд ли мог благополучно провести легкий корабль через запутанные, неведомые пространства Экстра. Но три довода решили дело в его пользу. Во-первых, он почти закончил курс обучения, а во времена кризиса, согласно традиции, установившейся во время Войны Контактов, способных кадетов могли посвящать в пилоты еще до официального выпуска. Во-вторых, на лорда Николоса произвели впечатление пыл и красноречие, с которыми Данло высказывался против Пути Рингесса. Лорд Николос обладал разумом безупречным и чистым, как зимний воздух; ему следовало бы родиться несколько тысяч лет назад, в Век Разума, столь велико было его недоверие к темным, влажным, интуитивным человеческим энергиям. По странной иронии, он считал Данло поборником рационализма, ненавидящим, подобно ему самому, все, что имеет отношение к религии и оккультизму. Путешествие в Экстр обещало стать войной разума против разрушительных для галактики доктрин Архитекторов Старой Кибернетической Церкви. Данло, закаленный в горниле фравашийской языковой философии, враг всяких верований и систем веры, был именно тем человеком, которому лорд Николос, как ему думалось, мог доверять. Наконец, лорд Николос полагал, что Данло, как сын и внук великих пилотов, сам когда-нибудь станет великим. Поэтому в конце концов он оставил Данло в экспедиции. Таким-то путем, по воле случая, по воле судьбы, по воле недоразумения, Данло после восьми лет ожидания приготовился покинуть город Невернес.
Он принес свою присягу второго числа ложной зимы. Поскольку в тот день он был единственным кадетом, посвященным в пилоты, церемония проходила скромно, в маленькой комнате без окон и мебели, хотя и в помещении Зала Пилотов.
На голом каменном полу лежал тощий ковер, смахивающий на подстилку нищего, монотонность холодных серых стен нарушали портреты Главных Пилотов. На северной стене между Леопольдом Соли и Ченотом Ченом Цицероном висело изображение Мэллори Рингесса. Пустому месту рядом с фальшиво-благородной физиономией лорда Цицерона предстояло впоследствии украситься портретом нового Главного Пилота, Сальмалина Благоразумного, тощего, немногословного человека, которого назначили на этот пост всего десять дней назад: Одной из его первых обязанностей явилось посвящение Данло в пилоты. В присутствии двух других пилотов он провел эту церемонию быстро, словно гость на инопланетном банкете, обязанный что-то сказать или отведать неаппетитное блюдо. Чопорный и угрюмый в своей черной форме, он возвышался над Данло, который, стоя на коленях, приносил присягу.
Затем лорд Сальмалин вручил Данло черное алмазное кольцо и произнес:
– Этим кольцом посвящаю тебя в пилоты. – Больше ничего сказано не было – ни поздравлений, ни ободряющих слов. Сальмалин поклонился, повернулся и оставил Данло, еще не осознавшего, что его мечта наконец сбылась, в одиночестве.
Следующие десять дней, когда весенние бури сменились более теплой и ясной погодой, он ходил по Городу и прощался с людьми. Ему надо было посетить многих: Мадхаву ли Шанга, Ригану Таль, Джонатана и Бенджамина Гур и других.
В годы своих религиозных изысканий он знакомился с аутистами, щипачами, странствующими воинами-поэтами и с представителями еще дюжины сект. Почти всех их он находил в Квартале Пришельцев и говорил им, что скоро покинет Невернес надолго – возможно, навсегда. К его удивлению, прощание оказалось очень трудным делом. Обходя своих старых учителей, в том числе мастера Джонатана, который в Экстр не летел, он раскатывал между корпусами Академии и наслаждался игрой солнца на шпилях, красотой старинной кладки музыкой летящих по льду коньков. От одного приятеля он узнал, что Томас Ран переселяется в квартиру рядом с собором Бардо. Поэтому он совершил свой последний визит в башню мнемоников, где мастер Ран паковал в простой деревянный ящик наркотические средства, иглы и спирали. Их последняя встреча вышла неловкой и печальной. Данло показал Рану свое пилотское кольцо, и тот сказал:
– Поздравляю, Данло. Надеюсь только, что ты продолжишь изучение мнемоники, даже когда меня не будет рядом. Поверь мне, из тебя может получиться отменный мнемоник.
