Глава 36
Кэти вошла в Уэверли Холл через черный ход, а я в это время с комфортом расположился перед пылающим очагом на кухне. Джейс уже крепко спал в своей постели, уютно подоткнутый со всех сторон одеялом. Кэти явно что-то задумала.
– Я бы сейчас с удовольствием отправилась на экскурсию, – громко заявила она.
– На экскурсию?
– По дому. – и она указала наверх. – Мы здесь уже почти две недели, а я побывала только на кухне. Хочу посмотреть, что ты сделал с домом!
– Ну, как сказать… не так уж много и сделал…
– Но я женщина любопытная, – и, взмахнув рукой, она решительно отмела все возможные возражения, – а об этом доме однажды упомянули в журнале «Южная жизнь». Так хочешь быть моим экскурсоводом или мне придется совершить обход самостоятельно?
Я встал и смиренно приложил руки к груди:
– Добро пожаловать в Уэверли Холл!
Мы начали экскурсию с парадного подъезда, и Кэти сразу же разулась, с торжественным видом прошествовав дальше с теннисными туфлями в руках и проявляя гораздо больший интерес к полам, обоям, отделке и резным оконным рамам, чем я за всю свою жизнь. Ей понравилась и кухня, и особенно столовая, украшенная люстрой, сделанной из лосиных рогов. Кэти покачала головой, вспомнив, как однажды меня нашли здесь спящим в камине. Библиотека ей понравилась меньше – своей «нарочитой», как она выразилась, «укомплектованностью», словно кому-то очень хотелось произвести самое выгодное впечатление на посетителя и убедить его в том, что все эти книги читались и читаются.
Мы поднялись по лестнице, и я начал немного нервничать. Семь лет назад я заполнил кладовку предметами искусства, принадлежавшими Рексу, убрав их из зала и тем самым обнажив стены из дуба и красного дерева. Вместо картин я развесил свои фотоработы. Это помещение было необитаемо, если не считать клещей и пыли. Мне казалось, что таким образом я соорудил свой личный музей.
Кэти поднялась по лестнице вверх, рассчитывая увидеть мою детскую, но здесь ее встретили строки газетных вырезок и глянцевые журнальные обложки с загнутыми уголками, прикрепленные к стене разноцветными булавками и кнопками.
– Такер?
– Да, здесь я держу некоторые свои работы, – сказал я, засунув руки в карманы.
Она потрогала некоторые снимки и обошла все помещение, а потом, словно завороженная, обернулась ко мне.
– Но это изумительно! И все это сделал ты?
Я утвердительно кивнул – ведь было время, когда я собой очень гордился.
– А на этой стене, – и я прислонился к той, что была дальше от фасадной стороны дома, – газетные фотоснимки. А на той, – и я указал на ближайшую, – снимки, которые попали на журнальные обложки. А вон там, – кивнул я в сторону скамьи под окном, – снимки для самых главных журналов – «Тайм», «Джио-грэфик», «Ньюсуик», «Пипл» и «Южная жизнь».
Она прошлась по залу, бережно касаясь пальцами или расправляя пожелтевшие, загнувшиеся концы страниц, висевших на стенах.
– И это действительно все твои снимки?
Я кивнул, но сразу же пояснил:
– Хотя, понимаешь, на каждый удачный снимок приходится от сотни до пятисот не очень удачных.
Пройдя весь зал до конца, она опустилась на скамью под окном в центре зала и снова осмотрела стены. Ее рана на ахилловом сухожилии зажила, и она сняла повязку.
– Такер, но ведь это феноменально! И, значит, ты сам побывал во всех этих местах?
Я опять кивнул, вспоминая свои поездки, а Кэти покачала головой и снова обвела взглядом снимки.
– Нет, их слишком много, не могу сразу определить свое отношение к каждому снимку. Мне нужно будет снова прийти сюда и как следует их рассмотреть.
Я встал и направился в нашу с Мэттом комнату.
