НЕДОСПАСОВСКИЕ ХРОНИКИ
Орловский уезд выздоравливает от болезни под названьем военный коммунизм. Бежит полевая дорога, бежит по ней красивый старик Иван Андреич Недоспасов в изношенной парусиновой паре. Декламирует по-итальянски, пугая птичек в кустах. Несет в узелке десяток яиц, четыре ржаных баранки, кулечки разной крупы. Легко взлетает над полем, раздув полы пиджака, и парусит его парусина, и убегает земля. Ходил на хутор к бывшему своему кучеру. Этого хуторянина Алеша, внук старика, долго звал «прохор Яков», будучи свято уверен, что «прохор» как раз значит «кучер». В Москве у них был кучер Прохор – мальчик видел любительский снимок бородача на козлах, со здоровенным кнутом. Орловский их Прохояков перед войной женился – стал наконец на якорь, а был изрядный буян. Иван Андреич на радостях отрезал ему землицы, выделил лесу построиться, дал кой-какого скота. Женился-переменился: ухоженный чернозем до сих пор исправно родит, и Якопрохор всегда посылает в усадьбу гостинцы, если барин невинно прогуливается вблизи. Жена Ивана Андреича поднимет прозрачные веки, выразит удивленье, поставит варить пшено. На крестьянской телеге приедут две взрослые дочери: давали уроки в городе, получили сала кусок. Сироты Петя с Алешей покажут тетрадки тетушкам, срежут зеленого лука – все сядут кушать кулеш.
Кулеш подчистую съеден, а с общей кухни доносятся запахи настоящей готовки: центральную часть дома занял ловкий бухгалтер совхоза «Недоспасово», существующего только на бумаге – галантный напомаженный Лев Семеныч Самсонов, владевший прежде галантерейным магазинчиком в Орле – Орел совсем рядом. При господине бухгалтере состоят: голубоглазая жена Ольга Ильинична и вовсе синеглазая свояченица Ирина. Тринадцатилетнему Пете они кажутся сказочно красивыми – дедушке тоже. Обеим идут короткие стрижки (завитки на античной шее), короткие юбки (одеяние Артемиды) и выставляемые напоказ фильдеперсовые чулки со стрелками. Старшая Петина тетушка, высоколобая Александра Иванна, в просторечии Шурочка, невнятно, но непочтительно поет в коридоре:
Какой пассаж случился,
Не знаете ли вы –
Самсонов отравился,
Осталось две вдовы.
Петя по делу и не по делу крадучись проходит мимо своей же кухни, не подымая глаз, овеваемый волнами безымянного очарованья, не задаваясь вопросом, кто из двух круглоколенных богинь сейчас там варит и шкварит. Алеша той порой разевает рот на чужой каравай. Вынося с кухни горку блинчиков, Ирина говорит: «Ты сегодня молодец, ничего не просил… вот тебе блинчик». Алеша пытается развить разговор в нужном направлении: «И котлет я не просил». Но колонноногая уж не слышит, стучит каблучками по хорошему паркету – туда, в захваченную эфемерным совхозом львиную часть дома, куда пару раз наведывался мифический директор Вольфензон. Очнувшись, Петя берет семилетнего брата за измасленную руку и ведет гулять в поля.
Не пахано, не сеяно, заросло репьями. Они цепляются за матросские костюмчики, что сохранились от выросших сыновей Ивана Андреича, которых уже и на свете нет. Осталась равнина, пересеченная оврагами – на ней покоится небо. Иван Андреич, бывало, каждый промытый вешними водами овраг воспринимал как личное оскорбленье. Вот покинутый хутор под лесом – дедушка называет его лесной сторожкой. Лесник – бессемейный Авдей Енговатов – скрылся, земля отошла к совхозу. Мужики поснимали железо с крыши, к крыльцу не пройти: стеной встал бурьян. Но сзади доски оторваны – можно проникнуть внутрь. Пол провалился, открылись спрятанные лари. В общем давно разграблено, однако с бору да с сосенки глядишь с полведра овса они по ларям наскребли.
На обратном пути Алеша долго молчал, на него не похоже. Потом все же заговорил. Петенька, давай высыпем этот овес… пускай тут прорастет. Смотри, уже проклюнулся…затхлый какой. Прохояковлевы ребятишки на разобранной крыше Авдея видели… прибивал железо обратно, аж звон стоял. И Авдеева собака Разбой к ним во двор забегала… выла возле сарая, где железо лежит. Петя молчит, и дальний вой доносится сзади, с хуторов. Ватсон, что это было? это был голос собаки Баскервиллей. Петя покрепче сжимает тощий мешок и мелко дрожащую братнину руку.
Авдей Енговатов был мужик двужильный и – молва гласила – несмертельный. Дед его слыл конокрадом, а женился увозом на купеческой дочери. Авдей пошел в него: дерзкий и двужильный, черт. Таких бьют и не убьют. От людей сторонился, однако службой в лесниках у недоспасовского барина не тяготился, лес берег. Слово знал. Наверное, даже не одно. Это он при всем народе предсказал советской власти мужицкий век. А какой мужицкий век? семьдесят лет, или чуть поболе. Советской власти показалось мало – за Авдеем приехали из ОГПУ. Забрали, заперли в подвал. Развязал замки и ушел. Утром хватились – в тюрьме его нет, на хуторе нет, и пса его нету Разбоя, что умел издыхать не насовсем. Уж соберутся зарыть, а он ка-ак зарычит! Полно, тетя Анечка… дальше не рассказывай… Бог с ним, с Авдеем… ну его – пса.
Ивана Андреича в те дни тоже таскали: считали – от него идет. Спрашивали – как относится к советской власти? Отвечал улыбчивым голосом: нет власти, аще не от Бога. И вперял ясный взор в очки срединного из «тройки». Власть, смерть… он вообще относился к смерти толерантно. Право же, друг мой Шурочка… что в бою, что в своей постели, что в подвалах ОГПУ – все едино. Сумел родиться – сумей помереть. И прибавлял назидательно: не бойтесь убивающих тело, душу же не могущих убить. И свистал-заливался щеглом. В нем тоже просматривалась своя хрупкая несмертельность. Недаром земля его не держала, и он порою взлетал, как воздушный шарик.
Проросший овес даже полезен… так говорил нам профессор Вебер на лекции (тетушка Шура чуть меньше года, перед войной, училась в Германии растениеводству). Алеша давится, ест. С набитым ртом шепчет Пете: возьмите меня с собой. – Ты трусишь. – С Анхен не буду. – Анхен не согласится. – А вот и нет, соглашусь. Уж ужин… ужели вправду пойдем? Июньская ночь наступает там, на востоке, за Волгой, и скоро будет у нас.
Не светло, не темно, а прозрачно и призрачно. Керосиновых ламп огоньки погасли в усадьбе. Анхен, ты правда его видала? Анхен ткнула покрепче в волосы шпильки, подобрала решительно юбку и, не ответив, пошла. Петя с Алешей – за ней.
Не шли – плыли в тумане. И юбка тетианечкина намокла росой, и Петины длинные панталоны, и Алешины чулки. Вот хутор Якова Охотина… ты, Алеша, бывало его все Прохором звал. Прохор – имя такое, в святцах записано… а ты что думал? Господи, вас придется дома всему учить… закону Божьему, языкам и, чего доброго, математике… а то из вас не то что авиаторов – землемеров не выйдет. – Постой, тетя Анечка… ведь огонек горит не у Охотиных, а дальше. – Ну, что я вам говорила! – Неужто ты не боишься, Анхен? ведь это нежить какая-то. – Петеька, а Вольфензон реален? все смешалось. Вот вашим дедом посаженный лес. Если там леший, то по крайности свой. Смотри, погасло… должно быть, Авдея нету в живых, раз он являться стал. Не трясись. Алеша… волков бояться – в лес не ходить.
Ей есть в кого храбриться. Дедушке она на самом деле не дочь, а племянница. Мать ее, дедова младшая сестра, встала к стенке рядом с мужем, капитаном Иваном Карловичем Эрлихом. Местный комбед своим разуменьем записал капитанскую дочку Анну Ивановну Эрлих как Анну Ивановну Недоспасову – по девичьей материнской фамилии, и молчок. Сама она названых родителей так родителями и зовет, а на Ивана Андреича даже лицом похожа больше чем Шурочка, особенно же – пренебреженьем к смерти и постоянной радостью без очевидных причин.
Окно не светилось боле, потом и енговатовская изба скрылась за поворотом. Лес выделялся неясным сияньем во мгле. Пахло березовым мокрым листом, точно банным веником им хлестало в лицо. Елки-подсвечники нижний ярус стелили, подняв верхушки повыше и прихватив по звезде. Встретился волк носом к носу, зыркнул зеленым глазом. Разбой! – позвала тетя Анечка. Тот завилял хвостом – не собачьим, правда, а волчьим. Такой колыбельный серый волчок, а Разбой был, помнится, рыжим. С хутора лесника донесся стук молотка. Чинит покойник крышу – стал быть, надо чинить. Шли навестить Авдея, который тогда, при жизни, два слова жалел сказать, а теперь, небось, и подавно. Зряшное дело и страшное. Да пустяки, пошли. Наш этот лес, и сыпучий злостный овраг, и волки – настоящие и прикинувшиеся нарочно. Что нам тут может подеяться? почитай, ничего.
Стоят на поляне возле избы – туман поднялся повыше, плотно окутал крышу. Стук прекратился, замер в лесной тишине. «Авдеюшко! - кричит тетя Анечка не своим, испуганным голосом, это мы, недоспасовские». Знакомый бас лесника сверху ей отвечает: «Нету Авдея, весь вышел… тогда недалеко ушел. Коли сейчас поспешите домой, младший барчук до конца ихней власти с грехом пополам доживет… да что там - и старший тоже. Только быстрей бегите». Помчались они со всех ног, вперегонки с волками, взлетевшими облаками, звуками близкого утра и отступающей тьмой. А тетя Шурочка, слыша, как сестра на розовой заре пробирается к себе за перегородку, думает Бог весть что. И лишь найдя в равной степени промокшими одеяния сразу троих домочадцев, немного успокаивается. Следствие не ведется – по деликатности остальных членов семейства: у преступников и без того слишком несчастный вид.
Слово не воробей, скорей бумеранг: будучи произнесено, может вернуться и обернуться реальностью. Однако ж и мысль не воробей: коль скоро выпустишь из подсознанья, глядишь, окажет воздействие на ход событий в неустойчивом нашем мире. С Анхен должно было произойти, только вот что? И глаза ее лихорадочно блестели, а Шурочкины грустно щурились, когда возле дальнего, оттяпанного совхозом, пустующего крыла дома, за центральными покоями Самсонова, притормозил дважды уже тут появлявшийся «мотор». Петя с Алешей насчитали троих элегантных джентльменов, из которых наиболее импозантный оказался шофером, судя по тому, что именно он отгонял машину от дальнего крыльца. Другой, по-видимому, был Вольфензон, поскольку очертил дом широким жестом, приглашая третьего входить и располагаться. Дотоле сей сын волка был для мальчиков всего лишь звуком, ни разу средь бела дня не появившись. Третьего едва успели разглядеть со спины: прежде нежели он повернулся, бабушка Софья Владимировна попросила всех отойти от окна. Отошли послушно, и Петя стал гадать вслух, ради чего этот троянский конь с чихающей выхлопной трубой вдвинулся в пределы ихнего парка. Алеша сказал не очень уверенно: «Я их видел еще вчера… автомобиль, как он к нам въезжает, и этих троих… один в клетчатом шерстяном костюме, двое в кожанках». – «Во сне?» - «Нет, в голове… я теперь все вижу раньше, чем оно случится». – «С каких это пор?» - «Как к Авдею ходили». – «Брось! тебе задним числом кажется. Скажи лучше, что завтра будет». Но Алеша грустно замялся. Сели есть овсянку – пришла Ольга Ильинична Самсонова звать барышень в гости по поводу дня рожденья своего мужа. Ну, понятно: дам за столом не хватает. Но уж очень вкусно пахло. Не выдержали, взяли какую-то фарфоровую статуэтку и пошли.
Утром «мотора» в парке уж не было. За чашкой ячменного кофия Шурочка оделяла членов семьи кусками серого пирога с рисом и яйцами – от щедрот Ольги Ильиничны. Подлить кофию, мама? Фамилия второго Одесс… Михал Борисыч Одесс и Леонид Маркович Вольфензон. Коммунисты, сыновья фабрикантов. Учились в Германии, там набрались марксизма, здесь нежданно-негаданно пригодилось. Бывает, бывает… Энгельс любимый их тоже. Холеные, хорошо образованные, категоричные, высокомерные. Всегда начеку, никогда не оговорятся, не обмолвятся. Прекрасно держат круговую оборону. – Полно, мой друг! к чему столь подробный разбор! нам с ними детей не крестить. – Не знаю, не знаю. Они предложили Ане урок. Немецкий язык – шестилетней дочери Одесса. Кажется, живет у бабушки. Девочку еще крестили, Фаиной, но сейчас зовут Фейгеле. – А почему не ты? У тебя немецкое произношенье лучше. – Ну, не могла же я хулить Анин немецкий… как есть, то и ладно.
Дальше Петя не слышал – Алеша зашептал ему в ухо: «Вижу эту девочку… у ней локоны и клетчатый бант». – «Молчи, не говори никому… лучше посмотри в своей голове, не зарыл ли чего Авдей уходя». – «Не вижу… если Авдей и передал мне чуток от своего ведовства, то себе небось больше оставил… даже за гробом. Он сильный колдун… к кладу нас не подпустит. Такого нагонит страху». – «А есть ли клад?» - «Не знаю… не спрашивай». – «Не буду».
