Джо Хилл
Дьявол на лестнице
Перевод Майи Глезеровой
Я родился
в Сулле Скале
в семье обычного каменщика.
Деревня
моя гнездилась
среди островерхих хребтов,
высоко над Позитано, и холодной
весной облака ползли вдоль улиц, как
вереницы призраков. От Сулле Скале до мира
внизу было ровно восемьсот двадцать ступенек. Я их
преодолевал раз за разом вместе с отцом, примеряясь
к его шагу, от нашего дома в небесной вышине и обратно.
После его смерти я нередко одолевал их в одиночку.
Вверх
и вниз,
таская груз,
покуда не начнет
казаться,
что с каждым шагом
кости в коленях
стесываются
до острых белых
щеп.
Крутые
склоны путано
усеяны щербатыми
ступеньками, где-то — из
кирпича, кое-где — из гранита.
Тут — мрамор, там — известняк, глиняные
плитки и местами древесина. Когда нужно было
выложить новую лестницу, отец выкладывал. Когда
ступени вымывали весенние ливни, ему приходилось
их подправлять. Многие годы у него был мул, таскавший
камни. Он сдох, зато остался я.
Я его
ненавидел, само
собой. У него были кошки,
и он им пел, и наливал в миски
молоко, и рассказывал дурацкие истории,
и гладил, держа на коленях. И когда однажды
я отшвырнул одну — не помню, за что — он швырнул
на пол меня и велел не притрагиваться к его деткам.
Так что я
таскал его камни, хотя
должен был таскать учебники,
но не стану врать, будто ненавидел его
за это. От школы не было проку, я ненавидел
учиться, ненавидел читать, остро страдал от удушливой
жары единственного на всю школу класса, хорошего
в нем — только кузина Литодора, которая читала вслух
малышне, очень прямо сидя на стуле, высоко задрав
подбородок, так что было видно белое горло.
Я часто
представлял,
что ее шея так же
прохладна, как мраморный
алтарь в нашей церкви, и хотел
преклонить на ней чело, как делал
это у алтаря. Она читала тихим мерным
голосом, как раз таким, каким в мечтах
вам, больному, говорят, что скоро вы поправитесь
и вместо лихорадки ощутите сладостный жар ее тела.
Я бы и книги полюбил, если бы она читала их вслух,
сидя у моей кровати.
Я знал
каждую ступеньку
между Сулле Скале и Позитано,
длинные пролеты, что обрывались в ущелья
и спускались в туннели, проложенные в известняке,
среди фруктовых садов и развалин заброшенной бумажной
фабрики, среди водопадов и заросших ряской прудов.
Я продолжал взбираться и спускаться по этим
ступеням и ночами, в моих снах.
Дорога, по
которой мы с отцом
ходили чаще всего, шла мимо
странно выкрашенной красной калитки,
преграждавшей путь к неровной лестнице.
Я думал, она ведет к чьей-то вилле, внимания не
обращал, пока, спускаясь с грудой великолепного мрамора,
не остановился однажды, привалился передохнуть,
и калитка вдруг поддалась и отворилась.
Отец
плелся
сзади, отстав
ступенек на тридцать.
Я вошел внутрь посмотреть,
куда ведет эта лестница. Я не увидел
ни виллы, ни виноградника, только лестницу,
которая терялась в самых отвесных из всех обрывов.
«Отец, —
позвал я, когда
он был уже близко,
шлепанье шагов эхом
отскакивало от скал, из
груди вырывался хриплый свист. —
Ты когда-нибудь сходил по этой лестнице?»
Когда
он увидел
меня за калиткой,
он побледнел и, резко
схватив за плечо, вытолкнул обратно.
Спросил: «Как ты открыл красную калитку?»
«Она
была открыта,
когда я подошел, —
ответил я. — Разве ступеньки
не ведут вниз, до самого моря?»
«Нет».
«Но кажется,
будто они спускаются
прямо к подножию скал».
«Они
ведут куда
дальше, — сказал
отец и перекрестился.
