ДОЛГОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ В ЖИЗНЬ
Как зовут человека за рулем жигулей? год рожденья семидесятый, возможностей очень мало. Плохо ведет машину, устал и нервы шалят. Истрепан, женой нелюбим, но ласков ко всем на свете. Желтеющие перелески спешат к нему на глаза, и птицы, сбиваясь в стаи, охотно его провожают. Качается образок – жена у стекла повесила. Она бережет работника, мужа она не щадит. Не спас Николай Угодник – опрокинулся жигуленок, лег колесами кверху, сломав перила моста. Тут высветилось имя – Юрий Петрович Шеберстов. Он, обгорев, затих, а Юрий Шеберстов – 2 убрался долой с экрана и паспорт российский открыл. Отчество: Николаич (Угодникович). День рожденья: сегодняшний, двадцать девятое августа… значит, стихия – земля. Жены и дочери нету… kein, пустые места. Прочее по умолчанью осталось без измененья. По отраженью в стоячей лужице – чуть узнаваемое лицо… так, дальний родственник, из хорошей семьи. За монастырскую стену плывет колокольный звон. Из-под камней трава, да на траве дрова, да на стене табличка: Николоугодническая обитель. Прах отряхнувши с ног, ступил на стертый порог.
Компьютеру не под силу вычислить человека, что лег на дно с новым отчеством и день рожденья сменил. Тем более, были найдены останки Юрия Шеберстова, факт гибели установлен, с последствиями для семьи. Ну и вообще не троньте послушника Егора. Трудно сейчас выцарапываться – спасенье, что есть монастырь. Егор довольно толково умеет обтесывать бревна. Считает, что в нем погиб плотник… выходит, погиб не совсем. На стороне заработал, купил этюдник и краски, палитру и растворитель, кисточки и картон. Прозрачной осенью пишет призрачные пейзажи – братия молча смотрит под руку чудаку. Как легко послушанье тому, кто устал бороться… как любая бессмыслица простительна и не важна. В келье сейчас их трое: Егор, Борис и Владимир. Стоят двухэтажные нары – здесь зона была, как везде. Свободное место сверху, лампочка сорок ватт. Брат Владимир вслепую носок через край зашивает, всунув нитку в иголку на лестнице, где посветлей. Брат Борис наставляет послушника Егора: не оставайся здесь, заставят много горбить. Пусто верхнее место, а кажется – пусто выше. Нет, зазвонили к обедне… будем же уповать. Да, послушанье легко, но упованье трудно: в миру еще больше нелепостей, чем нежели в монастыре. В оврагах осенняя сырость, трепещущие осины, обрывки колючей проволоки, тень зоны и запах земли. Бурый, неплодородный суглинок – его стихия. На прошлогоднем фундаменте надо поставить сруб. Накрапывает упорный, еле заметный дождик. Егор наточил топор и тюкает не спеша. Леченые алкаши в изрядно заношенных рясах молча сидят на брусьях, не в силах ему помочь. День отлетел, пришел душу томящий вечер, и незаметно к обители подкрадывается ночь. Утром отец настоятель позвал на ковер Егора: довольно тебе, мое чадушко, с бревен кору колупать. Дело не подвигается, командовать ты не умеешь – я вызываю бригаду, хватит даром есть хлеб. Егор было испугался, но оказалось все проще: повесят кружку на шею, пошлют побираться на храм. Прощайте, этюдник, краски и вы, бородатые рожи. Здравствуй, холодное небо, дорога и ясная даль.
Нельзя сказать, чтоб Егор не получил от отца настоятеля четких указаний: ехать в Москву, просить возле церквей, ночевать у старух-прихожанок. Однако Москва для Юрия Шеберстова – 2 была заказана. Там безутешная семья: деловая жена Юля, двумя годами постарше, держательница трех контейнеров на рынке, жесткий восемнадцатилетний сын ее Влад – от первого брака – и тринадцатилетняя дочь Алена, вроде бы от второго, однако похожая скорей на Владова отца, чем на Юрия Шеберстова. Видно, привязанность между бывшими супругами оказалась сильней официального развода. Все это послушник Егор потихоньку вспомнил, прилежно выписывая этюды под хронический кашель ничем не занятых товарищей. По мере того как Юрий Шеберстов укреплялся в своих воспоминаньях, внешность его подтягивалась к прежнему облику. Заподозрить осколок зеркала во лжи не было оснований, и попасться на глаза охочей до церковной службы Юлии послушник Егор ни за какие коврижки не согласился бы. А потому, вставши назавтра затемно, вышел он по первому ноябрьскому ледку, проголосовал на обочине коварного шоссе и затерялся в просторах необъятной родины.
Вечер, поезд, огоньки, скудный красный пояс. Егор с подружкой-кружкой заради Христа передвигается местными поездами, где может и есть один спальный вагон, а так все общие. Сидит на чьих-то ногах, клюет носом. Вскинется, поглядит в окно – избы черны, сугроб растет у забора. Люди, похоже, вымерли – не видать, не слыхать. Станция! высунусь подышать. Баба еле лезет с низкой платформы – светлокарий тулуп и в мелкую клетку платок. Сердце-то почему защемило? следующая остановка Ливны? садись-ка, матушка, я постою, не беда. Ты на Николу Угодника собираешь, отец? устал ходить? на, возьми. Подает ржаную баранку. Бедность скостила сто лет ливенскому уезду. Вера, да снег, платки из укладок – и красные флаги в придачу. День примирения и согласия… рано легла зима. Сошел, не раздумывая, чуть подалее Ливен, вместе с попутчицей бабой, что баранку дала. Теплый запах баранки, темные клетки платка, изломы тулупчика, интонации бабы сложились одно к одному. С монастырем же не складывалось, поскольку не узнаваемо. Годно для тех, чьи родители Май Кузьмич да Искра Фоминична. Донес Прасковьин мешок и на ночлег остался. Темна вода во облацех – кто кого приласкал?
В Николоугоднической богоспасаемой обители по праздникам худо-бедно собирался народ. Отец настоятель ставил к дверям двоих дюжих послушников и не велел выпускать ни своих, ни мирян, доколе не отслужит. Если что – приказано прибегнуть к силе. Это сейчас. А мать Юрия Шеберстова, до времени им забытая, рассказывала иное. Кода не хватало церквей, на Пасху в глубинке молящиеся крепкие провинциалки стояли намертво, не сдавая ни пяди, и ей войти было не под силу, хоть вроде бы и не тесно – не в московском троллейбусе, чай. Две стороны медали: материя сопротивляется как чрезмерному сжатию, так и – путем гравитации – расширенью. Но здесь, в подливенском селе Никольском, в престольный праздник, на зимнего Николу –19 декабря – было в самую точку. Золотая середина, не тесно и не пусто. Тогда, в ночь с 7-ого на 8-ое ноября, Паня убрала в сундук Егорову рясу и еле звеневшую церковную кружку. Достала обноски мужа, отлучившегося лет десять тому назад на заработки – и с концами. Одежонка пришлась впору. В ней теперь и стоял посреди церкви Георгий Николаич Шубинцев – именно так неисповедимыми путями пропечаталось теперь в Егоровом паспорте. Не первое, не второе, а еще третье. День рожденья ему был оставлен – двадцать девятое августа, в память счастливого избавленья, год рожденья семидесятый. Прописка прежняя: у фантазерки-матери в Москве. И больше никакой семьи – хоть шаром покати. Отопленья в церкви сделать еще не успели – чуть тепло от свечей, как озимому колоску под снегом. Кругом блекло-золотистые орловские полушубки да шерстяные платки в клеточку с бахромой. И темные южнорусские глаза, живые, но не шустрые. И византийский овал лиц. И на стене в колеблющихся тенях упрямо-лобастый силуэт Сергея Николаича Булгакова, тайно витающего вблизи этих мест. А утром снова-здорово: облупленные стены полупустых мастерских, замерзшая куча угля, дымок над ржавой трубой. Житейская необходимость снова берет за горло, и никуда не деться, не спрятаться, не уйти. Юрий Шеберстов-Шубинцев слесарничает понемногу, думает об извечном, замышляет побег. Стоят крутые морозы, жизнь до предела убога, и спит пресноводная рыба по доньям недвижных рек.