– Как хочешь, но все эти снимки старые. О некоторых уже никто и не помнит. Ну а здесь мало что изменилось! – сказал я, указав на дверь спальни.
Она вошла туда и пробежалась пальцами по металлическому ободку висячей койки. Он был пыльный и покрыт разнообразными метками: от зубов, карандашей, перочинного ножа. Вмятин тоже хватало, в основном это были следы от бейсбольных бит, ведь орудовать ими в других местах дома нам запрещалось.
Кэти заметила две выцветшие параллельные линии рядом с кроватью и коснулась их ладонью, а я вспомнил, как много времени она сама провела в этой комнате.
Кэти снова обвела взглядом спальню, подошла к окну, посмотрела на пастбище, а вид отсюда совсем не изменился. Прошлое вдруг ожило, как по волшебству.
– Рекс разместил нас здесь потому, что знал – выйти отсюда практически невозможно, если дверь заперта, а вылезти в окно – опасно, потому что слишком высоко, двадцать метров до земли…
– И он действительно запирал вас здесь?
– Да.
– И чем же вы занимались?
– Дышали воздухом, – ответил я, немного подумав. – И, вероятно, овладевали общим для всех космическим пространством.
Мы вышли в коридор и молча миновали дверь в комнату Рекса.
– А ты вообще когда-нибудь заходил к нему?
– Нет.
Но она вошла в его комнату легко и свободно, словно ее туда пригласили, а я остался в коридоре, прислонившись к дверному косяку. Я не входил туда со времени нашей драки, когда я чуть его не задушил, и не испытывал ни малейшего желания заходить в это помещение. Кэти подошла к постели, покрытой пылью, и оглядела комнату, а я очень внимательно осматривал пятна крови, которые еще можно было разглядеть на полу. Наверное, если бы я вгляделся еще тщательнее, то где-нибудь обнаружил и осколки зубов мисс Эллы. А если бы закрыл глаза, то уж конечно увидел бы, как Рекс заносит кулак над ее головой…
– Это она подарила его тебе? – спросила Кэти, указывая на тонкое обручальное кольцо диаметром в однодолларовую монету, которое я теперь носил на серебряной цепочке. Очевидно, когда я встал, чтобы поправить портрет на стене, Кэти заметила цепочку.
Мне стало проще общаться с Кэти. Почти так же просто, как прежде, это и нравилось мне, и пугало меня.
– В ту ночь, когда мисс Элла умерла, она очень страдала, – рассказал я потом Кэти. – Ей было мучительно даже дышать, рак поразил уже весь организм, и при малейшем движении ее лицо искажалось от боли. Мы с Мозом сидели у ее постели, и я читал вслух двадцать пятый псалом… а когда закончил читать, она вынула это кольцо из-под одеяла и сделала мне знак, чтобы я наклонился поближе. Я наклонился, она повесила мне его на шею и сказала:
«Дитя мое, я воспитала тебя не для того, чтобы ты всю жизнь влачил на себе это бремя. Тебе не нужен якорь. Тебе нужен руль. – И она ткнула меня в грудь пальцем, совсем искривившимся от артрита. – Отвяжись от якоря. Похорони груз навсегда, этот мертвый груз. Ты же не можешь остановить дождь, одолеть солнце, оседлать облака, но в твоей власти – любить. И это, – она постучала по кольцу на цепочке, – всегда будет напоминать тебе, что любовь возможна и могущественна. Это кольцо мне подарил Джордж, а вот теперь я дарю его тебе…»
Я понимал, что совсем скоро она уйдет из жизни, и дневной свет для нее угасает, но мисс Элла вдруг попросила:
«Помоги мне спуститься на пол!»
Спорить было бесполезно, и мы с Мозом подняли ее с постели. К тому времени она уже сильно похудела, думаю, в ней оставалось килограмм сорок. Я поставил ее на пол, но она не могла стоять, опустилась на колени, а потом откинулась на пятки и прислонилась к постели. Не помню, каким образом он у нее оказался, но она достала из кармана халата пузырек с маслом.
