23
Мне все время мерещилось, что Сери здесь, рядом, на корабле. После отплытия с Хетты, где я временно укрылся, сбежав из клиники, мы зашли сперва на Коллаго, и вполне возможно, она села на наш корабль. От швартовки до самого отплытия я простоял на палубе, скрытно наблюдая за поднимающимися на борт пассажирами; Сери среди них вроде бы не было, но нельзя было исключать, что я ее прозевал.
Мы шли с Хетты в Джетру через Мьюриси, и едва ли не каждый день я ее видел. Иногда она мелькала на противоположном конце корабля: знакомая посадка белокурой головы, цвет и покрой одежды, характерная походка. Однажды я даже не носом, а каким-то шестнадцатым чувством уловил в битком набитом салоне некий конкретный запах, ассоциировавшийся у меня с ней и только с ней. Раз за разом вспоминалась Матильда, которую я когда-то принял за Сери. Чтобы вспомнить ее получше, я обратился к своей рукописи.
В такие моменты я начинал рыскать по кораблю, высматривая Сери, хотя и не обязательно желая ее найти. Мне нужно было избавиться от неопределенности, ведь я одновременно и хотел, чтобы она была на борту корабля, со мною, и нет. Я был одинок и растерян, и она создала меня заново после лечения; с другой стороны, чтобы найти себя, я должен был отвергнуть ее взгляды на мир.
Иллюзорная Сери была лишь частью более широкой двойственности.
Моя личность распадалась надвое. Я был то, чем сделали меня Сери и Ларин, и я был то, что узнал о себе из неправленой рукописи.
Я без спора принимал малоудобную реальность переполненного корабля, кружной маршрут через Срединное море, острова, куда мы заходили, дикое смешение культур и диалектов, непривычную пищу, жару и умопомрачительной красоты пейзажи. Все это было вполне материальным и осязаемым, однако внутренне я знал, что ничто из этого не может быть реальным.
Мысль о такой дихотомии воспринимаемого мира повергала меня в ужас, словно, перестань я в него верить, исчезнет этот корабль.
Я ощущал себя главной фигурой на корабле, ведь именно от меня зависело продление его существования. Быть ему или не быть — это было моей дилеммой. Я знал свою чуждость островам. Внутренне я признавал глубокую и ясную истину про свою самость: я прозрел себя сквозь метафоры своей рукописи. А внешний мир, воспринимаемый анекдотически, обладал вполне убедительной осязаемостью и бессмысленностью. Он был случаен, он не поддавался контролю, в нем не было логического сюжета.
Все это высвечивалось особенно ясно, когда я думал об островах.
После операции, когда я наново узнавал о Сказочном архипелаге, мне казалось, что я творю его в своем мозгу. Я ощущал себя центром, из которого расходятся, постепенно захлестывая весь Архипелаг, волны осознания.
С течением времени объем моих познаний менялся, а вместе с ним менялся и воображенный образ. В силу ограниченности моего понятийного словаря процесс творения развивался медленно. Сперва острова были не более чем формами, контурами. Затем добавился колорит — ослепительно яркий и дисгармоничный, — затем они были украшены цветами, заселены птицами и насекомыми, застроены домами, иссушены пустынями, истоптаны людьми, захвачены джунглями, исхлестаны тропическими ливнями, омыты приливными волнами. Первое время эти воображенные острова не находились ни в каком родстве с Коллаго, местом моего духовного возрождения, но затем пришел день, когда Сери случайно, мимоходом поставила меня в известность, что Коллаго тоже один из них. Воображаемые, мною сотворенные острова мгновенно переменились, теперь океан был усеян сплошными Коллаго. Позднее, узнавая все больше и больше, я перестраивал их и перестраивал. Когда у меня развилось то, что я назвал вкусом, я начал творить острова, исходя из моральных и эстетических принципов, стал наделять их романтичной атмосферой, культурными и историческими качествами.
И на каждом этапе этой бесконечной перестройки моя концепция островов обладала логической завершенностью.
А потому острова реальные и виденные мною с корабля были неиссякаемым источником удивления, которое, если подумать, и представляет собой истинную радость любого путешествия.
Я был зачарован непрерывной сменой великолепных, словно измышленных чьей-то буйной фантазией картин. Острова разнились климатом, растительностью, геологией, уровнем промышленности и сельского хозяйства. Острова крошечного скопления, означенного на карте как группа Оллдус, были обезображены многовековой вулканической активностью: пляжи здесь были сплошь черные, на мрачных иззубренных пиках не росло ни травинки, прибрежные утесы состояли из выветренного базальта и свежих потеков лавы. В тот же самый день мы миновали группку безымянных островов, низких, болотистых, сплошь заросших мангровыми деревьями. Здесь наш корабль был атакован бессчетными тучами каких-то летающих насекомых, которые принялись кусать нас и жалить и не отставали до самой ночи. Острова поприветливее встречали нас уютными бухтами, аккуратными, радующими глаз поселками и возделанными полями, местной пищей, вносившей приятное разнообразие в скудное корабельное меню.