Весна не преминула явиться в безлесый полевой край, дружная и стремительная. Того гляди утонешь в овражке, так закамуфлираванном осевшим снегом, что никогда бы и не подумал. Но уж кто захочет - пройдет. Прасковья проснулась ярким воскресным утром от грачиного гомона. Длинный солнечный зайчик лежал на полу, указывая на незакрытый в спешке сундук. Метнулась через настывшую горницу – простоволосая, в одной рубашке. Рясы и кружки не было. Ушел.
Борода у беглеца отросла что надо, не оторвешь, а на все вопросы в связи с идентификацией его личности имелся паспорт–3. Можно с осторожкой ехать в Москву. Июленька вряд ли до сих пор вдовеет, на нее не похоже. При любом раскладе дальше первой страницы паспорта ее не пускать, прописки не показывать. Так положил в нездравом своем уме несмертельный Юрий-Егор-Георгий (один черт, то есть, простите, один святой), сидя в рясе и с церковной кружкой на обтаявшем пеньке посреди высокой прогалины. Оживленные синицы клевали рассохшуюся сосновую шишку. Вдруг и свет дневной затмился, и штамп в паспорте расплылся. Впервые с того дня, как гробанулся жигуль, мысль о матери ясно обозначилась в сдвинутой голове сына. Что с ней, взбалмошной и неадекватной? успела ли вселить в сыновнюю комнату какого-нибудь интеллигента предпенсионного возраста из Самары или Пензы раньше, чем угодила в психушку с бессонницей? А дочь – она что, задумывалась, кто ее биологический отец? Ходит как отравленная меж благополучных подруг, твердит: почему мне выпало? почему не им? Привыкает быть несчастной – робость, спрятанные глаза. Оказывается, надо висеть над пропастью, вцепившись всеми десятью пальцами, чтоб не увлечь с собой близких. Теперь – положить матери записку в почтовый ящик? Вы только не думайте, что Ваш сын умер или пропал навсегда… он только потерпит небольшое кораблекрушение и скоро вернется. Или в монашеском одеянии пойти к Алениной гимназии? здравствуйте, я ваш папа? а дома уютно расположился крутой отчим. Повторить историю полковника Шабера. И вместо того, чтобы двинуться прямо на Москву, сборщик пожертвований отклонился к Сухиничам – до Козельска, в Оптину пустынь. Не осилил ситуации. Во всяком случае, пока.
В городе Козельске голубые елки возле облупленного здания бывшего горисполкома. Вообще-то потесненные силы природы уже оставили городок, а войска прогресса в него еще не вошли. Весна вытащила на свет Божий мусор, накопленный почти за полгода. Скорей в пустынь, там лампадка не гасла со времен великих оптинских старцев. И литературных… тоже неплохо, как сказал человек, метивший утюгом в жену и попавший в тещу. Отыди, ненависть, от нашего очарованного странника, ты же не донимала его в прежней жизни – был кроток. Глядите, ест за обе щеки гречневую кашу с грибами и жареным луком в светлой оптинской трапезной под чтенье жития святых. Вешнее солнце заглядывает в святой колодезь – до краев наполненный сруб – купайся, крестись, хошь коня напои перед битвой. Скит окружен бревенчатым частоколом – чисто острог. Выпусти, острог, очарованного странника – он собрался здесь с духом, идти на Москву. Двум смертям не бывать, а одна его уж постигла.
Собрался с духом он не вполне – медлил на подступах к Москве, пробирался окольными путями, все больше пеше. Хорошо, светло в мире Божием. Обогнали цыгане, олицетворенное движенье. Остановились вскоре над Жиздрой, указывают на небо, кричат гортанными голосами. Подошел к ним, спрашивает – что там? – Ослеп, монах? смотри: Богородица с ангелами танцует… вон, юбки разлетелись – Да я еще не пострижен! не вижу… благодати не хватает. Не слушают, закружились в танце. Так и оставил их, не углядевши пляшущей Богогродицы. А впереди, далеко-далеко, идет летящим шагом человек, вокруг головы нимб. Не исчезает, но и близко не подпускает – нельзя сказать с уверенностью, было или не было. Вербная суббота, до Калуги рукой подать. Куст вербы у воды: красные прутики, серый пушок.
Размашисто перечеркнув весеннюю землю, электричка въехала в Москву. За полгода та еще пуще обнаглела. Пошла тыкать в глаза рекламой, оглушать попсой, водить вдоль решетчатых ограждений – быстро притомила. Нет, так не пойдет, отвык. Развернулся, вернулся к метро. В черном полупальтишке поверх рясы, со спасительной кружкой безденежно прошел мимо контролера. Поехал на Профсоюзную. Мать открыла, поседевшая, отрешенная. Пробормотал первое пришедшее на ум: здесь, кажется, жил священник… отец Серафим. Нет, нет, Вы ошиблись… никогда не жил. Но дверь не закрывает. Глаз не подымает, а слушает повисший в воздухе отзвук голоса. Входите, я Вас накормлю. Пока ел, все смотрела на запястье, где у сына было большое родимое пятно. У этого нет. Встал, перекрестил лоб. Спаси Христос, матушка… за кого Бога молить? Юрия за упокой помяните. Поклонился, вышел. Торопился к Алене в школу, молясь на ходу за упокой прежней своей души, мягкой и любящей. Девочки вышли стайкой – Алена самая долговязая. Дома у нее на стене висела фотография леди Ди. Ой, смотрите, монах! пустились наутек. Алена задержалась, положила в кружку рубль. За кого молиться, дитятко? Ответ пришел неожиданный: за здравие Юрия! и не по-церковному добавила: Шеберстова… будто Господь и Сам не знает. И бегом за подружками. Не поверила в его смерть… значит, смерти нет. На опознанье ее, конечно, не вызывали. А если б вызвали, крепко зажмурилась, сказала: да, он – и продолжала ждать. На запястье Юрия Шеберстова – 2 проступило бледное, едва заметное родимое пятно – час назад еще не было. Страстная неделя только началась, а он уж почувствовал себя воскресшим. Потряс пустой кружкой, где болтался драгоценный рубль, и отправился в Николоугодническую обитель понести заслуженное наказанье. По дороге просил на храм, подавали редко, но кружка тяжелела не по дням, а по часам. До Пасхи осталось всего ничего – монастырь пропал, как сквозь землю провалился. Местные жители показывали все в разные стороны, своя память напрочь отказала. Если бы не мост с разрушенными и до сих пор не восстановленными перилами, пел бы Егор сам себе во чистом поле «Христос воскресе из мертвых». От моста ломанулся напрямик через заваленный буреломом перелесок, и монастырь внезапно открылся ему, белый-белый в сумерках. Отец настоятель перед службой успел отомкнуть подозрительно набитую кружку. Высыпалось много пятирублевых монет, ворох бумажных денег, российских и долларов тоже, а со дна даже золоченый рубль – Егор его прикрыл полой, утаил. Наскоро умылся, и к светлой заутрене. Дня три-четыре дали ему отоспаться на верхних нарах. В камере (простите, келье) помимо него было трое. Ушлый Борис давно слинял, к молчаливому Владимиру присоединились Алексей и Павел, совсем зеленые. Вскоре, не дожидаясь конца святой недели, добычливого Егора выпроводили с опустошенной кружкой, но отнюдь не опустошенной душой аки Рихтера на гастроли.
Отошел он недалеко. Сел возле им же долбанутого моста и задумался – куда глаза глядят? Перед мысленным взором вставали вышки, часовые… значит, так тому и быть. Направил стопы свои в места не столь отдаленные. На щедрость людскую рассчитывать при таком маршруте не приходилось, да уж как-нибудь, Бог подаст. Пока что ему воздалось по вере дочери. Если и не дочери, так ведь купал же он ее, кормил из бутылочки, строил пирамиды из кубиков и карточный домик, держащийся на честном слове. Положимся на некое неизреченное обетованье. Встали, пошли.