Потом продолжил: — Калитка
всегда заперта». И посмотрел на меня
в упор, белки его глаз светились. Никогда прежде
я не видел, чтобы он смотрел на меня вот так, никогда
я не думал, что увижу, как внушаю ему страх.
Литодора
рассмеялась, когда
я рассказал ей об этом,
и ответила, что отец мой стар
и суеверен. Она рассказала, что есть
предание, будто ступени за крашеной калиткой
ведут прямиком в ад. Я поднимался и спускался с горы
в тысячу раз чаще, чем Литодора, и мне было любопытно,
откуда она знает об истории, если я о ней даже близко не слыхивал.
Она сказала,
старики никогда
не болтают про это,
но предание записано
в истории края, и я бы знал,
если бы хоть раз удосужился
прочитать то, что задает учитель.
Я сказал, что не могу сосредоточиться
на книжках, когда она в одном со мной классе.
Она засмеялась. Но когда я потянулся к ее горлу, отшатнулась.
И тогда
мои пальцы
скользнули по ее груди,
а она разозлилась, сказала, чтобы я
не трогал ее своими грязными руками.
После
смерти отца —
он спускался по лестнице,
нагруженный плиткой, когда вдруг
ему в ноги метнулась бездомная кошка,
и вместо того чтобы наступить на нее, он ступил
в пустоту, летел 50 футов и напоролся на дерево, —
я нашел более удачное применение своим выносливым
ногам и широченным плечам. Я нанялся к Дону Карлотте,
которому принадлежали виноградники, разбитые
террасами на склонах Сулле Скале.
Я носил
его вино вниз,
восемьсот неровных
ступенек до Позитано, где
его продавали богатому сарацину,
принцу, как говорили, темнокожему
и стройному, умевшему говорить лучше меня
самого. Умному молодому мужчине, который знал
толк в чтении разных вещей: нот, звезд, карт, секстана.
Однажды я
споткнулся на
кирпичных ступеньках,
когда спускался, неся вино Дона,
и лямка соскочила, и короб, что был
за спиной, ударился о каменную стену,
а бутылка разбилась. Я принес ее Сарацину
на набережную. Он сказал, что я вино выпил или
должен был выпить: цена бутылки равнялась моему
месячному заработку. Он сказал, я могу считать, что мне
заплатили, и заплатили неплохо. Рассмеялся, и белые
зубы сверкнули на темном лице.
Я был
трезв, когда
он смеялся надо
мной, но довольно скоро
голова моя помутнела от вина.
Но не мягкого и терпкого красного горного
вина Дона Карлотты, а дешевого кьянти из таверны,
что я выпил в компании безработных дружков.
Литодора
обнаружила меня,
когда стемнело, и она стояла
надо мной, ее темные волосы обрамляли
ее спокойное, белое, прекрасное, с гримасой
отвращения, любящее лицо. Она сообщила, что у нее
для меня деньги, которые мне остались должны. Она
сказала своему другу Ахмеду, что тот оскорбил честного
человека, что моя семья зарабатывает тяжким трудом,
а не обманом, и ему повезло, что я не…
«Ты
назвала его другом? —
перебил я. — Эту
обезьяну, которая знать не
знает о господе нашем Иисусе Христе?»
То, как
она посмотрела
на меня, заставило меня
устыдиться своих слов. То, как
она положила передо мной деньги,
устыдило меня еще больше. «Вижу, что они
для тебя важнее, чем я», — сказала она, прежде чем уйти.
Я почти
смог подняться,
чтобы догнать ее.
Почти. Один из друзей
спросил: «Ты слышал, что Сарацин
подарил твоей кузине браслет рабыни,
цепочку с серебряными колокольцами, чтобы
она носила его вокруг щиколотки? Вроде бы в арабских
странах такой подарок получает каждая новая шлюха в гареме».
Я вскочил
на ноги так быстро,
что опрокинул стул. Я схватил
его за глотку обеими руками и сказал:
«Это ложь. Ее отец никогда не позволил бы ей
принять подобный подарок от безбожника арапа».
