ЧАСТЬ ВТОРАЯ
БОРХА
Глава VI
ОТБОР
Чтобы понять Архитектора или эдеиста, прежде всего следует признать, что Бог сотворен по образу человека. Эта идея связывает человека и Бога некими таинственными узами. Человек в гордыне своей пожелал представить себя в образе совершенного и потенциального бесконечного Бога. Таким образом человек отражается в Боге, то есть делает себя участником этой самореализации.
Можно сказать, что человек и Бог предназначены друг для друга, столь тесно они связаны. Человек находит свое осуществление в Боге.
Британская Энциклопедия, 1754-е издание, 10-я исправленная стандартная версия
В двадцать пятый день ложной зимы 2947 года от основания Города в колледже Борха состоялся ежегодный День Злосчастного Абитуриента. Борха, начальный колледж Ордена, занимает больше половины Академии, которая сама по себе – город в Городе. На восточном краю Невернеса, вплотную к горам, лежит целая квадратная миля, занятая общежитиями, башнями, учебными корпусами и пересеченная крест-накрест красными ледянками. Гранитная стена (прозванная Расколотой с тех пор, как кусок ее южной части разрушился от взрыва водородной бомбы) окружает Академию с трех сторон, ограждая ее от тесно стоящих зданий и шпилей Старого Города. На восточной стороне Академии ограды нет – вернее, там оградой, естественной и прекрасной, созданной из камня и льда, служат горы Уркель и Аттакель. Некоторые ученики сетуют на эту вынужденную изоляцию от грязной, но более органичной городской жизни, но большинство других общество единомышленников устраивает больше, чем одиночество, отчуждение и отчаяние.
В это свежее ясное утро, на рассвете, Данло проехал на коньках по городским улицам до Стены. Там, у Западных ворот, на узкой красной ледянке, он стал ждать вместе с другими абитуриентами. Он явился одним из первых, но довольно скоро за ним выстроились тысячи мальчиков и девочек (а также немало родителей) со всех Цивилизованных Миров. Все улицы, выходящие на Раненую Стену, на несколько кварталов заполнились молодежью в парках, кимоно, пончо, шубах, замшевых сапогах, свитерах, шерстяных куртках и камелайках самого разного покроя. Многие ворчали и ругались, ожидая, когда отроются большие чугунные ворота.
– Рано мы собрались, – сказал кто-то позади Данло. – Похоже, они решили подержать нас на холоде.
Данло рассматривал стену. Высотой в три человеческих роста, она сильно потрескалась и вся обросла зеленым лишайником. Он всегда любил лазать по скалам и прикидывал, можно ли забраться наверх и тут. И кому только понадобилось строить стену внутри города?
– Какой, однако, холодный этот проклятый мир – учителя не говорили мне, что здесь так холодно.
Наконец ворота открылись, и собравшиеся медленно двинулись по одной из главных ледяных аллей Академии. За спиной у Данло ворчали, орали и пихались, особенно на перекрестках, когда ряды путались. Несколько раз доходило и до драки – задиры награждали друг дружку тумаками и торопливо извинялись, когда их растаскивали. Но порядок восстановили быстро.
Послушники из Борхи в белой парадной форме отделяли мальчиков от девочек и разводили группами по разным зданиям.
Данло вместе с двумя тысячами мальчиков провели мимо колледжа высшей ступени Лара-Сиг к большому полукруглому сооружению под названием Ледовый Купол. Внутри были санные дорожки и площадки для фигурного катания и для убийственно быстрой игры – хоккея. Сегодня на льду спортсменов не было, зато по всему полю под закругленными треугольными стеклами купола лежали груды поношенной белой одежды, перемежаясь кучами сандалий разного размера. Правые сандалии были привязаны к левым продетой сквозь передние ремешки белой лентой. Пахло старой шерстью и пропитанной потом кожей. Один из старших послушников – как выяснилось впоследствии, староста, Сагаль Физерстон, высокий мальчик с бритой головой и серьезным лицом, предложил новичкам выбрать себе по хитону и паре сандалий.
– Слушайте меня внимательно, – объявил он. – Вы должны снять с себя всю одежду и надеть хитоны абитуриентов.
– Но ведь здесь холод собачий! – запротестовал мальчик рядом с Данло. – Мы что, босиком на льду должны стоять, пока роемся в этой куче вонючих опорок? Да мы ноги себе отморозим!
Староста не обратил на него внимания, и другие мальчики тоже старались его игнорировать. Никто не горел желанием раздеваться догола на таком холоде, но и нытиком прослыть никому не хотелось. Под гул двух тысяч голосов «молнии» начали расстегиваться, заклацали коньки, зашуршала ткань. Всюду, куда ни посмотри, срывались с посиневших губ облака пара. Послушники забирали у голых мальчишек одежду и коньки.
– Твой номер 729, – сказал Данло прыщавый парень, заворачивая его коньки в куртку. – Запомни его, чтобы получить одежду после конкурса.
Он не стал добавлять, что немногие принятые в Борху получат новую одежду, – он явно не считал, что Данло попадет в число избранных.
Вскоре все новички разделись. Многих била дрожь, и их коричневые, белые и черные тела покрылись мурашками. Толпясь вокруг куч одежды, мальчики все-таки старались не задевать и не касаться друг друга. Дожидаясь своей очереди, они поглядывали один на другого, сравнивая и оценивая.
– Скорее, пожалуйста, я замерз до смерти! – проскулил толстый мальчик, обхвативший себя руками. Кожа у него была кофейного цвета, а в глазах стоял страх. Он переступал с ноги на ногу, чтобы его нежные подошвы как можно меньше соприкасались со льдом. Вид у него был глупый и жалкий, словно у насекомого, пляшущего на горячей сковородке. – Скорее!
Мальчики впереди Данло рылись в одежде и примеряли сандалии. Повсюду валялись брошенные белые ленты. Данло обнаружил, что если сгрести их вместе и стать на них, можно защитить ноги от илка-хара, голого льда. Он стоял, зажав в руке свою бамбуковую флейту, и терпеливо ждал своей очереди, глядя на других и чувствуя, что другие тоже смотрят на него. Особенно на его член, который Трехпалый Соли украсил цветными насечками. Эта особая примета, естественно, притягивала к себе все взгляды. Данло, в свою очередь, оглядывал гладкие цивилизованные тела вокруг. Обрезанных среди них не было – это показывало, что они в самом деле мальчики, а не мужчины. Некоторые вообще еще не выросли, грудь у них была узкая, а члены величиной в мизинец Данло.
Но даже те, кто постарше, с полностью сформировавшимися членами, оставались необрезанными. Данло, несмотря на все предупреждения об опасности главеринга, не мог считать их равными себе. (Собственная взрослость тоже вызывала у него сомнения. Может ли он считаться мужчиной, пока не выслушает Песнь Жизни до конца?) Он резко отличался от других мальчиков, и эта разница вызывала в нем одновременно и гордость, и стыд. Никто здесь не мог соперничать с ним ни ростом, ни крепостью сложения. Он стоял спокойно и ждал, почти нечувствительный к холоду. Он еще не полностью набрал вес после прошлогодней голодовки – под его обветренной кожей выступали кости и сухожилия, а длинные плоские мускулы вздрагивали при каждом вдохе и выдохе. Но почти все прочие мальчики выглядели намного слабее – тощие и белые, как снежные черви, либо жирные, как тюлени. Даже у нескольких атлетов мускулы казались мягкими и накачанными искусственно. Мальчики разглядывали различные части тела Данло со смесью ужаса, зависти и почтения.
Был здесь, однако, еще один, кто отличался от других, хотя и по другим причинам. Данло, напяливая колючий шерстяной хитон и надевая сандалии, слышал, как он говорит о Боге Эде и Вселенской Кибернетической Церкви – о том, что чрезвычайно интересовало самого Данло. Пройдя немного по льду, он увидел невысокого худого паренька, которого внимательно слушали собравшиеся вокруг.
– Разумеется, все кибернетические церкви поклоняются Эде, – говорил мальчик. – Но Экстр создали Архитекторы самой первой церкви.
Данло вполголоса помолился и сказал:
– Шанти, шанти.