Долго искать зону не пришлось. Чего другого, а этого навалом, можно даже выбрать. Егор выбрал нижегородские лагеря, и впрямь не столь отдаленные. От монастыря, прячущегося аки град Китеж, пошел курсом норд-ост. Полный вперед! Скоро явились и вышки, к лесу задом, к Егору передом. Часовой тут же прицелился: стой, стрелять буду – и вспорол автоматной очередью мох под ногами Егора. Медленно отступать… лицом к вышке. Лишь когда она скрылась за деревьями, пустился бежать – холодный пот капал со лба. Весенний лес смеялся на разные птичьи голоса, а ноги поминутно проваливались в топкую, давно не езженную колею. И встал перед Егором лихой человек, приставил перо к тощему его животу. Чего тебе? Паспорт? возьми, все равно чужой. Хлеба? черствая корочка… бери. Денег? рубль, сам в кружке вызолотился… на, коли не боишься. Ботинки? тебе малы будут… сейчас сниму, померишь. Не надо? слава Богу. Меня Егором зовут… я часового испугался, на тебя уже страху не хватило. Автомат страшней ножа, не знаю почему. С тобой даже не так боюсь, чем когда один. Будя молчать-то… али ты немой? если беглый, зачем так близко к зоне подошел? Но тот не слушал – жадно грыз горбушку. Похоже, был не в себе – того гляди выскочит к вышкам. Егор крепко взял немтыря за руку и поволок от греха подальше, поминая того разбойника, коему рай был обещан Христом. Нож припрятал к себе в котомку, завернув в скуфейку брата Бориса. Тот, исчезая, оставил под подушкою и рясу, и скуфейку, и даже крест нательный. Егор все забрал: не хватились до се – авось и не хватятся. Рясу сам носил для тепла, как те китайские отшельники, про которых пишется: он надел двойную одежду. Крест сейчас достал и повесил на шею найденышу… не сопротивлялся. Судя по щетине, еще не ставшей бородой, в бегах находился недели две, не более того. Егор быстро устал тащить за собой инертное тело, сел на обомшелое бревно. Пятна снега усеяны были еловой хвоей и не собирались таять в промозглом холоде леса. Точно в колодце сидишь. Ну, как звать-то? Разомкнул запекшиеся губы: Ленин… Ладно, будешь Леней. Крест на тебе уже есть, окрестим как-нибудь потом. Лучше так, чем никак. Развернул Борискину скуфейку, достал нож и принялся ладить ножны из бересты. Тут осенило: снял верхнюю рясу – надевай, тюремное брось. Ленин неловко обряжался, а Егор уж запалил с зажигалки грязное шмотье. Во как тебе хорошо… монах беглый оставил… вроде тебя. Пойдем побираться на храм… ты худой – в чем душа… глядишь, чего и поесть подадут… птицы небесные не жнут не сеют, а Господь наш питает их. Давно бегаешь? Дней десять… не считал. А так – каждую весну… и до белых мух… пока не полетят… тогда вертаюсь. Карцер, срок намотают… мне уже все равно… и так тридцатник намотали… я столько не проживу. И впрямь не проживет: глаза лихорадочные, спина горбом. Что ж они тебя не ищут? Привыкли… не докладывают по начальству. Жратву на мне экономят. Там теперь тоже порядка нет. Знают – приду. А вот и не придешь. Ага, теперь не приду. Я по первому разу за неделю до конца срока бежал… не могу – и все. Егор такое слыхал… и у Достоевского в «Мертвом доме». Теперь говорят – неосознанный страх свободы и сопряженных с ней трудностей. Леня, ведь тут места не такие глухие. Зачем возвращаешься? не уйдешь навовсе? Да бьют меньше, если сам. Три раза ловили, отбивался. Сейчас – не.
Старуха в избу не пустила. Попов, монахов – не надо нам. Деды были староверы, сами – комсомольцы… перед войной вступила. Эк выползли… обрадовались. После вынесла молока – скисшее, но не закрепшее. Пейте…. банку с собой не дам… скажите спасибо – поросенку вылить не успела. Напились, поклонились, перекрестили углы просторных сеней, выбрались на волю. Потоптались на еле пробившейся сорной траве, издававшей едкий запах, и полезли ночевать в разваленную баньку – звезды глядели сквозь щели. Утром поплелись в костромские пределы. Уж больно здесь неласково. Но ведь погнало же Егора к вышкам… за страхом ходил, не иначе. Свиделся с зоной издали – на всю вторую жизнь хватит.
Идут вдвоем – полая вода с лугов не сошла. Где низиночка, там и зеркало. Кусочки подают, а на большем извиняйте. Ленин, тебя как по батюшке? Сергеич… а по матушке сам сообразишь. Ишь разговорился – не узнать. Глаза из-подо лба объявились, быстрые, спина распрямилась. Еще, может, вас переживет. Что ж мне с тобой делать, горе мое горемычное? фамилия-то как? Жердев. Давай назад позолоченный рубль… это дочкино подаянье. Отдай, ведь не твое – Богово. Видишь – он у тебя стал как все… клади в кружку, для почину… вчера кусок мыла подали… будет тебе банный день в обмелевшей старице. Клочья пены ложатся на желтые калужницы.
Птица про гнездо, а странники про ночлег. Редко кто на ночь пустит, зато полно заколоченных изб. А уж зайти всегда сумеешь. Не с крыльца, так с подпола. Не с подпола, так из чердачного оконца. Там, глядишь, и крупа отыщется – не все мыши съели. Егор трясет в кружке заветный рубль. Рублик, ты как – позолотился уже? приманишь деньжонок для Николы Угодника? Слышь, Леня – я толком не знаю: монастырь наш стоит или его нету? может, спускается с неба по большим праздникам? Я его под Пасху искал-искал, с ума рехнулся… потом гляжу – нарисовался прямо по курсу. Вон, перед нами церковка-одноглавка, как утушка луговая. Смотри, не моргай… сейчас исчезнет… уж дважды пропадала. Господь норовит ее на облачко поставить. И впрямь спряталась в теплом тумане… опять явилась, только повыше – на полпути к раю зазвонила. Играет звон, точно в золотой табакерке, да облачка смеются. Остановишься в поле, небо к тебе поближе опустится – рука сама крестится. Ну, перекрестись, не боись… не так, справа налево!
Дошли до какого-то монастыря, довольно справного. Офигеть – у ворот встрел их Бориска беглый, опять в ряске, скуфеечке, на груди чин чином крест. Глаза настырные, ряжка отъевшаяся… стал быть, сыт. Рыба ищет где глубже, а человек где лучше. Ну что, Борис? дела пытаешь или от дела лытаешь? Молчит, лыбится. Леня, ты ему про золотой рублик не говори… мол, бросили полтинник, чтоб не пусто было… вот и звенит. Походили по стенам, поглядели сверху на равнину и какие буквицы речка выписывает. Наелись от пуза, постояли у вечерни, уснули в Борискиной келье – вдвоем на пустующей койке. Бориска сам вздрючил рано-ранешенько, разбудил их – ушли втроем. Теперь гадай, какого-такого рожна бродячая Борискина душа искала, и не согрешила ли его мать с цыганом.
Идут, значит: Бориска-пройдоха, наивный Леня да грамотный человек Егор. Мокнут рясы в росе – трава уж маненько подросла. Можно где в низинке и скосить, коли корова с голоду мычит. На ногах по пуду глины – еле выбредают. Куда ж я тебя, Бориска, поведу? долго ли коротко ли – снова в Николоугоднический. Притчу о блудном сыне знаешь? в аккурат ты и есть. С полной-то кружкой отец настоятель всех примет. Молитесь, маловеры, о чуде… без чуда нам ничего не обломится. В Москве таких как мы выше крыши. Не знаю – менты проверяют у монахов документы? со мной не бывало, однако не поручусь. Только б обитель нас дождалась, не испарилась. А церковочка–то из облака так и не показалась! там ей место, на небе… уж больно стройна была, глаз не отвести. Бориска, у тебя в мешке за плечами что болтается? портки, рубаха? чистые? в них Леню и окрестим. И едва завидели церковный купол – переодели, расчесали. Стоит длинными ступнями в тазу – аж пальцы загнулись. Батюшка старенький вопрошает: отрекаешься ли сатаны? Егор подсказывает: отрекаюсь! Отец Варлаам надтреснутым голоском возглашает: крещается раб Божий Леонид во оставленье грехов. Льет ему воду на вконец замороченную голову. И документов даже не спрашивает – края пустынные, до Бога высоко, до царя далеко. Пошли налегке, оставив в погнутом тазике грехи и Ленины, и родителей его безбожников.