Но другой
приятель сказал,
что арабский торговец уже
не безбожник. Литодора научила
Ахмеда читать по-латыни, взяв Библию
вместо грамматики, и он узрел свет Христов
и подарил ей браслет с ведома родителей, в знак
благодарности за то, что она приобщила его благодати
Господа нашего Вседержителя.
Когда первый
приятель отдышался,
он сообщил, что Литодора каждую
ночь поднималась по лестнице, чтобы
тайком встретиться с ним в пустом пастушьем
сарае или гроте, или среди развалин бумажной фабрики,
у гудящего водопада, который, как жидкое серебро, стекал
в лунном сиянии, и там она становилась его
ученицей, а он — ее твердым и требовательным наставником.
Он всегда
приходил первым,
а потом и она в темноте
поднималась по ступенькам,
с браслетом на ноге. Когда слышал
звон бубенчиков, он зажигал свечу, чтобы она
видела, где он ее поджидает, чтобы начать урок.
Я
был
сильно пьян.
Я направился
к дому Литодоры,
не имея ни малейшего
представления, что стану делать,
когда до него доберусь. Я подошел к дому, где
она жила с родителями, думая бросить пару камешков,
чтобы разбудить ее и вызвать к окну. Но, обходя дом,
услышал мелодичное позвякивание бубенчиков где-то в вышине.
Она
уже была
на ступеньках и
взбиралась ввысь, к звездам,
ее белое платье колыхалось вокруг
бедер, и браслет ярко блестел во мраке ночи.
Мое сердце
глухо стучало,
короб упал и покатился
по лестнице: бум-бум-бум-бум.
Лучше меня никто не знал здешние холмы,
и я помчался напрямик, карабкаясь круто вверх
по неровным земляным ступеням, чтобы обогнать ее,
а потом снова вернуться на главную дорогу, ведущую
к Сулле Скале. При мне были серебряные монеты, что
сарацинский принц дал Литодоре, когда она пришла
и опозорила меня, прося заплатить то, что мне причиталось.
Я положил
его серебро в
жестяную кружку,
которую носил с собой;
перешел на шаг и продолжил путь,
побрякивая монетами иуды в моей старой, в мятинах,
кружке. Они так приятно звенели в отзывавшихся эхом
ущельях, на ступенях, в темноте, высоко над Позитано
и мерным дыханием моря, где прилив утолял
жажду воды захватить землю, принудив ее к капитуляции.
В конце
концов я
остановился,
чтобы перевести дух,
и увидел, как пламя свечи
метнулось где-то в темноте. Я увидел
красивые руины, высокие гранитные стены,
поросшие цветами и плющом. Широкий проход
вел в комнату с травяным полом и крышей из звезд, будто
место было создано не для того, чтобы служить
убежищем от природной стихии, но чтобы
сохранить этот дикий уголок от человека.
Но вот
оно уже
снова было
нечистым местом,
подлинной находкой
для оргии в компании фавнов
с их козлиными копытами, флейтами
и членами в курчавой шерсти. Арочный
проем, что вел в укромный дворик, заросший
сорняками и сочной травой, казался входом в зал,
что поджидал гуляк, готовых устроить свою вакханалию.
Он ждал
на разостланном
ковре, с бутылкой вина
Дона и книгами, он улыбался на
тренькающий звук, что доносился по мере
моего приближения, но перестал, как только я
показался на свету, с обломком камня в свободной руке.
Я
убил его
прямо на месте.
Я
убил
его не от
желания спасти
честь семьи и не от
ревности, я ударил его
камнем не потому, что он
посягнул на белое тело Литодоры,
которое она никогда бы мне не предложила.
Я
ударил его
камнем, потому что
ненавидел его черное лицо.
Когда я перестал
наносить удары, я опустился
на ковер рядом с ним. Кажется,
я взял его за запястье, проверить, есть ли
пульс, но и когда понял, что он мертв, продолжал
держать его руку, вслушиваясь в пение сверчков в траве,
будто он был маленьким ребенком, моим ребенком,
который долго боролся с дремой и вот наконец провалился в сон.
Из
ступора
меня вывел
мелодичный звон бубенцов,
приближавшийся по лестнице.