«Подойди поближе. – и я встал на колени рядом с ней, и она вылила все содержимое пузырька мне на голову и втерла масло в волосы. – Такер, выслушай меня и вбей это в свою упрямую голову, – сказала она, – запомни, что говорит тебе сейчас мама Элла. – И она снова ткнула меня пальцем в грудь. – Перестань его ненавидеть, а если не перестанешь, то, значит, победил дьявол, а ты проиграл. А ведь мы с тобой не желаем этому старикану победы. – И она попыталась улыбнуться, но и на это сил не хватало. Мисс Элле было трудно говорить, но она не разрешала вкалывать ей морфий. – Пусть этот несчастный господствует только в своей преисподней».
С моих волос капнуло масло, и она снова стала втирать его мне большим пальцем, а потом, собрав последние силы, перекрестила меня. До меня донесся ее невнятный шепот:
«Ты же дитя света, так пусть он освещает пути окружающих. Ведь этот свет даруем нам Отцом Небесным», – и она пристально посмотрела мне в глаза.
Едва дыша – а каждый вздох ей давался мучительно, – она тесно прижала мою голову к своей груди, и я с ужасом ловил все слабеющие удары ее сердца, а она дотронулась до моего подбородка и еле слышно проговорила:
«Такер, ты этого не поймешь, пока у тебя не появится свой маленький сын, но все же послушай. Грехи отцов падают на их сыновей. И ты не властен изменить это. Так будет до конца твоих собственных дней. Есть лишь одна возможность это изменить: прости сам… – и она закрыла глаза и глубоко вздохнула. – А теперь пойди поспи. Ты очень устал».
Кэти попыталась улыбнуться, но не смогла, и глаза ее наполнились слезами.
– Моз обхватил ее голову руками, а я поднял мисс Эллу с пола, положил на кровать, и она впала в забытье. В 2 часа 30 минут она стала что-то едва слышно напевать, а потом очнулась и посмотрела на меня ясным, лучистым взглядом.
«Такер Рейн, – она впервые меня так назвала, – не плачь обо мне. Этот день – величайший в моей жизни. У меня теперь будут новые зубы, хорошее зрение, я избавлюсь от артрита, геморроя и – слава тебе господи! – наконец появится хороший голос. Мне сейчас так тепло! Дитя мое, – и она вложила свою руку в мою, – из этой жалкой лачуги я ухожу в дом, адрес которого никогда не меняется».
Я заплакал, поняв, что все это означает.
«Но мисс Элла, я не хочу…»
«Ш-ш-ш, – прервала она меня. – Мне уже недолго осталось, так что послушай. Я долго буду в небесной обители ждать твоего появления, но от всего сердца надеюсь, что ты там появишься. Понял? И это зависит только от тебя. Втащить тебя туда, как когда-то втаскивала в окно, я не смогу. Я уже свое отмолилась. А ты каждый день должен усмирять свою обиду и гнев. Похорони их и забудь о них навсегда. И тогда однажды утром ты проснешься свободным: от прошлых обид останется лишь бренная оболочка, шелуха. Но если ты себя не одолеешь, гнев и обида уничтожат тебя, и ты кончишь как Рекс: сгниешь изнутри. Дитя мое. – она стиснула мою руку, а потом положила ее на мою голову и прижала ее к груди: – Я люблю тебя, дитя, и там мне будет тебя недоставать, но я и оттуда буду следить за тобой».
И она сжала мою ладонь, а я наклонился и поцеловал ее сухие дрожащие губы. Она снова забылась, а через несколько минут перестала дышать.
По лицу Кэти заструились слезы. Она все время сдерживалась, чтобы не заплакать, но когда я окончил рассказ – разрыдалась и, сев на пол, уткнулась лицом в колени. Потом, немного успокоившись, попыталась улыбнуться, но с минуту не могла вымолвить ни слова.
– Извини, – наконец произнесла Кэти, – но это все так… – и, покачав головой, она смахнула слезы.