Данло попрощался с ним, не сказав, что после той ночи в соборе потерял свою страсть к мнемонике. В темные бесконечные дни великой бури золотая дверь в Единую Память захлопнулась перед ним с такой силой, что он боялся никогда уже не найти к ней ключа.
Двенадцатого числа ложной зимы он встретился с Бардо на улице Тысячи Баров. Бардо, не желая, чтобы его видели с Данло, выбрал для встречи темный бар, больше похожий на логово зверя, чем на место для беседы двух друзей. У старинной стойки, над чашкой черного кофе с ликером, Бардо заверил Данло, что они по-прежнему друзья, хотя их дружба и пострадала из-за Пути Рингесса. Извиняться он не стал, намекнул лишь, что полностью поглощен текущими событиями – вернее, что играет шахматную партию космического масштаба, слишком важную, чтобы просто перевернуть фигуры и уйти.
Данло сомневался в том, что Бардо еще способен уйти добровольно, но тот притворялся, будто полностью контролирует себя, чего отроду не умел делать. Все, что говорил Бардо в тот вечер, было сплошным притворством, самообманом и ложью. Вину за все церковные трудности он возлагал на Ханумана с его непомерным честолюбием, вместо того чтобы посмотреться в задымленное зеркало за стойкой (или в любое другое зеркало) и найти источник своих бед там. Выпороть бы этого Ханумана хорошенько, как ездового пса, заявил Бардо, – тогда Дуть действительно привел бы к спасению все человечество.
– Это Хануман все испортил. – Бардо пил только кофе, но казалось, что он сильно под хмельком. – Но что я могу поделать? Пригрозить ему отлучением? Да, да, конечно, это самое и следовало бы сделать – только я уже это сделал. То есть пригрозил ему. А он в ответ пригрозил мне. Нет, не беспокойся – ничего страшного. Надеюсь. Он пригрозил, что порвет с Путем, учредит собственную поганую церковь и уведет с собой половину моих рингистов. Половину? Три четверти, девять десятых – какая разница? Он пригрозил уничтожить то, что я создал. Поэтому я должен найти способ его контролировать. Это настоящий религиозный гений, чтоб ему. Ты знаешь, что куртизанки согласились наконец примкнуть к нам? Все их чертово Общество! Благодаря ему. Без него я пропал бы – и с ним пропадаю. Ах, Бардо, Бардо, что ты наделал! Ты слушаешь меня, Паренек? Помнишь, как я предупреждал тебя, чтобы ты не дружил с ним? Мне бы послушаться собственного совета. Что-то с ним не так. Есть в нем что-то нехорошее, даже зловещее. Ты знаешь, что он виделся с Тамарой в ночь перед тем, как она будто бы подцепила этот проклятый вирус? Перед тем, как этот вирус будто бы лишил ее цамяти? Я подчеркиваю: «будто бы». Понимаешь, почему? Да? Ну конечно. Теперь мне ясно, что произошло тогда в соборе. Ты мог бы убить его, а вместо этого спас. Почему? Из-за своего обета? Или потому, что не мог доказать, что он совершил это гнусное преступление? Верно, доказательств нет, но они должны где-то быть. Я найду их, вот увидишь! И тогда… тогда… тогда тебе будет уже все равно, так ведь?
– Не в этом дело. – Данло отпил кофе и толкнул ногой стальную продольную подпорку, слушая, как она звенит. То, что Бардо пронюхал о преступлении Ханумана, почти не удивило его.
– Идея мщения не привлекает тебя?
– Нет.
– Это плохо. И то, что случилось с Тамарой, тоже хуже некуда.
– Ты ее видел, Бардо?
Бардо долго молча теребил усы, а потом сказал:
– У меня для тебя плохие новости. Я слышал от куртизанок, что она покинула Город. Вышла из Общества, отказалась от своего призвания. Никто не знает, куда она отправилась – куда-то к звездам. Жаль – ты, наверно, хотел зайти к ней перед стартом.
– Нет… мы с ней уже попрощались.
– Может, она еще вернется.
– Может быть.