И на другой же день пошли. Одни, без Анхен – та уехала в город знакомиться с кудрявой Фейгеле и ее бабушкой Елизаветой Аркадьевной. Недоспасовских барышень любая телега на дороге подбирала. Но дорога кладоискателей была пустынна даже не доходя охотинского хутора, а уж дальше и подавно. Петя, мы же не взяли чем копать. – Лопату? полбеды, если дедушка увидал бы… а вот если Авдей с крыши… не стучи зубами, сделай милость. (Старший из братьев – герой по определенью. Весело лезть на рожон, когда восхищенный свидетель и робкий участник твоих безумств постоянно рядом. Смешанный лес светел в июне, и жизнь, готовая оборваться когда угодно, особенно хороша. Благословенны будьте, лица Ирины и Ольги, улыбка отчаянной Анхен, нашего старого дома полные тайн углы. Благословенно будь, прошлое, глядящее отовсюда, и бурное будущее, которое нам грозит).
Мимо двора Охотиных мелькнули – никто не заметил. Брошенный хутор Авдея сам вырос из-под земли: солнцем залитая крыша без всяких следов починки и вырубленная опушка, где рылся огромный пес. Разбой! – позвал его Петя, но тот продолжал трудиться, ухом не поведя. Два пуда земли разбросал, тряхнул рыжей шерстью – и в чащу. Из ямы блеснул медной ковкой небольшой сундучок. Откапывали черепком от глиняного горшка: ведь тут земля точно пух, в нее так и тянет лечь. Сундук был не заперт и пуст, лишь старая книга на дне. Петя сунулся взять – вороны на елках закаркали, туча на солнце наехала (по-орловски будет туча). Алеша достал, раскрыл – все затихло. Значит, это ему. Заровняли яму, пошли по новому старшинству: Алеша с книгой под мышкой, смущенный Петя за ним. Если кому и можно сказать о случившемся, то разве Анхен.
Тетя Анечка той порой сидела за столом с девочкой, полностью соответствовавшей вчерашнему Алешиному виденью. Рисовала ей в тетрадь картинки, подписывала под ними слова. Was ist das? das ist ein Löffel… das ist eine Gabel. Елизавета Аркадьевна внесла чай, поставила вазочку с клубничным! вареньем. Посмотрела умиленно на старанье зеленоглазой Фейгеле, сказала: «Дети – это капитал, а внуки проценты». С тем учительница соглашается, и занятие завершается. Начинается веселое чаепитье с пастилой и ванильными баранками. Пете с Алешей, о существовании коих мадам Одесс наслышана (бедные сиротки!), тоже кой-что посылается. Не осматривай за собой ветвей маслины, но оставляй пришлецу, сироте или вдове. Пришлецами выглядят Недоспасовы в земле, где их предок сидел воеводой. После многочисленных реквизиций скарб семьи можно увезти на двух цыганских телегах.
Цыгане и подвезли домой тетю Анечку – ехали две телеги. Тетя Анечка с ними пела «На фартучках петушки, золотые гребешки-и, они-и золоты-ые-е, они дороги-и-и-ие». Голос звучал прелестно. Старуха дала ей ломтик медовых сот в деревянной плошке и в платочке пион без стебля. Довезли до усадьбы певунью и покатили дальше, на хутора. Анхен застала Ивана Андреича распекающим внуков. Как говорил потихоньку Петя, дедушка натравился. Ушли не сказавшись и пропадали долго. А у тетушки Александрины нынче уроков в городе нет – следовало с утра поучиться и потом уж гулять. Вырастете неучами, при таких обстоятельствах времени, места и образа действия. Тетя Шурочка скорбно кивала.
Тетя Анечка, только не рассердись! опасайся Фейгелиного отца. – Молчи, дитя! что ты в этом смыслишь… чернокнижник в коротких штанишках. – Аннетт, ты напрасно… Алеша мне описал девочку накануне первого твоего урока… локоны, клетчатый бант. – Бант, Петя, не есть неотъемлемая принадлежность ребенка. Ну, был… клетчатый… теперь мода на клетку. И локоны… кудрявые волосы уложить ничего не стоит. Подумаешь! устами младенца глаголет истина! Аннетт смеется новым, незнакомым смехом. И сияет неправдоподобной, сияющей красотой. Невыносимо… за месяц так измениться! Распевает, сделав страшные глаза:
Есть в заброшенной усадьбе
Развалившийся сарай,
А кругом растет крапивы
Непочатый целый край.
И лишь только ночь сгустится,
Услыхав условный знак,
Собираются к сараю
Стаи бешеных собак.
Всех собак там шесть бывает.
Лишь придет седьмая тень –
Перебесятся собаки
Всех окрестных деревень.
Правда ль это, я не знаю.
Но одно известно мне:
То, что там чертовски страшно,
Особливо при луне.
Анхен, а Разбой не взбесится? – Ты у нас ясновидец, ты и скажи… откуда мне знать. Лежат втроем на траве за тем самым сараем. Облака уплывают в потоке ветра: каждое величаво и стройно, а уж обо всей флотилии и говорить нечего. Перед Анхен лежит развенчанная Авдеева книга – оказалось, просто «Цветник духовный». Воры, ограбившие клад, на «Цветник» не позарились. Алеша кладет ладонь с редкостным рисунком линий поверх перевернутой ветром страницы. Предупреждает: сейчас Разбой прибежит. Пес выскакивает из-за осевшего угла сарая, ластится к Алеше, треплет зубами и без того растрепанную книгу. Явленье третье: те же и Софья Владимировна. Вот вы где, заговорщики! теперь буду знать тайное ваше убежище. Петя, захвати пяток поленьев… как они тут завалялись, ума не приложу. А Разбоя давно не было видно… кто его кормит? или он сам о себе промышляет? Разбой застеснялся, схватил зубами трухлявое полено и затрусил прочь. Это он, мамочка, Авдею в ад понес. Фу, Аннетт, как тебе не стыдно! Авдей был добропорядочный прихожанин… он у Якова Охотина детей крестил до самой смерти – до двадцатого года… Таню уже Иван Андреич крестил. Не взводи напраслину… все сказки. Vous êtes une matérialiste, maman. Скорее ты, дочь моя. Пойдемте в дом. Самсоновы вернули фортепьяно – чудеса, да и только. Яков Охотин помог его к нам подвинуть. Теперь станешь учить племянников.
Но до уроков не доходило. Стосковавшаяся по музыке тетя Анечка сама играла целыми днями. Остановившись после какой-нибудь любимой фразы, говорила со слезами в голосе: «Напишите… напишите это на моей могиле». Тетя Шурочка замечала ей: «Учи своих двоих верных рыцарей. Ужо напишут, если освоят сольфеджио». Омытые музыкой, светлели в июньский полдень стены. На поленовской картине, не реквизированной по причине религиозного содержанья, белела известняком каменистая земля Палестины.
Какой грозовой август! Весь день собиралось, копилось и наконец разразилось. Алеша давно не спал, проснулся и Петя. Гремело кругом, будто небо рушилось. В доме творилось неладное. По коридору сновали свои и чужие: бабушка с дедом, осунувшаяся Шурочка, Самсонов с обеими дамами, огромный Яков Охотин и доктор Павел Игнатьич Теплов. Везти надо… не довезем… это мышьяк… студите кипяток, будем промывать. Алеша, вцепившись в заплесневелый «Цветник духовный» без последних страниц, шепотом торговался с суровыми небесными властями: пусть нас на Соловки… меня и Петю… пожизненно… а она пусть живет. Петя положил руку на книгу – поставил на кон свою свободу – так и сидели в темноте. Мимо их приоткрытой двери прошел доктор Теплов, сказал тете Шурочке: конвульсии прекратились, Господь пронес… посидите, я чаю попью. Самого его в церковь калачом было не заманить, но тут, сын дьячка, он все же перекрестился, не желая оказаться неблагодарным – а ну как есть? Доктора мотало точно пьяного. Его усталое существо моталось между верой и неверием, как еще час назад у него на руках моталось между жизнью и смертью содрогающееся тело с непонятно в чем держащейся душой.
Черная роза – эмблема печали. Елизавета Аркадьевна отвезла Фейгеле погостить в Кисловодск к другой бабушке, за столом у которой та могла теперь называть ложки и вилки по-немецки. Тетя Анечка пошла вместе с сестрой учительствовать в деревенскую школу, выстроенную дядей-отцом до ее рожденья. Туда же ходили – не очень прилежно – Петя с Алешей. Вечерами Анхен вязала Александрине шерстяной жакет. Вперив неподвижный взор в свое рукоделье, пела все одну и ту же фразу: «Счастья было столько, сколько капель в море, сколько листьев желтых на сырой земле». Листьев и впрямь было много. После их разметало ветром, смыло дождем. Окончив Шурочкин жакет, Анхен принялась вязать одеяло Ивану Андреичу – тяжелых он не переносил, а хорошие пуховые ушли из дому. Вязала долго, как Пенелопа – быть может, распускала по ночам? Доктор Павел Игнатьич частенько бывал к ним, хоть никакой медицинской необходимости в том не было. Вообще не было никаких резонов тащиться в осеннюю слякоть на случайной телеге до деревни, а до усадьбы обычно пешком, кроме общечеловеческой жажды любви (Петя в этом уже немножко разбирался), реальной тревоги за жизнь собственноручно вытащенного с того света существа и расплывчатых прав на него, кои предъявлены быть не могли.
В школе отапливаются два класса. У старших ведет урок Александра Иванна, у младших Анна Иванна. Пете с Алешей здесь делать нечего, но сегодня обещали выдать сахар на двух учительниц плюс двоих учеников. Сидят оба в классе Анхен – в смысле ученья им безразлично. Петя, сунув в печку полено, ушел гулять в причудливый сад, что вырос на замерзшем стекле. Там кружевные дворцы в окруженье плакучих берез, скамейки с ажурными спинками. Дамы – песцовые шубки – катаются в выгнутых лебедем санках, белые лошади цугом. Падает снег, как на фантиках от конфет, привезенных из Риги. Звуки приглушены и так мягки движенья. После суметь бы все это нарисовать. Алеша повернул голову в другую сторону – к печке. Дверца открыта, пляшет огонь. Петя! Авдеев хутор горит! скажем Анхен. Полно, Алеша, мы все равно не успеем. Хутор стоял еще два дня невредим, сгорел с субботы на воскресенье. Никто кроме Пети про виденье Алеши не знал. Караулить брошенный хутор? хватит, Алеша, не мучайся… что мы с тобой могли сделать.
Яков Охотин ночью видел зарево, что-то уж больно высокое. Постоял у окна, перекрестился и лег. Лишь утром отважился запрячь лошаденку – поехал посмотреть. Смотреть было не на что. Точно адское пламя, вырвавшись из преисподней, слизнуло крепкие енговатовские постройки. Возле гигантских головней бегал огненно-рыжий пес, мало похожий на Разбоя. Скалил зубы, не подпуская всякого там Якова. Прохояков повернул лошаденку – та помчалась к дому без специального приглашенья.
Ой, метет. Ну и метет. Свечи на елке сгорают быстро – так сильно дует непонятно откуда. Или с темного неба через печную трубу? Поднебесье рушится снежной лавиной, грозя подмять под себя раскрылетившийся дом, но тот храбро держится. Мишка, Прохояковлев старшенький, пришел засветло, до метели – один, укутанный поверх тулупа платком. Доктор Теплов сидит клеит бонбоньерки для нехитрых латышских конфет, что сам же принес. Жена с кем-то прислала. Выехала с подростками-дочерьми в Ригу три года назад, предъявив медицинское свидетельство о необходимости морских купаний для девочек. Возвращаться не собирается. Павел Игнатьич тогда нарочно остался, чтоб их отъезд выглядел временным. Позже просился к ним – отказали и пригрозили. Его бонбоньерки – шедевры. Тень Анхен, трепещущая на стекле, тоже произведенье искусства. Вдруг зафырчало и фарами засветило. Вошли с мороза Елизавета Аркадьевна с Фейгеле и шофером. Подарки, гостинцы… тревога за Анхен: как она это перенесет. Перенесла спокойно – на земле мир, в человецех благоволенье. Явился Самсонов с дамами, снова и снова гостинцы. Шофер Коновалов открыл две бутылки вина – сам же, конечно, не пьет. Иван Андреич ведет сомнительные разговоры. Дамы поставили таз для варенья, серьезно льют на воду воск. Круги по воде расходятся, фигурки на миг сближаются, потом ломается хрупкое счастье, когда остывает воск. Петя устроил театр теней для Алеши, Мишки и Фейгеле. Тени гораздо сговорчивей: танцуют, долго целуются, мелко дрожат от ветра, дующего в трубу. А это еще откуда? мощные тени-стены, круглые тени-башни, главы церквей без крестов? Петя, шофер ГПУшный! сидит и слушает деда. Елизавета Аркадьевна? нет, она здесь не при чем.
Ивана Андреича арестовали в третий день Рождества. За ним приехали: тот же шофер Коновалов и двое неизвестных. Пересыльная тюрьма до весны, после на Соловки. Алеша, нас все равно бы не посадили… не доросли. – Выходит, мы дедову голову тогда предлагали? – Не мучайся, мы еще дорастем. Алеша не слишком быстро растет, но слишком быстро умнеет. Понимает такие вещи, которых бы в восемь лет понимать не след.
Не получается печаль. Май такой светлый (на Соловках тоже). Орловские покатые поляны зацветают желтыми купавками. Четырнадцать лет, небольшое физическое истощенье – все равно хорошо. Петя норовит сбежать от братишки и побродить в одиночестве. Примостился под дубом, достал блокнот и рисует. Дедушкин лес шевелится: не попадаясь на глаза, играют с волчатами волки. Вот и Авдеево пепелище, на угольях проросла малина. Авдей сидит на горелом бревне. Авдей Арефьич, я понял, ты несмертельный… кланяюсь: дай мне того – не знаю чего. Потупился, а когда поднял глаза – Авдея нет, только пес ощетинил шерсть.
Он покупает на золото. Профиль его коллекционированья – семейная миниатюра. Николай Степаныч Ильин, инженер, учился в Германии, как многие и многие. Служит у бельгийцев на паровозостроительном заводе в Луганске. Привел его доктор Теплов, с которым Софья Владимировна всерьез обсуждала, что бы еще продать. Решили поленовского Христа сохранить во что бы то ни стало. Загнать складень – парный портрет прадеда и прабабки Софьи Владимировны в очень дорогом обрамленье. Да еще два, должно быть, не менее ценных детских портрета – их старших сыновей, умерших в нежном возрасте. Пушистые головки, отложные воротнички. Павел Игнатьич побеседовал с орловским антикваром и через него вышел на покупателя. Тот сидит, поджавши ноги в ботинках маленького размера. Пьет чай, вспоминает с Александрой Ивановной Германию. Но доктор Теплов чует вещим сердцем, и то же самое шепчет Алеша брату: он увезет от нас Анхен.