– А я… дня не проходит, чтобы я не слышал ее голос, – ответил я, глядя в окно на оранжереи и пастбища.
– А обо мне она ничего не говорила? – поинтересовалась Кэти.
– Она говорила, что ты замечательная мать и что сын у тебя просто фантастический, и ты должна им гордиться.
– А я помню, как она управлялась с вами, тобой и Мэттом. Здорово у нее это получалось!
Кэти прошлась по комнате и остановилась у столика, на который Рекс всегда ставил стакан с виски и куда каждый вечер выкладывал содержимое своих карманов.
– А как твой папаша угодил в дом престарелых? То есть как это все случилось?
Я взглянул на Кэти, помолчал немного и ответил, сам не знаю почему, откровенно и честно:
– После шестидесяти лет у Рекса появились признаки страшных болезней – и Паркинсона, и Альцгеймера. У него тогда была подружка – стриптизерша Мэри Виктория, работавшая в ночном клубе, расположенном на нижнем этаже его офиса. Вскоре он совсем спился. А Мэри Виктория в кратчайшие сроки помогла ему пустить по ветру все его денежки, во всяком случае, те, о которых ей было известно. Рекс ведь никому никогда не говорил, сколько у него денег. Он начал играть по-крупному на лошадиных бегах, пить круглые сутки, и довольно скоро триста миллионов долларов превратились в десять миллионов, но и те растаяли как дым. Как большинство пьяниц, он стал вымещать свою злость на этой женщине, и, как большинство женщин, имевших дело с Рексом, она настрочила на него донос в налоговую службу. Налоговая незамедлительно конфисковала его офис, опечатала все его вклады, и ему пришлось проститься со всеми своими лошадьми. Остался только Уэверли Холл, да и то потому, что он ему уже не принадлежал: несколько лет назад он подарил его Мэтту и мне. У Рекса были деньги где-то в офшоре, но их местонахождение было очень трудно определить, так что дело кончилось ничем. Спустя несколько лет я узнал, где они находятся, и они пошли на содержание Мэтта в лечебнице «Дубы».
Почесав в голове, я переменил позу.
– К тому времени Рекс был уже слишком болен, чтобы понимать смысл своих действий, и не мог повлиять на положение дел. В пору расцвета его деловых качеств все, к чему он ни прикасался, обращалось в золото, но теперь это свойство было им утрачено навсегда.
Пять лет назад я отправился в Калькутту, где я должен был сделать фоторепортаж о деяниях матери Терезы. Мой самолет уже снижался, когда я прочел в «Нью-Йорк таймс», что налоговая служба предъявит Рексу обвинение в мошенничестве и его ждут полная конфискация имущества и судебный процесс. Через три дня пребывания в Калькутте я и еще двое таких же фотолакеев перегрызлись за право снимать мать Терезу во время ее подвижнической службы человечеству, ну, знаешь, – надо было сделать такие фото, когда кто-нибудь из современных святых исцеляет раненых. И вот как раз тогда мать Тереза вышла из одного детского приюта, ведя за руку больного, совсем исхудавшего ребенка, и взглядом из нас троих выбрала меня и сказала: «В твоих глазах больше любви и жажды воздать по справедливости, чем только желания заработать себе на хлеб».
После смерти мисс Эллы мне удавалось справляться с моей внутренней бесовщиной, но именно в Калькутте я больше не смог сопротивляться преследующим меня демонам. Однако именно тогда я и начал слышать голос мисс Эллы.