– Ах, бедная Тамара. Бедный Данло. – Бардо расправил бороду, глядя в зеркало за стойкой. Его лицо приобрело грустное, мечтательное, полное жалости к себе выражение. – Бедный Бардо. Что-то с нами будет? Ты думаешь, это все равно, но нет. Все имеет свое значение – я, ты, Хануман ли Тош, Путь. Ты сомневаешься в том, что путь стать богами действительно существует для нас? Он есть. Я видел его. Старшая Эдда, Мэллори Рингесс. Его гений. Его жизнь. Его судьба. Его путь. Понимал ли я когда-нибудь, зачем он все это делает? Нет. Не он ли побудил меня основать эту треклятую религию? Если бы он только остался в Городе. Но когда-нибудь он вернется. Я обязан в это верить, правда?
Данло улыбнулся ему сквозь облака дыма и кофейных паров.
– О Бардо… я буду скучать без вас.
– Горе, одно только горе. – Бардо, с грохотом поставив кофейную кружку на стойку, обнял Данло и похлопал его по спине. – Эх, Паренек, Паренек.
– До свидания, – сказал Данло.
– Удачи тебе. – Бардо крепко пожал ему руку, глядя на черное кольцо у него на мизинце. – Лети далеко и счастливо, пилот.
Три дня спустя Данло совершил еще одну прогулку по Городу. Повинуясь приятной для него симметрии, свою последнюю прощальную встречу он посвятил первому наставнику, которого встретил в Городе, – фравашийскому Старому Отцу.
Старый мудрый инопланетянин, будучи большим ценителем иронии, предложил встретиться на том самом берегу, где Данло чуть не проткнул его копьем много лет назад. В пасмурный день ложной зимы Данло спустился кДаргиннийским Пескам и стал ждать Старого Отца у кромки моря. Стоя на твердом песке с вкраплениями пакового льда, он долго смотрел на темные воды Зунда. Потом сзади, издалека, донеслось слабое пение флейты. Данло обернулся и увидел белую фигурку, бредущую к нему через дюны. Это был, конечно, Старый Отец, никогда не носивший ничего, кроме собственного шелковистого белого меха. Когда он подошел поближе, Данло увидел, что его артрит усилился – длинные конечности фраваши совсем окостенели, и он шел по черно-белым пескам так, будто ступал по битому стеклу. Несмотря на испытываемую им боль, его рот улыбался, а чудесные золотые глаза, устремленные на Данло, сияли, словно два солнца.
– Ах-ха! Вот он, Данло Дикий, не такой уж и дикий теперь. Ты изменился – стал мужчиной. Так, все так.
Внешность Данло действительно подверглась большим переменам. Он сбрил свою бороду, и лицо его стало гладким, как орех бальдо. Он остриг свои длинные ногти. Потом он спрятал белое перо Агиры на груди вместе со сломанным шахматным богом, материнской алмазной сферой и другими памятками – и обрезал волосы. Но несмотря на все эти новшества и на все, что произошло с ним после гибели деваки, он по-прежнему не мог считать себя полноправным мужчиной.
– Я рад тебя видеть, почтенный, – сказал он. – Если я изменился, то ты все тот же.
– Ах-х. Еще больше такой же, чем был.
– Надо было нам встретиться поближе к твоему дому. Тебе, наверно, тяжело было столько пройти.
– Ох-хо, тяжело. – Старый Отец почесал черными ногтями свой большой двойной член и потрогал бедра. – Когда я был моложе, я пытался избавиться от боли, просто сидя и ничего не делая. Но от этого я только сильнее ее сознавал. Поэтому давай пройдемся по берегу, и ты расскажешь мне о своей боли, чтобы я позабыл о моей. Славный день для прогулки, правда?
Рука об руку, как два краба, сцепившиеся клешнями, они двинулись вдоль кромки воды. С моря дул свежий ветер, в воздухе висел запах соли и гниющего дерева. Еще здесь пахло птичьим пометом, раздавленными раковинами и старым мокрым мехом. Они шагали через хрустящие водоросли и плавник, и Данло рассказывал Старому Отцу обо всем, что произошло между ним и Хануманом ли Тошем. Рассказ получился длинный. Даже своим крабьим шагом они дошли почти до края Даргиннийских Песков, где начинались скалы дальнего Северного Берега. Ветер гнал по небу облака, и снежные вихри сменялись проблесками солнца. Мелкий снег, который Данло прежде назвал бы шишеем, кружился в воздухе и испарялся, не долетев до земли. Данло не мог понять, жарко ему или холодно, а вот Старый Отец чувствовал себя полностью в своей стихии. Ни снег, ни брызги прибоя не досаждали ему.