Принцессу уводят в рабство. Почти окрепшая взрослая сила – дар Авдея Арефьича Пете – тут ничем не может помочь. Только хуже. Сорокапятилетний инженер и его девятнадцатилетняя жена отправляются не в Луганск – в Москву. Семейные портреты остаются у Софьи Владимировны вкупе с деньгами, чуть раньше за них заплаченными. То есть деньги уж розданы заимодавцам, просто портреты зять ей при отъезде вернул.
Холодный апрель без Анхен. Петя идет пешком из геодезического техникума. Бывает домой лишь по выходным, а так живет у тамошнего сторожа, он недоспасовский. Подождать – подвезут свои же. Деревня большая, тут бойкое место, общее оживленье в делах: разобрали и снова выходили несчастную барскую землю. Но Пете веселее в ходьбе – Авдей ссудил беспокойной силы. Деда уж нет в живых, у них это быстро делается. Дед подает бесчисленно много знаков присутствия. Вот пробился сквозь тучи и внуку как легкую руку луч положил на плечо.
У Анны Ильиной дочь в кроватке – Марина, и странные колыбельные мать Марине поет:
Там, в высоких теремах,
На железных на замках
Взаперти сидит одна
Мужа старого жена.
Караульщики кругом,
Сторожами полон дом.
Брови соболиные,
Речи соловьиные.
Брови и впрямь соболиные, а шубка из серой норки. Мужу всего сорок восемь – что, разве очень много? Смотрится в зеркало. На подзеркальнике две увядших розы в синем хрустале. У Анны две домработницы: кухарка Домна Антоновна и рыжая нянька Луша, убирают они вдвоем. Чтоб разогнать тоску, Анна Иванна учится у Домны Антонны готовить: блинчики с мясом, сырники, котлеты с тушеной морковью и суп жюльен – с зеленым горошком. Потихоньку посылает с оказией в Недоспасово сахар, какао, манку и сливочное масло. Денег ей в руки муж не дает. Анна занимает у прислуги чулки, что сама дарила, в ожиданье похода с мужем по магазинам – в центр. В короткой юбке и ботиках будет бежать на полшага позади Николая Степаныча к трамваю: у мужа на редкость размашистый шаг, при небольшом его росте. Луша любит Маришу, Домна Антоновна Анну, но время, сошедшее с рельсов, не любит их всех четырех. Дом на Ордынке набит чекистами и троцкистами – Анну с души воротит от любого мужского лица. Не в кого тут влюбиться, не обо что разбиться: в лифтовых шахтах сетки и во дворе кусты. Тебе уже двадцать два, неумная голова. Однажды посмотришь в зеркало – а это уже не ты. В зеркале отражается скупо поданная Москва: дом напротив и ясень, пожелтевший не до конца. Консерватория, театры… это где-то совсем не здесь. Лушенька, ну дай ей что тебе Бог на душу положит. Кашу так кашу. Кисель так кисель. Пробует перешить платье. Зачем – неизвестно. Домна Антонна кому-то открыла дверь. В зеркале отражается Петя – выросший, возмужавший, необычайно грязный и бесконечно свой. В Москве уже третий месяц. Как? почему не пришел? – Все неопределенно… в институт еле взяли… геодезии и картографии… справка была, что работал год землемером, пока учился. Сейчас в общежитье. – Ступай скорей в ванную, а то возвратится муж. Возвратился… поговорить не успели. Ладно, хоть вымылся. За мытого двух немытых дают.
Разгулялась осень в мокрых долах. Мишка Охотин пошел домой из школы в смазных сапогах. Недоспасовские волки, существование коих кем-то признается, а иными оспаривается, ехидно воют в оврагах. Людьми они обычно брезгают, предпочитая на худой конец зайчика одиннадцатилетнему Мишке, сразу после уроков выкурившему здоровенную самокрутку – это мерзость перед лицом леса. Алеша находит другое объясненье неоспоримому факту Мишкиной неприкосновенности: обитатели Охотина хутора пользуются покровительством Авдея, по-прежнему присматривающему за дедовыми посадками. Ни один волос не упадет с Мишкиной головы, ни один волк не пойдет супротив Авдея: у них нынче сговор. Попробуй теперь сунься кто чужой – живо узнаете. У Алеши самого за пазухой охранная грамота: лист, вырванный Злодеем из «Цветника духовного». Злодей все такой же – рыжий и наглый, хоть ему давно пора издохнуть, не понарошку, а взаправду. Видно, Авдеева несмертельность распространяется на него. А вот Софья Владимировна лежит с грелкой на животе: у нее приступ болей. Согнула ноги, натянув на них одеяло. Такая поза у Пети с Алешей звалась «сделать слоника». Названье давнишнее, и давнишние боли. Однако доктор Теплов обеспокоен – частично приехал, частично пришел посмотреть больную. Усталая тетя Шурочка подает ужин. Павел Игнатьич не делает вслух никаких назначений, лишь отмечает про себя: пациентка генетически нуждается в щадящем образе жизни. Алеша пристально смотрит на фитилек керосиновой лампы и видит: Петя целует щеки тети Анечки, а годовалая девочка шлепает его ладошкою по лицу.
В общежитье на кухне окно с переплетами, еще не забрезжило утро. Высокие потолки казенного старого зданья неясного назначенья. Наверху закрытая форточка – до нее не достать. У титана длинная очередь: чайники - как вереница слонов. Качаются на расшатанных ручках, склоняют узкие хоботы. Дует откуда-то, девушки поднимают плечи в бумазейных халатах. Худенькие их шеи перетекают в стриженые затылки. Тапочки – одинаковые, различной степени стоптанности – терпеливо переступают ближе к цели. Щуплые, не выспавшиеся, юноши молчаливы. Петя возвышается надо всеми на полголовы. Ему нипочем набитый трамвай, бредовая лекция по марксизму – его объемлет нездешняя легкость со вчерашнего дня.
Николай Степаныч держит коллекцию миниатюр под замком в секретере. Дамы в умильных буклях целуются в темноте с гусарами в эполетах. Относится как к валюте, хранимой про черный день. Девочка стала уже говорить: «Мама целует Петю». Анхен, гений обмана, тотчас целует куклу-петрушку и дочь заодно. Чужая душа потемки: прислуга не любит хозяина, а молодую барыню всегда берет под крыло.
Софья Владимировна скончалась в двадцать восьмом. Приезжала Анхен с красивым высоким Петей и двухлетней Маришей. Николай Степаныч в то время был в Конотопе по служебным делам: на заводе случилась авария. Сухонькая тень теперь появляется всякий день в аллее. Седые волосы собраны на макушке, в светло-карих глазах голубиная глубина, а губы – с кроткой усмешкой страданья. Ольга Самсонова раз с ней едва не столкнулось. Но привиденье, смутившись, свернуло под сень тополей. Алеша к слову спросил несмертельного: «Что это бабушка ходит, Авдей Арефьич?» - «А вот никак не сустренется с барином… больно его кончина нехороша была». Напрасно, значит, Иван Андреич храбрился: они, выходит, и душу могут убить.
А в Александровском саду такие тюльпаны! темно-розовые, стройные, как бокалы. Двоюродный племянник Петр Недоспасов держит Анхен под ручку. Она хороша в темно-розовом платье, помада палевая на губах, и жизнь вся в розовом свете. Вернулась домой – в доме обыск. Вредительство, заговор! на Николай Степаныча свалили аварию, которую он тогда, в дни похорон, устранял.
Прислуга ушла, Маришу отдали в ясли, Аннетт работает стенографисткой. Достала Пете из шкафа мужнины брюки, отогнула внизу – его истерлись до дыр. Отнять у узника не только жену, но и брюки… жизнь оскорбляет на каждом шагу. Нашли ключи, грустно смотрят вдвоем Николайстепанычевы миниатюры. Выпустили на свет розамунд в каштановых локонах , мужчин с грибоедовским коком на лбу. Петя давно не рисует: не до того. Плохо быть виноватым перед тем, кто страдает, а страданье находит и заурядных людей.
Под Орлом метет и метет – доктор Теплов застрял на три дня в усадьбе. Он только что получил из Риги разводное письмо: его жена Зинаида Григорьевна в одностороннем порядке расторгла брак и сочеталась по лютеранскому обряду с латышом – хозяином ресторанчика, после того как выдала девочек тем же манером. У Людмилы трехлетняя дочь Кристина, у Елены пока никого. В конверте листочек от Зины с приписками Люды и Лены. И лягушиная бумага о расторжении брака на нежном и мягком латышском языке. С этой филькиной грамотой Павел Игнатьич боится сунуться в советское учрежденье – о православной церкви нечего и говорить. Он женат на призраке прежней любви. Александра Ивановна накрывает на стол, сочувственно слушает – белая шаль метет как метель по холодному полу. Мишка здесь тоже две ночи ночует: на хутора не пройти. Алеша решает за Мишку задачки под носом рассеянной Шурочки. Та под белым платком застыла, точно озимый росток. Самсоновы загостились в Орле у Ирины – теперь жены комбрига Середина, матери сына Сережи. Кто где был, тот там и остался. Но неожиданно в дверь звонят. На пороге мужик в тулупе, шапка из снега по самые брови, а глаза – угольки. Авдей. Пришел, когда нету соседей. Сел возле печки, обтаял – глядишь, и взгляд подобрел… но молчит. И белая фигура в саду маячит: ищет любимую тень. Встал, подошел к окну, поглядел в темноту. Поднял с полу обрезок веревки, завязанной крепким узлом. Наговор на этой веревке, не поднимай никогда их с земли – чужая беда привяжется. Раскрыл пошире печную дверцу, пережег на угольях узел, подал обрывки Теплову и Шурочке. Взял со скамейки шапку и, не надевши, ушел. Шурочка печь закрыла – пламя заплакало тоненьким голосом. Алеша шепнул: кто-то умер. Она же: типун тебе на язык.
Официальное известие о гибели Зинаиды Берзинь в автокатастрофе пришло через три недели – на том же кичащемся собой языке, но теперь уже с переводом. Доктор Теплов привез потертый конверт в кармане. Заперли дверь на засов и дверцу печную закрыли. Страшен размах дьявольской помощи - лучше жить во грехе. Впрочем, Авдей в эту зиму больше не появлялся. Злодей же ходит с Мишкою в школу, сидит у порога ждет, а после уроков смирно провожает на хутор. Довел до дому – и в лес. С волками живет и по-волчьи воет.
Думала – душа его станет витать в Недоспасове, где двое наших остались, чтоб повстречаться с моей. После ждала в Москве, возле дома Анхен с Маришей, куда приезжает Петя из экспедиций раз в год. Не дождалась, полетела над неласковым морем, под монастырские стены из холодных камней. Собрала по кусочкам растерзанную его душу, сложила, и оживила, и увела с собой.
Мариша моя разумная усердно водила пальчиком по нашим растрепанным детским книжкам и очень бойко прочла:
Жил на свете зайчик юный,
Легковерный и простой.
Он не хаживал далеко
От норы своей родной.
Свет и люди незнакомы
Были зайчику тому.
Жил в довольстве, без заботы
Он в родительском дому.
Учительская натура Шурочки ликовала, Павел Игнатьич радовался, Алеша рукоплескал. Петя не появился на свадьбе: торчит в Салехарде. Заочно учится, дали комнату - много работы, мало любви. Призрака я в саду не видала, все говорят: исчез. Письма от Николай Сепаныча в первый год получила дважды, а теперь они прекратились… значит, совсем дошел. Я завожу служебные шашни, совесть черна, как у грешного негра, и без Пети каюк.
Сидят на замшелом бревне – четырнадцатилетний Алеша и задержавшийся в сорокалетнем возрасте хмурый Авдей. Алеше на вид дашь двенадцать – рос в голоде, да еще придавлен Авдеевым даром. Зато отсутствующий Петя (тоже рос в голоде) в двадцать лет – скоро будет двадцать один – гренадер. В плечах косая сажень, и усы гренадерские. Знал, хитрец, что просить у Авдея. Вернее, не знал – получил то, чего чаял. Беседа Алеши с Авдеем беззвучна. Поодаль сидят в напряженных позах шестеро молодых волков – охрана Авдея. Успешный ученик догадался: дети Разбоя от волчицы. Сам Разбой где-то гоняет. Алеша уж месяц как учится в фельдшерском, живет в Орле у супругов Тепловых, бывает к Авдею редко и тайно. После гибели Зинаиды Берзинь имени колдуна стараются не поминать. В именье сейчас жить нельзя – там теперь правленье колхоза, и председатель не местный. Самсонов при нем уцелел, занимает с женою комнатку. Одесс и Вольфензон в городе на культработе. В момент коллективизации выслали под Архангельск семью Охотиных: Якова с Мишкой и восьмилетней Танькой. Хозяйка же Яковлева - Авдотья, не вынеся суматошных сборов, досрочными родами померла. На хуторе колхозный коровник, однако коровы доятся плохо: пугаются Авдеевой свиты – а он так и ходит кругом. Нужен вредитель? вот вам вредитель. Расстреляйте его второй раз, товарищи…посмотрим, как у вас это получится - ему любой волк товарищ.
Конец декабря, в Недоспасове ранний вечер. Аннетт приехала в таком авто и с таким начальником, что председатель колхоза «Маяк» Василий Власьич Запоев, вытянувшись, предоставил гражданке Анне Ивановне Ильиной все то же левое крыло теперь колхозного зданья. Аннетт послала шофера в город за Алешей с Тепловыми, и скорей к фортепьяно: в Москве у ней его не было. Сыграла свое любимое – покровитель вконец обалдел. Сидел, прикрыв глаза веками, раздвинув в улыбке рот. Мариша трогала пальчиком клавиатуру - пора учить, пятый год.