А и на костромской земле в дом не принимают. Не верят… может, вы какие беглые. Что беглому отвечать? Пустили художники-москвичи, их трое и наших трое. Было поздно, имен не спросили и своих не назвали. Утром дивились: Егор раньше всех встал и пишет ихними красками на ихнем картоне – не утерпел… получается очень даже неплохо. Повинился, рассказал все как есть, кроме разве смерти своей возле долбаного моста. Женат на деловой тетке – с ней каши не сваришь. Сочувственно кивают. Дочка обалденная девчонка, по документам моя, на самом деле нет… к сожаленью. Леня – безобидный беглый зэк, Бориска – хитрожопый монах, пальца в рот не клади. Оба дрыхнут. Хозяева – Захар, Савелий, Михаил – неоптимальные полукровки: отцы евреи, матери русские, и те рано развелись. Как на подбор, у всех троих слабая психика, томленье духа от суеты, неразделенная любовь к России вообще и к православию в частности. У Захара в Москве вторая жена, у Савелья третья, у Михаила невесть которая. Есть какие-то дети, дай Бог память, и всякие бескорыстные подружки. Захотят – приедут. Кто приедет, как разместятся, каким образом друг с другом разминуются – об этом лучше не думать. У человека без твердого заработка все шатко и расплывчато.
Ладно, где трое, там и шестеро – куча мала. Солнышко светит, Леня огород копает, Бориска дрова перетаскивает из неиспользованной поленицы репрессированного Адамыча, что зимой помер, Егор лодку смолит. В лесу сморчки пошли, в озере рыба играет, в лугах утки на ружейный выстрел подпускают. Под кроватью взрываются крышки на банках с прошлогодней брусникой. Проживем.
Тут примчалась из Питера женщина по имени Руфина, белокурая, белорукая, как Изольда – не та, главная, а другая, врачевательница ран. Прикатила, говорит – милый, то да се. Это она Михаилу говорит. Потом оказалось – у нее все милые, и вообще она художница. Леня застеснялся и ушел жить в Адамычеву избу. Бориску сослали туда же, чтоб Лене не скучно было. Егора оставили в качестве полноправного члена содружества художников. У Адамыча в сундуке старых порток и пинжаков до хрена, то и ряс более не носили. Пока никто из города не приезжал, судачить было некому. Сбирались птицы, сбирались певчи – все прилетели, кого еще не хватало. Яблоня дичок мелко цвела. Руфина отомкнула еще одну избу – питерцы купили и больше не наведывались. Отвела туда под уздцы Егора и сама вселилась – без всяких объяснений. Что ж, выбор за ней… во всяком случае, у птиц так. Насмотревшись на птичек, художники примирились с фактом. Один Леня испытал шок – зауважал Егора и некоторое время называл на Вы. Посреди небольшого озера, плескавшегося прямо у порога, застыла тщательно просмоленная плоскодонка: Вы удило рыбу в обществе белокурого идола, вспоминая о Николоугоднической обители как о прошлогоднем снеге. Белорукое божество всю дорогу курило, впору было лодку принять за пароход. В интервале между двумя сигаретами пело вокализ Рахманинова. Благородно чуждые зависти Захар – Савелий – Михаил запечатлели эту идиллию на картоне, всяк в своей манере. И только Бориска заподозрил здесь некое колдовство. Достал спрятанную за иконой в Адамычевой избе церковную кружку – взломал, украл золоченый рубль, вертит его и так и сяк. А с воды уж доносится раздраженный кашель и резкий голос Руфины: бранит Егора. Ага, угадал… вот она, приворотная монетка… и заховал в растрескавшееся бревно. Хорошо, Леня за ситцевой занавеской по-тихому собирался сапоги заклеить. Едва Бориска за порог – выковырял рублик, и назад в кружку. Замок же самовосстановился аки девственность по усердной молитве. Кружку за божницу, сам за цветастый ситчик. Вбегает Бориска как ужаленный – экой какой черт чуткий – сует нос в щель и, ни фига не найдя, опять лезет святотатствовать. Тогда уж Леня загрохотал ухватом по чугунку, задымил горелой тряпкой. Вор подумал-подумал и отступился… себе дороже. В открытые окна льется ласковое пенье – маслян блин по сердцу.
Прилетела еще одна птичка, и с птенцом: Захарова разведенная жена Галина с девятилетним сыном Данилою. Чего о них помнить – сами о себе напомнят. Женщина имела вид благополучный. С ходу обратала Михаила, мальчик же поступил под Ленину опеку. Новоиспеченный гувернер выдал воспитаннику резиновые сапоги и ружьецо поменьше – только их обоих и видели. Дневали и ночевали на болоте – связался черт с младенцем. А горожане все не ехали отдирать доски с давно не мытых окон – художничья колония со вкраплением криминального элемента жила обособленно. Стоял светлый июнь. В один прекрасный день из лесу вышел человек с дубинкой и мешком. Оказалось – Руфинин муж. Больше Егор рыбу в мутной воде не ловил. Заделался охотником, пропадал в лесах с Леней и Данилкою. В лесу рай… и рад бы в рай, да грехи не пускают. Ничего, Леня крестного приучил… привык как миленький.
Не горит костер – изведешься разжигаючи, горит – не надобно и крыши над головой. Только б кружились огарки листьев, точно звезды июльской ночи, готовой сдаться рассвету. Очнешься – дыры прожег в телогрейке, вздулись оплавленные подметки. И непривычная легкость в теле, что перековано богом Гефестом. Дядя Егор, Леня говорит – ты монах… у тебя ряса спрятана в Адамычевой избе… Бог есть? – У кого как. – Ты за Леней нарочно ходил? туда и обратно? – Так уж получилось. – Почему одних любят, других нет? – Сам всю жизнь голову ломаю. Вопросы как горох отскакивали от Егора, не находя ответа, зато сами собой гасясь. Помирать страшно? – Ни капельки… надень шапку. – Жить веселей. – Кто ж спорит. – Пойдете назад в монастырь, меня возьмете? – Мать не отпустит. – Я ей только мешаюсь. – Как станут отнимать, зарычит… то да се, люди, дескать, осудят. – Убегу. – Ишь, навострились бегать… и Бориска туда же. – Бориска не в счет… ему воли не давай… шустрит… я без нянек обойдусь… не маленький. – А я тебе в таком деле не помощник. – Лене помог. – Так то тюрьма. – Школа тоже тюрьма… достали. – Монастырь что ли не тюрьма? Тоже мне, нашел дом отдыха… хрен редьки не слаще… укладывайся, и чтоб я тебя больше не слышал. Задумчивый Леня подметает уголья. Ложатся втроем на теплую землю промеж тлеющих бревен, Данила посередке. Дядя Егор, в рясе ходить не смешно? – Смешно дураку, что нос на боку… спи. – Есть спать! Крепко зажмуривается и не видит, как встает в светлеющем небе нездешняя обитель, над которой небось не посмеешься. Лене снятся урки с глазами-гвоздиками, тусклые миски на раздаче и руки, режущие хлеб.