Он с удовольствием зарывался мохнатыми ногами в твердый песок, оставляя следы крупнее медвежьих. Слушая рассказ Данло о том, как Хануман сломал сделанного им бога, Старый Отец играл с песком, блаженно подергивая маленьким черным носом,
– Ах-ох, ты хорошо сделал, что не нарушил обет ахимсы.
Данло, глядя на бьющие о берег волны, сказал:
– С того момента, как я отдал Хануману бога, я все время сомневался, правильно ли поступаю.
– Ах. Никогда не причиняй вреда другому, даже в мыслях.
– Но я пожелал ему зла. Я представил его… мертвым.
– О-о?
– Я хотел убить его.
– Но вместо этого спас ему жизнь. Так, все так.
– Да – это так.
Старый Отец улыбнулся, наполовину прищурив один глаз, присвистнул и сказал:
– Не надо себя осуждать, о нет! Ты спас ему жизнь. На поле брани ты остался человеком ахимсы, и за это я воздаю тебе честь.
Ударение, сделанное Старым Отцом на спасении жизни Ханумана, не рассеяло сомнений Данло. Напротив, слова фраваши легли словно соль на рану, раздиравшую Данло надвое.
Большим пальцем Данло потер кость над глазом – головная боль почти не оставляла его.
– Мне сдается, ты все так же любишь причинять священную боль.
– Ох-хо, ангслан! Разве я перестал быть фраваши?
– Ты остаешься им больше, чем прежде, почтенный.
– А ты, я вижу, – по-прежнему человек. Эта твоя новая религия ничего в тебе не изменила. – Старый Отец подставил лицо под солнечный луч, широко раскрыв оба глаза. – По традиции мы, фраваши, должны делать людям подарки. Когда-то, на этом самом берегу, я подарил тебе кое-что – помнишь?
Данло, кивнув, нагнулся и достал из кармана шакухачи. Он держал ее так, что солнце светило и на нее.
– Ага! Ну а теперь я подарю тебе еще кое-что.
Старый Отец, если не считать его блестящего меха, был совершенно гол, и в его длинных красивых пальцах тоже ничего не было. Следовательно, он, говоря о подарке, имел в виду не музыкальный инструмент и не какой-либо иной предмет из дерева, кости или камня.
– Это титул, который носят некоторые фравашийские Отцы. Я дарю его из своих уст твоему слуху. Я буду звать тебя Данло Миротворец и это имя подходит тебе, ох-хо.
– Спасибо – но я не чувствую себя способным творить.
– Ах-х.
– И мира во мне нет.
– Ох-х.
– По крайней мере я не могу примириться с тем, что сделал.
– Ты хочешь сказать – с этой религией, которую все называют Путем Рингесса?
Данло, имевший в виду не совсем это, сказал:
– Я выступал против Пути, знаешь?
– Я так и думал. Многие Миротворцы – великие ораторы.
– Боюсь, что мои речи принесли только вред.
– Не причиняй никому вреда, говорит ахимса. Но освобождение людей от веры – священная задача.
– Эта вера в то, как мой отец стал богом – я уничтожил бы ее, если бы мог. Все веры уничтожил бы. Все религии.
Старый Отец стоял тихо, прищурив оба глаза – казалось, он смотрит через Зунд на горы, чьи снежные вершины пропадали в ватных облаках.
– Будь осторожен, пилот, – сказал он наконец. – Существует единство противоположностей: чем сильнее ты хочешь что-то уничтожить, тем крепче связываешь себя с этим.
– Но не ты ли учил меня противостоять всем верованиям?
– Хо-хо… научил на свою голову.
Данло смотрел, как набегают и откатываются волны. Был отлив, и море понемногу отступало. Небо совсем затянулось тучами, и воды Зунда стали темными и мутными, как взболтанное старое вино. Слушая далекий лай тюленей и крики чаек, Данло понимал, что одна из глав его жизни закончилась.