Шофер еще не вернулся с нашими. При волчьем солнышке выхожу на крыльцо. Заснеженная усадьба молчит. Вон там трава росла за сараем, мне по пояс. Мы в ней прятались: Петя, Алеша и я. Maman нас нашла… о, найди снова, пересчитай, как цыплят. Если ты не узнаешь меня, я уеду тогда… насовсем. Я тебе много раз говорила: когда умрешь, подай мне знак, что все это существует. Моих – отца с матерью – туда отправили второпях и насильно, мы не успели договориться. Ты меня так обласкала… ты обещала… дай знак мне, дай знать.
У нас теперь с Павлом Игнатьичем в Недоспасове дача: товарищ Запоев шелковый, ни слова мне поперек. Аннетт приезжает с этим своим, как его, Раскроевым. Тот к нам в контекст не вписывается, но ему на это плевать. Николай Степаныча доконали – прислали Аннетт свидетельство год с небольшим назад. Он нелюбимым жил и нелюбимым умер. Я пыталась Маришу учить языкам – она с каждым часом рассеянней. Котятки, бантики, глазки, ранняя женственность… восемь, почти девять лет, вся в Аннетт. Нет, Аннетт была поотчаянней… правда, так же красива. Покойные родители привезли ее в Недоспасово перед самой войной – я тогда уезжала некстати в Германию. Ей было восемь, а мне восемнадцать, как сейчас Фейгеле, или Фаине, которую прячем на всякий случай в усадьбе: Одесса расстреляли по страшному обвиненью – участье в убийстве Кирова. Елизавета Аркадьевна не дожила. Петя приехал – где это записать? Скоро будет и Анхен.
Не получается грусть, как всегда. Вот, Фаина, наш лес, он прогрелся до дна торфяного озерца. Можно оттаять после зимы в Салехарде. Вместо полярного волка – полукровки с рыжим подшерстком. Если сложить облака и сосны, лучи меж стволов, свист птиц и шорох в кустах – будет примерно равно быстрому твоему взгляду, что я поймал на себе.
Когда отравилась вторично Анхен – легче, чем в первый раз – Алеша уже работал фельдшером. С Павлом моим Игнатьичем откачивали вдвоем. Откачали, Бог не без милости. Только вот стала чахнуть, точно Марфа Собакина. Ровно ее кто испортил ли опоил. Петя же по-советски расписался с Фаиной, увез в Москву – коммуналка его на Башиловской – и на работу приткнул. О вузе сейчас разумней не заикаться… опасное время… не надо лезть на глаза. Раскроева арестовали. Думала: выгонят нас из усадьбы. Нет, Запоев молчит. Наведывался о здоровье, покуда Анхен лежала. Я сказала Алеше: поди к своему Распутину бишь Авдею… Господь простит.
Авдея не было видно, лишь неуемный рыжий Разбой в пожелтевшем малиннике рыскал. Я постоял подождал и ушел под моросящим дождем. Однако Авдей поздней осенью к нам не раз приходил: следы большеногого мужика с полдюжиною волков на дорожке тогда оставались. Тетя Анечка встала, снова что-то вязала и пела теперь вот так:
То не плачи, то не стоны,
То бубенчики звенят,
То малиновые звоны
По ветру летят.
Звоны и впрямь неслись откуда-то с хуторов – или Авдей кроет крышу невидимой нам избы? А тетя Анечка все надрывала душу:
И зачем спешит он к месту –
Я найду ему ночлег.
Я совью ему невесту
Белую как снег.
Прихвачу летучий локон
Я венком из белых роз,
Что растит по стеклам окон
Утренний мороз.
Слушал ее и видел сплошную сумятицу впереди.
Я успокоилась было за Анхен. Декабрь стоял снежный и вьюжный – не приведи Господь. В ранние сумерки, меж собакой и волком, заметаю порог. Тут-то пришел товарищ Запоев свататься к бедной к ней. Она его сейчас выгонит – он тут же выгонит нас. Не выгнала, обласкала. Господи, как ее жаль!
На удивленье свету Василий Власьич Запоев оказался человеком порядочным. Стоически стерпел отъезд в Москву бывшей учительницы недоспасовской школы Анны Иванны Ильиной с девятилетней дочкой. Сам отвез их к поезду в кабине грузовика. Грамотного человека в Москве всегда ждут… и со здоровьем у ней зимой было неважно. Здесь отлично справляется сестра ее, Александра Иванна Теплова. И фельдшерский пункт их племянника, Алексея Федорыча Недоспасова, у нас в деревне работает хорошо… доктор Теплов помогает в трудных случаях. Что, товарищи, может закрепим за ними те три комнаты, за стенкой? единогласно? пиши, Клим. Фельдшер пусть живет постоянно, инструменты держит, то се. К деревне поближе… вдруг ночью роженицу привезут. (И привозили, случалось.) Все не в город трястись. Учительница учебники может оставить, тетради… не из Орла таскать. Наша колхозная интеллигенция… верно я говорю, товарищи? Товарищи были свои, недоспасовские. Их оголтелую преданность усадьбе приезжий председатель уже раскусил. Умышленно промолчал о том, кем построены и оснащены школа, фельдшерский пункт. Кем лес посажен, овраги кустарником укреплены. И без него помнят. О воеводе Недоспасове, боронившем эти земли от набегов с юга, не сказал, поскольку не знал. Знали краеведы в орловском музее, да и тех посадили, то и не знал никто. Ни к чему было. Земля лежала, беззащитная перед накатывающимся девятым валом безвременья, и все председателевы достоинства ничем не могли помочь. Скорей его снимут, чем он тут наладит. На опустевшем охотинском хуторе мычали коровы, не выполнив план по надою. На горелом Авдеевом денно и нощно стучал молоток. Хозяин строил – невидимое, несгораемое – и никому не прощал.
Велика Москва, а спрятаться негде. Аннетт единственный раз пошла в театр – и бежала, завидев Петю с Фаиной. Ведь это теперь на всю жизнь… в ее семье… хуже любого застенка. Что травиться мать малолетней дочери не имеет права – в резких словах объяснил ей Раскроев, прежде нежели сел. Еще он успел устроить Аннетт без диплома преподавать немецкий в пединституте на Пироговке. Ее экзаменовала старая дама-смолянка, осталась довольна. Советских кадров не хватало на этой ниве. Маришеньке скоро десять, у ней есть подруги. Любит остаться одна в большой квартире, вертеться у зеркала, мерить мамины шляпки. Сдать комнату Анхен боится: могут отнять за ненадобностью. Лучше сидеть взаперти, авось и забудут. Эврика! в консерваторию Петя Фаину не поведет: та всегда ненавидела занятия музыкой. Анхен сперва зачастила в Большой зал, потом поступила на вечерний по классу вокала: у ней открылось хорошее меццо-сопрано. Вот вам «на фартучках петушки, золотые гребешки»… цыганкин пион без стебля, что был завернут в платочек. Мука отступила, произошло как бы переключенье. Есть равновеликие вещи их немного, но музыка и любовь в этот перечень входят. Во всяком случае, для нее. И хватит уже травиться.
Фельдшерский пункт на краю деревни, по дороге к усадьбе – можно идти пешком. До города вчетверо дальше. Сентябрьское золото в низком квадратном оконце – как на иконе оклад. У Алеши для фельдшера слишком длинные волосы, поверх линялая белая шапочка с оборванными тесемками, халат не по мерке на узкой спине разошелся. Белый монах. На кушетке сидит его черный учитель. Авдеюшкины глаза цыгановаты и быстры, его борода кудрява, а сапоги блестят. Ощерился волчьей улыбкой. Ежовщина на дворе, Вольфензон уже арестован, Запоев носит всякий день смену белья в портфеле. Авдей возлагает руки на каждую склянку с мазью, на каждую ампулу сыворотки, на пузырьки микстур. Алешино врачеванье, все говорят, помогает, но что за этим скрывается – ты поди разбери. Авдеюшка долго смотрит в золотое оконце, потом говорит: «Не тронут Тепловых, тебя и Анну. Я вас у этих дьяволов в карты вчера отыграл». Алеша глядит неотрывно в смеющиеся глаза. Ну ладно… в карты так в карты. А как же Петя с Фаиной? Авдеюшка не сказал, Алексеюшка не спросил. В зеленой бутылке стоит букет из осенних астр. Авдей выдергивает стебелек затесавшейся травки под названьем «костер безустый». Пропускает сухой султанчик между корявыми пальцами, подмигивает Алеше: петушок или курочка? Тот молчит. Авдей отвечает: курочка – и показывает Алеше комочек из пыльных семян. Оборачивается к ходикам с картинкою на доске и оловянной гирькой в виде еловой шишки. Подталкивает маятник: «Не волнуйся, Алеша… успеет твой брат уехать… им все равно кого».
Сидят на Ярославском вокзале почти уже сутки. Фаина на скамейке промежду чужими мужчинами, Петя на чемодане. Арестовали обоих сотрудников, с кем он должен был ехать. Петя с Фаиной из страха дома не ночевали. Билет обменять, уехать пораньше не получилось. Только бы не пришли за ним к поезду, а там как-нибудь. У Фаины теплые щеки даже на расстоянье и трогательная корзинка из кос. Когда (если) увидятся, она будет совсем другой: ей двадцать, в этом возрасте быстро меняются. Ехать Пете до Омска, после на пароходе по Иртышу и Оби до Салехарда. В конце навигации, почти впритык к ледоставу… место ему бронировано – первым классом… три места. Наши перроны по образцу французских: чугунное кружево и часы на столбе. Идут они очень медленно – или у Пети спешат? Огромные стрелки дрогнули, словно большие усы, и двинулись пошустрее. Состав немедленно подали, объявили посадку. Посадят. Петя только вошел в купе – дали сразу же отправленье. Фаина еле успела выскочить… вагон оставляет перрон. «Вот она, - сказал запыхавшийся неприметный мужчина в штатском другому точно такому же, - берем ее, у нас равноправье… и нужно еще двоих».
Светлый июнь – он и в Москве июнь. Снова у Пети не получается горе. Приехал после зимовки не в коммуналку, а к Анхен: Мариша в пионерлагере, ей одиннадцать лет. Пете с Анхен такая судьба: обманывать тех, кто сидит. К дьяволу только сунься на хутор – живо к рукам приберет. Век-волкодав кидается на слабые плечи Фаины - ее красота в лагерях хуже любой вины. Что возвратится к Пете вместо холеной Фейгеле? вообще - возвратится ли – трудно вообразить. Das ist ein Löffel… das ist eine Gabel… аккуратные локоны… клетчатый бант в кудрях. И Анхен, полуголодная, склонилась над головой..
Июньской ночью в Недоспасове лучше, чем на московских бульварах. Алеша идет через лес спокойно: его провожает Разбой, как некогда Мишку. Где Мишка, мой друг закадычный? где сопливая Танька? если живы – ему двадцать два, ей шестнадцать… уже не такая сопливая. Остальные Авдотьины детки все померли - а не зови в кумовья черта! Таньку уже крестил мой дед – хутора с усадьбою жили дружно. Танька зато и выжила. Хотя вот Мишка Авдеев крестник… мой ровесник… чертенок разбойный! Пока вспоминал лицо товарища – тринадцатилетнего не сумел, а восьмилетнего вспомнил – к Разбою пристала волчица, бежит бок о бок на полголовы позади. Должно быть, с нею Разбой прижил шестерых Авдеевых телохранителей. Их так боялись коровы на бывшем Охотином хуторе! Сейчас там доярка, похожая на Мишкину мать. Лет тридцати пяти – как Авдотья была перед смертью, когда выселяли. Кажется, тоже Авдотьей зовут. Приручила всех шестерых полукровок – стадо теперь стерегут. Ну, ведьма! коровы у ней от волков не шарахаются, доятся – хоть залейся… ведьма выдоит и пенек. Вот пришли на Авдееву пустошь. Разбой обнюхал горелую печь, торчащую средь поляны. А где волчица? баба сидит спиною к Алеше на перевернутом чугунке. Знакомый затылок, знакомая стать… Мишкину мать как не узнать? частенько голодного барчука кормила эта рука. Обернулась… уже и редеет тьма. Так вот у Авдея какая кума. Несмертельная, нестареющая… пропадала, потом появилась. Не удивились – глаза отвела. Прячется, шепчет, знает травы. Бабы к ней ходят лечиться – стыдятся фельдшера. Уж он собирал их в клубе. Агитировал: бабы! не лечитесь у бабки. Впрочем, какая бабка… бабенка. А где она? Нету, пропала! оборотень. Разбой сидит и скулит без своей волчицы. Авдея Алеша не повидал – а нужен. Ладно, он сам придет. Мы с ним как белый день и ночь – так мир раскололся напрочь.
