Израиль
За что я люблю Израиль
1
В Израиле. В Израиле мне хорошо, и я знаю почему. В России мне тоже хорошо, но по другим причинам. Израиль мне страна, а Россия мне родня.
Дорога моей жизни, видать, заранее имела в виду пройти через Израиль и потому, для репетиции, в начале юности прошла через солнечную Туркмению, где летом +40 – обычное дело. Плюс древние минареты, плавные верблюды, юркие ящерицы и всяческая скорпионь, драгоценность воды и тени – и роскошные рыночные развалы всего: пестрого, вкусного, сочного и недорогого, в сопровождении праздничного многоголосья и рекламных воплей. Восток, одним словом.
Правда, среднеазиатские дамы любят одеваться в радостный полосатый разноцвет, а израильские – традиционно носят темные или белые моно. Сказывается близость к строгим небесам.
К хорошему привыкаешь быстро. Из Москвы слетать в Израиль стало как съездить в Питер. И столь же естественно стало для меня – жить и в Иерусалиме, и в Москве, где я иду себе по Пресне мимо метро к парку прогуливать свои немолодые ноги (четыре раза по периметру под сенью тополей и дубов – как раз час) – так и в Иерусалиме я иду себе по просторной улице Ганенет, которая впадает тоже в парк, только хвойный, окутавший пушистой шапкой целую гору, которую за час всю не обойдешь.
И, как в Москве, где я, возвращаясь домой, захожу в свой «Народный гастроном» захватить пакет черешневого сока, так и в Иерусалиме, идя из парка, навещаю свой «Ап-Таун» за соком из той же черешни той же украинской фирмы.
И там и там у меня небольшая квартирка, где у плиты и у компьютера хлопочет одна и та же моя Лизавета, и там и там.
На этом сходство заканчивается.
В Израиле. В Израиле я оказался уже после Дании и Франции. Хотя предполагал, что знакомство с заграницей начнется именно с Израиля, где столько поселилось нашего народу, а особенно нашего брата шестидесятника, откуда в горбачевские времена так и посыпались звонки, приветы и приглашения.
Однако первой моей заграницей – так уж вышло – оказалась Дания. Я ее почти всю проехал на переднем сидении просторного автобуса, перевозившего взад-назад нашу писательскую группу, и вдоволь насмотрелся этого непрерывного видового широкоформатного цветного фильма о прекрасной Европе, где так удобно и безопасно жить человеку.
Через год был Париж, город-музей, город экипажей и карет, цилиндров и котелков, мопассановских усов и ришельевских эспаньолок, город, чьи жители – тоже туристы. Только в парадные дни, когда по нем скачут на лошадях костюмированные драгуны с уланами, он становится на миг самим собой, и тогда его мраморные тритоны трубят в свои раковины охотно и по-настоящему.
Дошел черед и до Израиля. Через год. Потом уж были и Штаты, и Германия, и Канада, но все это была заграница, как Дания с Парижем, а Израиль – нет. Хотя он вроде бы позаграничнее (поэкзотичнее) прекрасных стран Европы. Но о них я все-таки кое-что знал по книжкам, фильмам и Прибалтике. А что я знал об Израиле? Ничего. И вот он предо мною.
Меня по нему водили, возили, таскали и прогуливали наши бывшие москвичи, питерцы и харьковчане – как, впрочем, и по Америке-Канаде. Но здешние-то таскали и гуляли меня по своей земле. По своей – не только в смысле паспорта и гражданства. А по чувству. Наши американские или европейские – приживалы. Здешние – свои. И вся иерусалимская экзотика с ее двумя базарами (еврейским и арабским), двадцатью двумя конфессиями, с верблюдами и пейсами, с пальмами и кактусами, с мечетями, могендовидами и крестами – все это для наших здешних такое же свое, каким были для них когда-то Кремль с Василием Блаженным или Нева с Петром на бронзовом коне. Вот почему Израиль не заграница.
И немало есть знакомых, которые, приехав поначалу в Израиль, потом переехали в какую-нибудь Канаду, и вот, угнездившись в Торонто, прочно и навсегда, они ежегодно в отпуск ездят на родину – где с наслаждением погружаются в любимый иврит, а заодно в Средиземное – Красное – Соленое (оно же Мертвое) море. А? Сорок лет в России, двадцать лет в Канаде, а между ними всего-то лет пять в Израиле. И все-таки родина – он.
Что меня сразу пронзило, это что Израиль – рукотворная страна. Вечнозеленый рай, широкой полосою идущий вдоль средиземного берега от Тель-Авива до Хайфы, полный прудов, полных рыбы, шумящий эвкалиптами и цветущий миндалем. Пронизанный тремя скоростными автострадами – короче, текущий медом и млеком – он весь устроен евреями на месте длинного гниловатого болота, плодящего болезни и мошкару.