Я связался с Лондоном, переслал по электронной почте все фотографии Доку, сказал, что беру продолжительный отпуск и, возгордившись своими достижениями, закусив удила, отправился в путешествие по Англии, хотя главным пунктом назначения всегда была ближайшая пивнушка. Когда я приехал в Шотландию, начались проливные дожди, в один из дней я вымок до нитки и простудился, но все равно вел себя не лучшим образом. Больной, но не поднимающий носа от пивной кружки – пиво, правда, всегда было теплое, – я проснулся однажды, уже в Ирландии, и увидел в кружке свое отражение. Мне показалось, что я вижу Рекса, и у меня началась неудержимая рвота, да такая, что люди, сидевшие по пятеро с каждой стороны от меня, поспешили покинуть свои места. Освободив желудок, я выбежал на улицу, но рвота подступала снова и снова, и я старался прикрыть рот обложкой журнала. Я задыхался, слезы брызнули у меня из глаз, а потом меня снова вырвало. Сколько бы я ни старался потом, я уже никогда не смог забыть то изображение на обложке. Из моего путешествия по Англии я запомнил только это.
Через два дня я прилетел в Атланту и сразу же поехал в ближайший спортивный магазин, где купил большую бейсбольную биту «Луисвиллский дальнобоец», после чего отправился искать Рекса, а свою камеру оставил в арендованном авто. В танцевальном клубе Рекса не было. Не видно было и Мэри Виктории. Я поднялся на верхний этаж и сразу направился в офисную квартиру Рекса, не забыв биту. Подойдя к окну, я осмотрел окрестности Атланты – они простирались вокруг, насколько хватало зрения. Оглянувшись и увидев хрустальную настольную лампу, я изо всех сил взмахнул битой, и хрусталь разлетелся на тысячи сверкающих осколков, словно я вдребезги разбил некую ледяную статую. Потом я атаковал бар: бокалы, бутылки со всевозможными напитками и дорогими винами, огромные немецкие пивные кружки – все превратилось в груду стекла.
Но Рекса по-прежнему не было видно и слышно, и я принялся за произведения искусства, затем – за телевизор, потом за вазы и металлического рыцаря в блистающих латах, которого Рекс привез из какого-то английского замка. Таким образом я приветствовал все, что висело и лежало, украшая его квартиру, и через пятнадцать минут не осталось ничего, что можно было бы разбить или сломать, но я по-прежнему испытывал ярость. Судорога сводила спину, пальцы были в крови, а бита покрылась трещинами, в которых сверкали осколки. Вскинув биту на плечо, я направился к выходу, как вдруг ощутил зловоние, исходившее из его спальни. Я поморщился: это был запах смерти, но он меня не остановил. Включив свет, я обошел всю громадную комнату. В углу, в кресле, наклонившись к подоконнику, сидел Рекс и смотрел на Грушевую улицу. Смертельно бледный, охваченный неудержимой дрожью, он превратился в живой скелет, так что я едва узнал его. Все это было следствием его алкоголизма и болезней Паркинсона и Альцгеймера. Огромного живота не было и в помине: Рекс, наверное, потерял килограмм тридцать. Лицо исхудало и вытянулось, глаза глубоко запали, взгляд блуждал. На нем не было никакой одежды, кроме грязных боксерских трусов. Насколько мне удалось выяснить, однажды днем, придя домой, он обнаружил, что Мэри Виктория его оставила, прихватив с собой все свои драгоценности и сексуальное нижнее белье. Не имея ни друзей, ни семьи, никого, кому можно было бы позвонить, он опустошил бутылку, а заодно и свой мозг: когда я его обнаружил, надежды на восстановление его умственной деятельности практически не осталось.
«Ты же понимаешь, что так нельзя».
«Неужели?»
На подоконнике стояла пустая стеклянная фляжка, и я ударил по ней. Рикошетом она пролетела прямо в его отделанную мрамором ванную и разбилась там вдребезги.
«Любовь не помнит зла».
«А я помню!»
«Она терпит, верит, надеется и все переносит, все!»
Я посмотрел на Рекса, не ощущая к нему ни малейшей жалости.
«Он теперь сам для себя худшее наказание. Ты не сможешь причинить ему зла большего, чем он причинил себе сам. Теперь он будет медленно и долго гнить заживо. И к лучшему, или – наоборот, к худшему – его организм такой сильный, что этот путь будет долгим».