Извините за такое высказыванье, товарищи – Бог пронес… не посадили. Два года ходил с чистым бельем в портфеле. Теперь одел… старое совсем сопрело. А что с председателей сняли, я не в обиде…городского поставили, грамотного. Разве я трясся – я работал… у меня отец крестьянин. Учусь заочно в орловском агротехникуме… давно уже… поздновато, конечно. Диплома пока не получил, но, Бог даст (простите, товарищи), получу. Справку дали: Василий Ввласьич Запоев сдал за два курса. Недоделанный недоспасовский агроном… сельская интеллигенция. Занимаю теперь одну из трех остатних господских комнат… про господ лучше не поминать, чтоб, упаси Бог (поперхнулся), не узнали кому не нужно. Вот доктор Теплов дьячковский сын, а в Бога не верит… это ему в плюс. Они с учительницей Тепловой занимают вторую комнатку. Хошь тут живи, хошь в Орле… нам без доктора нельзя. Вон Андрон спьяну сунул руку в английскую косилку, что от бар отсталась. Резали, как, прости Господи (закашлялся), на войне. Третья комнатушка – фельдшера Алексея Недоспасова… вы его знаете, товарищи, как облупленного. Смирный человек… вроде юродивого Христа ради… это я так, к слову пришлось. Трудовая интеллигенция. Землемер тоже, Петр Недоспасов. Подумаешь, фамилия… бывает, по названью деревни пишутся. Был у нас, разделил поля под травопольный севооборот… это, товарищи, первое дело. Само из-под земли лезет только на охотинском хуторе… чего и не сажали. Заговоренное место, и баба там Авдотья… она знает… то есть только так говорится… темное суеверье. Баба она и есть баба… для меня что бревно (потупился). Учительница наша бывшая приезжала, Анна Иванна Ильина… на певицу теперь учится. Очень нужное дело культура, товарищи. Наши сельские выдвиженцы. Будет арии петь – нам только в плюс… мы взрастили, воспитали. И дочку ее в люди выведем. Легко ли, Господи (замялся), самой учиться и девчонку учить… знаю по себе, как трудно. Приезжала к нам на Рождество (после Нового года, правильнее сказать).Пела в клубе: «Между небом и землей». Учительница Теплова на пианино подыгрывала. Певица ребятишек в хор отбирала. Пой, говорит, как я: во поле береза стояла. Про наше колхозное поле – как раз в точку. А вот между небом и землей – нехорошо. Меня, товарищи, из партии пока никто не исключал. Я вам вот что скажу, товарищи мои сельские интеллигенты: стойте обеими ногами на земле. И почаще приезжайте в родной колхоз «Маяк». Уж мы потеснимся… я в фельдшерском пункте на родильной кушетке переночую… комнату маме с дочкой уступлю. (Простое лицо его на продолжении последней фразы хорошеет, голос теплеет, потом вовсе пресекается.) Все, товарищи.
Зима- лето, зима-лето. Двенадцать месяцев зима, а остальное лето. Два года из десяти. Что без права переписки – в приговоре не было. Десять лет без права переписки - это не то и не про то. Однако письма от Фаины и к Фаине передавать не велено. Канула, как ключ на дно. Ее на ранней стадии отделили от стада. Ни конвоирам, ни лютым бабам уголовницам не видать как своих ушей. Ею поклонились высокому начальству, после определили в передвижной гулаговский театр играть передовых доярок, выпустив на грудь даже не завшивленные косы. И чтоб безо всяких поцелуев на сцене. Ferboten. Вплоть до особого распоряжения - а оно не поступало. С героем-любовником Фимой Нудельманом украдкой целовались за кулисами.
Авдей живет в невидимых хоромах. Скрипит крыльцо, когда он к нам выходит – ко мне, а иногда и к Пете с Анхен. Ступив на землю (ли ударившись об землю), вочеловечится, а иногда и волком является. К Авдотье ходит в гости: миловаться, да заодно проведать полукровок, пасущих стадо. Говорит нам с Петей: «Пождите… скоро мы войну затеем… не надолго. За ней придет другая… большая, страшная… такая уж как надо». – «Кому, Авдеюшко?» Молчит… должно быть, черту… кому ж еще. И Анхен грустно гладит сначала Петин жгуче-черный ежик, потом мою нефельдшерскую стрижку. Алешенька, скажи, кого ты любишь? Я, тетя Анечка? да всех. Она смеется. Никто так не смеется… лишь она… и умиленный рыжий пес ей лижет руку.
Кого Алеша любит? Машу, Федосьину дочь, которую вытащил с того света, как некогда доктор Теплов тетю Анечку. Было Маше семнадцать, она уж побывала в руках у «бабки» Авдотьи, что бабкой николи не будет. Пришла Маша в фельдшерский пункт на своих ногах, моя кровью крыльцо. Три дни Федосья ее не хватилась – не то привыкла, не то пила. Маша билась головой о кушетку: «Колодец высох… дай голову покрыть… за дверью стоит». Лекарства как об стенку горох. Дважды переливал свою кровь, в глазах темнело. Уговаривал не слышащую: «Не впущу… поперек лягу… под венец поведу… ветру венути не дам». Продержался до Авдея целые сутки. Авдей кровь остановил, сбил жар. Подоспел Павел Игнатьич с новым лекарством, но Машина молодость уж собрала войска и повела в атаку. Смерть отступала на глазах – Алеша крестился на рукомойник. Когда через полгода пошел свататься, выполняя обещанье, данное один на один находящемуся без сознанья человеку, Маша закрылась подолом и лица не казала. Мать буркнула: «Подите, Алексей Федорыч… стыдно ей». Так было и во второй раз, и в третий. В четвертый он идти не посмел. Если встречались на деревенской улице, Маша его видела не подымая глаз и сворачивала в проулок.
Встречаем в Недоспасове сороковой год: мы с Петей, Мариша-подросток, доктор Теплов и Шурочка, Алеша, супруги Самсоновы, Ирина Середина в трауре, десятилетний Сережа. А сам Середин погиб на отчаянно обороняемой финнами финской границе. Запоев ушел в запой - ничто не предвещало, кроме фамилии. Наивный, он только теперь догадался о наших с Петею отношениях. К тому же не знал, что меня только выдают за родную сестру Александры, и, следовательно, родство немного (не намного) дальше. Когда пытались открыть ему тайну расстрела моих родителей, глаза его были бессмысленны - он ничего не понял. Звали Авдеюшку на предмет заговора, сегодня должен придти его «отчитать». Жалкий, грязный, Василий Власьич Запоев, вечная наша защита, лежит за тонкой стеной. Я пою «Лесного царя», и мне что-то не по себе.
Горе поди к Егорью – те Егорий поборе. Горе поди за море – там вино не шатае. Авдей переливает воду из ведра в ведро, наговаривая на текущую струю. Алеша ассистирует: смачивает бинт в ведре «с наговором», переворачивает бесчувственное тело Василья Власьича и наносит влажный крест на лоб его. Тете Анечке велено стоять лицом к стенке: от нее отвораживают, пусть отворачивается. Смиренно все терпит: Авдей плюет ей в подол, отрезает порядочный клок волос – выбрасывает на вьюжный ветер. Горе неразделенной любви летит к оврагам и воет там волком на ущербную луну. Вышли втроем, оставив спящего – Сережа сидит под дверью, бормочет: горе поди к Егорью. Алеша будущего давно не видел, что-то оно становится больно смутным, но тут разглядел: этот мальчик держит в руках «Цветник духовный». Преемник растет.
Петру Федорычу к Фаине из Салехарда близко, однако сердце сердцу вести не подает Фаина давно любит Фиму, Петр Федорыч пока Анхен, Запоев теперь – только водку да полевой простор. Ирина Середина вышла замуж, и что-то у ней не ладится: Сережа живет в Недоспасове неведомо у кого. На Сереже заметно фирменное недоспасовское клеймо: след молодости его матери, прошедшей в этих стенах. Из Риги бежали на запад Елена Круминь с супругом, а муж Людмилы Янис зачем-то бежал один. Людмилу Янис с Кристиной заслали в Курганскую область. Петр Федорович седеет, а Фаина сидит. И вот уж май сорок первого – лучше не видеть будущего, оно подступит вплотную, успеете разглядеть. Опять зацвели поляны, побеги выгнали елки, и смирно ластятся волки к Авдееву сапогу. Алеша обнял Сережу за плечи – идут на хутора. Сережа вдруг изрекает: война будет через месяц. Еще один ясновидец… их тут хоть пруд пруди.
Сдавать странички (зачет по немецкому) значит столько-то знаков текста перевести из газеты, издаваемой на немецком здесь, в Москве. Осуществить перевод с перевода. Анхен красивей студенток, хоть ей уже тридцать шесть. Вечернюю консерваторию закончить она не успеет: чего-то не досдала, чего-то недостает. В начале войны докопаются до фамилии Эрлих - сослать в Сибирь не сошлют, но из вуза турнут.
Стенографисткой-машинисткой на прежнее место не взяли, уехали в эвакуацию без нее. С горя устроилась нянечкой в близлежащую школу – школу тут же закрыли: налеты стали сильней. Петр Федорович на фронте – офицер, но не муж… стало быть, за него аттестат никак не получишь. В Орле давно уже немцы, о наших ни слуху ни духу, и никому на свете дела до Анхен нет. Оклад продала с иконы, которой благословили названые родители на несчастливый брак. Сидят в темноте с Маришей, немного отдернули штору: прожектора нащупали в небе фрица… ведут. На батареях отопленья пестрые шкурки кошек, а батареи не топятся – надо таскать дрова. Заработала грыжу, попала на операцию. Оставили санитаркой: врачам ее стало жаль. Мариша худая и черствая… какие там киски-бантики. Ходит к матери в госпиталь – не за так, за обед. Читает ослепшим письма сухим подростковым голосом. Кормит безруких с ложки без улыбки в лице.
В конце сентября рыли окопы в мягкой орловской земле – Александра Иванна Теплова со старшими учениками, включая Сережу Середина. Бухало, ухало, полыхало и через несколько дней прокатилось поверх неглубоких окопов в стороне от деревни. Александра Иванна отпустила ребят и ставни в школе закрыла. Сказала: делайте вид, что по-немецки не знаете. И про меня молчите… я понимаю все. Павел Игнатьич последнее время работал сутками в госпитале. В недоспасовском фельдшерском пункте появлялся по понедельникам – Алеша давно на фронте. Запоев ушел в ополченье: лучше убитым, чем полоненным, хоть бы и женщиной. А что же Авдеево волхованье? это как от запоя: на время. Ушел на фронт несвободным – жизнь была не мила. Закрылись на засов вдвоем: Шурочка и Сережа – Самсоновы не пришли… Авдея вот тоже нет.
Авдей при деле: в полевом госпитале медбратом без документов при Алексее Федорыче под его личный ответ. Петр Федорович по штабам, картограф-геодезист с дипломом: обзор с любого холма сумеет изобразить, грамотно пишет сводки и донесенья печатает. Алеша хирург без диплома, от Бога. Уж коли Бог не помог – тогда Авдей, ничего не поделаешь. Просто так вытащить пулю в несложных случаях доверяют Алеше – хирургам времени нет поесть. Очень способный фельдшер, доучится после войны. Мишка Охотин попал к Алеше в палатку с начинающейся гангреной. Уже бы и отняли ногу, но было три операции понеотложней – хирург свалился и Мишке назначил на утро. За ночь Авдей шаманским способом крестника у гангрены отбил. Не мог порадеть о душе – так хотя бы о животе. Утром хирург сказал коротко: ампутация отменяется – и подал рапорт (давно собирался) о представленье к награде фельдшера Недоспасова. Авдею Арефьичу Енговатову выдали пару белья. Мишка на фронт из ссылки ушел, у него под Архангельском жена и двое детей. Таньке сейчас девятнадцать – гуляет, пес ее ешь, а то б я тебе сосватал. Отец давно уж не жив … он бы ей показал (про мать Алексей промолчал)…да ладно, найдем другую… такому-то молодцу. Молодцу - значит молодцу… Алексей себя в зеркале не разглядывал, даже во время бритья. Изменился, в какую сторону – не поймешь. Война, брат, изменит, еще и не так.
Февраль, юго-западный ветер летит от теплых морей. Авдотья везет салазки по осевшему снегу: тащит еду в усадьбу, без нее пропадут. Устала – обернулась волчицей, тянет как ездовая собака по насту нелегкую кладь. Глядишь, сыновья припряглись, побежали с матерью рядом. Перед усадьбой их прогнала, встала во весь стройный рост – Настасья Микулична, да и только. У ней большая опека: в невидимом доме Авдея наших раненых двое, в усадьбе Тепловы с Сережей, а супруги Самсоновы удрапали от греха. Бывший охотинский хутор снова теперь стал хутором – немцы смазливой Авдотье оставили пару коров. В госпитале лежат немцы, Павел Игнатьич прячется – никто пока, слава Богу, на него не донес. Фельдшерский пункт и школа на деревне закрыты, лечат и учат в усадьбе, да и то потайком. Сережа ходит за ранеными на Авдеевом хуторе – знает неплохо травы и много чего еще. Сказал: Алеша с Авдеем спасли Авдотьина сына… не волка, а настоящего - придет на обеих ногах.
Мишку отправили обратно в часть, признав годным: зажило, как на собаке. В Авдеевом невидимом доме двое солдат поначалу ковыляли на костылях – Сережа ночью принес, у него ключи от Алешина фельдшерского пункта. Через месяц отнес назад за ненадобностью. Олег Белоглазов прихрамывает, а младший, Женька Клушин, уж пляшет, сотрясая вполне осязаемый пятками пол. Двигаются наугад. Полное впечатленье, что ходят по воздуху над цветущей поляной. Снаружи их не видно даже Авдотье. Внутри дома Авдотья видит все, Сережа – то, что Авдотья позволит. Сейчас видит своих подопечных: те сидят на явственно скрипящей скамье, пьют молоко от Авдотьиных вечно взбрыкивающих коров, говорят за жизнь - куда податься? как выбираться отсюда? Не миновать поклониться Авдотье: если кто выведет за линию фронта, так это она, черт-баба. Давно не показывалась, ровно ей ни к чему. Только пес ее рыжий тут крутится.
Танька задрала подол, ходит тряпкой по временному настилу, улыбаясь Алеше счастливой улыбкой. Приехала – Мишку уже выписывали. Глянула на Алешу, какой он вырос хороший, и бух в ноги главврачу: возьмите меня санитаркой. Ну да! гулять ты сюда приехала? тебя вон брат родной ославил. Ладно, хрен с тобою… проверим: коли ты худо-бедно здорова, поступишь в гнойную перевязочную… неповадно будет гулять.
Худая как дикий гусь, плоские щеки в веснушках. Похожа скорей на архангельскую, а сама из Орла. В восемь лет увозили – испуганную, зареванную, от горшка два вершка, не на что посмотреть. Сказала горячим шепотом: вернемся вдвоем в Недоспасово… нас с тобой не убьют… ведьма, ведьмина дочь! Стреляют довольно далеко, полог палатки топорщится от полночного ветра – ах, хорошо… хорошо.
