Глава 37
Лунный свет отбеливал статуи среди надгробий. Из-за глубоких теней каменные фигуры выглядели усталыми. Ветер разносил звуки: замедленное ровное дыхание, то там, то тут раздавался храп. Обмякнув внутри своей карающей кожи, Тротуарные Монахи спали.
Стояло очень раннее утро. Они работали всю прошедшую ночь.
Кладбище заполнил звук каменных крыльев, и один за другим священники посмотрели вверх. В полной тишине Иезекииль опустил первое тело: парня, запеленатого в статую Викторианского ученого. Он бросил его к ногам Петриса, как будто это было в порядке вещей. Петрис кивнул, принимая бремя, и с некоторой ревностью посмотрел на отметки когтей на каменной броне Иезекииля.
«Вот, кто я теперь? – спросил он сам себя. – Предприниматель? Вот, как быстро меч переходит в другой кулак?»
Вслед за первым телом («Ласуло», – подумал Петрис, потрудившись вспомнить имя) последовали остальные. Их доставили уцелевшие в бою товарищи: перенесли, крепко держа на плечах, или перетащили по мокрой от росы траве на самодельных волокушах. Кладбищенские священники спешили на помощь. Никто не разговаривал. Брат склонялся над братом, хладные мужья в тишине врачевали боевые раны жен. Последними словами, которыми они успели обменяться, были грязные ругательства вроде «раба», «блудницы» и «еретика», но было не время спорить, не сейчас, когда нужно подсчитать и похоронить мертвых.
Не было нужды говорить. Все знали, что им делать.
Они ворчали и бормотали проклятья, поднимая мертвых на пустые постаменты; наносили цементный раствор и расплавленную бронзу на все повреждения и лили ее вокруг ног, чтобы установить на место. Некоторые приостанавливались, изумляясь количеству погребаемых. Это были крупнейшие массовые похороны последних десятилетий.
А потом, в четыре часа, в час камня, в истинно колдовской час, Тротуарные Монахи запели. Петрис вел, к нему присоединились каждый брат и сестра, даже Иезекииль, кружа на презрительном расстоянии над их головами.
Гимн Тротуарных Монахов полился по Лондону, чистый, как колокольный перезвон, глубокий, как зимняя ночь, смешиваясь с рыком лондонских двигателей, и всякий, кто слышал, останавливался и слушал. Сами того не зная, люди на улицах почтили павших минутой молчания.
Слова были достаточно просты: «Под каменной кожей, омытой дождями, людьми навсегда остаемся мы с вами». Песня была молитвой об обретении их падшими братьями и сестрами величайшей человеческой привилегии: возможности умереть. Они просили, чтобы их статуи перестали быть карающей кожей, а стали бы простыми могилами. Молитва, конечно, обращалась к самой Матери Улиц. Только она могла посчитать долг оплаченным и выкупить смерть священников у пропитанных нефтью торговцев, которым ее продала.
Ирония молитвы, обращенной к отвергнутой ими Богине на руинах ее храма, почти заставила Петриса улыбнуться. Но это были похороны, а она была единственной Богиней, которую они имели. Кому еще молиться? Как однажды прошепелявил в своей дурацкой манере Джонни Нафта: «Ссвадьбы и похороны засставляют маловеров хотя бы изображать веру».
Песня закончилась, и Петрис завершил церемонию, рассеяв кирпичную пыль у ног погибших. Солдаты унесли свои шрамы обратно в ночь. Иезекииль из последних сил устремился на север. У них были раненые, о которых нужно было заботиться, и война с Высью, которую нужно было красиво проиграть.
Но большинство осталось. Они, как Петрис, повернулись спиной к Богине, поработившей их. Когда они отвернулись и пошли прочь от могил, Петрис надеялся, что никто из них не чувствовал себя таким же трусом, как он. Большинство из них успели сделать всего несколько шагов, прежде чем провалились в изнеможенную дремоту внутри своей брони, но Петрис не мог заснуть – не давала боль в груди, остро хотелось быть с армией, сражаться, чувствовать, как каменные поры впитывают кровь. Вот для чего он переродился — быть солдатом. А войны уже так давно не было.
Но сражаться означало сражаться за нее, а мужчины и женщины, с которыми он говорил, были слишком злы, чтобы смириться. Он поскреб пальцами отслаивающийся камень: непреднамеренный бунт.
Высеченные Доктрины учили, что умереть во имя Матери Улиц было не больно: такая смерть погашала долг и покупала освобождение. Петрис убивался не из-за мертвых, а из-за себя, хотя никогда в жизни не признался бы в этом. Гибель паствы только сделала его собственное заключение горше.
Поэтому он сделал то, что делают все религиозные люди, когда им горько. Тихонько, чтобы не потревожить других, начал молиться.