Ему нечему было больше учиться у инопланетных философов, мечтателей или мнемоников. Здесь, на этом холодном берегу, он попытается по крайней мере видеть вселенную голой, без всякой веры. Он заставит себя, хотя Старый Отец и думает, что жить так человеку не под силу.
– Данло, Данло.
Старый Отец с улыбкой прикоснулся к его флейте, как будто прочел его мысли.
– Не можешь же ты отказаться совсем от всего. А как же твоя ахимса?
– Ахимса – это не вера. Ахимса – это то, что я есть.
Старый Отец печально свистнул и сказал:
– В нашу первую встречу ты говорил, что хотел бы отправиться к центру вселенной. Благородная идея, ведь верно?
– Нет… это детские фантазии. У вселенной нет ни центра, ни края.
– Однако ты летишь в Экстр.
– Да.
– Ох-хо – чтобы найти средство против чумы, убившей деваки?
Старый Отец с несвойственным ему волнением промурлыкал странный мотивчик, который Данло ни разу еще не слышал. Фраваши совсем зажмурил правый глаз, но левый шарил по лицу Данло, как лунный луч.
– Да, раньше я верил, что медленное зло можно победить, – признался Данло. – Верил, что алалоев можно спасти.
– Кроме того, ты хотел стать асарией.
– Это ваше слово. Согласие со всем – это фравашийский идеал.
– Но больше не твой, ах-хо?
Данло подошел поближе к воде, и волны лизали его ботинки.
– Проблема в том, что принять нужно все.
– Это так…
– Видишь? – Данло указал на прибрежные скалы, гранитными иглами вонзившиеся в небо. Их покрывал перистый зеленый мох и помет чаек, строящих свои гнезда. – Все это так прекрасно – и так несовершенно. Запятнано шайдой. Горы, я, даже ты, – это ко всем относится. От этого не уйти. Думаю, что Хануман понял это яснее, чем полагается.
– И ты не можешь простить его за это?
– Не его – себя.
– Ах-х.
– Раньше я надеялся. Что выход можно найти в воспоминаниях. Путь… к невинности.
– Значит, ты не нашел ответа в Старшей Эдде?
– Одно время я думал, что нашел. Я был очень близко. Но… нет. Шайда – путь человека, который убивает других людей. У Ханумана была возможность стать поистине великолепным человеком. А я этого человека… убил.
– И думаешь, что примириться с этим нельзя.
– Прости, почтенный. Я, наверно, тебя разочаровал.
– Как раз напротив, – с загадочной улыбкой молвил Старый Отец.
Они стояли друг против друга на мокром песке и улыбались. День клонился к вечеру, и тучи на западе, над океанскими глубинами, приоткрыли огненную полосу на горизонте.
Небо плавилось в огне, и море тоже зажглось багрецом и золотом. Фраваши не любят находиться под открытым небом, когда стемнеет, и Старый Отец приготовился уходить. Он в последний раз потрогал флейту Данло и просвистал короткое благословение (а может быть, непристойную песенку – у фраваши ведь ничего не поймешь). Потом раскрыл оба глаза во всю ширь и спросил:
– Как же ты будешь жить теперь, пилот? Ох-хо, что ты будешь делать?
Данло указал на восточный небосклон, где мигали в просветах туч первые звезды.
– Там живут боги. Может быть, и отец мой где-то там. Я найду его, если сумею, – не его, так другого. Хануман однажды задал мне вопрос – теперь его должен задать я. Я спрошу богов, можно ли было создать вселенную иначе – чтобы она была халла, а не шайда. Боги знают. Они творят постоянно и должны знать.
Данло сказал, что скоро отправится во вселенную – не для того, чтобы достичь ее центра или найти лекарство от болезни, которая не поддается лечению, а просто потому, что он пилот Ордена и должен выполнить свою миссию. Звезды гибнут, и если от мирового зла нет средства, то уничтожение целой галактики еще можно остановить.
Старый Отец ответил на это странным образом. В его глазах, хотя и открытых, не было света, как будто сознание ушло из них и поднялось в небо. Он стоял в трех футах от Данло, но казалось, будто он смотрит на него сверху, одновременно вглядываясь в себя. Рот его сложился в грустную улыбку, говорившую о смутных болезненных воспоминаниях или о видении какого-то далекого будущего. От него веяло холодом. Казалось, что он хочет что-то сказать Данло, но у фравашийского Старого Отца не нашлось слов:
– Становится поздно, почтенный, – сказал Данло.