«Только не говори мне, что ты сама никогда не помышляла о том же – покончить с ним навсегда!»
«Дитя, мои собственные грехи тоже ожидает неминуемое возмездие, и да, видит Бог, я тоже думала об этом. И чуть ли не каждую минуту своей жизни. Я даже купила револьвер. Но помышлять и совершить – между этим существует большая разница!»
«Но мисс Элла, что же будет со мной?»
«А ты стань чудом света в преисподней – внеси туда свой свет!»
Через несколько часов санитары уложили Рекса на носилки и вкатили их в лифт. Через неделю я внес его в свой грузовик и отвез в Клоптон. Это был долгий путь, мы оба не проронили ни слова. Мы впервые так долго находились вместе с отцом. Каждая телефонная будка на пути стала для меня искушением и еще одной утраченной возможностью. Я мог бы засунуть его в будку, и никто никогда бы об этом не узнал. Во второй половине пути пришлось закрыть окно с его стороны. Из-за апоплексического удара он не мог контролировать свой кишечник, и его содержимое извергалось так же неудержимо, как он некогда сам глотал спиртное. Когда мы уезжали из Атланты, врач, которого я пригласил к нему, сказал, что Рекс нуждается в круглосуточных наблюдении и помощи. Я знал только одно место, где это можно было обеспечить, и сразу же поехал в «Роллинг Хиллз». Я оплатил его проживание там, а потом появились двое мускулистых парней в синих непромокаемых штанах и коричневых рубашках, положили его на перевозку, вкатили в душевую и включили шланги. Вымыв Рекса, они напялили на него памперсы и отвезли в палату, где уже лежал парализованный судья Фолкнер.
Когда мы вошли, судья смотрел по телевизору фильм «Доктор Фил».
«Привет, сынок. Ну как твой папаша?»
«Он был таковым когда-то».
Судья кивнул и облизнулся:
«Звучит так, словно у тебя с ним возникли какие-то проблемы».
«Можно сказать и так, – подытожил я, – если бы он хоть мог говорить или сосчитать до десяти, но он и этого не может, поэтому у меня будут проблемы на протяжении всей его жизни».
Судья подул на мембрану дыхательной трубки – таким образом, используя давление воздуха, он мог регулировать работу различных электрических приспособлений, например выключать телевизор. Его вид произвел на меня тяжелое впечатление, а он снова облизнулся, что тоже вывело меня из себя, и сказал:
«Не думаю, что “Доктор Фил” будет пользоваться большим успехом. Я хотел его выключить, но руки не поднимаются с тех самых пор, когда тот маленький подонок пырнул меня в спину перочинным ножом. Это случилось как раз тогда, когда я, вместо того чтобы засадить за решетку, позволил взять его на поруки. Но все это не может служить оправданием для плохих манер, сынок. Я – судья Фолкнер, но ты можешь называть меня просто судья».
Я посмотрел на эту сточную яму в образе человеческом, и меня озарило: да, я нашел подходящее, нет – самое подходящее место для Рекса Мэйсона. Я протянул руку и сразу ее отдернул:
«Меня зовут Такер Рейн, а это, – и я указал на Рекса, – это Рекс Мэйсон».
Пока я ворошил свое прошлое, Кэти слегка отвернулась.
– Пять лет подряд судья разговаривал с Рексом. Без передышки. А Рекс никогда не выносил людей, которые говорят слишком много, так что присутствие судьи стало для него заслуженным возмездием.
Я снова замолчал, и так прошло несколько минут, а Кэти смотрела в окно, избегая моего взгляда.
– Через несколько недель я снова взялся за фотокамеру, потому что Док стал нагружать меня работой, да так, что я занимался съемкой по девять-десять месяцев в году, и мое имя появилось на обложках многих известных журналов.
Тут Кэти, холодно взглянув, отвернулась, скрестив руки на груди, и я даже заметил мурашки у нее на шее, хотя ее короткие, в подражание Джули Эндрюс, волосы уже отросли и теперь стали заметны их черные корни. Она прислонилась к окну и не отрывала взгляд от пастбища:
– Ты всегда так относился к своему отцу?