Приехала семья из города, вроде бы с деньгами. У них не один дом в деревне, где-то еще купили. Им все не понравилось, в особенности Леня. Покажь документ, кровь из носу. А уж сказали, что Леня, за Георгия не выдашь. Тут с полки, из-под ящика с красками, выпал паспорт, забытый три года назад не просыхавшим художничком. Надо думать, он давно заявил, заплатил и выправил новый. Может и нет, кто его знает. Леонид Вершков… сорок лет… то, что доктор прописал. Савельюшка провел с Леней инструктаж и отнес документ к новому русскому дачнику. Утих. У Егора паспорт не лучше. Самое смешное – у Бориса тоже. Когда-то подменил растяпе попутчику. Был Борис Цыганков - как Егор и догадывался - с судимостью, стал Борис Трубников, без нее. Еще и на год помолодел. Три сапога – полторы пары.
Спросили Захарову-Михайлову Галину: а не отдать ли Данилку в православную школу? при духовном училище? Ответила: еще раз заикнетесь – вылетите отсюда. Это она Захару к сведенью. Захар ответил: сперва ты отседова пойдешь. Прозвучало тихо и робко. Но Михаил подтвердил, и Галина смолкла.
Красавица Руфина – Изольда белорукая – отослала за ненадобностью мужа в Питер. Попробовала было призвать под свои знамена Леню – ни в какую. И так и эдак… не дается в руки. Бориску она в упор не видела, Егора по второму кругу взять не схотела. Выбрала Михаила как самого приглядного из троицы. О неинтересные наши любовные истории! Галина намылилась уезжать. Захар предложил: оставь пока Данилку. Привезешь сам? – Привезу. О' кей. Значит, к концу августа надо сворачиваться. Савелий с Михаилом не возражали – предстояла подходящая выставка. Семья новых русских отчалила раньше всех, потом увеялась разлучница Руфина. Егор-Леня-Бориска облачились в рясы, засобирались идти дальше по России. Бориска настаивал: поначалу в монастырь, где его Егор с Леней подобрали – Преображенский. Поживем немного, у службы постоим. Ладно, будь по-твоему. Только лесом не пойдем… топко, дожди прошли… тогда шли – мучились. Вдоль железной дороги, к Москве, через два перегона свернем налево. До станции шли все вместе, семеро – путь не близкий. У богомольцев вещичек не густо – помогли художничкам. Посадили их с мальчиком в поезд, перекрестили. Захар-Савелий-Михаил ушли в купе пристраивать этюдники да этюды. Данилка все стоял у окна, приложивши ладони к стеклу. Егор долго бежал по перрону за тронувшимся поездом. Утром художники мальчика на верхней полке не обнаружили. А был ли мальчик-то?
Был – тихо стоял у ранней обедни в храме Преображенского монастыря. Егор положил ему руку на плечо. Вышли во двор. Ну что, мне теперь с тобой в Москву ехать? Обсудили ситуацию по-взрослому, не призывая на совет Леню с Бориской. Постановили отбить телеграмму маме: мальчик здоров возвращаться отказывается поступает духовное училище будет звонить. Навязался ты на мою шею. Раньше в школу юнг бегали, теперь новая мода. Это у тебя метрика? Проводнику показывать собирались вместе со льготным билетом? Уже кое-что. Не реви… тебе через два дня десять лет будет.
Какая ясная, тонко выписанная выдалась осень! И Данилка – как с картины «Видение отроку Варфоломею». Сам Егор так, приправославленный… Леня простодушный ирокез, Борис плутишка, доброго слова не стоящий. Кому же, терпеливому гранильщику, доверить алмаз? Взглянешь окрест себя – и никого не увидишь. Егор все мозги сломал, а Данила в сторонке выпытывал у Бориски, как добраться до сокрытой от посторонних глаз Николоугоднической обители. В конце концов Егор положил ехать в Москву, к Троице-Сергию. Прошли под стенами семинарии – окна распахнуты на солнечную сторону. Кто-то поет высоким тенорком нехитрый любовный романс. Разговаривать в отсутствие родителей отказались. Егор сообразил позвонить не Галине, а Захару. Тот ринулся в Галинину квартиру, от которой имел ключ, ибо был там прописан. Спер сыновний дневник и примчался с паспортом. После долгих прений Данилу, ради его сугубого рвения, определили в православную гимназию-интернат при семинарии, на полное обеспеченье. Четверо мужчин отправились в Москву: Леня с Борисом к Захару – его вторая жена как водится торчала на даче, а Егор по возможности повидать родных.
Начал с Профсоюзной. Мать молча пропустила в переднюю и удалилась. Егор смотрелся в овальное зеркало, силясь вспомнить, что за лицо здесь прежде отражалось. Вернулась, опустила в кружку пятирублевую монету. Поцеловала руку с чуть проступившим у запястья родимым пятном и, не сказав ни единого слова, выпустила на лестницу. Постоял у закрытой двери и ушел. Отправился стандартно к Алене в школу. Долго ждал – не подгадал времени. Наконец появилась, одна, без девчонок, и еще длиннее прежнего. Бросилась прямо к нему, без монетки в руке – видно, не нашлось. Спросила торопливо: молились? здоров? Кивнул, перекрестил дочь и зашагал прочь. Толпа школьников обогнала его у ворот, не выказав уже никакого удивленья. Монах так монах. Забрал от Захара слегка подвыпивших Леню с Борисом, скомандовал двигаться пешком – в крайнем случае автостопом – к Николоугоднической обители, по дороге прося на храм. Однако по выходе на свежий воздух питухи не протрезвели, а, напротив, сморились. Разучились, блин, пить. Пришлось вернуться к Захару, сильно нервничавшему – жена могла заявиться когда заблагорассудится. Переночевали – дело было на Филях. Утром, ослобонив наконец-то вздохнувшего Захара, отправились к розовой нарышкинской церкви, высоко и особливо стоящей. Поблизости в избе ангелы держали совет, оборонять ли Москву или оставить пока на разграбленье, чтоб сама себя спалила и возродилась подобно фениксу.
Чего боишься, то и случится – нарядная Июля в косыночке встала перед Егором как лист перед травой. Кой черт ее сюда занес, ведь жила на Варшавке. Соображать было некогда. Потупил глаза, скорчил постную мину. Какое там… женская интуиция. Не у матери сработала, не у дочери, а именно у жены. Не отходит, сверлит рентгеновским взглядом робкие Юрьевы глаза, прикрытые опущенными веками. Думает, что выгодней, узнать или не узнавать. Склонилась ко второму варианту: монетка выскользнула из руки с обручальным кольцом. Егор непроизвольно вздрогнул, денежка в прорезь не попала, покатилась по земле. Прикрыл ботинком и не смотрел, доколе не удалился знакомый запах косметики. Тогда втоптал женину милостыню в грязь, чтоб не опоганить Николиной кружки. Схватил за рукав Леню – а у того полна шапка денег. Ничего не скажешь, заметен: стрижен под горшок, глаза васильковые, с чуть фиолетовым отливом, точно маненько попривяли. Но откуда столько? Нашли Бориску, прогулялись до Поклонной. Обрадовавшись, съели по три чебурека с картошкой и грибами да проехали на метро напрямки от Парка победы до Щелковской. Выйдя, Егор засунул оставшиеся гроши в кружку, повязал новому добытчику лоб черным платочком. Перекрестил Ленину скуфейку, посвятив ее Николаю Угоднику, дал своему помощнику в руки. И пошли они, солнцем палимы, по сентябрьской недолгой жаре. Лосиным островом, подсохшим малинником, все на восход, на восход, на восход.
Ты, Русь, земля странников. Иначе зачем этот лесной протуберанец, почти от самого метро, выход из Москвы к северо-востоку, тебе лишь одной доступному, прочим не по зубам? Коль сунешься туда, не пройдя школы в лесах, на горах, узнаешь, мой княже, нужду и лишенья, великую страду-печаль. А то мы не знаем… нас уж и пугать нечем. От подмосковного мусорного леска, где бродит по помойкам плешивый леший, в нижегородскую хмурую дебрю. У Лени опять полна шапка денег… с деревьев что ль падают? клади в кружку. Бориска чебуреки припрятал – карманы промаслил. Вынимай, обедать будем. Далеко за Владимиром, Ковровым, Городцом свернем к Макарьеву, на шоссейку, где смертынька моя. От разбитого мосточка напролом – монастырь сам откроется, ежели суждено. А нет так нет.