Мальчик – его звали Хануман ли Тош, – должно быть, услышал это, потому что повернулся к Данло и вежливо склонил голову. Лицо у него было гладкое, как новый лед, без единой морщинки, что даже у пятнадцатилетнего казалось странным, и в то же время какое-то старое, словно он прожил уже тысячу жизней, в каждой из которых присутствовали разочарование, скука, страдание, безумие и несчастная любовь. Его полные чувственные губы сложились в улыбку, застенчивую и притягательную одновременно. Это был красивый мальчик. В тонких чертах его лица сквозила почти потусторонняя прелесть. Данло он представлялся не то полуангелом, не то полудемоном. Его белокурые с желтизной волосы напоминали отражаемый льдом свет, а белая, почти прозрачная кожа вряд ли могла служить защитой от холода и жестокости этого мира. Глаза у него были бледно-голубые, живые и ясные, как у ездовой собаки – у человека Данло таких глаз ни разу не встречал. Повышенная чувствительность и страдание в них сочетались со страстностью и яростью. Данло, по правде сказать, очень не понравились эти шайда-глаза. Про себя он прозвал странного мальчика «Адский Глаз» – бледная ярость этого взгляда склоняла то ли к немедленному бегству, то ли к убийству.
Но мальчики вокруг уже втянули Данло в разговор – и он, как и они, не устоял против обаяния и серебряного языка Ханумана.
– Я Хануман ли Тош с Катавы. Что значит «шанти»? Очень красивое слово и проникновенное, особенно в твоих устах.
Как мог Данло объяснить, что такое благодать, цивилизованному мальчику с глазами, точно из кошмарного сна? Хануман, дрожа в своих сандалиях и хитоне, выжидательно смотрел на него. Несмотря на кажущуюся хрупкость длинной шеи и худых голых рук, холод он переносил стойко. Было в нем что-то, чего недоставало другим, – какая-то целеустремленность, какой-то внутренний огонь. Он кашлял и прижимал ко рту кулак, но выглядел очень решительно и посвящал Данло все свое внимание.
– Этому слову научил меня отец, – сказал Данло. – Вообще-то это завершение молитвы.
– А что это за язык? Что за религия?
Данло, предупрежденный, что о своем прошлом лучше не рассказывать, ответил уклончиво.
– Я еще не представился – меня зовут Данло.
– Просто Данло?
Не говорить же им, что он Данло, сын Хайдара, сына Висента, сына Нури Медвежатника. Но мальчики стали перешептываться, и он выпалил:
– Меня называют Данло Дикий.
Конрад, толстый, но мускулистый парень позади Ханумана, с ломающимся голосом и задиристым лицом, засмеялся.
– Данло Дикий! Что это за имя такое?
– Данло Дикий Безымянный, – ввернул кто-то.
Шею у Данло заломило, и в глазах защипало от стыда. Он дышал глубоко и ровно, как учил его Хайдар, чтобы холодный воздух, наполняя легкие, остудил его гнев. Несколько мальчишек смеялись и отпускали шуточки, но большинство молчало, опасаясь, видимо, дразнить такого сильного на вид парня. Данло со своими синими глазами и пером в волосах и впрямь казался весьма диким.
Ханумана снова сотряс хриплый кашель, рвущий грудь и вызывающий слезы.
Справившись, он спросил:
– Ты с какой планеты?
– Я родился здесь.
– Здесь? В Невернесе? Тогда ты, наверно, привык к холоду.
Данло потер руки и подышал на них. Мужчине не пристало жаловаться на то, чего он изменить не может, поэтому он сказал просто:
– Разве к холоду можно привыкнуть?
– Я уж точно не могу. – Хануман опять закашлялся. – И как только ты терпишь?
– Ты болен, да? – чуть погодя спросил Данло.
– Я? Нет – просто легкие щиплет от холода.
Но Данло понимал, что этот мальчик болен, причем серьезно. В детстве он видел, как парень из их племени, Башам, умер от легочной горячки. У Ханумана было такое же бледное затравленное лицо – лицо человека, готового перейти на ту сторону. Возможно, в легких у него завелся вирус – что-то сжигает его изнутри. Глаза у него ввалились и кажутся еще более дьявольскими из-за контраста голубой радужки с темными ямами глазниц. И в глазах этих страх, словно он видит, как приближается его судьба, будто черная буря, которая заледенит его сердце и отнимет дыхание. Кашель, мучивший его, отдавался в груди у Данло. Мужчине не зазорно бояться за другого, но за себя бояться нельзя. Страх Ханумана вызывал у Данло тошноту. Данло подмечал своим острым глазом, как тот старается скрыть этот страх от других и даже от себя самого. Этого мальчика надо бы напоить чаем из волчьего корня и вымыть ему голову холодной водой? Где его мать? Данло хотелось потрогать Хануману лоб, но он понимал, что в цивилизованном обществе нельзя прикасаться к людям, особенно к незнакомым, особенно в присутствии всех этих насмешников-мальчишек.
Хануман придвинулся поближе к Данло и тихим измученным голосом сказал:
– Пожалуйста, не говори послушникам и мастерам, что я болен.
Кашель снова одолел его, да так, что он скорчился, потерял равновесие и упал бы, если бы Данло не подхватил его под мышки. Руки Ханумана, пылавшие жаром, как горючий камень, оказались неожиданно сильными. После Данло узнал, что Хануман занимался боевыми искусствами, чтобы закалить себя, и был гораздо крепче, чем казался. Сжав твердую маленькую кисть Ханумана, Данло поставил его на ноги, и они вдруг перестали быть чужими друг другу. Между ними произошло что-то, и у Данло появилось ощущение, что ему следует быть начеку – сила духа, отличающая Ханумана, одновременно притягивала его и отталкивала. Он чувствовал, как воля Ханумана молчаливо борется со страхом, полная решимости победить любой ценой. Чувствовал он и другое. От Ханумана пахло потом, болезнью и кофе – он, должно быть, вливал в себя кофе кружками, чтобы не упасть. Усталые лихорадочные глаза Ханумана смотрели на Данло так, будто у них появилась общая тайна. Он гордо высвободил свою руку и отодвинулся, а Данло подумал, что он сгорает быстро, как заправленный сверх меры горючий камень. Кто способен выдерживать такой огонь долго, не переходя на ту сторону дня?
– Тебе надо лежать в мягких шкурах и пить горячий чай, – сказал Данло, – иначе ты уйдешь на ту сторону.
– На ту сторону? Ты хочешь сказать – умру? – Хануман произнес это слово с величайшим страхом и отвращением. – Пожалуйста, не говори так. Я надеюсь, что этого не случится.
Он закашлялся, и мокрота заклокотала у него в горле.
– Где твои родители? – Данло откинул назад свои длинные волосы. – Ты прибыл сюда один?
Хануман сплюнул в ладонь и вытер проступившую на губах кровь.
– У меня нет родителей.
– Ни отца, ни матери? О благословенный Бог, как это можно – не иметь матери?
– Они у меня были, конечно. Я не слельник, хотя некоторые и полагают, что я на него похож.
Данло еще не слышал о противоестественной генной стратегии, практикуемой в некоторых Цивилизованных Мирах, ничего не знал об эталонах или слельниках, вынашиваемых искусственным путем. Часть боли и одиночества Ханумана передалась ему, но Данло неправильно его понял.
– Твои родители ушли на ту сторону, да?
Хануман, потупившись, покачал головой.
– Какая разница? Для них я все равно что умер.
И он рассказал Данло кое-что о своем путешествии в Город. Мальчишки в Ледовом Куполе топали сандалиями по льду, дышали паром и жаловались на такое обращение, а Хануман рассказывал. Он родился в семье видных катавских Архитекторов, Павла и Мории ли Тош, чтецов Реформированной Кибернетической Церкви. (За несколько тысячелетий Вселенская Кибернетическая Церковь раскололась на множество течений. Эволюционная Церковь Эде, Кибернетическая Ортодоксальная Церковь, Союз Фосторских Сепаратистов – лишь немногие из сотен религий, отпочковавшихся от первоначальной. Началось все с Янтианской ереси и Первого Раскола в 331 году от П.Э., то есть от Преображения Эде. Архитекторы отсчитывают время с того момента, как Николос Дару Эде поместил свое сознание в один их своих компьютеров и стал таким образом первым человекобогом.) Хануман, как и его родители, прошел в церковной школе традиционную подготовку чтеца, но в отличие от всех знакомых ему уважаемых Архитекторов еще в детстве взбунтовался и вымолил у родителей позволение посещать школу Ордена в Олоранинге, единственном крупном городе Катавы.