Я вскочил
на ноги и побежал,
но Дора была уже тут, и
шла по проходу, и я чуть не
сшиб ее по дороге. Она протянула
ко мне свою нежную руку и произнесла
мое имя, но я не остановился. Я бежал, ни о чем
не думая, перескакивая через три ступеньки, но недостаточно
быстро — я все равно услышал, как она
кричала, как выкрикивала его имя.
Я не знал,
куда я бегу.
Может, к Сулле
Скале, но я понимал,
что меня будут искать именно
там, как только Литодора спустится вниз
по лестнице и расскажет, что я сделал с арабом.
Я не замедлял шаг до тех пор, пока мне не перестало
хватать воздуха, а в груди не разгорелся пожар, и тогда
я прислонился к калитке у тропинки — вы знаете,
о какой калитке речь —
и она
тут же
распахнулась.
Я прошел внутрь
и стал спускаться по
крутой лестнице. Я подумал,
что никто не будет искать меня
здесь, и я могу схорониться на время —
Нет.
Я
подумал,
эти ступени
приведут к дороге,
и я двинусь на север,
к Неаполю, и куплю билет
на корабль, плывущий в Соединенные
Штаты, и возьму другое имя, начну новую —
Нет.
Довольно.
Вот правда:
Я
верил,
что лестница
вела в ад, и ад был как раз
тем местом, куда я хотел попасть.
Сначала
ступени были из
белого камня, но чем дальше, тем
грязнее и темнее они становились. Там и здесь
с ними сливались другие лесенки, спускавшиеся с горы
с разных сторон. Я не мог понять, как это возможно.
Я считал, что исходил в горах все ступени, кроме тех,
по которым шел теперь, и хоть убей, не представлял,
куда могли вести эти лестницы.
Лес
вокруг
пострадал от
пожара, который
явно случился в не очень
давнем прошлом, и я пробирался вниз
меж обугленных сломанных сосен, весь склон
был выжжен дочерна. Только не было пожара с этой
стороны горы, по крайней мере, я такого не помнил.
Ветерок доносил сюда весьма ощутимое тепло. Мне уже
становилось жарко в моей одежде.
Лестница
круто вильнула
в сторону, и внизу, за
поворотом, я увидел мальчика,
сидящего на каменной площадке.
На коврике
рядом с ним была разложена
коллекция странных предметов. Заводная
птица в клетке, корзина белых яблок,
битая золотая зажигалка. Была там банка, и в ней
горел огонь. Этот огонь разгорался все сильнее, пока вся
площадка не оказывалась залита будто солнечным
светом, а потом угасал, съежившись в совсем
малую точку, словно это удивительно яркий светлячок.
При виде
меня он улыбнулся.
У него были золотистые
волосы и самая красивая улыбка
из всех, что я когда-либо видел на лице
ребенка, и я испугался его — еще до того, как
он назвал меня по имени. Я притворился, будто не
слышу, так, будто его там не было, будто я его не увидел,
и шел, глядя прямо перед собой. Он рассмеялся,
наблюдая, как я поспешаю мимо.
Чем
дальше,
тем круче был
спуск. Казалось, внизу
горят огни, будто где-то за
уступами, за деревьями лежит
огромный город, размером с Рим,
широкая чаша огней, подобная груде
тлеющих углей. Ветерок доносил запах еды.
Если
то была
еда — этот
возбуждающий аппетит аромат мяса,
поджаривавшегося на огне.
Впереди
голоса: мужчина,
говорящий мерно и устало,
возможно, с самим собой, длинный
тоскливый монолог; чей-то смех, нехороший,
безумный и злобный. Третий голос все задавал вопросы.
«Слива
становится слаще,
если засунуть ее в рот
девственницы, чтобы заткнуть ее
во время совокупления? Кто позарится
на младенца, лежащего в люльке из гниющей
туши овцы, которая легла со львом и была разодрана
на части?» И дальше в том же духе.
За следующим
поворотом они предстали
наконец моим глазам. Они стояли
рядком на ступенях: с полдюжины мужчин,
прибитых гвоздями к крестам из обугленных сосен.