Нет, не открывался. Стояли лагерем близ увечного моста, всякий день ходя на поиски – вторая неделя пошла. На солнце стыли червонные дубы, корежа сухую листву, но звона не слыхать было в окрестностях стоянки. С молитвой надежд не связывали: ино дело молитва, ино дело практический результат. Молись, коли есть настроенье. Обитель захочет – объявится, у чуда свои правила. Егор уж сомневался, тот ли мосток – может, кто успел приложиться после него на другом каком мосточке. Мостик был безымянный. Собственно, и не речка – сырая низинка. Полез вниз искать следов аварии, не нашел. Поднял голову – на мосту стоит Данилка. Ах ты поросенок… успел таки удрать! сколько сил отец потратил мать уговорить! только на то и клюнула, что за церковный счет. Все псу под хвост… живи теперь с нами в шалаше… тут тебе и рай будет… со дня на день погода оборвется. В эту минуту из-за перелеска, клочком торчащего серед чиста поля, вылетел воскресный звон. Выскочили заспанные Леня с Борисом, ну орать, кидать в воздух скуфейки – безумствовать. Пока шумели, отодвинулась облетевшая наполовину березовая кулиса, и монастырь завиднелся с мостика. Пришли вчетвером. Старенький отец настоятель за полгода помре, заступил отец Феофилакт. Ничего не спросил – скорей потрошить кружку. Сколько всего высыпалось… две монетки золоченые – рублевая и пятирублевая. Заначить их на сей раз Егору не удалось, отец Феофилакт реквизировал. Утром пришел смущенный: обе в его покое облезли. Положили в кружку, поставили у Егора в келье за иконку и больше не заглядывали – позолотились или нет – дабы не потревожить чуда. Егор не позволил выпроводить себя на зиму глядя, как публичную девку без обеда, по выраженью Швейка. Сдал Бориску отцу Владимиру, у того Павел с Алексеем все вышли – текучка кадров та еще. Сам тихо жил бок о бок с Леней и Данилкою, наставлял их в меру своего и ихнего разуменья. Выговорил себе мобильник, чтоб Данилка матери звонил – не посмели отказать. Мальчик через пень-колоду ходил в сельскую школу. Монастырь пока не исчезал, о постриге Егора никто не заикался. Стройка шла полным ходом на новенькие российские тысячные купюры, что оказались тесно напиханы в кружку. На кой доллары – инфляции уж шесть лет как нет. Патриотизм в таких условиях дается куда легче. По национальным окраинам бутафорские правительства, инородцы же наши все у нас, что и требовалось доказать. Дело стало за малым – за русской идеей. Она ходила на коротком поводке, точно большая рыбина. Била хвостом, откусывала крючок – и срывалась. Сильная, блин.
Как ни назначь декретное время, день длинней не станет. Вытащил нос – увидел хвост. Или увязил? Что лучше: долгое темное утро или ранние сумерки? Нет тише и глуше северного лесного заволжья. А монастырь – с неба спустился? Оттого до сих пор прячется? И Ленин пионерлагерь ох как близко! чуть-чуть восточней. Да полно, никто за ним сюда не явится. Рубит дрова, гребет снег, и спасительный вечер скрывает большие следы его валенок. Мальчик сидит делает уроки в Егоровой келье, старинной, уютной, а не той – с двухэтажными тюремными нарами. Егор вырезает ему допотопный чижик Лениным разбойным ножом, а чтоб почитал вслух что-нибудь духовное, надо еще хорошенько попросить. Дядя Егор, весной пойдем втроем, Бориску не возьмем. Ну, не загадывай… там видно будет. Ничего не видно в маленьком оконце. Леня принес дрова в охапке, заодно мороз в тулупе – колдует у печки. Данила собрал ранец, сел на скамеечку. Егор открыл тяжелую книгу – тихий ангел пролетел.
С неба окликнули снежное поле, вкруг которого водят хоровод леса – проснись, оживи. Утренний звон поплыл наперегонки со скользящей тенью от облака: март, март, март… Ага, марток – надень трое порток. Леня вышел расчистить дорожку к храму и вдруг почувствовал, как его явственно тянет в бега. Перекрестился – не отпустило. Пошел к Егору виниться. Тот вздохнул и сознался: его тоже. Отец настоятель рад был такому обороту дела. Наскоро благословил, вложил в руки Егору кружку с золочеными монетками. Послал в школу сказать, чтоб не ждали мальчика до осени – ученье не волк, в лес не убежит. Посадил Бориску на всякий случай под замок и собственной персоной проводил кормильцев до ворот. Даль распахнулась синевою, и звон ушел за ними вслед.
От Бориски так просто не отвяжешься – догнал на первом привале. Российское странничество не вчера родилось – вытесненное из центральной Европы племя до сих пор не может остановиться. Жгут костер вчетвером, едят что отец настоятель дал, да еще Бориска притырил. Вороват, приходится признать, зато и расторопен. Вышли к железной дороге, припасы съели, в кусочки идти не хотелось. Задул сиверко, из пузатой тучи посыпалась снежная крупа, пуантилистской техникой выбелила перрон непонятной безымянной станции. Откуда-то везли к югу орудия, зачехленные на платформах. Молодой офицер – он тут был за старшего – посадил в свой отсек, и поехали в беспокойные края. Хлеб был, и консервы, заварки завались, за кипятком бегал Бориска, отрабатывая свое незваное-неприглашенное положенье.
На счету Билайн деньги у Егора еще были, однако наличными ни гроша – отец Феофилакт несколько преувеличил его талант сборщика подаяний. Пришлось сообщить Галине, потом Егору: звонить сыну можно только с мобильных – пополнить счет удастся не скоро. Отъезд хотел было скрыть, но когда Захар сосплетничал – Галина выходит замуж, и ей все по фигу – частично проболтался легкомысленному отцу: дескать, едем в Краснодарский край немного погреться. Погреться, блин… может стать очень даже жарко. Что касается троих взрослых – так им и надо, но мальчика везти в горячую точку, согласитесь, преступно. Офицера звали Маратом, у него на Шексне остались жена и трехлетняя дочка, фотографии которой заинтересовали в основном Леню: чего-чего, а детей он давно не встречал. Занимала его также и военная техника: если из такой вот штуки шарахнуть, монастырь наш устоит или нет? Чудо, я ж не видел твоего гребаного монастыря. – Вообще хоть один видел? – Ну.- Так коли вдарить? – Перекрестись, мужик. Это уже Егор вмешался. Бориску волновала цена: ежели эту фиговину толкнуть? Марат вопросу не удивился, назвал сумму, однако честно предупредил: только суки так делают… против своих… все равно как стукачи там у Лени. Марата успели посвятить в некоторые детали биографии спутников.
Москву объезжали с востока: Кострома, Иваново, Владимир, Рязань, Козлов, Воронеж, и пошло-поехало. Снова красный пояс: тает снег, земля пустует – забыли, как озимь зеленеет. Под Москвой одни коттеджи, поле деньгами засеяно, здесь горем горючим. Марат неловко заговаривает о божественном, и сразу ругаться: какие вы, блин, монахи, ни хрена не знаете… Егор еще туда-сюда, остальные смех да и только. Ладно, не лезь в бутылку… чего мудрить… Бог во всем: дальний лес розовеет, небо легкое – и мальчик в окно смотрит. Катись по рельсам, не задумывайся. – Как не задумывайся? Масленица давно кончилась… пост… по радио объявляли, а мы тут черт те что жрем. – Если по радио, тогда конечно… ты ведь без приказа с кровати не свалишься… убирай скоромное. А чем я вас кормить стану? дармоеды… высажу на фиг в Невинке. – Давай, высаживай… думал, мы в Чечню?