– Что ты хочешь сказать этим «всегда»?
– Всегда его ненавидел? – задумчиво пояснила она.
– А ты, между прочим, любишь задавать трудные вопросы, не так ли?
Она отрицательно покачала головой, а мне вдруг захотелось войти в комнату, но я передумал.
– Да, – с усилием отвечал я, перебарывая душевную боль, – хотя думаю, что, наверное, был такой момент, когда в юности я лелеял мечты о более родственных отношениях между нами, но он быстро развеял мои фантастические мечтания.
Кэти снова молча посмотрела на меня. Взгляд этот был испытующий, словно она ставила мне отметку за поведение, и мне стало не по себе: казалось, она что-то непременно хотела вытащить из меня, а я вовсе не собирался с ней откровенничать, но все же сказал, указывая в сторону «Роллинг Хиллз»:
– Если бы он мог говорить, он бы проклял меня и моих потомков за то, что я упрятал его в приют. И я, между прочим, испытываю от этого глубокое удовлетворение.
Кэти прикусила нижнюю губу и снова испытующе на меня посмотрела.
– Ты говоришь о нем так, словно он даже не человек и у тебя нет к нему ни малейшей привязанности.
– Представь себе, что ты проигрываешь бейсбольный матч и стараешься изо всех сил, чтобы заработать на хлеб семье. А потом терпишь не одно, а два поражения. Вскоре тебе подворачивается работенка, но для этого тебе придется уехать из дома, а твой босс чересчур требователен. Ты проигрываешь в третий раз, но сил у тебя больше нет, ты ни на что не способен, все время проигрываешь, ты – лузер, ты – исчадие ада.
Она снова уселась на пол и посмотрела на меня с насмешливым любопытством, а я наконец вошел в комнату и остановился на том самом месте, где едва не задушил Рекса, сунув ему в глотку револьвер. Это воспоминание мелькнуло, словно кадр из фильма, и я опять мысленно, но как будто со стороны увидел эту сцену.
А Кэти посмотрела в окно и вытерлась рукавом: макияж буквально стекал у нее по лицу. Наступила пауза, долгая и трудная, и я не выдержал:
– Несколько лет назад Док послал меня на съемку. Я должен был заснять работу нефтеналивного судна в Атлантическом океане для фильма об одном дне жизни и работы экипажа, но я тогда не подозревал, что на моей любимой миллиметровке 17–35 есть царапина, и довольно большая. Так получилось, что, глядя в глазок фотокамеры, я ее не заметил, настолько она была тонкая. Тем не менее она присутствовала, и я, конечно, должен был перед съемкой камеру проверить, но в спешке ни о чем таком и не вспомнил. Когда Док получил фильм, то просто взбесился:
«Такер, – взревел он, – как же ты мог допустить такое!» – Он, конечно, был прав. Эта проклятая царапина испортила не один кадр, она испортила всю пленку, пока я не заменил линзу. Да, мне пришлось, в конечном счете, ее заменить: практически каждый кадр был испорчен. Дефект был виден на девяноста процентах всех снимков.
Я сел на кровать и вспомнил, как мисс Элла лежала на полу и дергала меня за штанину, когда я, обезумев от ярости, был готов задушить Рекса.
– И вот теперь мне кажется, что человеческое сердце – это как бы увеличительное, или, наоборот, уменьшающее стекло, а снимок отпечатывается в душе на всю жизнь.
Я встал, подошел к окну и тоже посмотрел на пастбище:
– Наверное, и у меня в детстве и юности бывали какие-то приятные дни, но как я ни стараюсь их вспомнить – не получается: их поглотили другие воспоминания: о порках, крови, постоянной грубости и бесконечном потоке виски. Все окружающее я видел только через призму жестокой власти Рекса. Но реальная жизнь ведь не процесс фотосъемки. И чтобы изменить отношение к прошлому, недостаточно сменить бинокуляры.