Я проводил большую часть времени на палубе, наблюдая за непрерывной, нескончаемой сменой декораций, упиваясь этим зрелищем, как заправский гурман — изысканными деликатесами. И я был не одинок: многие другие пассажиры, в которых я с уверенностью определил природных островитян, проявляли ту же, что и я, склонность. Острова не поддавались описанию и интерпретации, их можно было только прочувствовать.
Я знал, что придумать эти острова было бы не под силу ни мне, ни кому угодно другому. Одна лишь природа могла сотворить столь богатое разнообразие зрительных образов. Я открывал острова, я их жадно впитывал, они приходили извне, они неопровержимо свидетельствовали о реальности своего бытия.
Но двойственность все же оставалась. Я знал, что это машинописное определение меня тоже реально, что моя жизнь была прожита в каком-то ином месте. Чем больше я осознавал масштаб многообразия и красоту Сказочного архипелага, тем меньше я мог в нее поверить.
Если Сери была частью этого осознания, она тоже не могла существовать.
Чтобы утвердиться в понимании своей внутренней реальности, я ежедневно читал свою рукопись. Раз за разом я все глубже прозревал ее смысл, научался превосходить слова, вспоминать и узнавать ненаписанное.
Этот корабль был средством достижения цели, он уносил меня во внутренние странствия. Покинув его и ступив на берег, пройдя по городу, известному мне как Джетра, я буду дома.
Мое понимание метафорической реальности совершенствовалось, моя внутренняя уверенность прирастала. К примеру, я разрешил проблему языка.
После лечения меня ввели в мир через язык. Теперь я говорил на том же языке, что и Сери, на том же, что и Ларин. До какого-то момента я об этом не задумывался. Этот язык стал моим родным, и я пользовался им инстинктивно. Читая свою рукопись, я ничуть не удивлялся, что и в ней использован тот же самый язык. Я знал, что этот язык — основной для Сери и Ларин, что на нем говорят все врачи и сотрудники клиники, что говорящего на нем поймут на любом из островов Архипелага. На нем говорила команда корабля, на нем печатались газеты и писались вывески.
(Впрочем, он не был на Архипелаге единственным, там бытовало кошмарное количество языков и диалектов, и каждая группа островов говорила на своем, особом. В довершение стоит упомянуть некий трансостровной жаргон, употреблявшийся в качестве средства общения на всех островах Архипелага, но не имевший письменности.)
Через день после того, как корабль покинул Мьюриси, я вдруг осознал, что мой язык называется английским. В тот же самый день, прячась от солнца на лодочной палубе, я заметил старинную табличку с надписью, намертво приклепанную к переборке. Сквозь многие слои позднейшей, наложенной при ремонтах краски проступали большие выпуклые буквы: Défense de cracher. Мне и на секунду не подумалось, что эта надпись сделана на одном из островных языков; я сразу же понял, что этот корабль французский или хотя бы был когда-то французским.
Но где же они расположены, эта Англия и эта Франция? Я перебрал все карты Архипелага, внимательно изучил очертания всех побережий, но успеха не добился. И все равно я знал, что я англичанин и что где-то в моем смятенном мозгу сохранились обрывки французского, достаточные, чтобы сделать заказ в ресторане или спросить дорогу к своей гостинице.
Но каким таким образом смог английский распространиться по всему Архипелагу в качестве официального языка, языка газет, магазинов и учреждений?
Подобно всему остальному, с чем я сталкивался последнее время, этот факт укрепил мою веру во внутреннюю жизнь, углубил недоверие к внешней реальности.
Чем дальше заплывали мы на север, тем меньше пассажиров оставалось на корабле. Ночи стали совсем холодными, и теперь я больше засиживался в своей каюте. В последний день я проснулся с ощущением, что уже полностью готов сойти на берег. Я еще раз перечитал свою рукопись, ежесекундно сознавая, что наконец-то могу читать ее с полным пониманием.
Мне представлялось, что она может быть прочитана на трех уровнях.
Первый содержался в написанных мною словах, в машинописном тексте, излагавшем случаи из моей жизни, многие из которых показались Сери абсолютно непонятными.
Затем были карандашные исправления и зачеркивания, сделанные Сери и Ларин.
Ну и, наконец, было то, чего я не писал: пробелы между строк, намеки, сознательные упущения и твердая надежда на понятливость читающего.
Меня, о котором это было написано. Меня, который будто бы это написал. Меня, которого я помнил, которого мог предвидеть.
В моих словах была жизнь, прожитая мной до Коллаго. В поправках Сери была жизнь, мною принятая, обрывочная и еле намеченная карандашом. В моих упущениях была жизнь, к которой я вернусь.
Там, где в рукописи была пустота, я определял свою жизнь.