Но проехали Невинку, не вспоминая об угрозе. Военчасть за Бесланом встретила на ура. Данилке выдали немного великоватый – на вырост – камуфляж, фотографировались с ним все по очереди. Марат сел за руль старого джипа, посадил гостей – Егора спереди, Данилу посередке на заднем сиденье – и повез в сторону гор. Стрельба стала слышна уже через пару часов – отнюдь не единичные хлопки. А на кой она, жизнь, чего с ней нянчиться. Южный ветер перелетает через горы, падает сверху – скорость навстречу скорости. Марат еле успел притормозить: завал, дорога перегорожена, и стреляют в лобовое стекло. Пригнулись, дали такой задний ход, что ой-ей-ей. В пропасть не улетели – развернулись, царапнув дверцей о скалу, и драпать. А там тоже успели положить поперек бревно… нет, труп… нет, живой, без сознанья. Подобрали под пулями – и вниз, только успевай рулить.
Открыл глаза в санчасти на вторые сутки, пьет молоко. Зовут Славой. А полностью? Вячеслав? Станислав? не знает. На вид – сейчас трудно сказать – от тридцати до сорока. Когда день рожденья-то? зимой? летом? не добились. В рабстве был… работал на хозяина… кажется, больше двух лет. Бежал пять раз… это точно. И опять теряет сознанье. Пришел в себя – больше к нему не приставали. Выходили, обмундировали, отдали к Егору на длительную реабилитацию. В первую же ночь Бориска, верный себе, Славкин камуфляж спер и, оставив свое монашеское, ударился в весенние бега. Значит, судьба. Обрядивши Славу в ряску, ушли опять вчетвером прозрачным утречком вербного воскресенья. Христос в Иерусалим, а мы куда придется. За чем приезжали, то уже добыли. Дядя Егор, сколько ж ты нас беглых насобираешь? А сколько прибьется. Не звонят Данилке непутевые родители – других дел выше крыши. Ничего, за ним и так трое дядьев глядят. У семи нянек дитя без носу.
Святая неделя близ Белореченска. Из-под камня, камня, камня речка течет. Казачки в платочках идут по улице, опустивши праздные руки. Глядят сквозь прохожих и улыбаются, будто что увидали. На солнце накинули тучку, точно темный платок. Ветер студит рано расцветшие вишни. Батюшка в праздничном облаченье перешагивает через лужу. Луч бьет ему в крест, блики бегут по воде вместе с рябью. Куры роются – вдруг найдут золотое зерно? Данила тащит в пакете с рекламою фирмы подаянье – кулич и уйму красных яиц. Леня прижал к животу большую бутыль от пива, наливши в нее нарзану. Сидят едят на кладбище в чьей-то ограде. Люди с фарфоровых медальонов окликают друг друга: еще не пора? Последний кусок раскрошили птицам и пошли на шоссе. Леня допытывается: они тебя, суки, нарочно бросили под колеса? Слава равнодушно кивает, точно не с ним было. Садятся в крытый грузовик. Молодой шофер говорит Славе: здорово, Иван… ты живой? Думали, в плену погиб… а жена твоя четыре года как уехала, ни слуху ни духу. Слава кивает не вслушиваясь. Иван так Иван... четыре так четыре… можно больше, можно меньше. Потом парень спохватывается: ой, Иван! у тебя ж было полмизинца на левой руке! точно, точно! Запутавшись, замолкает – машет рукой, лезет в кабину. Знаем, знаем… у Юрия Шеберстова тоже было родимое пятно… вот оно, еще не полностью восстановилось. Что же, у нас только Леня и Данилка настоящие? Ладно, что есть то и есть… их подлинности на четверых хватит.
Майским утром Егор купает свой табунок в перламутровом Азовском море. Слава, может такое быть, чтоб ты оказался Иваном? – Ага… они всем имена поменяли… вобьют тебе в голову, что ты Слава. Слово «вобьют» в данном случае надлежит понимать буквально. Ожил после купанья! А жену как звали? – Ну, вроде… волосы длинные были. Силится показать, как жена закатывала и закалывала волосы. Глаза становятся вялыми – канал закрылся. Не совсем. Подгибает мизинец на левой руке и пытается ею что-то делать. Истолкованья возможны разные. Похоже на французский фильм «Столь долгое отсутствие». Леня разражается счастливым смехом: «Так ты их дурил! пугал пацанов во дворе! да?» Ответная улыбка Славы нисколько не хуже: «Не, я просто попробовал, как это – без пальца». Разгадка лишь хвостом по воде плеснула и ушла в глубокое море. Данилка, сейчас я тебе голову намылю. – За что, дядя Егор? – Не за что, а мыть будем.
Церковная кружка что охранная грамота. «Откуда идете, отцы?» - «Из Чечни». – «А этот герой у вас самый главный?» - «Так точно», - чеканит Данила. Ночлег обеспечен, и с ужином. Воздух трепещет над теплым полем, пчела об раскрытую раму стукнулась, бабы копаются в огороде, подоткнув подолы. Даниле позвонила мать. Мы возле Азовского моря… живем у дедушки Миши… не знаем еще… будет видно. Утром ушли. Прочна земля под ногами, крепка небесная твердь.
Степь остается степью, она обширна, и так, за один присест, ее не изгадишь. Где человек успел развить активную деятельность – глаза бы не глядели. Однако местами кин-дза-дза-цивилизация отступает, и сердце успокаивается простором. Иной раз Егор не выдерживает, теребит шофера: «Браток, останови». – «Чудик, тут полдня топать». Садятся под ниспосланным деревом, и Леня, проводив глазами грузовичок, начинает адресованное Славе рассужденье о Божьем величестве, утреннее или вечернее, смотря по времени дня. Нарочно подгадывают - в самую жару не передвигаться, уже конец мая. «Нет, ты смотри, Слава – что Бог создаст, то и хорошо… где человек постарался – тоска берет». Егор возражает: «Можно это здорово нарисовать». – «А что тут пририсуешь? Все уже есть. Солнышко село, облако розовое стоит, деревце в балке выросло, ястреб полетел. Лучше Бога не сумеешь». Подумав, соглашается: «Ну, татуировки бывают, конечно… так и ахнешь. Только молодой парень и без нее хорош… будто вчера Господь из рая выгнал». Плоды просвещения – Егор руку приложил. И лагерная эротика тоже. Встревает Данилка: «Обязательно буду что-нибудь делать, не отговаривайте… вот нагляжусь сначала». На ненаглядное не наглядишься. Прорезался Слава: «Я на речку любил смотреть». – «Где? – вскинулся Егор, - дома? в плену? и тут и там?» Не знает. Кончик нити опять ускользнул. Рядом с балкой в легких сумерках притормозили жигули. Женщина, одна – и не побоялась. Сажает Егора на переднее сиденье, Данилу промеж Леней и Славой. Поехали.
Прудочек, одинокий дом без хозяина – маленький, весь подобранный, будто шиш трубой показывает. Не горит свет в окнах, и зоря вечiровая погасла. Поснедали и легли, ничего кроме имени – Вера – не узнавши. Утром обнаружилось, что повезло ночью Славе, а ранним-рано Вера укатила по своим необъявленным делам. Промолчали, в том числе и счастливый избранник. Нашли по углам и мужскую, и подростковую давно не надеванную одежонку. Постирали свое, повесили, связав уголками. Крайнюю майку закрепили мертвым узлом на столбе и только смеялись, когда ветер рванет веревки. Покрыли головы, полезли латать крышу – видит Бог, она в том нуждалась. Латать не летать, справились. Огляделись – кругом сохли не сформировавшиеся пока подсолнухи. Все поливать – пруда не станет. Подцементировали развалившееся крыльцо. Как еще здесь отрабатывать хлеб, было неясно. Сварили тыкву с пшеном. Вернулась Вера, ели – хвалила. Данилка мыл миски – она вынесла к нему во двор приемничек. Поймала с Украины, до которой тут рукой подать: «Ой, сусiдко, сусiiдко, сусiiдко, позичь мене решеетко, решеетко» - и пошла, разметавши волосы, юбки, как та цыганская Богоматерь, которой Егор не разглядел в небе над Жиздрою. По скудной траве закружились с ней трое мужиков и мальчик – глиняная миска вместо бубна. Поднялся вихрь за тыном, взметнул в небо связку черных ряс, те завели хоровод, точно тени, вырвавшиеся из Аида. И плясовой не было конца, словно не станцию поймали, а самое резвую радость за хвост.