Я не мог двинуться ни вперед, ни назад. Все дело в кошках.
У одного из мужчин была рана в боку, кровоточащая рана,
от которой на ступеньках образовалась лужа, и котята
лакали из нее, словно то были сливки, а он говорил
с ними своим усталым голосом, предлагая
славным котяткам напиться досыта.
Я
не стал
подходить
ближе, чтобы
разглядеть его лицо.
В
конце
концов на
дрожащих ногах я
двинулся обратно по дороге,
которая привела сюда. Мальчик
поджидал меня со своей коллекцией диковин.
«Почему бы
не присесть и не
дать отдых усталым ногам,
Квиринус Кальвино?» — спросил
он. И я сел напротив него не потому,
что хотел, но потому, что ноги меня не слушались.
Сперва никто из нас не произнес ни слова. Он улыбался мне через одеяло, на котором были разложены его вещицы, а я делал вид, будто поглощен изучением каменной стены, нависавшей над площадкой. Этот огонь в банке все креп, пока наши гигантские ломаные тени не прянули на скалу, затем свет померк, и мы снова погрузились в нашу общую темноту. Он предложил мне бурдюк с водой, но я был не так глуп, чтобы принять что-либо от этого ребенка. Или считал, что я не так глуп. Огонь в банке начал снова разгораться, зыбкая точка безупречной белизны раздувалась, как воздушный шар. Я пробовал понаблюдать за ней, но почувствовал болезненный укол с обратной стороны глазного яблока и отвел взгляд.
«Что это? Оно обожгло мне глаза», — спросил я.
«Это маленькая искра, украденная у солнца. С ее помощью можно сделать множество удивительных вещей. Можно соорудить печь, гигантскую печь, такую мощную, что хватит обогреть целый город и зажечь тысячу эдисоновых ламп. Смотри, какой яркой она становится. Но надо быть осторожным. Если разобьешь банку и выпустишь искру, тот же город исчезнет в вспышке ослепительного света. Можешь забрать ее, если хочешь». Вот что сказал он.
«Нет, не хочу», — я ответил.
«Нет. Разумеется нет. Это не совсем твоя вещь. Неважно. Кое-кто придет за ней позже. Но выбери что-то себе. Что пожелаешь», — сказал он.
«Ты — Люцифер?» — резко спросил я.
«Люцифер — страшный старый козел с вилами и копытами, он приносит людям страданья. Я ненавижу страданья. Хочу помогать. Я делаю людям подарки. Вот зачем я здесь. Каждый, кто сходит по этим ступеням до срока, получает приветственный дар. Тебя ведь мучает жажда. Хочешь яблоко?» — и он взял корзину с белыми яблоками.
Меня мучила жажда — горло не просто болело, — казалось, было обожжено, будто я только что наглотался дыма, и я потянулся к предложенным фруктам почти машинально, но тут же отдернул руку, потому что урок хоть одной книги да запомнил. Он ухмыльнулся.
«Они ведь —?» — спросил я.
«Они с очень старого дерева, — он ответил. — Ты в жизни не пробовал плода слаще. И если отведаешь, полон будешь разных идей. Да, даже такой, как ты, Квиринус Кальвино, едва выучившийся читать».
«Я не хочу его», — сказал я, а чего я действительно хотел, так это, чтобы он не называл меня по имени. Я не мог вынести того, что он знает мое имя.
Он сказал: «Каждый захочет. Будет есть и есть и наполняться пониманием. Выучить другой язык станет так же просто, как, ну, научиться делать бомбу — довольно лишь откусить кусочек. А как тебе зажигалка? Сможешь зажигать ею все, что угодно. Сигарету. Трубку. Костер. Воображение. Революцию. Книги. Реки. Небо. Чужую душу. Даже у человеческой души есть температура, при которой она возгорается. Зажигалка заколдована, она соединена с глубочайшими нефтяными скважинами на планете, и будет служить до тех пор, пока они не иссякнут, что, я уверен, никогда не случится».