Не говорите, пожалуйста: у колдовской нежити все не как у людей. Право же, много сходства: Авдей на передовой – Авдотья в тылу отдувается. Натаскивает Сережу, как лет двенадцать назад Авдей обучал Алешу опасному ведовству. В волчьем облике принесла еще шестерых волчат, а выздоравливающих солдат сначала вконец иссушила, потом приласкала обоих, поссорив до мордобоя. Невидимый дом шатался, разросшийся лес смеялся, и облака играли в невиданную чехарду. Линия фронта в те дни была ох не близко – не выведет и Авдотья. Пока все бои друг с другом, а там еще поглядим.
У Петра Федорыча никогда толком не получалось горе. Его генетически сильная, да еще Авдеевым колдовством приумноженная энергетика всегда превозмогала, перебарывала горе аки Егорий в Авдеевом заговоре. Пока приходилось чертить разгромные карты военных действий, он никак не мог уныть духом. Уныние не входило в список его грехов. Как в ходе войны наступил перелом, Петр Федорыч стал за штабным столом вовсю свистать-заливаться щеглом. Ни дать ни взять покойный дедушка Иван Андреич, давно уж находившийся в раю вместе с супругой, собирательницей растерзанной души его. Внук был и щегловит и щеголеват в деда. Петр Федорыч с Анхен пошли в Ивана Андреича: старший наследник имени и сбоку-припеку племянница. Сияли разными гранями дедова очарованья: зашкаливающей красотой, изящною бесшабашностью, успешностью в искусствах и любовной науке, небрежением к быту, готовностью к переменам. Если незлобивый Иван Андреич при жизни и предъявлял большевикам какие претензии, то разве лишь за обман доверчивого простонародья. За своих прощал: считал себя полномочным. Парит над недоспасовским полем, парит в восходящем потоке воздуха легкая его тень. Не бойтесь убивающих тело. И убивающих душу не бойтесь. Останьтесь до самой смерти бесстрашными… не из роду будет, а в род.
Шурочка немцев последней и видела – наши заняли город пару часов назад. Собирала не вовремя августовские грибы – в доме ни крошки не было: Авдотья забастовала. Летом пусть ноги кормят… ведь кормят они волков. Грибы войну больно любят - так из земли и лезут, даже войну предвещают, хошь верьте, а хошь бы и нет. Поставила наземь корзинку – двое вышли из лесу и двинулись по шоссе вслед еле видным вдали. Села пыль отступленья на мураву обочины, ноги тяжко топтали растрескавшийся асфальт. Чур нас… перекрестилась и послала Сережу, показавшегося из чащи, с вестью на хутора.
Олег Белоглазов и Женька Клушин плясали теперь вдвоем – пол провалился, прах заклубился, и дом стал виден на миг. Сережа, свидетель чуда, остался в недоуменье: то ли он один видел, то ли и плясуны. Было не до того: подъехали двое СМЕРШевцев на мотоцикле с коляской, у каждого автомат. Быстро все разглядели, и говорить задержанным пришлось уже в другом месте, если только пришлось. Сережа слышал две очереди, будто по убегавшим (надеялся, что ослышался), и вой Разбоя в лесу. Думал: может быть, живы, пес его к ним проводит, и снова удастся выходить - однако Разбой не пошел. Упирался, гад, до упора и мрачно щетинил загривок, а сам Сережа искал, но ничего не нашел.
Самсоновы появились и рассказали: Ирина Середина с новым мужем, какой-то шишкой на ровном месте, сумели эвакуироваться при отступленье наших в октябре сорок первого. Сережу – ему тогда было двенадцать – может, и вправду забрать не успели: немцы наступали с недоспасовской стороны. Пока вестей от пропавшей матери не было. Сережа всю оккупацию оставался без тети-дяди. Не то тепловский, не то Авдотьин, не то обобщенно-недоспасовский. Первым пришло письмо от Алеши: странное и пространное, очень счастливое – на него не похоже. Все не по делу: про падучие звезды, заброшенные яблочные сады – как только цензура его пропустила. Скажут еще: шифровка.
Май в сельце Недоспасове – престольный праздник на тридцать один день: время цветущих полян. Мягкая средняя полоса торовата на чудеса. Ангелы вострубили победу – прислали последнюю партию раненых к Павлу Игнатьичу в госпиталь. Сопровождали их аж от самой Германии Алеша с Авдеем и осунувшаяся Танька – один торчащий живот. Не все помирать, кому-то надобно и рожать. Авдотья скрылась: не хочет, ведьма, быть бабушкой – рыщет волчицей. Ладно, Алеша роды сам принимал с Павлом Игнатьичем вместе: трудные были роды. Сын, Недоспасов Константин Алексеич. Жена уже год как вписана к Алеше в военный билет. Убьют, так хоть что-то получит… теперь уже не убьют.
Сентябрь только начался, пока еще не желтеет. Алексей Недоспасов нынче студент-заочник второго медицинского института в Москве. У него казенная квартира в деревне рядом с фельдшерским пунктом. Танька, качая сына, поет: придет серенький волчок, схватит Костю за бочок. О сером речь, а серый навстреч: серебристая волчица который раз заглядывает в сени. Интересуется. Пошла вон! пошла!
Покуда Алеша держал вступительные экзамены, при явно предрешенном их исходе, - жил у Анхен. Ей сорок, Марише девятнадцать, как и Кристине Янис – той почти двадцать. Людмилу Павловну из ссылки пока не вернули, Кристина одна отправилась к дедушке в Недоспасово. Ему за шестьдесят пять, он сильно сдал и в госпитале только консультирует. По дороге Кристина остановилась на два дня все в той же огромной квартире Анхен. Девушки-ровесницы прощебетали две ночи напролет и в результате поехали вместе к супругам Тепловым, сопровождаемые благополучно поступившим Алексеем Федорычем. Благополучно не поступившая в инъяз темноволосая Мариша и светленькая сдержанная Кристина гуляют рука об руку под заметно постаревшими недоспасовскими липами. Кто-то вошел в ворота парка. Высокий, интересный офицер с эффектной седой прядью. Петр Федорович, знакомый Марише со времен, когда та еще говорить не умела. Двойник куклы-петрушки, паж для поцелуев. Авдеев бесценный подарок конечно же цел у тридцатишестилетнего красавца. Плюс два ордена - под конец войны уже в штабе дивизии… и обворожительная улыбка. В общем, пусть Анхен будет благодарна, что Петр Федорович показывает пейзажистые недоспасовские окрестности Кристине, а не Марише, которая зато пишет матери жесткие отчеты о положении вещей. И Анхен не едет в Недоспасово - не едет, не шлет письма.
Новый председатель колхоза «Маяк» товарищ Похмелкин взъелся на увертливого пятидесятипятилетнего бухгалтера Самсонова и выгнал на фиг. Тот подался с Ольгой Ильиничной в Феодосию, где у ее матери был частный домик. Шестнадцатилетнего Сережу, учащегося все того же фельдшерского училища, оставили в подручные Алексею Федорычу до востребования Ириной Ильиничной. Однако та не объявлялась – затерялась в послевоенной неразберихе, хоть такой красавице спрятаться трудно. Должно быть, где-то в прекрасном далеке все сорокалетние женщины статны и синеглазы. Так или иначе, Сережа сидит в апрельской теплой дымке на скрипучем крыльце Авдеева невидимого дома и вежливенько говорит в пустоту: «Авдей Арефьич… Вы бы сделали что-нибудь… Анна Иванна там в Москве убивается - как бы чего не вышло. Алексей Федорыч до зимней сессии туда не попадет». Из воздуха возникает моложавый Авдеев басок: «Какая такая спесия? не разбираюсь я в ихних бабьих делах. Уволь, сынок, на покой…мне вон. Авдотью пожалеть некогда. Сеять пора… мужиков мало, погоды нету. Надо суетиться. Поди к фершалу Алешке - там хоть дело есть… не морочь мне голову». И удаляется делать погоду – это он умеет… еще как.
Женщина лет тридцати с застывшим взглядом и белесым фибровым чемоданом, перетянутым матерчатым ремнем, пыталась отпереть входную дверь коммунальной квартиры номер пятнадцать дома номер двадцать шесть по Башиловской улице. Не получилось – замок сменили пять лет назад. Сколько звонков? забыла. Позвонила дважды: рука сама вспомнила. Открыла девушка лет двадцати с соломенными волосами. Вы Фаина? (У приезжей не получилось кивнуть.) Мы Вас ждали через год. (Прозвучало: не ждали.) А вот моя мама до сих пор… входите. (Куда теперь? у Фимы жена с сыном вернулась из эвакуации.) Середина октября, но еще не топят. Сидит в пальто у стола. Безымянная блондинка подвинула чемодан к стенке, стоит посреди комнаты. (Жива ли бабушка в Кисловодске? если нет, дом достался тете Доре. Но ведь там были немцы… может, никого уже… ) Сглотнула, встала, взяла чемодан. Ручка оборвалась, чемодан грохнулся. Подняла за матерчатый ремень. Пожалуй, пойду… я проездом в Кисловодск. – Не хотите забрать вещи? – Нет, и без того тяжело. (Что правда, то правда. Наволочки с костяными пуговицами прежние, не износились. К тете Анечке… там была какая-то юношеская любовь… но тетя Шура говорит: пустые сплетни.)
Вышла на площадку, не приглашая в квартиру, растрепанная полуседая гражданка в халате школьной нянечки и больничных тапочках с кантом. Фаина не сразу сообразила, кто это. Взглянула вопросительно в глаза – опять не узнала. Неописуемая, неповторимая прелесть взгляда Анхен – глубина, тишина, радость, ласка, пытливость, удивленье – все начисто исчезло. Будто не Фаина из лагерей, а, наоборот, она. Муть в зрачках, и двери настежь, и бутылка стоит на столе. В третий раз не отравилась одним махом – стала травиться ежедневно. Женщина, не умеющая держать удар. Кладущая все яйца в одну корзину. Сверхреактивная, необычайно быстро расцветающая и столь же быстро загибающаяся. Фаина пробормотала: простите, я ошиблась дверью – и устало поволокла фибровый чемодан неведомо куда. В конце концов стало ведомо, что в Кисловодск.
Снова май не замай в Недоспасове – май сорок седьмого. Горелое бревно на енговатовском хуторе в целости и сохранности. Невидимая изба, должно быть, поближе к лесу, а это у них, у Авдея с Авдотьей, заместо завалинки. Сидят – красивые, черти полосатые. Авдотья говорит без умолку, неважно что – важен голос. Обволакивающий, льнущий, по-звериному раскатистый. Так мурлычет уссурийская тигрица, вибрируя пушистым брюхом. Земля ходит ходуном от Авдотьина говора, и тихо дребезжат призрачные стекла. Ждала Авдея-чародея четыре года. Ну, не так уж строго ждала, на то она и ведьма. Теперь два года наглядеться не может. Чудеса в решете: Авдей поседел. Двадцать один год его не брало. Как в двадцатом годе большевички расстреляли чернявого конокрадова внука, так в сорок первом и ушел: без единого седого волоска и без единого документа. У нечисти какие-такие бумаги. Только война не свой брат, повидал почище расстрела. Поседеешь небось. Однако ж ему, черту лешему, все неймется. А кукушка кукует им, несмертельным, и не может накуковаться.
Лето в зените. Алеша лежит на пузе в траве-снытке за недоспасовским сараем, где некогда предупреждал тетю Анечку насчет Фаининого отца. Двухлетний Костя с непокрытой русой головкой сидит дует на непрочный одуванчик. Пачкает руки белесым соком, что оставляет темные пятна. Авдей – кум серебристой волчицы – тоже стал серебряным. Торчит курчавой шапкой волос из высоко поднявшейся сныти – та цветет, пахнет и зовется об эту пору иначе: дурманом. Держат совет – дитя в нем участия не принимает, Танька тоже: стоит смотрит на мужа. Ее глаза всегда на Алеше: Костя успеет отползти-отойти куда угодно, нескоро спохватится. Авдей, конечно, знает, от кого отвораживают Анну Иванну. Однако дело деликатное. Надо, чтоб и Петр Федорыч не знал, и она, сердешная ворожбы не заметила. Господа они есть господа, тридцать лет советской власти ничего не меняют. Подошел Сережа – нужный человек. Ему восемнадцать, пошел бы в осенний призыв, кабы не фельдшерское училище. Все равно будет военнообязанный, по стопам Алеши. Услыхал начало разговора будучи в доме – у него последнее время прорезалась такая способность… фиг утаишься. Говорит: пошлите меня, она не догадается… а наговор сделаем на хорошо продуманный подарок. Остановились на холщевой блузке с рукавом-японкой: Алеша купил в городе для Таньки, она еще не носила… пусть вышьет крестом Авдеев наговор. Тетя Анечка поспешит надеть красивую вещь и подпадет под власть слов мелкого, едва различимого узора.
Не надела. Сидела, наливши глаза – к подарку не притронулась. Сережа ей: померьте да померьте – ни в какую. Пришлось ночью подсунуть под нее, бесчувственную, смятый Авдеев наговор, добавляя для верности: горе, поди к Егорью. И вздрагивал засыпая не пришедший с войны в Недоспасово наконец кем-то любимый товарищ Запоев. Утром она встала какая-то не такая: безразличная ко всему без изъятья. Сережа взглянул рано наметанным глазом, перекрестился посеред груди незаметным крестиком и сравнительно спокойно отправился в Орел, тем более что навстречу ему ехала из Орла Мариша.
Анна Иванна Ильина сейчас ведет уроки пенья в московской женской школе. Это не то что мыть толчки промеж двумя бомбежками. За консерваторию не досдала всего чуть-чуть, представила необходимые справки – после войны дело обычное, никто не удивился. Голос у нее стал ниже и глуше. Разучивает со смирными девочками бравурные песни тридцатых годов – в них заметен фашистский оттенок:
Старшие братья идут в колоннах,
Каждому двадцать лет.
Ветер над ними колышет знамена,
Лучше которых нет.
Пусть я моложе, ну так что же –
Быстро дни пролетят,
И в комсомоле я буду тоже,
Буду как старший брат.
Буду расти я здоровым и смелым,
Бодрым и в зной, и в метель,
Свой парашют открывать умело,
Бить без промаха в цель.