Хвойные леса, окутавшие Израиль от севера до Иудеи, все посажены евреями. Огромные плантации, малахитовыми прямоугольниками лежащие меж холмами, выдают по два урожая в год – и все это благодаря щедрому солнцу и капельному орошению. Это когда вода с питательным раствором подается через длинные тонкие черненькие шланги каждому корню каждого фрукта-овоща-злака, образуя влажное пятно, достаточное для его насыщения, а спустя время подается опять, по команде компьютера. Почти стопроцентный КПД – в отличие от знакомого нам арычного полива, который больше половины воды просаживает мимо цели. Небось, капая на хлопок по-израильски экономно, возможно было сохранить Аральское море. До которого ни Аму, ни Сырдарья не смогли дотащить свои желтые воды, расхищенные по дороге хлопкоробами для победных отчетов перед Москвой.
Неискоренимая привычка людей – ради сегодняшней пользы жертвовать будущим. Например: ради тысячи капризных баб истребить всего соболя. Или прошлым. Например, ради десятка гаражей разорить старинное кладбище.
Буковский в каком-то интервью сказал, что сейчас интереснее всего живут Россия и Израиль. То есть, как я понял, обоих отличает интенсивность событий, противоречий и перемен, конфликтная напряженность, высокий общеэнергетический градус жизни – нет, все-таки не держится сопоставление: чувство симпатии к Израилю перевешивает чашку с чувством боязни и жалости по отношению к матушке Руси. Потому что Израиль действительно в кольце врагов, а матушка – как всегда, враг самой себе.
Хотя в Израиле то же самое сплошь говорят и об Израиле, главным образом, наши «русские». Что он губит себя непрерывными уступками, что стремительно движется к самоуничтожению. Что через пять (или десять, или тридцать) лет не будет на карте мира этого государства. Но пессимизм прогнозов сильно расходится с наглядной кипучей жизнью, всегда готовой к празднику, как и к отпору.
О празднике. Я так понимаю, это заложено в самом иудаизме: жизнь – это дар Божий, которым надлежит дорожить и которому надо радоваться. И когда я слышу, как шахид гордо говорит: «Мы победим, потому что не боимся смерти», и когда я вижу, как Израиль затевает целую войну, чтобы вызволить из плена пару своих солдат, я чувствую серьезную разницу в отношении к жизни у одних и других.
Для праздника у евреев огромный арсенал общих песен и плясок. Едешь в такси, водила включает музыку и подпевает каждой песне. Любой водила любого такси или автобуса. Причем часть репертуара звучит на музыке советских композиторов (тексты, само собой, свои). Что до общих танцев, то вот ярчайшее воспоминание.
В Тверии, на берегу озера Кинерет (оно же Галилейское, Тивериадское и просто Генисарет), ночью, при ярком свете фонарей и реклам, иду по набережной, дыша теплой влагой вкусного воздуха, и вдруг вижу: невысокий, лет пятидесяти, шустрый толстячок быстро расставляет по бордюру парапета небольшие динамики небольшого магнитофона, щелкнув кнопкой, включает музыку, и на первых тактах он сразу же показывает несколько простых движений. И к нему сходу пристраиваются люди, уже знающие, как это танцуется, а движения-то простые, повторить и запомнить ничего не стоит. И мигом заводится хоровод – сперва в одно кольцо. А там и в двойное, и в тройное. С переменой партнеров, с поворотами и прихлопами-притопами – этакое ритмическое хождение. Причем каждый сам по себе и в то же время все вместе. Всех возрастов и оттенков. От кудрявых до лысых. От блондинов до эфиопов. И этот танцующий магнит неуклонно втягивает в себя всякого, кто приблизится. Не успеешь оглянуться, как ты уже между ними, с независимым выражением лица, уже уверенно не боясь ошибиться – четыре шага вправо, оборот, хлоп, хлоп, четыре влево, оборот, теперь прямо – настолько уже в рисунке, что позволяешь себе этакое небрежное изящество. Когда-то в Союзе школьники разучивали вальсы, полечки и па-д’эспань (падыспанец), это были наши «культурные танцы», самозабвенно любимые. Вот так же самозабвенно танцуют евреи на площадях в своих хороводах. Так посетило меня чувство израильского народа.
Чувство израильской земли начинает в тебе гудеть сразу же, когда из аэропорта Бен-Гурион начинаешь движение – здесь это называется: поднимаешься – к Иерусалиму этой дивной дорогой между крутыми склонами, окутанными хвоей, дважды глубоко ныряешь и плавно выныриваешь и в какой-то момент вдруг он весь открывается перед тобой, белокаменной россыпью по всему окоему, уступчатыми террасами по холмам, и как на крыльях в три виража взлетаешь к нему – каменный венец Израиля, Иерушалаим, провинциальная столица мира, как любовно окрестил его Губерман.
Есть два памятника войны, ошеломившие меня: Хатынь в Белоруссии и «броневики» на иерусалимской дороге. На месте белорусской деревни, сожженной карателями, стоят условные «горелые избы» – мраморный невысокий барьер по периметру дома и внутри темный гранитный столб как обугленная печь. Каждая такая «изба» поставлена точно на месте каждой подлинно сгоревшей избы. Чуть прикрой глаза, чуть подоткни воображение – и картина опустевшего пепелища вся разом перед тобой, в окружении того самого подлинного леса, реального очевидца чудовищного преступления.