«У тебя нет ничего такого, чего я хочу», — сказал я.
«У меня для каждого есть что-то».
Я встал, собираясь уходить, хотя идти мне было некуда. Я не мог снова спуститься вниз. От одной мысли в голове мутилось. И снова подняться вверх я тоже не мог. К этому моменту Литодора уже добралась до деревни. Они уже разыскивают меня с факелами. Странно, что я их еще не слышал.
Жестяная птичка, повернув голову, смотрела, как я покачивался с мыска на пятку, моргнула, металлические веки с лязгом защелкнулись и вновь распахнулись. Она издала скрипучий звук. Я — тоже, так меня ошарашило ее внезапное движение. Я думал, она игрушечная, неживая. Она неотрывно пялилась на меня, и я тоже уставился в ответ. В детстве я всегда интересовался затейливыми механическими штуковинами: человечки, что появлялись из тайных убежищ, когда часы били полдень, дровосек, рубивший деревья, девушка, танцевавшая по кругу. Мальчик поймал мой взгляд, улыбнулся, клетку открыл и вытянул руку. Птица легонько перескочила на палец.
«Она поет самую прекрасную песню, — сказал он. — Она находит хозяина, плечо, на котором ей нравится сидеть, и поет этому человеку до конца его дней. Фокус в том, что, чтобы заставить ее петь для тебя, нужно соврать. Чем больше обман, тем лучше. Накорми ее ложью, и она споет чудесную песнь. Люди любят ее слушать. Они так это любят, и их не волнует то, что им врут. Если хочешь — птица твоя».
«Я ничего от тебя не хочу», — но стоило мне это произнести, как птица начала насвистывать самую сладостную и нежную мелодию, такую же прекрасную, как смех хорошенькой девушки или голос матери, зовущей к ужину. Это было похоже на игру музыкальной шкатулки, и я представил, как внутри нее поворачивается усеянный иголочками барабан, который ударяется о зубья серебряной гребенки. От этого звука меня передернуло. Даже вообразить не мог, что в этом месте, на этой лестнице я услышу нечто столь сообразное моменту.
Он засмеялся и взмахнул рукой. Крылья птицы с лязгом отлепились от боков, как кинжалы, выехавшие их ножен, и она спланировала на мое плечо.
«Видишь, — сказал мальчик на лестнице, — ты ей нравишься».
«Мне нечем заплатить», — произнес я незнакомым севшим голосом.
«Ты уже заплатил», — ответил мальчик.
Затем повернул голову и стал смотреть вниз, будто прислушиваясь. Я понял, что поднимается ветер. Взбираясь по лестничным пролетам, он издал низкий глухой стон — гулкий, одинокий и тревожный крик. Мальчик снова взглянул на меня. «Теперь уходи. Я слышу, приближается мой отец. Страшный старый козел».
Я попятился и споткнулся о ступени. Я так спешил поскорее убраться оттуда, что растянулся на гранитной лестнице. Птица слетела с моего плеча и широкими кругами взмыла ввысь, но стоило мне снова оказаться на ногах, как она спланировала на прежнее
место,
и я помчался
вверх, по дороге,
что привела меня сюда.
Какое-то
время я лихорадочно
взбирался вверх, но вскоре
опять обессилел и перешел на шаг.
Я стал размышлять о том, что скажу, когда
доберусь до главной лестницы и меня обнаружат.
«Я расскажу все без утайки и приму любое наказание», —
произнес я вслух. Птица пропела веселую беспечную песенку.
Однако,
когда я добрался
до калитки, она замолчала,
притихшая при звуках совсем
другой песни, раздававшейся где-то
поблизости: девичьих рыданий. Я вслушивался,
смущенный, и неуверенно двинулся туда, где убил
возлюбленного Литодоры. Не слышалось ничего, кроме
плача. Ни криков людей, ни топота ног по ступенькам.
Мне чудилось, будто полночи уже миновало, но
когда я добрел до развалин, где оставил сарацина,
и взглянул на Дору, показалось, прошли лишь какие-то минуты.