– Отец разрешил мне это только потому, что орденская школа была лучшей на Катаве. Но после выпуска я должен был закончить положенное чтецу образование, отказавшись от попытки поступить в невернесскую Академию. Я согласился, хотя мне не следовало давать такое обещание. Все мои друзья из элитной школы собирались поступать в Академию. Я и сам всегда надеялся туда поступить. Я никогда по-настоящему не хотел становиться чтецом, как мои родители, деды и бабки. Ох, извини… опять этот кашель. Ты знаешь что-нибудь о чтецах моей церкви… то есть церкви моих родителей? Нет? Я вообще-то не должен говорить об этом, но скажу. Вторая по значению церемония нашей церкви – это подключение. Уж о ней-то ты, наверно, слышал – почти все слышали. Нет? Да где же ты был до сих пор? При этом обряде любому Достойному Архитектору разрешается подключиться к одному из церковных компьютеров. Интерфейс, вхождение в машинное сознание, поток информации, заряд энергии. Ты как будто в раю – это единственное, что есть хорошего в жизни Архитектора. Но каждому подключению предшествует очищение. От грехов. Мы, Архитекторы… Архитекторы называют грех «негативным программированием». Очищение проводится каждый раз, потому что было бы кощунством подключаться к священному компьютеру, когда ты осквернен негативными программами. Большинство кибернетических церквей придерживается этого правила. Об очищении я тебе не стану рассказывать.
Это более чем мерзко – это насилие над душой. Ладно, расскажу, только обещай держать это в секрете. Чтецы обнажают твой ум с помощью акашикских компьютеров. Все твои негативные мысли и намерения, особенно тщеславие, потому что это самый тяжкий грех, смертный – быть о себе слишком высокого мнения или стремиться стать выше, чем положено тебе от рождения. Кое-что, конечно, скрыть можно: ты вынужден учиться прятать свои мысли, иначе чтецы надругаются над твоей душой. Они вычистят тебя так, что ничего не останется. Тебе что-нибудь впечатывали в мозг? Так вот, очищение – это импринтинг наоборот. Чтецы удаляют дурную память и перепрограммируют мозг… убивая некоторые его части. В это не все верят – иначе люди впадали бы в панику, подвергаясь очищению. Но чтецы убивают – если и не сами мозговые клетки, то что-то другое, когда уничтожают старые синапсические каналы и создают новые. Почему бы не назвать это «что-то» душой? Я знаю, не изящно пользоваться этим словом для столь тонкого и невыразимого понятия… но душу надо хранить при себе, понимаешь? Душу, свет. Я потому и расстался со своей церковью – уж лучше умереть, чем стать чтецом.
Данло молча слушал этот странный, прерываемый кашлем рассказ. Плавность и свобода речи Ханумана удивляла его. Данло открывал в себе талант слушать других и завоевывать их доверие. Он слушал Ханумана, как слушал бы западный ветер, шлифующий морской лед. Ему нравились богатство языка и ясность мысли этого мальчика. Это редкость, чтобы мальчик говорил, как обученный красноречию взрослый мужчина.
– Интересно, что ты чувствуешь, соприкасаясь умом с компьютером, – сказал Данло.
– Ты никогда этого не делал?
– Нет.
– Это настоящий экстаз.
Данло потрогал перо в волосах, потом лоб.
– Ты разбираешься в компьютерах – скажи, они правда живые? Жизнь, сознание… даже самые мелкие букашки, даже снежные черви обладают сознанием.
– Снежные черви? Неужели?
– Да. Я не шаман и потому никогда не входил в сознание снежного червя. Но Юрий Премудрый и другие… другие люди, которых я знал, входили в сознание животных и знают, что такое быть снежным червем.
– И что же это такое?
– Это нечто. Это как быть снежинкой в метели. Как вдыхать свежий воздух. Как… я не знаю как. Может, когда-нибудь я стану снежным червем и тогда скажу тебе.
Хануман улыбнулся, закашлялся и сказал:
– А ты очень странный, знаешь?
– Спасибо, – улыбнулся в ответ Данло. – Ты тоже странный.
– Да уж – мне кажется, я и родился таким.
– А твоим родителям эта странность не нравилась?
Хануман помолчал, глядя на дымящийся лед, и кивнул, словно принял какое-то важное решение. Подняв глаза, он досказал Данло свою историю. Реформированная Кибернетическая Церковь не верит в свободу души, сказал он. Поэтому Хануман, возненавидев противную жизни этику и практику своей церкви, строил тайные планы отправиться в Невернес после окончания школы. Он был уверен, что будет принят в Академию, потому что отдавал учению всего себя и стал первым среди избранных. Но не зря говорят, что чем выше поднимешься, тем дальше падать: один из приятелей Ханумана из зависти выдал его отцу перед самым выпуском. Отец немедленно забрал сына из школы, так что аттестата тот так и не получил. Ханумана заперли в читальне их семейной церкви, где он должен был ознакомиться со шлемами акашикских компьютеров, с эдическими огнями на алтаре, с курениями и мозгомузыкой. Отец велел ему медитировать над «Книгой Бога», обращая особое внимание на ее разделы: «Жизнь Эде», «Сопряжения» и «Повторения». В «Сопряжениях», содержащих мудрость, будто бы открывшуюся Костосу Олоруну, когда Эде давно уже стал богом, Хануман наткнулся на следующий примечательный пассаж: «И Эде сопрягся со вселенной, и преобразился, и увидел, что лик Бога есть его лик. Тогда лжебоги, дьяволы-хакра из самых темных глубин космоса и самых дальних пределов времени, увидели, что сделал Эде, и возревновали. И обратили они взоры свои к Богу, возжелав бесконечного света, но Бог, узрев их спесь, поразил их слепотой. Ибо вот древнейшее учение, и вот мудрость. Нет бога кроме Бога; Бог един, и другого быть не может».
За этим следовало много глав, трактующих, как обнаружить хакра и подвергнуть их очищению. Хануман в тысячный раз осознал, что его церковь ко всем людям относится как к потенциальным хакра, то есть потенциальным лжебогам. Насколько же мрачна эта религия, отрицающая божественное начало в человеческом существе! Хануман решил, что Костос Олорун три тысячи лет назад, стремясь утвердить авторитет зарождающейся церкви, а себя объявить пророком, солгал, что получил откровение от Эде, и все свои ложные доктрины выдумал сам. В ожидании, когда отец очистит его от грехов, у Ханумана явилась опасная мысль. Истинный смысл преображения Эде в том, что каждый человек, мужчина, женщина и ребенок, должен обрести бога внутри себя. «Каждый мужчина и каждая женщина – это звезда», – написал сам Эде в своих «Универсалиях». Но церковь извратила эти прекрасные слова, представив их так, что каждый человек – это звезда, которую периодически надо гасить, чтобы она не затмила собой звезду Бога Эде. Возможно, думал Хануман, люди – это на самом деле ангелы или, вернее, божества, которые растут в бесконечность и когда-нибудь, в конце времен, соединятся с Эде и другими богами вселенной.
Сам того не ведая, Хануман сформулировал для себя одну из старейших и самых тайных ересей своей церкви: Ересь Хакра.
И однажды, перед алтарем читальни, где переливались от красного к фиолетовому священные огни, он поделился этой ересью со своим отцом. Отец, суровый и красивый человек, был шокирован идеями сына и приказал ему немедленно готовиться к глубокому очищению. В голосе отца звучали ненависть, ревность и отвращение. Ханумана очищали уже много раз, но глубокому очищению он никогда не подвергался. Против священных компьютеров, работающих в глубоком режиме, те фокусы, которым он научился, помочь не могли, и предстоящая процедура обещала изуродовать его душу, как теплый ветер – ледяную статую. Хануман, закрыв глаза, вгляделся в знакомый и отнюдь не бессмертный облик своей души и ужаснулся. Он молил отца сжалиться над ним и ограничиться обычным, рядовым очищением. Но отец остался тверд. Этот непоколебимый князь церкви заклеймил сына именем хакра и велел ему преклонить колени под священным очистительным шлемом. Но Хануман, обуреваемый ужасом и гордыней, в приступе слепой паники схватил золотую курильницу и ударил отца по лбу. От этого мощного, рожденного отчаянием удара отец повалился на алтарь мертвым. Радужные эдические огни посыпались на его раскроенный череп. Хануман, сотрясаемый рыданиями, собрал драгоценные лампы и ушел, оставив отца в луже крови. В Олорунинге он продал гирлянду огней червячнику и купил себе место на корабле паломников-хариджанов. От одного из пилигримов он заразился легочной болезнью и прибыл в Невернес с сжигаемым лихорадкой телом и пылающей, как факел, душой. Он вступил в Город Боли, надеясь поступить в Академию и забыть свое греховное прошлое.