Великий прилив сознания вернулся наконец в глаза Старого Отца, и тот тихонько свистнул.
– Ох-х, да – пора прощаться. Может быть, нам долго еще не придется гулять вместе.
Данло склонил голову, глядя на черно-белый песок у себя под ногами.
– Мне кажется… я больше не вернусь сюда.
– Тогда я и тебя попрошу подарить мне что-нибудь на прощание.
– Что же я могу тебе подарить?
Старый Отец взглянул на флейту.
– Может быть, песню?
– Какую… песню?
– Что-нибудь твоего собственного сочинения. Что-нибудь странное и дикое, но мирное. Ведь ты Данло Миротворец, ох-хо!
Данло улыбнулся, пожал плечами, прижал холодный мундштук флейты к губам и стал играть. Протяжные тихие ноты полились над берегом. Приходилось дуть сильно, чтобы ветер не унес музыку прочь. Это была очень простая мелодия, повторявшаяся снова и снова, с легкими вариациями в каждом такте. Он мог бы играть ее вечно, не приходя ни к какому заключению или кульминации, но в ней чувствовались стремление к полноте звука, намекавшее на бесконечные возможности. Старый Отец слушал мелодию, полузакрыв глаза и держа голову неподвижно, в позе фраваши, запоминающего музыкальное произведение. Музыка, по всей видимости, очень нравилась ему. Когда стало ясно, что Данло останавливаться не намерен, Старый Отец, дождавшись паузы, коснулся его лба и сказал:
– Ох-хо, мне надо идти, но ты играй. Ха-ха, для этого ты и родился.
Этими словами Старый Отец простился со своим любимым учеником, а после свистнул, улыбнулся, засмеялся и поплелся обратно к своему дому. Его смех, звучный, бьющий через край и полный сочувствия, долго еще слышался над берегом, совсем, как ни странно, не мешая музыке.
Сумерки сгущались, а Данло стоял один у воды и играл на флейте. Недолгое время спустя стало совсем темно и холодно.
Ветер развеял тучи, и небо из темно-синего сделалось черным, как пилотская форма. Повсюду, на востоке и западе, на юге и севере, мерцали звезды. Данло смотрел на эти холодные огни, и его музыка терялась в световых расстояниях вселенной.
Созвездия, знакомые ему с детства, немыслимо далекие, казались в то же время почти столь же близкими, как освещенные ими волны у его ног. Он играл, и последний вопрос Старого Отца отзывался в нем эхом: что же он теперь будет делать?
Слушая долгий, темный рокот океана, он ждал ответа. Он мог ждать вечно, ибо это были чудо и тайна океана, мерцающего под звездами, вечно ожидающего, вечно такого же, но и вечно меняющегося, вечно зовущего, вечно изумляющего новыми звуками, видами и созданиями. Несмотря на темноту, Данло слышал крики морских птиц – чаек, гагар и топориков, и серебристых талло, и других хищников, вылетающих ночью.
Зазвучала редкая песнь снежной совы. В несбыточности этого звука, которого он жаждал превыше всех остальных, и в громовой тишине моря он получил свой ответ. Он будет играть свою песню и никакую другую. Будет, не закрывая глаз, смотреть на все, что делал в прошлом. Он создал Ханумана, и это правда вселенной, слишком ужасная, чтобы ее отрицать.
А Хануман создал его. Трудность заключается и всегда будет заключаться в том, чтобы сказать «да» таким изломанным, ненавидящим созданиям. Но если у него достанет сил и мудрости, он сможет сделать одну простую вещь: принять акт созидания как таковой. Принять чудо, состоящее в том, чтобы просто жить. Жизнь – это все, вспомнил он. Когда-нибудь он опять сможет смеяться или найдет свое завершение в любви, но пока довольно будет просто жить, все дальше и дальше, без конца.
Он стоял у кромки воды, окруженный прекрасной ночью, подняв лицо к звездам, и играл на своей флейте. Все играл, и играл, и играл.
notes