И так далее, и тому подобное. Ей, сверхвпечатлительной, Авдеева-Сережина ворожба вышла боком. Не от Петра Федорыча отворожили – от любви отвадили раз и навсегда. Застывшая красота осталась на лице пугающей маской - девчонки ее побаиваются, зовут за глаза ведьмой. Не видали они настоящих ведьм: те ого-го. Мариша, обучающаяся теперь кройке и шитью, по старой привычке примерила материну вышитую блузку. Долго смотрелась в зеркало: понравился рукав-японка. Была и раньше черствая – стала вовсе расчетлива. В общем, первый прокол у Авдея… пора на переквалификацию.
Значит, вы не видали настоящей ведьмы? Вот она - зашла наконец в человечьем обличье поглядеть на внука. Заодно и на дочь, которой не видала не много не мало семнадцать лет, если не считать той короткой минуточки, когда та храбро прогнала веником ее, волчицу, от порога. Дочь со всей силы шлепала худыми руками тесто о столешницу. Глянула в бойкие глаза тридцатипятилетней красавицы, задернула ситцевую занавеску сыновней кроватки. Обтерла руки о передник и хмуро ждала. Тут занавеска с цветочками сама отползла обратно, и спящий мальчик предстал черным очам Авдотьи. Улыбнулся во сне, сказал явственно: бабушка! Танька не в шутку перепугалась, грудью выперла непрошенную гостью за дверь, столкнула с крыльца – откуда что взялось. Бабенка не удержалась на ногах, полетела кубарем. Ударилась оземь, обернулась волчицей и пустилась к лесу как-то боком, оглядываясь с разворотом всего корпуса, по волчьему обыкновенью. О Господи! скорей бы Алеша пришел. А то ведь эта нахалка была один к одному похожа на покойницу мать. Сообразила, когда у перелеска к волчице пристал узнаваемый рыжий пес – не их, енговатовский. Потом оба слились с октябрьским рыжим лесом, укутанным в волчий серый ранний вечерний туман – и концов не найти.
Из кисловодской семьи уцелела лишь тетя Дора, врач, находившаяся на фронте. Фаина уж год как живет в том доме, где некогда за столом у бабушки Хавы демонстрировала знанье пары немецких слов. Бабушка всплескивала руками, точно ниточкой перетянутыми, и долго восхищалась на непонятном идеш. Ну, немцы с ней по-своему и поговорили. Серебряные столовые приборы с подставками для ножей и вилок тогда же ушли со двора, а с ними и память об успехах Фаины в немецком. Снявши голову, по волосам не плачут. Развод с Петром Федорычем Фаина оформила заочно. В свои тридцать она слегка утратила талию, изумрудный взор ее стал тяжеле. Под причитанья тети Доры отрезала хорошие косы и стала ходить в парикмахерскую. Работает администратором по приему отдыхающих в санатории – тетя Дора устроила. Носит в конце октября бежевое коверкотовое пальто доброй тети Адочки, не успевшей эвакуироваться, и маленькую бордовую велюровую шляпку-плюшку. Не по погоде, но очень уж нравится. Жизнь начала обретать если не вкус, то во всяком случае краски. Темная деревня Недоспасово с неровной кромкой леса по горизонту и подвываньем мифических волков не снилась больше Фаине. Пусть гром с ясного неба разразит эту равнину. Пусть врастут в землю бревенчатые избы, скрывающие нищету. Что-то уж больно много проклятий. Значит, еще не забылось, не вытеснилось.
Такие времена видевши – долго не заживешься. Павлу Игнатьичу нет и семидесяти, однако ж он совсем развалина. Вдобавок его мучает конфигурация Кристина–Петя-Анхен: боится, как бы она опять не. Руки помнят холод бьющегося о грань жизни и смерти тела. Сердце помнит, как проваливалось сквозь пол со страху. Черт бы побрал женщин… они все ставят на кон. Черт бы побрал пресловутые Петины достоинства. Черт бы побрал цепкие Зинаидины гены… Кристина точь в точь такая же. Черт бы побрал пережженную Авдеем веревку с узлом. Шура… она одна… покой ее глаз… покой ее голоса… покой смерти.
Его хоронили по первому морозцу на неухоженном недоспасовском кладбище, возле обезглавленной церкви Спаса. Пети как всегда не было. Спокойная Анхен беседовала с красивой Кристиной. Да, я после войны не была в Недоспасове. А лучше б побывала – показала старику свое равнодушное лицо. Или, может, было бы еще хуже. Черт их всех побери. Высокомерную двадцатидвухлетнюю Маришу, томящуюся возле разверстой могилы, и не менее скучающую Кристину, новоиспеченную фрау Недоспасофф. Нет, вот два неподдельных горя: вдова Александра Ивановна обняла не заставшую отца в живых Людмилу Янис. И еще одна птичка прилетела: сорокачетырехлетняя Ирина Ильинична Середина явилась наконец оприходовать девятнадцатилетнего сына. Хотела увезти в Свердловск, но он, совершеннолетний, воспротивился – наследник тайного знанья.
Михаилу Охотину про похороны опосля все же написали – он ведь помнил бонбоньерки доктора Теплова. Приехал довольно скоро: в несравненном недоспасовском мае навестить образумившуюся сеструху и друга детства, негордого барчука Алешку, великовозрастного студента-заочника. Сидели пили. Танька как всегда глядела только на мужа. Нет бы на брата – с госпиталя его не видала. Зато племянник Костя – по четвертому году – дядю сразу признал, пошел на коленки, теребил колючие щеки. Ну уж с детьми Михаил как-никак умел. Подарил мальчонке глиняную свистульку-петушка и долго с азартом свистел. Пообедали, Танька уложила Костю, моет посуду. Друзья вышли за ворота и не сговариваясь зашагали на хутора. Рыжий пес вынырнул из первого же куста, перегородив Михаилу дорогу – тот споткнулся от неожиданности. Разбой прижался к длинной его ноге и замер в порыве собачьей нежности. Пошли втроем – пес все заглядывал Михаилу в глаза. Вот охотинский хутор. Справная черноглазая бабенка пасет двух комолых коров. Слегка отвернулась, взглянула на прохожих исподтишка, и сердце Михайлово заныло: вылитая покойница мать… должно быть, из той же деревни брадена, из Починок. Пришли на Авдееву пустошь – обгорелая печь торчит средь поляны. Потрогали – теплая. Полезли внутрь – там горшок пшенной каши. Поели без ложек: брали щепотью, подставляли ладонь, чтоб не проронить. Как сызмальства пошло-поехало, так в сказке и обживаемся, иной раз довольно страшной. Слоеный билибинский закат, зубчатый ельник, круторогий белесый месяц – все сказочный фон. По нему как по канве вышиваются нехитрые чудеса: подумаешь – печь от сгоревшей избы сама растопилась… это что, то ли будет. Авдеюшко! – кликнул Алеша. Такой из чащи вышел матерый седой волчище. Разбой с ним обнюхался, и ушли бок о бок. Вот тебе и весь сказ. Посидели на горелом бревне, покосились друг на друга – оба с проседью. С детства как братья, теперь еще породнились. Молчат: говорить не выходит. Алексей стал сильный, суровый, жилистый: деревня его отняла у барской усадьбы, перетянула. Была и быльем поросла сложная жизнь усадьбы. Разбилось – не склеишь. Алеша привил себя черенком к дикой яблоньке. Жертвенный изначально – нашел, кому жертвовать. Кому и чему. Встали как по команде, двинулись домой.
Мимо Охотина хутора шли не вздымая глаз. Чуть отойдя, наткнулись на девушку лет восемнадцати – сидела плела венок. Ты чья? – Охотинская… Авдотьина дочь. - Не бзди! у меня сестра Танька, вот ее муж Алексей. Как звать-то, чудо лесное? – Никак… меня не крестили. Мать когда померла родами, думали, я не живая… не было семи месяцев. Бросили… не дали оглянуться… леший меня забрал. – А ты, лешачиха, красивая… Таньке куда до тебя. Бледновата, правда… сойдешь и так. Айда, девка, с нами! вот мы тебе жениха! – Не, я помолвлена. – С кем же, чудо? Молчит. Пришли на деревню. Сережа у них в гостях, играет с Костею в прятки. Ну, брат, дела! лесную русалку встрели. Раньше тут не водилось. Видал? Тот, покраснев, не ответил. Ага, попался! ты что же, венчаться станешь? – Не тронь его, Мишка… оставь. Места у нас непростые… не одно, так другое. Вон город сюда не растет… и люди совсем не меняются… Сам заметил, небось.
Русалкин жених Сергей Середин, фельдшер, студент заочник мединститута – по следам обожаемого Алеши – ужинает на большой недоспасовской кухне, где некогда его мать Ирина Ильинична стряпала и пленяла невольно подростка Петю. Вдова Александра Иванна, вся седая – ей нет и пятидесяти пяти – ласково налила ему супу. Весь день прививал деревенских ребят комбинированной вакциной. Прислали строгий приказ, только что-то было неладно: дети с прививки болели. Поел, помог тете Шуре убрать со стола, поцеловал ей руку и деру. Начало мая (коронный недоспасовский месяц). Подземные воды вышли в неширокий долок, там сейчас мокрый луг и цветут калужницы. Девушка без имени моет в стоячей лужице стройные ноги, узлом завязав подол. Он подойдет неслышно, невысокий и ладный, белокуро-чубатый (смахивает на Есенина), а дальше все не для вас. Эти места не простые – Алеша верно сказал.
Ведьма, которая в первом своем, человеческом воплощении, померла рожая, заведомо не сторонница и не пособница продолжения рода человеческого. В повитухи Авдотью никто и не звал. Это по части доктора Алексея Федорыча (чуть-чуть еще не доучился) и его подпаска Сергея. Вдвоем они баб-рожениц пасли. Зато уж извести плод – Авдотьино дело, особенно в пору послевоенного запрета на аборты, дальше по инерции. Небойкая Маша, испорченная Авдотьей перед войной и Алешей спасенная, в сорок втором умудрилась попасться немцам возле горящей скирды – ее в упор расстреляли. Героини потом из нее не вышло: мать спилась и ничего не могла пояснить, а собственная Машина скромность витала в воздухе, гася все попытки изобразить ее храброй подпольщицей. Сейчас, летом сорок девятого, тоже пришла тихая девушка – Авдотья имени не спросила (его и не было), а кивнула лечь. Та все стояла. Тетка Авдотья, скажи, кого я рожу? Ведьма так на нее прикрикнула, что задрожали стекла в распахнутых окнах. «Рехнулась что ли? мне плевать с высокого дерева – сын или дочь». Дочь… дочь… дочь – отозвалось от леса. Сердца как такового не было у Авдотьи (черт разберется там у ведьмы в нутре), то и не защемило. Добро Авдотья делала более из упрямства: кого советская власть обездолила – тех кормила, кого изранили немцы – лечила. Нам бы ее упрямство. Девушка продолжала мяться: «Не серчай... а вдруг я рожу лешачонка». Ведьма живо включилась в проблему. От лешего так от лешего. Что перед ней лешачиха – она не доперла. Авдей бы живо сообразил, но его в бабьи дела и не путали. Знаешь, девка, там и впрямь чегой-то неладно. А ну потерпи. Когда безымянная выбралась от Авдотьи – еле дошла до леса. Села подобно Аленушке над торфяным озерцем и затужила. Из черной воды высунулась рука, потянула ее за подол. Сопротивляться совсем не хотелось. Зеркальная гладь сомкнулась над головой. Какое еще там венчанье. Через два дня Разбой привел Алешу с Сережей к лесному болотцу, прежде обнюхав ленту малиновую из косы. Шарили долго шестом, но без толку. Таньку пугать не стали: и без того кругом лес. Вот так посади его – он подступит к крыльцу. Глядишь, то волчица в сени заглянет, то поглядит русалка в окно. А что, бывает? как же – в лунные ночи. Не лесная, а водяная: на крыльце по утрам лужа, как из ведра. Ага.
Сидят на кафедре в академии Фрунзе: Петр Федорович – он пришел преподавать в феврале сорок шестого, сейчас уже защитился – и заведующий Вячеслав Никифорович Сороковой, муж двадцатипятилетней Марины Ильиной (угадайте, кто посватал). Петр Федорович показывает снимок сына Юры – ему полгода, лежит задравши ножки. Окно выходит на строгие асфальтовые задворки. Поэтичный Арбат течет как река с другой стороны, и там же, в конце бульвара, жухнет на ранней жаре майская сирень. Петр Федорович глядит на часы, дергающие секундной стрелкой под портретом товарища Сталина. Убирает фотографию в стол, идет принимать зачет. За десять минут раздал курсантам вопросы для подготовки, неподвижно смотрит в окошко – из этой аудитории уже на ту, арбатскую сторону. Несерьезно нарядный павильон станции метро, ресторан «Прага»… далее туда, к Дорогомиловской - дорога в Кунцево. Легкий шумок, шорох бумаги. Дежурный встает, говорит с нажимом: товарищи офицеры! Утихло. Кристина ему чужая… понял не сразу, но отчетливо. Все не его… не в свои сани не садись. Родное осталось в юности. Верней, в Недоспасове. Некоторое время хранилось в глазах у Анхен. Теперь погасло.
И еще год прошел. Снова май – подымай выше: Анхен катает по Гоголевскому бульвару коляску с трехмесячной внучкой Аллой. На девочке розовый чепчик в рюшках, женщина в темно-розовом платье, как двадцать четыре года назад. Назвать ее бабушкой не поворачивается язык, и все же какое-то несоответствие в этой сцене. Женщина явно красива, но словно душа отлетела из тела загодя, раньше смерти. Куда? должно быть, туда где отрадно. А здесь ничто не держит – ни дочь, ни внучка, ни май.