Ту часть истории, которая касалась убийства, Данло узнал лишь много лет спустя. Хануман имел вескую причину скрытничать и остался скрытным, когда вырос. То, что он вообще рассказал о себе так много, служило мерилом его необычайного доверия к Данло.
– Я от всего отказался, чтобы поступить в Академию, – сказал он. – Всю мою жизнь перечеркнул.
Его снова одолел хриплый, разрывающий кашель. Купол был полон звуков: ветер налегал снаружи на клариевые панели, стучали зубы, и две тысячи мальчиков гадали вслух, сколько их еще будут держать в этом холодильнике. Затем раздался возглас:
– Тихо! Время пришло! – Староста послушников с властным выражением на узком лице быстро прошел в центр Купола. – Тихо! Пришло время первого испытания. Выходите все по очереди в ближайшую дверь и следуйте за послушником. Тишина! Как только испытание начнется, каждый, кто заговорит, будет отчислен.
– Удачи тебе, – шепнул Данло Хануману.
– И тебе удачи, Данло Дикий.
Мальчики и девочки в тонких белых хитонах выходили из разных зданий, двигаясь длинной процессией через Борху. В этом году к конкурсу было допущено около семи тысяч абитуриентов. Солнце теперь поднялось высоко – и шпили купались в этом горячем солнце ложной зимы. Снаружи было гораздо теплее, чем в Куполе. Красный лед более мелких дорожек подернулся водяной пленкой. Одни новички шли опасливо, взявшись за руки, Другие смело скользили по льду в своих кожаных сандалиях. Данло держался рядом с Хануманом, боясь, как бы тот не упал. Но Хануман, пока они шли к Шпилю Тихо, не терял равновесия. Эта гигантская игла, торчащая над общежитиями и учебными корпусами, отмечала центр Борхи. Данло нравилось в колледже послушников: здесь жила красота, расцветавшая на протяжении многих веков. Почти на всех зданиях пылали охряные, рыжие и красные пятна лишайника, и старые деревья высотой почти равнялись шпилям. На каждой из лужаек Академии слышалось «чик-чирик» птичек маули, клюющих кору.
Безупречно гладкие дорожки, огнецветы, гагары, выискивающие в снегу ягоды – это место, созданное руками человека, носило на себе, по мнению Данло, не поддающуюся словам печать халлы.
Под башней Тихо, в окружении восьми компьютерных корпусов, помещалась знаменитая площадь Лави. Послушники любили собираться здесь, чтобы посплетничать, встретиться с друзьями и насладиться считанными минутами (или часами) на свежем воздухе. Абитуриенты площадь Лави полюбить не успевали, поскольку именно здесь каждый год проводился Тест на Терпение, первый тест конкурса, и каждый год он был другим. Мастер Наставник обожал придумывать все новые и новые способы для отбора наиболее терпеливых новичков. Иногда несчастных детей заставляли читать стихи до хрипоты, пока наиболее слабые не начинали молить о пощаде; десять лет назад от них потребовалось внимательно, не засыпая, слушать лекцию об ужасах Пятой Ментальности и Вторых Темных Веков, и лишь тех немногих, кто не уснул после трех суток этой пытки, допустили к следующему тесту. На этот раз по всей площади, каждая сторона которой насчитывала сто пятьдесят ярдов, были аккуратно разложены семь тысяч соломенных матов три фута в ширину и четыре в длину. Маты лежали тесно, разделенные всего несколькими дюймами белого льда. Послушник распорядился, чтобы каждый из абитуриентов стал коленями на свой мат. Данло занял место рядом с Хануманом.
Истрепанный дырявый мат кололся соломой и пропускал снизу холод льда.
– Тихо! Время пришло! – снова провозгласил староста.
Абитуриенты умолкли, ожидая, когда им объявят условия испытания этого года. Всю площадь, не считая немногих деревьев йау с красными ягодами, ледяных скульптур и двенадцати редких деревьев ши с Самума, заполняли ряды коленопреклоненных мальчиков и девочек. Пахло чистым ребячьим потом и переспелыми ягодами. С ближних крыш звонко падала капель.
Тревожное ожидание висело в воздухе.
– Тишина! Всем слушать Мастера Наставника, Пешевала Лала!
Из дома позади старосты вышел и спустился по ступеням безобразный бородач. Послушники и кадеты называла его «мастер Лал», но всем остальным он был известен как Бардо, или Бардо Справедливый. Форменная черная сутана туго обтягивала громадные грудь и живот. Цвет Борхи – белый, и все послушники носят белое, но Бардо до того, как занять пост Мастера Наставника, был пилотом и носил форму своей профессии.
– Тихо! – прогремел он, повторяя призыв старосты. Голос у него был под стать фигуре. Он обвел суровым взглядом ряды абитуриентов – видно было, что он очень неплохо разбирается в людях. Тяжело прохаживаясь взад-вперед, он одаривал кого-то улыбкой или легким кивком, но в целом вид у него был такой, будто ему смертельно надоели и собственная персона, и суд, который ему предстояло вершить. – Тихо! – Его голос прокатился по всей площади, от дома к дому. – Ни слова, пока я не объясню правила нынешнего испытания. Эти правила очень просты. Вставать разрешается только по нужде. Ни еды, ни питья не полагается. Тот, кто заговорит, будет сразу отчислен. Все, что не запрещено, – разрешено. Проще некуда, клянусь Богом! Ждите – и больше ничего.
И они стали ждать. Семь тысяч подростков, все не старше пятнадцати лет, ждали на теплом ложнозимнем солнце, почти в полной тишине. Хануман, разумеется, не мог сдержать кашля, но послушники, патрулирующие между рядами, не делали ему замечаний. Данло беспокоило, как Хануман выдержит вечерний холод, и он решил отвлечь его от собственных страданий и поднять его дух с помощью музыки. Данло достал из-под хитона шакухачи и начал играть. Тихая, придыхающая мелодия привлекла внимание всех, кто был рядом. Абитуриентам музыка нравилась, но послушники проявляли недовольство. Они бросали на Данло уничтожающие взгляды, как будто он оскорбил их, найдя хитрый способ обойти приказ Бардо.
Он, конечно, не произнес ни слова, но его музыка успешно заменяла всякий разговор.
Так, дуя в свою длинную бамбуковую флейту, Данло коротал этот бесконечный день – день, прекрасный во всех прочих отношениях, теплый и наполненный ароматным горным воздухом. Деревья ши покрылись белыми цветами, и тучи только что народившихся бабочек-нимфалид пили нектар, трепеща лиловыми крылышками. Под жарким солнцем на ясном небе ждать было нетрудно. Бесчисленные иглы света покалывали лицо и шею. Данло продолжал играть, закрыв глаза и не замечая, как солнце, став большим и багровым, клонится к западу. Сумерки принесли с собой первый холодок, но Данло продолжала греть изнутри музыка сон-времени. Появились звезды, и стало по-настоящему холодно. Данло, почувствовав это на себе, открыл глаза и увидел, что настала ночь. Небо здесь, на восточной окраине, почти не затронутое городскими огнями, было черным-черно и полно звезд. Тепло невидимыми волнами покидало Город, уходя туда, вверх, и не было облаков, чтобы удержать его.
– Как холодно! Не могу я терпеть этот холод! – Мальчик по имени Конрад в десяти ярдах перед Данло ругался и лупил ногами по мату. Послушник подошел к нему и ухватил за шиворот. – Ты, морда поганая! – заорал Конрад, но послушники, не обращая внимания на его дурные манеры, мигом вывели его с площади.
Он был первым, кто потерял терпение и надежду, но далеко не последним. Абитуриенты, словно получив сигнал, начали вставать по одному и по двое и уходить с площади. Вскоре число отказчиков возросло до десятков и даже до сотен. Когда ночь пришла окончательно, на площади осталось около трех тысяч человек.
Около полуночи Данло встревожил особенно злостный приступ кашля, напавший на Ханумана. Настоящего мороза не было – температура на площади стояла примерно такая же, как в снежной хижине, – но Хануман весь трясся, согнувшись и прижимаясь лицом к мату. Если он не сдастся и не уйдет в укрытие, он наверняка скоро умрет. Но Хануман, по всей видимости, не собирался сдаваться. С красными рубцами от соломы на лбу и Щеках, он смотрел широко раскрытыми глазами на световые шары по краям площади. Эти бледноголубые глаза, словно зловещие блинки-сверхновые на небе, горели странным неодолимым светом. Нечто ужасное и прекрасное внутри Ханумана удерживало его на мате вопреки кашлю и холоду. Данло почти видел это нечто – этот чистый пламень воли, побеждающий даже инстинкт выживания. «Каждый мужчина и каждая женщина – это звезда», – вспомнил Данло. Сила и красота духа Ханумана притягивала его, как притягивает мотылька роковое пламя костра.