Кэти прижала к груди колени и обхватила ладонями голову: наверное, я был чрезмерно откровенен. Я повернулся, чтобы уйти, и остолбенел – передо мной стоял Мэтт, бледный, словно привидение. Не знаю, как долго он вот так стоял у порога, не решаясь войти и держась обеими руками за косяки, словно боялся потерять равновесие. Но он все-таки вошел, что-то бубня себе под нос, и остановился на середине комнаты. А потом приблизился к бюро Рекса с откидной доской и оглянулся, окидывая взглядом всю обстановку.
– А я… здесь был, – пробормотал он наконец.
– Что?
Мэтт продолжал, словно обращаясь только к самому себе и указывая на середину комнаты:
– И она здесь была, стояла на коленях и мыла пол. Она попросила, чтобы я помог ей передвинуть бюро к стене. – Мэтт двигался как-то автоматически, словно робот. – Я помог ей, но тут вошел Рекс, вдрызг пьяный. А Моза он отослал тогда в Дотан. И вот Рекс спросил ее:
«Тебе мои мальчишки нравятся?»
«Мистер Рекс, это два самых замечательных мальчика, которых я когда-либо знала, и я люблю их, будто собственных сыновей. Я знаю, что вы тоже ими гордитесь».
А он, ни слова не говоря, швырнул ей стакан с виски прямо в лицо, рассек губу и выбил несколько зубов, а потом поднял осколок и полоснул им прямо по ее лицу, задел глаз. Я шагнул к нему, а он со злобой ткнул в меня пальцем…
Мэтт тяжело, прерывисто дышал, его руки дрожали.
– А мне он сказал: «Ты, тупица, безмозглый пень! Ты вообще не должен был родиться! Ты просто результат удовлетворенной похоти. Вот и все! Семя, брошенное на ветер. – и, повернувшись к мисс Элле, добавил: – А тебе я специально сообщу, если мне кем-то захочется возгордиться», – и ударил ее в бок сапогом. Я услышал треск…
Он стоял, словно окаменев, а через несколько секунд повернулся вокруг, прямо лицом ко мне:
– А потом скрипнула дверь, ты стучал своими бутсами по деревянному полу, потом по мрамору… и ты вбежал… сюда… и…
Мэтт, еле волоча ноги, подошел к месту, где я тогда, схватив Рекса за горло, сунул ему в рот револьвер.
– Твой палец был уже на курке, и ты… нажал, но недостаточно сильно… А потом ты поднял ее с пола и на руках вынес из комнаты, а потом Рекс заснул – и я тоже лег на пол… а он тогда… он ударил ее семнадцать раз до того, как ты вбежал в комнату.
Кэти прижалась лицом к коленям и зарыдала, а затем вскочила и сбежала по лестнице вниз, в холл, и рыдания ее постепенно становились все глуше, и вот она выбежала в дверь черного хода, а Мэтт медленно приблизился к окну. Прижавшись к стеклу лицом, он посмотрел куда-то в самую даль, будто на край земли, и замер, словно стоял над пропастью.
«Такер! Почему ты об этом никогда не рассказывал мне? Такер, наш любимый, дорогой мальчик должен знать, что он сам ни в чем не виноват, и ему нужно услышать это от тебя. Жить Мэтту или умереть – это зависит от того, как ты поступишь. Он должен знать, что он ни в чем не виноват!»
«Но он виноват! И сам только что об этом сказал. Он мог бы вмешаться и остановить эту бойню».
«Дитя мое, – и я почувствовал, как ее пальцы приподняли мое лицо, и она прижалась к нему своим, – освободись от этого груза. Сбрось его с души своей, и пусть он канет навеки в никуда, безвозвратно».
Я подполз к тому месту, где мисс Элла упала в последний раз, когда умирала, нащупал ногтями чуть выпуклое выцветшее пятно и омыл его слезами смирения.