У Фаины сегодня мозги набекрень. Наконец свершилось: главврач Натан Соломоныч Поляков вчера выдал замуж Эстер, единственное дитя. Фаине давно обещано: через месяц после свадьбы дочери Натан подаст на развод. Мадам Полякова – детский ревматолог – проходит дважды в день через приемный покой мимо Фаины, вся в заботах и в полном неведении относительно планов мужа. Фаина – или Фейгеле? она совсем растерялась – чуть не забыла послать в процедурный кабинет мать с ребенком без третьей комбинированной прививки. Таких много: вакцина еще не везде получена. Вот бы тетя Дора ругала… Натан вчера строго приказывал - инструкция пришла из Москвы. Дитя поболеет дней пять с высокой температурой. Но огорченная мать до девятого кабинета дойти не успела: ей преградил дорогу поднявшийся с кресла человек весьма обычной наружности. Присядьте, гражданочка… и мальчика усадите. Подходит к Фаине, показывает удостоверенье, от которого бедную в дрожь бросает. Уводит ее в кабинет без номера, что всегда заперт. Открывает своим ключом и начинает допрос. Дело кремлевских врачей разошлось кругами по воде - шьют вредительство. Фаина дрожит, валит тетю Дору, Натана. Ее отпускают, но приступить к работе не разрешают. Завтра получит расчет и трудовую книжку. Домой идти страшно, сидит до темноты на бульваре. Когда наконец решается – дверь опечатана. Теперь у Фаины нет даже фибрового чемодана. Мерзнет всю ночь на скамье у бювета под облетевшим каштаном. С утра получает деньги за пять дней работы плюс неиспользованный отпуск. Уезжает – не в Москву, а в Орел. Точней, в Недоспасово, по давнему своему представленью о нем как о нерушимом убежище. Хорошо, что не провалились сквозь землю эти темные избы… не плюй в колодец. «Фейгеле, девочка, - говорит тетя Шура, - все минует, не плачь». И миновало, еще как миновало. Тело вождя лежало неприбранное: боялись войти, а душа уносилась таким зияющим смерчем, будто намерена землю насквозь просверлить.
Ранней весною, на мягком солнышке, на теплых пятнах талого снега, на неизбывном горелом бревне сидят втроем: тридцатисемилетний доктор Алексей Недоспасов, стулент-заочник-медик Сергей Середин и безразмерный, безвозрастный, но поседевший беспаспортный всемогущий медбрат Авдей Енговатов. Авдеюшко, что у нас впереди? – Да вы, мои умники, сами чай видите. – Не, не видим, скажи. – Вернемся к церкви… не скоро… лет через сорок. – А ты? – Уйду, должно быть… про себя я так четко не вижу. – Куда? – А куда ушел этот кремлевский… там, поди, жарко. – Да уж не холодно. Блик от лужицы у Авдея на лбу. Морщин прибавилось. Ты постарел, Авдей. – Пора уж… стоит только начать. Лет до восьмидесяти доживу, поумнею. – Ты и так не дурак… тридцать три года небось не старел, пора бы и честь знать. – Ладно, теперь постарею… меняется мир на глазах. Злодей вот издох. – Кремлевский? – Нет, пес… даже в лес не ушел. Я тут закопал. – Авдей! у Сереги невеста в Москве завелась, похожая на русалку. Он фото показывал… правда. – Мне что, я не поп… и не отец русалкам. – Кто тебя знает… с твоей Авдотьей. Она еще не стареет? – Дерзкие стали вы мужики… а были тише воды. – Были да сплыли… жизнь выучит… я вон и сам седой. – Зато с едой, и с женой, и с сыном, язви его, Константином. В школу, зараза, ходит, к Александре Иванне… балуется, черт. А ты чай от нас уедешь, Серега? молчишь…стало быть, уедешь. Ну, скатертью дорога тебе. Фаня ваша к черкесам опять собирается7 – На завтра у ней билет: в ночь поезд через Орел. Тетю ее выпустили, а главврвч ихний помер сердечным приступом на допросе. Ты, Авдей, еще не забыл такое слово «главврач»? - Помню малость… он мне выдал бязевое белье, когда мы Мишке Охотину ногу с тобой сохранили. Так помер Анатолий Максимыч? – Нет, другой… Натан Соломоныч. – Некрещеная, значит, душа… не увидит рая. И я не увижу. Погляди за меня, Алешенька… ты человек праведный, хоть языкастый. – Посмотреть посмотрю, да тебе, брат, в пекло весть подать не сумею. – Ишь как разговорился… для красного словца ни матери ни отца не жалеешь. А коли меня, колдуна, Господь помилует? выйдет, ты зря брехал? греха не боишься. – Авдей, а ты слово «допрос» тоже помнишь? – Не спрашивай… подите лучше домой. Убывает моя колдовская сила. Хорошо тебе потешаться. Погоди еще… без меня будет трудно в новой, как ее… - Амбулатории, Авдей. Ну, прощевай. А ты, Серега, всавай и айда.
Недоспасовский май – ай, хорош. Фаинин след не успел простыть – явился Петр Федорович. Один, без жены и ребенка. Тетя Шурочка так и не дотянулась положить седую голову на его изрядно обвисшее, опустившееся плечо. Блуждающий Петин взгляд, дергающееся веко. Петенька, на работе неладно? перемены, перестановки? – И это тоже… но главное – дома. И замолчал. Сережа побежал за Алешей – пришли всей семьей. Костя серьезно пел: есть в заброшенной усадьбе развалившийся сарай. Тетя Шурочка собирала на стол. Танька как всегда глядела на мужа (можно не говорить, само собой разумеется). Братья опять поменялись ролями, точно в детстве, когда несли домой с хуторов рваный «Цветник духовный». Алеша: мосластый, обветренный, резкий, насмешливый, сильный, задиристый. Только теперь стало видно, какой у него дальнобойный и синий взгляд. Не Авдеевым колдовством, а многолетним безудержным обожаньем несчетного числа деревенских заезженных баб. Петр Федорыч: человек, из-под которого только что незаметно вынули стул. То есть стула пока что никто не выдернул, просто душу объял леденящий страх, отнимающий напрочь силы. Поел, поцеловал как все у тетушки руку - и уж торопит брата на хутора. Пошли. Из лесу порскают зайцы: волков давненько не видно - перевелись. Проскочили Охотин хутор – Авдотья не то притаилась (не подняла занавеску), не то гостила у кума. Корова мычала в хлеву. Авдей их заслышал и встретил – на самодельных липовых костылях... скырлы, скырлы. Ты что, Авдеюшко? – Вот, вступило в колени. Закашлялся. Петр Федорыч сник: похоже, не у кого теперь просить силы. А прежний подарок слабеет вместе с дарителем. Отольются Петру Федорычу прежние женские слезки. Их несчастья вовне – его беда в нем самом.
Май и в Москве хорош, только уже кончается. Сережа сдал какой-то экзамен, сидит у пруда с русалкой в любимом Нескучном саду. Игрушечный пруд зарастает желтенькими кувшинками – одна уж раскрылась, раскрываются и другие. Девушку зовут Тоней. Тонущее у ней имя, тонкие у ней руки, и волосы точно мокрые стекают к покатым плечам. Вся обтекаемая, как морской лев или, вернее, львица. Мастер спорта по плаванью, лаборантка мединститута. Если надумает поступать – поступит, проблем не будет. Похожа и не похожа на ту, безымянную нежить. Это чувство безадресно, зациклишься – пропадешь.
Удивительное есть свойство у советского учрежденья, военного или штатского: делать исправным трусом мужчину, выросшего из храброго мальчика. Петр Федорыч, хоть и трясся, благополучно пережил в академии имени Фрунзе: расстрел Лаврентия Палыча, приход Никиты Хрущева, обе опалы маршала Жукова – преподает, уцелел. Как говорил генералитет при министре Гречко: кукурузу пережили – и гречку переживем. Петр Федорыч пока в чине майора, но вскоре ждет повышенья. Не разведен… измены жены его стали давно анекдотом на службе. Красивая, холодная, тщеславная… не люблю. Встретил на улице Анхен - еле-еле раскланялись. Не ожило все былое в обоих отживших сердцах.
Когда в начале шестидесятых вошло в обиход слово «экстрасенс», доктор Середин как раз им и оказался. «Нетрадиционная медицина», «целительство» - этого еще не было. «Телепатия» - пожалуйста. Ему телепали и телепали: стопроцентное попаданье. Жил он с женой Тоней и тещей Галиной Евгеньевной в одной комнате коммуналки на какой-то по счету улице Ямского Поля. Пять семей соседей. Те, еще не вполне оттаявшие в период хрущевской оттепели, боялись думать при нем. Интенсивно размышляли лишь в часы его больничных дежурств – теща вывешивала график в туалете. Сережа вниманья не обращал: считал, речь идет об уборке. Сам до того навострился, что слышал из Недоспасова тяжелые как жернова Авдеевы мысли: чтой-то я быстро старею… не надо бы… много чего впереди… Алешка вон отдал маненько силы… он ишо нагуляет… Серега – пиши пропало… как от козла, ни шерсти, ни молока. Преувеличивает. Для Авдея кто в Недоспасове – тот хорош. А в Москве одно баловство.
Картина из запасников Русского музея: Авдотья купается в лесном озерке. В чем мать родила… а вы что думали – в бикини? Май… жара стоит небывалая Как говорится: старожилы не припомнят. Не стареет Авдотья, до нее еще не дошло. Волчицей больше не бегает: откочевали друзья ее волки в Тамбовскую область. Купается, полотеничком вытирается, в зеркале вод отражается. И бледная, не очень счастливая русалка глядит на мать из кусточка ракитова. Зачем они только рождаются, в недобрый час не доношены – сама что лось, а ребенка хучь брось? Кто удачных нас разберет: не заживаем ли силушку на три поколенья вперед? А после скажут: природа де отдыхает? кто знает и кто рассудит? Будя зря говорить… вон Мишка и Танька справные. Почему- то однако совестно забрать себе столько силы… добром оно не кончается… и куда ее, силу, девать?
Тетя Шурочка прожила семьдесят лет, для женщины мало: отказалась от операции. Оттуда окликнули – быстро она собралась. Похороны, октябрь шестьдесят пятого года. Все явились, кого она привечала, и даже кого осуждала - стоят у гроба. Седая Анхен с застывшим лицом. Холеные иждивенки мужей Марина с Кристиной. Петр Федорович с язвенною болезнью. Сын его Юра с комсомольским значком. Тринадцатилетняя Алла, выглядящая на пятнадцать. Дружные Сергей с Тоней – бездетные, подсознательно боящиеся родить маленького водяного. Красивый, неуклонно мужающий Алексей Федорыч и худущая преданная Татьяна. Костя, пришедший из армии, рабочий сцены в орловском драматическом – не пропускает ни репетиции, мечтает о режиссуре. Мишка Охотин, немного спившийся, но обаятельный, и Фаина, вконец располневшая. Авдей – припадает на левую ногу. Все да не все: нет Авдотьи. Стареть не хочет, в Недоспасове жить скучает. Торговала из бочки квасом в Орле, после и вовсе исчезла. Баба с возу – кобыле легче. Вот и кобыла: на деревенской телеге едет на кладбище – два шага от усадьбы – учительница Теплова. Увидимся, милые! ангел на все дела!
Шестьдесят седьмой год – пятидесятилетье советской власти. В магазинах много женских мохеровых свитеров (одна модель в двух цветах) и мужских болоньевых курток до колен, болотного цвета. Подарок народу в честь юбилея, но больно уж дорого, не в подъем. Константин, фактически поработавший без оплаты помощником режиссера, поступает успешно в Щукинское. Жить он будет у Анхен – та на пенсии, ходит во МХАТ по входным, в консерваторию по талончикам от дешевых абонементов прошлых лет. Авдотья объявилась у Сережи с Тоней немедленно после смерти Галины Евгеньевны: жить втроем им не привыкать. Постарела, как ни крутилась: года на три постарше их. Развела в Москве такую экстрасенсорику – не хлопай ушами, держись. Опять не желтеют долго ясени на Ордынке под окошком у Анхен – в карих глазах юноши проходит другая жизнь.
Невидимый дом Авдея стал виден с паденьем власти, которой он сам предсказал когда-то мужицкий век. Только что получивши за спектакль «золотую маску», Костя привез на машине дядю Петю в гости к отцу. Дядюшке сейчас восемьдесят, братьям пора повидаться – все мы под Богом ходим, откладывать смысла нет. Назавтра с утра пораньше повез их на хутор к Авдею: хотели увидеть дом, о котором идет молва. Волки опять расплодились, надо бы их пугнуть: выходят и нагло смотрят из-подо лба в стекло. Нету на них управы, нету пса-провожатого, а ведь ходили лесом, и никогда ничего. Авдей уже слег помирать и потому их не встретил. Лег не под образа – какие у колдуна, прости Господи, образа. Лег под афишку Авдотьи с ее моложавым портретом и полным перечисленьем оказываемых услуг. Приворот по фото, возвращенье мужей и прочее. Гарантия результата, умеренная цена. Авдеюшко, что, не можется? хвораешь? – Как можно, доктор… так можется, что и можно сей же час помирать. Ихняя власть окочурилась, дожили мы до праздника… праздник сегодня на нашей улице, только б успеть помереть. – Ладно, Авдей, не каркай, не лезь ты больше в пророки… обыкновенный старик, я тебя очень люблю. Поехали к нам с Танюхой, не гордись, она приголубит. Покуда мы на колесах… не упрямься, Авдей. – Алешенька, я не упрямлюсь. Вы думали, я несмертельный? а я оказался двужизненный, только, брат, и всего. – Ладно, не будем считаться… может быть, их и девять, как, понимаешь, у кошки…кто тебя разберет.
Положили Авдея в Алексеевом доме, прямо под образами, в белоснежном белье. Полежал две недели – вновь стал волосом черен… с виду лет этак сорок… полежал и ушел. Идет полевой дорогой, встречает мужа с женою. Здорово, Авдей Арефьич. – Так вы меня что ли знаете? – А то! знаем маленько. Чего же не удивляетесь? я долго был стариком. – Ай мы темнота какая? небось телевизор смотрим… ну был да и перестал. И мимо спокойно прошли. Так Авдей и остался, низко отвесив челюсть. Залетел к нему в рот ворон и каркает изнутри: «Не мудрил бы, Авдей Арефьич… и без тебя жизнь мудрена… не мудрил бы ты, мать ядрена!» Тут и сказке нашей конец.