– Хануман! – шепнул он, не удержавшись. Стремление поговорить с этим несгибаемым человеком, прежде чем тот умрет, было сильнее страха быть обнаруженным. Данло казалось почему-то, что если он увидит самую суть Ханумана, то поймет все о шайде и халле. Дождавшись, когда послушников поблизости не будет, он прошептал снова: – Хануман, не надо прислоняться головой ко льду. Лед, он даже сквозь мат холодный, холоднее воздуха.
Хануман, стуча зубами, проговорил:
– Мне… никогда еще… не было так холодно.
Данло огляделся. Почти все маты вокруг опустели, а те немногие ребята, которые могли их слышать, свернулись клубком, как собаки, и вроде бы спали.
– Я слишком много раз видел, как люди уходят, – чуть слышно произнес он. – И ты тоже уйдешь, если не…
– Нет! Я не уступлю!
– Но твоя жизнь – она стынет и угасает…
– Моя жизнь ничего не стоит, если я не проживу ее так, как должно!
– Но ты не умеешь выживать… на таком холоде.
– Значит, придется научиться.
Данло улыбнулся в темноте, сжимая холодный бамбуковый ствол флейты.
– Тогда продержись еще немного. Скоро настанет утро. Ночи ложной зимы короткие.
– Почему ты разговариваешь со мной? А вдруг тебя поймают?
– Я знаю, что разговаривать нельзя.
– Ты не такой, как все. – Хануман обвел рукой скрюченные фигуры других абитуриентов. – Посмотри только на них – спят в самую важную ночь своей жизни! Никто из них не стал бы так рисковать – ты не такой, как они.
Данло потрогал перо Агиры, вспомнив ночь своего посвящения.
– Трудно быть не таким, как все, правда?
– Сознавать себя, вот что трудно. Большинство людей не знают, кто они.
– Они точно блуждают в сарсаре, – согласился Данло. – Да, это трудно – видеть правду о себе. Кто я, если вдуматься? Или любой другой человек?
Хануман прокашлялся и засмеялся.
– Раз ты задаешь такой вопрос, значит, уже знаешь.
– Ничего я не знаю, если по правде.
– Это самое глубокое из всех знаний.
Тихо посмеиваясь, они обменялись понимающими взглядами, но затихли, услышав шаги послушника в десяти рядах позади себя. Дождавшись, когда он пройдет, Хануман подышал на руки и опять затрясся.
– Ты рискуешь жизнью ради того, чтобы поступить в Академию? – спросил Данло.
– Жизнью? Ну нет, я не столь близок к смерти, как тебе кажется.
– Ты проделал путешествие сюда, чтобы стать пилотом?
– Мне думается, что быть пилотом – моя судьба.
– Судьба?
– Я мечтал… – Данло помолчал и закончил: – Я всегда хотел стать пилотом.
– Я тоже. Постоянный контакт с компьютером, разрешенный пилотам, – это начало всего.
– Я не думал об этом в таком свете. – И Данло, глядя на созвездия Волка и Талло, добавил: – Я хочу стать пилотом, чтобы отправиться к центру Великого Круга и увидеть, халла вселенная или шайда.
Он закрыл глаза и нажал на веки холодными пальцами.
Как объяснить другому свою мечту увидеть вселенную, как она есть, и сказать «да» этой правде, как мужчина и как асария? Алалоям вообще запрещено делиться с другими людьми своими мечтами, снами или видениями – как же он может поведать Хануману, что мечтает стать асарией?
– Что такое «халла»? Ты все время повторяешь это слово.
Ветер, шуршащий между домами, пронял Данло, и он задрожал. Несмотря на испытываемое неудобство, ему нравился этот веющий в лицо холодок, пахнущий морем и свободой.
Как хорошо говорить глухой ночью с таким чутким новым другом! Как это волнует – обманывать бдительных послушников, не имея иного прикрытия, кроме ветра. Странность этого стояния коленями на колючем мате в обществе трех тысяч других полузамерзших мальчиков и девочек вдруг переполнила Данло, и он стал рассказывать Хануману о смерти своих родителей и о своем путешествии в Невернес. Данло пытался поведать ему о гармонии и красоте жизни, но простые алалойские понятия, переведенные на цивилизованный язык, казались наивными даже для его собственного слуха.
– Халла – это крик волка, зовущего своих братьев и сестер. И звезды, светящие ночью, когда солнце закатывается за горы, тоже халла. Халла, когда ветер ложной зимы прогоняет холод, и халла, когда холода приходят снова, чтобы животные не размножались чрезмерно. Халла… о благословенная халла! Она так хрупка, когда пытаешься дать ей определение – это все равно что идти по морилке, мертвому льду. Чем больше в тебе веса, тем вернее, что он проломится. Халла есть, вот и все. Последнее время я думаю о ней, как о чем-то, что просто есть.
Хануман отвернулся от ветра, сдерживая кашель.
– Я никогда еще не встречал таких, как ты. Проделать тысячу миль по льду в поисках того, что ты называешь халлой – да еще в одиночку!
– Старый Отец предупреждал, что мне могут не поверить, если я расскажу об этом. Ты никому больше не скажешь?
– Конечно, нет. Но ты знай, что я тебе верю.
– Правда?
Хануман взглянул на белое перо у него в волосах.
– Вид у тебя в самом деле дикий. И взгляды тоже. Мне надо обдумать то, что ты сказал. Особенно насчет того, чтобы просто быть. Достаточно ли этого? Я всегда мечтал не быть, а стать.
– Стать… чем?
– Стать больше, чем я есть.
И Хануман скорчился в очередном припадке кашля, а Данло поднес к губам костяной мундштук флейты.
– Но, Хану, – сказал он, импульсивно изобретая это уменьшительное имя и трогая пылающий лоб товарища, – ты не становишься никем. Ты умираешь.
– Глупости, – прохрипел Хануман. – Пожалуйста, не говори так.
Потом голос изменил ему, а кашель стал накатывать волна за волной. Почему послушники или Бардо Справедливый, время от времени появлявшийся на площади, не заберут отсюда этого несчастного умирающего мальчика и не полечат его? Данло решил, что вступление в Орден сродни посвящению и, как всякий переход в новую жизнь, сопряжено с опасностью и возможностью смерти.
– Не поиграешь ли опять на флейте? – прошептал Хануман. – Я не могу больше говорить.
Данло облизнул губы и улыбнулся.
– Это успокаивает, да?
– Успокаивает? Наоборот – не дает покоя. Есть в твоей музыке что-то невыносимое для меня, но я почему-то должен ее слушать. Понимаешь?
И Данло заиграл, хотя из-за пересохшего рта делать это было трудно. Он уже в сотый раз облизывал губы, страдая от жажды. После утреннего кофе он ничего не пил, и язык превратился в кусок старой тюленьей кожи. Есть ему, конечно, тоже хотелось, даже живот сводило от голода, но жажда мучила его куда больше, а холод, сказать по правде, донимал еще больше, чем жажда. Жажда вскоре обещала перебороть все остальное. Но теперь, пока он играл, холод был особенно силен, словно промерзший мех, окутывающий все тело. Ветер холодил шею, мат леденил ноги. Пальцы шевелились с трудом, особенно безымянный и мизинец на правой руке: в детстве Данло обжег их о горючий камень, на них остались шрамы, и теперь они почти совсем онемели. Данло кое-как перебирал ими, а Хануман смотрел на него и слушал. На тонком лице Ханумана, в его глазах отражалось страдание, причиняемое то ли музыкой, то ли холодом. Данло играл этому страданию, все время думая о Старом Отце и «священной боли», которую тот так любил причинять другим. Сам Данло не находил радости в чужих страданиях, но понимал необходимость боли как стимулятора. «Через боль человек сознает жизнь», – говорят алалои. Жизнь – это боль, и если Хануману больно, значит, воля к жизни еще теплится в нем. Но чудо жизни – вещь тонкая, способная оборваться в любой момент. Данло видел, что Хануман умирает – долго ли еще воля и внутренний огонь будут поддерживать в нем жизнь? Смерть – левая рука жизни, смерть – это халла, но Данло не хотелось, чтобы Хануман умер.