Я направился
к ней и позвал шепотом, боясь,
что меня могут услышать. Когда во второй
раз я ее окликнул, она повернула голову, и посмотрела
покрасневшими ненавидящими глазами, и завопила,
чтобы я убирался. Я хотел утешить ее, сказать, как мне
жаль, но стоило мне приблизиться, как она вскочила
на ноги, бросилась на меня и принялась бить
и раздирать лицо ногтями, меня проклиная.
Я хотел
взять ее за
плечи, чтобы утихомирить,
но когда протянул к ней руки,
в них оказалась ее нежная белая шея.
Ее отец,
и его приятели,
и мои безработные
дружки обнаружили меня,
рыдающим над ее телом, гладящим
пальцами шелк ее длинных темных волос.
Отец упал на колени, прижал ее к себе, и долго еще горы
оглашались ее именем, которое он повторял вновь и вновь.
Один
из мужчин,
державший в руках
ружье, спросил меня, что
произошло, и я поведал —
я поведал ему — что араб, эта обезьяна
из пустыни, заманил ее сюда, но не смог
лишить невинности и задушил на траве,
а я увидел их, и мы боролись, и я его прикончил,
ударив камнем.
И пока
я это говорил,
железная птица принялась
насвистывать и петь самую печальную и
прекрасную мелодию, что я когда-либо слышал, и
все слушали, пока грустная песнь не была спета до конца.
Я нес
Литодору
на руках, пока
мы спускались вниз.
И пока мы шли, птица
все пела и пела, когда я сообщил
им, что сарацин собирался взять самых
нежных и красивых девушек и продать их белые
тела на рынке арабам — это куда более выгодно,
чем торговля вином. Теперь птица выводила бодрый марш,
и лица мужчин, шедших рядом, были суровы и мрачны.
Люди
Ахмеда сгорели
вместе с арабским кораблем и
утонули в гавани. Его товар, что хранился
на складах на набережной, был конфискован, а
деньги его достались мне как награда за мой героизм.
Никто бы
даже вообразить
не мог, когда я был
мальчишкой, что однажды
я стану самым богатым торговцем
на всем побережье Амальфи и буду владеть
заветными виноградниками Дона Карлотты.
Я, некогда пахавший, как вол, ради нескольких монет.
Никому бы
и в голову не пришло,
что однажды я стану горячо
любимым мэром Сулле Скале, буду
иметь такое признание, что удостоюсь
личной аудиенции его святейшества, самого
Папы, который поблагодарит меня за многие
славные проявления щедрости и великодушия.
Со временем
пружины внутри
красивой жестяной
птички ослабли, и она
перестала петь, но теперь это
уже не имело никакого значения,
верили моей лжи или нет, таковы
были мое богатство, и власть, и слава.
Однако
за несколько лет
до того, как птица умолкла,
однажды утром я проснулся в своем
имении и обнаружил, что она свила гнездо
из проволоки у меня на подоконнике, и положила
в него хрупкие яйца из блестящей фольги. Я разглядывал
эти яйца со смутным беспокойством, но когда потянулся
потрогать, заводная мать цапнула меня своим острым,
как лезвие, клювом, и после я уже не делал
попыток их потревожить.
Спустя несколько
месяцев корзина оказалась
полна обрывков фольги. Молодая
поросль этих новых особей, созданий new age,
упорхнула и разлетелась кто куда.
Я не могу
сказать вам,
сколько всего сейчас
в мире птиц из жести, проволоки
и электрического тока, но в этом месяце
я слышал речь нашего нового премьер-министра,
господина Муссолини. Когда он поет вам о величии
итальянского народа и кровных узах с нашим немецким
соседом, я явно слышу, как жестяная птичка поет
вместе с ним. Ее трели особенно мощно
звучат по современному радио.
Я больше
не живу в горах.
И много лет уже не
видел Сулле Скале. Когда
я наконец достиг преклонных
лет, то обнаружил, что ступеньки
мне уже не по силам. Людям я сказал, что
дело тут в моем злосчастном больном колене.
Но, по правде,
говоря, у меня
развилась боязнь
высоты.
comments