В доме над ставочком ставеньки рассохлись, не цветет геранька, не идут часы. Данила наводит какой ни на есть марафет, поджидая странную свою семейку, узнать – что нынче возили, грузили, взвешивали? Приехали… отцу с матерью – ни вместе, ни порознь - так не радовался. Женщина влетела, будто птица в окно. Села к столу, разложила мокрые мытые руки. Данилка ровно никого больше и не видит – ставит ей промеж локтей миску кукурузной каши с грудинкой. Ест она так, словно сто лет не ела. И с большим запаздываньем Данила замечает Егора, Леню и Славу – они уже по второму кругу сами себе накладывают. Прибирает посуду, и его отсылают купаться. Значит, в ночное купанье со взрослыми однозначно не возьмут. Спорить стыдно – бежит к воде. Долго не заснет, все будет прислушиваться к голосам с пруда. С дядьями общается урывками, Вера словом не подарит, не удостаивает. Позавчера Слава взял его постеречь на подхвате товар, вел машину мимо заброшенной шахты, вспоминал какие-то имена. Поначалу выходило, что жену звали Оксаной, а через полчаса уже Натальей. Впрочем, может их и было две – Даниле не привыкать стать. Драйвер витал в любовных грезах, жигуль вилял из стороны в сторону. Хорошо, дорога была пуста. В воздухе висела тайна, издеваясь над Данилкой лютой издевкой.
Пожухло сухое лето, почернели сердцевинки подсолнухов. Надо было срочно заехать в Москву отметиться и везти Данилку учиться. Слава спокойно собирался, вместе со всеми, надел рясу. Не метнулся в горницу, не схватился за прутья хозяйкиной кровати. Вера отвезла гостей на станцию. Какая-то старушка бросилась к Славе: Никитушка… жив! Одумалась, прикрыла платком дрожащие губы и шла за ними до самого вагона. Но Егор уж знал: это ее мара водит. Кто еще обманется надеждой? Можно ожидать в любую минуту. Леня трогательно развлекал в пути несколько заторможенного Славу. Играл на гребенке «Цыганка старая гадает с картами, дорога дальняя, казенный дом», изображал на пару с Данилой сценку собственного сочинения «Стукач и кум», вообще лез вон из кожи. Но еще до Воронежа не доехали – опять прокол. По вагону шла молодая женщина, ведя за руку девочку. Та залопотала: папа, папа – и потянулась к Славе. Мать судорожно глотнула: «Обозналась она… у меня муж пропал в Чечне… Олег Бондарев». Скорей пошла, подхватив дочку – дочка кричала и билась.
С вокзала без звонка – денег на мобильнике осталось два цента – руководствуясь лишь Лениной интуицией, поехали к Захару. Действительно, был дома, один. Отпер, обросший и опустившийся. Окрепший не в пример ему Егор хлопнул беспечного отца по плечу - так и осел. Почему не в деревне? – Да там, знаешь, сейчас одна женщина… ну, в общем, мне с ней нельзя встречаться. Чмокнул Данилу, хмуро пропустил всю ораву на кухню, закинул пельмени в кипяток. Поели, Егор встал. Ну, Захар, я пошел. – Постой, а этих? – указует на Леню со Славой. – Их придется тут оставить на полдня. – Тогда сам завези Данилку к Галине. И, клюнув еще раз разочарованного сына в щечку, из последних сил позвонил Галине на работу и канул, как камень, на дно депрессии.
Галина примчалась домой, стукнулась лбом у дверей с подошедшим Егором. Бросилась обнимать выросшего мальчика, стала совать деньги его сомнительному наставнику раньше, чем нашла ключ. Ох, кстати! Вера только прокормила и дорогу оплатила. Наконец вошли – суетливая мамаша ну метать на стол еду! Заставила Данилу петь церковное серьезным голосом. Егор оставил их вдвоем и отлучился к своим.
Матери дома не было. Подождал немного – уходя, столкнулся с ней во дворе. Несла продукты в пакете. Чуть не уронила, узнав монаха. Подумала вслух: должно быть, сын меня зовет – и пошла, глядя на свои окна, забыв о подаянье. Подался и Егор со двора. Занятий в школе еще нет, надо ловить дочь на Варшавке. Она на звонок и открыла. Перестала так быстро расти, похорошела. Шепнула: мамонтиха дома… поцелуйте папу. Расцеловала в обе щеки, помахала и захлопнула дверь. Пошел весь счастливый, сначала за Данилкой, потом за двумя голубчиками.
Стали потихоньку двигаться к монастырю. Ай ты стоишь на месте, Николоугодническая обитель, ай ты отлетела в заоблачные края? А и не наскучило ли тебе ждать, пока Егор проездится по России? А и не надоело принимать всех, кого подберет на дороге валяющихся? Конечно, можно было бы позвонить на мобильник отцу Феофилакту, да не было междугородней карты и много чего другого. Главное, уверенности не было, что ответят – все равно как в рай по сотовому. Так и пошли. То есть не пошли – поехали на Галинины деньги: до первого сентября оставалось меньше недели. Сидели в Костроме на вокзале, ждали местного поезда на Галич. Наискосок баба ела половинку ржаного пирога с яблоками, Слава все в рот ей смотрел. Отломила толичко и ему – чуть зуб не сломал об монетку. Показал потихоньку Егору, тот скорей в кружку – натянулся шнурок на шее… поймалась рыбка.
От Галича еще местным поездом, и за Унжей стали искать платформу, где садились к Марату в вагон. Не нашли… наверное, это где-то на спецветке. Три дня мотались по округе, доколе не попали на Юрием Шеберстовым разрушенный мост, коего чинить никто не собирался. Человек, что их подвез на жигулях одиннадцатого выпуска с московскими номерами, чем-то неуловимо походил на Егора. Не такие уж старые жигули были латаные-перелатанные, ровно их как раз тут и долбанули. У стекла криво висел образок Николая Угодника. Незнакомец высадил попутчиков, предварительно стукнув и погнув перила с противоположной стороны, для симметрии. Бибикнул и укатил дальше на Москву. Где мост, там и монастырь. Стояли вчетвером, глядя на заговоренный перелесок, за которым, надо надеяться, он прятался. Не хотелось вечера, осени, школы, кельи. Но и Москвы не хотелось, а чтоб дорога без конца, и степь без пыли, и радость без сожаленья. Ничего, дядя Егор, перезимуем. Понимаешь, Данилка, из нас четверых обыкновенные люди, безо всякой чертовщины – ты да Леня. А Николоугодническая обитель почище заколдованного замка. Относительно Славы Данила готов был согласиться, что загадка в нем есть. В Егоре же и в монастырских стенах не видел никакого подвоха. Вот перелесок, помнится, ездил туда-сюда подобно театральным декорациям. Что ж, на то и живой мир, подвижный, точно во дни творенья. Данилка ударил куском раздолбанных перил по недоломанным – с другой стороны. Звон ответил ему с равнины. Побежали туда, спотыкаясь о кочки. Через час уж вытряхивали из погнутой кружки ее богатейшее содержимое в присутствии отца Феофилакта и… Бориски. Три золоченые денежки тут как тут: от надеющейся девочки, скорбящей матери и чужой бабы, преломившей пирог. Ожившая притча раннего, дикого времени новой русской церкви. Блеснули монетки золотцем и пропали. Тогда Егор сказал, что больше с кружкой не пойдет. Стройка почти закончена, а если кто более трех раз попросит о чуде – быть беде. Отец Феофилакт вздохнул и смирился.
На свете счастья нет, а есть покой и воля, и то не надолго. По церковным каналам договорено, что весной Егор с подопечными перебирается к Троице-Серию. Данила будет учиться, сам он пойдет к богомазам, Леня и Слава станут работать по усердию. Если уж все возрождается, должен кто-то всерьез этим заниматься. Пока живут в двух смежных кельях. Мальчик с опекуном - от живых родителей - в дальней, Леня и Слава в проходной. Снег лежит на терпеливо ждущей равнине.