Он отложил флейту и прошептал:
– Хану, держи руки за пазухой. Не надо дышать на них. Пальцы загребают холод из воздуха, понимаешь?
Хануман кивнул и сунул руки в свои широкие рукава. Он ничего не говорил, только кашлял, и его трясло все сильнее.
– Ты не создан для холода, Хану, верно?
Данло с мрачной улыбкой пощупал свой тонкий шерстяной хитон. Ветер усилился и гнал по площади колючие льдинки. Казалось что дрожат все, даже усталые послушники в своих белых куртках. Данло не сводил глаз с Ханумана. Хануман говорит мудро, и мужества ему не занимать, но в конце концов он всего лишь мальчик, необрезанный и не закаленный против испытаний сурового мира. Он слаб и болен, и скоро он уйдет на ту сторону. Данло смотрел на него и ждал, что это вот-вот случится. Он ждал и думал о пугающем, таинственном родстве, связавшем его жизнь с жизнью Ханумана. Всматриваясь в пышущее жаром лицо Ханумана, он, обеспокоенный таким оборотом своих мыслей, решил, что у них, должно быть, общий доффель. Дух Ханумана определенно связан со снежной совой или какой-то другой разновидностью талло. И тогда, в эти самые глубокие и холодные часы ночи, когда ветер умирает и земля затихает перед рассветом, Данло услышал зов Агиры.
– Данло, Данло, – сказала вторая его половина. – Хануман твой брат по духу, и ты не должен позволить ему умереть.
Быстро, почти не раздумывая, Данло сбросил с себя хитон.
Он улыбнулся, и в его глазах читалось сознание суровой необходимости. Нагнувшись к Хануману, он натянул хитон через голову на его дрожащее тело и снова опустился на свой мат, голый и замерзший, сам удивляясь тому, что сделал.
Хануман, посмотрев на него, слабо улыбнулся и бессильно закрыл глаза. Данло, собрав близлежащие маты, построил над ним что-то вроде шалаша. Они и лишний хитон должны были хоть как-то уберечь Ханумана от ветра.
– Данло, Данло, нет ничего страшней холода, – прошептала ему Агира.
Данло стиснул кулаки, чтобы не дрожать, а Хануман впал в беспамятство и стал бредить. Веки у него трепетали, словно крылья мотылька, и потрескавшиеся, кровоточащие губы беззвучно шевелились. Потом он начал бормотать вслух:
– Нет, отец, нет. Нет, нет.
– Тише, Хану! – Данло оглядывался, боясь, не проснулся ли кто-то из абитуриентов. У алалоев запрещается тревожить сон других собственными сновидениями. Сон – это священное время, возвращение в естественное состояние, к истокам, питающим дух. Открыть свой сон – значит заразить чужой дух образами, которые следует хранить в тайне. Если не оберегать свои сновидения, души всех мужчин и женщин перемешаются, и безумие овладеет ими. – Проснись, Хану, если не можешь спать спокойно!
Но Хануман погряз в своих кошмарах. На лице у него выступил пот, и губы в ужасе лепетали:
– Отец, нет, нет, нет!
Данло, нагнувшись над ним, зажал рукой его рот.
– Ш-ш-ш, Хану! – Горячее дыхание Ханумана обжигало его холодную руку. – Успокойся, усни! Шанти, шанти, усни.
Он баюкал Ханумана на руке, продолжая зажимать ему рот.
Он боялся, что послушники услышат эти заглушенные крики, но ближайший дежурный стоял в пятидесяти ярдах от них, прислонясь к дереву ши, и ничего не слышал. Под шепот «Шанти, шанти, усни» Хануман наконец забылся глубоким сном. Когда он затих, Данло отпустил его и занял прежнюю позицию на своем мате. Повсюду на ледяной площади Лави страдали другие несчастные дети. Никогда еще Данло не чувствовал себя таким замерзшим, брошенным и одиноким.
Утром ветер окреп, и взошло солнце.
– Лура Савель, – прошептал Данло. – О благословенное солнце, скорее вырви ветру зубы. – Но солнце не спешило, и ветер по-прежнему обжигал холодом. Розовато-красное небо покрылось льдистыми перистыми облаками. Когда солнце еще не вышло из-за гор на востоке, Бардо Справедливый явился подсчитать ночные потери. Послушники начали сновать между рядами, пересчитывая абитуриентов. Большинство матов опустело, и на площади осталось всего тысяча двадцать два человека. Из них только тысяче двадцати суждено было продолжить конкурс, поскольку две девочки ночью замерзли насмерть.
Послушники так и нашли их на матах, будто уснувших.
Обнаружили они и кое-что другое. Группа послушников на коньках окружила Данло с Хануманом, и кто-то крикнул:
– Смотрите, этот мальчик голый!
Бардо пробрался к ним между рядами. Несмотря на свою толщину, по льду он ступал легко и грациозно. Он ткнул пальцем в Ханумана, полуприкрытого матами и еще не пришедшего в сознание.
– А на этом два хитона. Почему два? – Он повернулся к Данло, неодобрительно поджав ярко-красные губы. – Ты же голый, ей-богу – понимаешь меня, парень? Нагни голову, если понимаешь. Ты отдал этому мальчику свой хитон?
Данло кивнул. Он стоял согнувшись, его кожа белела в утреннем свете, и мускулы на спине и боках трепетали, как струны арфы. Он чувствовал себя хуже некуда под всеми этими взглядами.
– Невероятно! – пробасил Бардо. – Это надо записать – за всю свою бытность Мастером Наставником я ни разу не видел такого самопожертвования. Подумать только – снять с себя хитон и отдать другому! Зачем ты это сделал, мальчик? Ах да, извини – тебе ведь нельзя говорить. Какое самопожертвование – и какое безрассудство. Как ты располагаешь протянуть следующие сутки? На улице дьявольски холодно.
Данло молча смотрел на него. Что-то в его синих глазах, видимо, вызвало раздражение Бардо, и тот рявкнул:
– Не пяль на меня глаза, мальчик, это невежливо! Ну почему, почему я вынужден терпеть такое нахальство?
Данло продолжал смотреть – не на окаймленное черной бородой, исполненное жалости к себе лицо Бардо, а скорее сквозь него, в небо. Ти-миура халла, думал он, следуй за своей судьбой. Он смотрел в прекрасный небесный круг, на его облака и краски. Ти-миура халла.
Но Бардо, очевидно, принимал это безмолвный молитвенный взгляд за вызов.
– Экий нахал! – сказал он. – Знает кто-нибудь, как его зовут?
Послушник по имени Педар с важным видом сообщил:
– Я видел его в Ледовом Куполе – его зовут Данло Дикий.
– Не спускайте с этого дикаря глаз. Следите за ним – я сегодня обедаю в Хофгартене, поэтому всю ответственность возлагаю на вас. – Бардо переводил взгляд с Данло на Ханумана, бормоча себе под нос: – Нахал!
И Данло остался под бдительным наблюдением Педара Сади Саната. Он был старшим из послушников, дежуривших на площади, с острыми глазками на прыщавом лице. Он принадлежал к тем старшим послушникам, которым доставляло удовольствие издеваться над первогодками и абитуриентами.
Он пристально следил за Данло и Хануманом и порой острил, обращаясь к своим приятелям:
– Поглядите на ледяного мальчика! И как это он до сих пор не замерз? Может, он принял юф? Или другой наркотик? Поглядите на Данло Дикого!
Многие действительно подкатывали поближе, чтобы посмотреть. Вскоре известие о подвиге Данло разошлось по всей Борхе, и послушники, закончив свои утренние мыслительные упражнения, старались хотя бы ненадолго заглянуть на площадь Лави. Все они, мальчики и девочки, смеялись и показывали на Данло пальцами. Сотни коньков бороздили лед около него, высекая ледяные брызги. От пребывания в непривычной скрюченной позе все тело у Данло затекло. Ему хотелось разогнуться, распрямить застывшие ноги, но он никому не хотел показывать свой украшенный насечками член.
– Никогда еще не видела голых мальчиков! – хихикнула хорошенькая послушница. – Какие у него руки, спина, какие мускулы – он как статуя древнего бога!
Другая, постарше, желтоволосая кадетка-холистка, уже поженски округлая, внимательно осмотрела Данло и заявила:
– Ну а я голых мальчиков видела, и этот самый Данло Дикий – великолепный экземпляр.
Многие абитуриенты со своих матов тоже смотрели на него.
Со временем несколько мастеров из Лара-Сига и Упплисы тоже пришли посмотреть, чем вызван такой переполох. Один из них, знаменитый мнемоник Томас Ран, сделал Педару выговор за его жестокость. Величественный мастер с благородным лицом и пышными серебряными волосами оправил складки своих серебристых одежд и сказал:
– Ты уже забыл, Педар, как сам поступал в послушники три года назад? Как тебя тогда звали – Педар Прыщавый? А теперь ты обвиняешь этого мальчика в том, что он ввел себе юф. Да, есть вещества, которые согревают кровь, но средства против гипотермии не существует. Он отдал свою одежду другому – тебе бы следовало похвалить его за это, а не дразнить.
В самом деле, многие зрители явно восхищались стойкостью и решимостью Данло.
– Он отдал свою одежду другу, – объяснял новоприбывшим то один, то другой послушник. – И провел так всю ночь, голый и холодный, как лед.
Педар, отогнав пару послушников, подошедших слишком близко, снял свою белую перчатку, нагнулся и пощупал спину Данло.
– Точно – как лед, – подтвердил он.
– А тот, другой мальчик?
– Этот горячий. – Педар потрогал щеку Ханумана. – У него жар. Сутки ни один из них точно не протянет.
– Похоже на то, – согласился с ним один из дежурных. – Сегодня будет снег – еще до вечера.
Небо действительно предвещало снег – Данло понял это, как только рассвело. В воздухе пахло влагой, и ветер не к добру переместился на юг. Потом он совсем утих, и облака стали сгущаться – их серебристые волокна неумолимо преображались в плотный свинцовый полог. Сырой холод, эеша-калет, окутывал мир. Данло часто по утрам чувствовал эту сырость перед снегопадом. Теперь, под этим низким серым небом, он снова испытывал полузабытые детские ощущения: ноющие зубы, растерянность и страх. Он боялся этого снегопада. Ни один мужчина или мальчик не должен подставлять снегу голую плоть. Страх, неведомый ему ранее, пронизывал волнами грудь и живот.
И снег чуть позже пошел. Крупные хлопья таяли у Данло на спине, и ледяные струйки стекали по бокам. Каждая тающая снежинка отнимала у тела частицу тепла, а снежинок было много, очень много. Болело все – кожа, горло и глаза. Нет ничего страшнее холода, думал Данло. Скоро он даже дрожать перестанет, и тогда ему останется либо попросить, чтобы его унесли отсюда, либо умереть.
Он мог бы сдаться, если бы не помнил, что участвует в состязании. Хануман по-прежнему спал своим горячечным сном.
Данло часто казалось, что он и умрет так, во сне – но Хануман время от времени кашлял, и прикрывавшие его заснеженные маты вздрагивали. Лихорадка спасала его, поддерживала в нем тепло под двумя хитонами, матами и снегом. Все другие абитуриенты вокруг тоже, конечно, покрылись снегом, но тонкая одежда плохо защищала их. Одежда сама по себе не греет – она только удерживает тепло внутри. Только живое, наподобие звезды или огня, горящего в человеческом теле, способно создавать тепло.
– Глядите, уходят! – крикнул кто-то из послушников. – Этот легкий снежок их доконал.
Многие абитуриенты вставали, стряхивали снег с промокших хитонов и уходили с площади. Почти все маты в пределах пятидесяти ярдов от Данло и Ханумана опустели. Данло, подняв голову, пересчитал оставшихся. Купа деревьев йау заслоняла ему обзор, и он плохо видел южную сторону площади – но судя по опустевшим рядам, где редко-редко еще трясся одинокий, засыпанный снегом ребенок, на площади осталось не более двух сотен. Двести человек из семи тысяч! Долго ли еще Бардо Справедливый намерен продолжать это состязание?
– Глядите на ледяного мальчика! – опять завелся Педар. В его голосе слышалась злоба. Несмотря на выговор мастера Рана, а может, как раз из-за него, он явно проникся ненавистью к Данло. – Почему ты не уходишь? Давай я отведу тебя в тепло! Уходи, пока еще можешь, ты, безымянный – давай!
Снег засыпал Данло голову, спину и даже подошвы ног. Он посинел, и снег больше не таял на нем.
– Уходи! Это ведь очень просто – встать и уйти.
Данло дышал тяжело, с трудом. Он больше не дрожал. Мускулы у него затвердели, как осколочное дерево, и он не знал, сумеет ли встать, даже если захочет. Живот болел от холода, холодный мат впивался в колени, каменное острие холода вбивалось в кости. Скоро и кости тоже застынут, но пока что ноги и спина причиняли Данло острую боль. Холод и боль, боль и холод – больше в мире ничего не осталось. Данло думал, как бы выбиться из этого круга, но мысли ползли медленно, как ледник. Что ему за дело до боли мира и даже до собственной боли: он уже падал в глубокий колодец оцепенения, где всякая чувствительность пропадает. Ему смутно вспомнилось чтото слышанное в детстве. Пока снег тихо падал на него и его воля к жизни остывала, он вспоминал, как некоторые охотники его племени говорили об искусстве под названием лотсара. Лотсара – это горение крови. Есть способ заглянуть в себя и заставить свой внутренний огонь гореть что есть силы.
Каждый может научиться этому – каждый мужчина. Данло знал, что о лотсаре говорится в Песне Жизни – это лишь малая часть знаний, которыми он владел бы, если бы завершил свой переход в мужчины, как подобает. Только мужчина способен ощущать поток мировой энергии. (Данло не знал, преподается ли такое искусство женщинам во время их тайных обрядов.) Только мужчина знает себя настолько, чтобы заглянуть в то тайное место, где огонь бытия преобразуется в жизнь.
Только мужчина… Данло стал вспоминать то, что рассказывал ему Хайдар о лотсаре. При ней лик бытия должен быть очищен так же, как при ожидании, в которое погружается охотник, но человек устремляет свой взгляд не вдаль, на ту сторону дня, но внутрь, в глубину своей анимы; он должен обнаружить там жизненный огонь, сокровенную и важнейшую часть анимы, и таким образом взглянуть в лицо себе самому.
Мир состоял из сплошного клубящегося снега, и зрение начинало изменять Данло – поэтому он закрыл глаза. За ними были мрак и тишина, огромные, как ночь. Он стал опускаться в себя, как в незнакомую, неизведанную пещеру. Да, неизведанную – но инстинкт подсказывал ему дорогу. Рассказы старших направляли его, и ему мерещилось, как Хайдар поет: «Ти-миура анима, ти-миура вилю сибана: следуй за своей анимой, следуй за голодом своей воли». Глубоко в животе он нашел место, где обитала анима: за пупком, у самого позвоночника.
При рождении пуповина человека отсекается от огней творения, но глубоко внутри частица священного пламени горит всегда. Теперь это пламя стало слабым и тусклым, как огонек угасающего горючего камня, и он должен раздуть его. Перед Данло открылись жировые прослойки его тела, пролегающие между кожей и мускулами, на груди, животе, в паху, на ступнях и ладонях. Сейчас Данло напоминал собой узловатый кожаный ремень, но даже в тех, кто пережил голод, всегда остается немного жира. И этот скудный запас теперь тает, словно ворвань в горючем камне. Тает, течет по телу и нагревается. Огонь в животе разгорается все жарче, зажигая кровь. Огонь жизни струится по жилам, пронизывая руки и ноги, даже онемевшие кончики пальцев. Кожа краснеет, и снег на спине начинает таять. Вот он уже сваливается с боков мокрыми ошметками, и снежинки, падая на разогретую красную кожу, тут же превращаются в капли воды. Но даже эти капли теплые, и жар охватывает все его существо – Данло не представлял себе, как он мог так замерзнуть.
– Смотрите! – сказал кто-то. – Смотрите, какой он красный! И снег на нем тает.
Педар подъехал, потрогал руку Данло и сказал:
– Он горячий. Был холодный, а теперь горячий.
– Я слышал о таких вещах, – заявил другой. – Авадгуты в Квартале Пришельцев смачивают свою одежду водой и стоят так на улице всю зимнюю ночь. Они высушивают одежду теплом своих тел. Думаешь, он тоже авадгута?
– Кто его знает? – Педар с недовольным видом поковырял прыщ на щеке. – Может, это просто фокус такой. Или наркотик. Без наркотиков снег ни на ком таять не будет.
В толпе вокруг Данло завязались споры. Большинство послушников хотело верить, что он наркотиками не пользовался, хотя никто не мог понять, с чего он так разогрелся.
В этот момент к ним вернулся, пошатываясь на коньках, Бардо Справедливый. Пот струился по его выпуклому лбу, несмотря на снегопад. На лице багровел огромный нос, покрытый сеткой лопнувших сосудов. Послушники знали, что он хлещет пиво с утра до вечера, и старались не попадаться ему, когда он пьян.
– Много вы понимаете в наркотиках, клянусь Богом! – Он приложил свою влажную мясистую руку к затылку Данло. – Горячий, но дело тут не в наркотике. Разве абитуриентов когда-нибудь испытывали холодом? До позавчерашнего дня даже я, Бардо Справедливый, не знал, каким будет очередное испытание. Откуда же было юному дикарю знать об этом? Нет, тут кроется что-то другое. Странно… Есть одна старинная техника, и этот Данло Дикий, видимо, ей обучен.
Педар потыкал коньком в лед, осыпав крошкой лицо Данло, и спросил:
– А что это за техника такая?
Бардо внезапно сделал пируэт, словно фигурист, и съездил ему по уху. Бардо бывал жесток, когда напивался, – жесток и сентиментален.
– Ты что делаешь? Брызжешь льдом в лицо этому бедняге, который с мата сойти не может! Я велел тебе следить за ним, а не мучить его. – Бардо огладил свои усы и забормотал себе под нос глубоким мелодичным голосом: – Горе тебе, Бардо, дружище, – зачем ты доверил свою работу послушнику?
Педар, ошеломленный быстротой и силой удара, стоял, держась за ухо, и взгляд его, устремленный на Данло, был полон ненависти.
Послушники вокруг Бардо скукожились, опасаясь, видимо, за себя. Один из друзей Педара, обведя рукой опустевшую площадь, спросил:
– Мастер Лал, долго ли еще это будет продолжаться? Их осталось всего сто человек.
Бардо, щуря от снега блестящие карие глаза, посмотрел на Данло и нахмурился.
– Посмотрите на этого бедного голого мальчика! У него терпения больше, чем у любого из вас! – Он нагнулся к самому уху Данло, дыша на него пивом, и прошептал: – Кто кого испытывает – ты меня или я тебя? Такие стойкие мне еще не попадались. Кто ты такой, клянусь Богом? Нет-нет, не отвечай – тебе нельзя говорить. Но скажи мне, дикий мальчик – просто мотни головой, если хочешь ответить «нет»: если я продолжу испытание, ты не умрешь и не выставишь меня варваром в глазах общества?
Данло с улыбкой покачал головой.
– Испытание продолжается! – выпрямившись, объявил Бардо. – И закончится оно тогда, когда закончится.
Пришлось Данло и ста оставшимся абитуриентам ждать до конца этого долгого дня. Среди тихого снегопада и белых зданий вокруг площади трудно было судить, сколько времени прошло. Данло стоял на коленях и смотрел, как мелькают в воздухе снежинки. Лотсара и надежда согревали его, но жир в его теле сгорал слишком быстро, и ему ужасно хотелось пить. Немало абитуриентов наелись снега и схватили серьезную простуду, но Данло знал, что этого делать нельзя, даже когда горло у тебя горит и сердце в груди кажется сгустком раскаленной лавы. Скоро он не сможет больше терпеть, слабость одолеет его, свет в глазах угаснет, и настанет забвение. Никогда он не отправится к звездам в поисках халлы – единственное путешествие, которое он совершит, будет на ту сторону дня, где простираются бесконечные голые льды.
– Данло, Данло. – Ему послышалось, что это шепчет Хануман, но Педар и другие послушники стояли слишком близко, чтобы можно было перешептываться – и Хануман все еще спал в двух своих хитонах, под матами и толстым одеялом снега, хотя постоянно морщился и кашлял во сне. Потом он начал просыпаться. Его глаза сквозь пелену лихорадки взглянули на Данло, как бы говоря: «Данло, Данло, я обязан тебе жизнью».
– Глядите, – сказал Педар, – болящий очухался.
Несколько сот послушников во главе с Бардо толпились вокруг, бесцеремонно обсуждая мужество Данло и Ханумана заодно с другими событиями дня. Педар втихомолку пробурчал, обращаясь к Данло:
– Навряд ли ты выдержишь другие экзамены, даже если пройдешь этот тест. Но если все-таки выдержишь, я надеюсь, что тебя назначат в мое общежитие. Оно называется Дом Погибели. Запомнишь, Дикий?
Хотя эта угроза была адресована Данло, на Ханумана она произвела поразительный эффект. Его лицо, и без того смертельно белое, застыло и отвердело, как мраморное. Живыми на нем были только глаза, горящие бледной яростью. Эта ярость, возникшая неведомо откуда, испугала Данло. В злобе на Педара Хануман пытался разбросать маты и сесть, но был слишком слаб для этого. Беспомощный, он лежал и смотрел на Данло, обуреваемый яростью и стыдом.
Так они и ждали под падающим снегом, глядя друг другу в глаза, потому что никто не хотел отвести взгляд первым. Люди вокруг обсуждали затяжной не по сезону снегопад, а между ними двумя струилось безмолвное понимание и секреты, которые, как они знали, открывать было нельзя. Данло чувствовал глубокую сосредоточенность Ханумана, его преданность дружбе и судьбе; оба они очень остро чувствовали друг друга. Они провели так весь день, и Данло хотелось сказать: «Хану, Хану, ты так же опасен, как Айей, талло». Потом издали донесся слабый звон вечерних колоколов Ресы, и толпа вокруг пришла в движение. Усталые послушники, дежурившие на площади с самого утра, ворчали, выражая сочувствие Данло, Хануману и остальным. Бардо Справедливый потер глаза, бросил на Данло полный любопытства и восхищения взгляд и хлопнул в ладоши.
– Тихо, время пришло! – сказал он. Это было адресовано послушникам и толпе посторонних – несчастные абитуриенты и так молчали с самого начала испытания. – Время пришло, клянусь Богом! Тест на Терпение заканчивается. Абитуриенты… – Тут Бардо умолк, и послушник, только что обежавший всю площадь, что-то сказал ему. – Абитуриенты в количестве семидесяти двух человек выдержали первое испытание. Второй экзамен состоится через пять дней, и мы приглашаем вас принять в нем участие. В общежитиях вас ждут горячие ванны, кофе и еда. Послушники вас проводят. Поздравляю – теперь вы можете сойти со своих мест и говорить сколько душе угодно.
Вокруг раздались крики облегчения. Абитуриенты вставали со своих матов, разминая закоченевшие руки и ноги, и спешили за послушниками в тепло.
– Данло Дикий! – закричал вдруг какой-то послушник. – Дайте кто-нибудь шубу для Данло Дикого!
Данло стряхнул снег с взлохмаченных волос и попытался встать, но не смог. Теперь ему было уже все равно, что Педар и другие увидят его член, но застывшие суставы не держали его. Спазмы сводили тело от паха до самой шеи. Как только снег и холод коснулись его живота, огонь лорсары угас, и Данло снова затрясся. Кто-то накинул толстую шегшеевую шубу на его голые плечи, но дрожи это не остановило.
– Хану, Хану, – сказал он, ковыляя на полусогнутых ногах к своему другу, – Хану, это все, можно идти.
Хануман, один из всех абитуриентов (не считая пятерых несчастных мальчиков, которых нашли мертвыми), не трогался с места. Многие и его сочли мертвым, но Данло видел, что в нем еще теплится жизнь. Послушник принес еще одну косматую шегшеевую шубу, и Данло помог ему завернуть в нее Ханумана.
– Данло, у тебя все в порядке? – Хануман дышал часто, как заяц, и даже кашель у него прошел. – Я боялся, что ты умрешь.
Послушники унесли его, а Данло остался принимать поздравления любопытных зрителей. Кто-то сунул ему в руку кружку горячего кофе, которую он с благодарностью осушил.
Его окружало не меньше ста ликующих незнакомцев, что не мешало ему оставаться наедине со своими мыслями.
Подошел Педар с раскрасневшимся от холода прыщавым лицом и сказал:
– Мы о нем позаботимся.
– Что с ним будут делать… с моим другом? – спросил Данло.
– С другом? Тебе, Дикий, следует знать одну старую пословицу: «Спасешь кому-то жизнь – наживешь врага на всю жизнь». Не думаю, что этот мальчик будет тебе другом.
Данло прикрыл глаза от летящего снега и задумался. Уходя с площади в окружении послушников, он от души надеялся, что Педар ошибается.