А на иерусалимской дороге, на крутых откосах, вразброс, там и сям, то справа, то слева – железные остовы грузовиков, обшитых стальными листами – не целые, фрагменты, скелет кабины, ребра кузова, выкрашены красным суриком – все, что осталось от отчаянного еврейского прорыва к осажденному Иерусалиму в 1948 году. Подлинность этих скелетов действует на воображение неотразимо: несчастные «броневики», которые не дошли и остались на этих склонах в тех позах, в каких застала их огненная гибель.
Это, конечно, все моя романтика: уже несколько раз перемещали эти железки с одного места на другое и, в конце концов, собрали на одной площадке. В позе памятников, а не в момент смерти. Сегодня это скорее груда героического лома, но все-таки есть она, есть, свидетельствует.
Де-юре здесь мир, де-факто – война, постоянные «касамы» из Газы, постоянные нападения шахидов на мирных евреев или налеты на блокпосты – теперь хоть на севере обстрелы прекратились, но у «Хизбаллы», известно, все копится и обновляется ракетный арсенал, опять угрожающе нависая над многострадальными северянами.
И поэтому ежегодно идет призыв молодых людей обоего пола под ружье, и мало кто уклоняется от необходимого долга народной самозащиты. И поэтому на каждом шагу в уличной толпе, в автобусах или магазинах видишь молодых военных с автоматами через плечо, группой или поодиночке, так как регулярно имеют они увольнительную навестить семью и поплясать на дискотеке. Они ежедневно ходят на службу. Как и остальной Израиль, только в форме и с оружием вместо кейсов. Отслуживший же Израиль все равно весь военный, только в отставке, и по месяцу в году резервисты непременно проводят на сборах, поддерживая форму на случай мобилизации. Все же за шестьдесят лет пережить шесть полноценных войн, одну – на истощение, и две объявленные интифады, непрерывно жить в условиях необъявленной – дорогой ценой обходится национальное самостояние. И не видать конца народной арабской ненависти, которой все никак не дадут успокоиться их вожди, чтобы перейти к мирному соседству.
Все равно придется. Зачем же отодвигать и отодвигать эту явную неизбежность все новой и новой кровью, кормя ею лишь ненасытную, равно как и совершенно бесплодную ненависть?
Израиль шестьдесят лет в обороне, вот чего никак не понимают в Европе, не понимаю почему. «Израильская военщина», «израильские агрессоры», эти древние советские клише чрезвычайно живучи среди европейцев, в том числе и умных, которые твердят их, как дятлы. Без видимой попытки серьезного анализа. Знаменитая фотография – худенький арабчонок с камнем против огромного израильского танка – заслонила им ясные очи, и они не в состоянии даже на миг подумать о том, какая сила на стороне мальчика и какая – на стороне танка. С какого это родительского благословения арабский Давид замахнулся на израильского Голиафа? Кто это внушил такое бесстрашие сорванцу? Уж не Лига ли арабских государств сидит там, за кустами, подстрекая Гавроша на подвиг?
А кто в кустах за танком? А там Американские Штаты, которые танку все время шепчут: ты уж по мальчонке-то не стреляй, ну отодвинься на шаг-другой, может он и перестанет накидываться? – Да я уж и на три отодвинулся, он только еще пуще размахался. – Ну ладно, ладно, не раздражай малютку, подвинься уж. – Да мне уж некуда, разве что в море.
Как Израиль отодвигается, это весь мир видел. Кроме Израиля такое, я думаю, нигде невозможно. Это было в секторе Газа, когда армия и полиция насильно депортировали евреев, не пожелавших расстаться со своим поселением Гуш-Катиф, поселением с тридцатилетней историей жизни в кольце враждебных арабов, подвергаясь ежедневному смертельному риску вместе со всей семьей и, тем самым, оттягивая на себя значительную воинскую силу для защиты. Чтобы окончательно оградить поселенцев от опасности, а также вывести из опасной зоны войска, премьер Шарон приказал депортировать Гуш-Катиф внутрь страны, пообещав компенсацию тем, кто покинет дома добровольно. Кто-то согласился. Отказчиков депортировали силой.
Советских корейцев, чеченцев и ингушей, поволжских немцев и крымских татар советские войска депортировали быстро, беспощадно, безо всяких компенсаций. Под страхом немедленной расправы, по теплушкам и вперед, в сибирскую или в азиатскую тьмутаракань, на вечную каторжную ссылку.
В Израиле. В Израиле упирающихся молча отцепляли от своих домов и на руках переносили к машинам. Солдаты выполняли приказ сжав зубы, они волокли поселенцев, сочувствуя им, некоторые волокли и плакали. Море солидарных собралось со всего Израиля в защиту поселенцев, их также приходилось отцеплять и волочить – и не было взаимной злобы, не было, вот что необыкновенно! Было какое-то общее сознание вынужденной беды, никто не палил в воздух, не избивал сопротивляющихся, были те, кто, рыдая, цеплялся, и те, кто, рыдая, отцеплял.
Я смотрел на это по телевизору, славил Израиль и рыдал вместе с ним.
Тут приехал возмутитель спокойствия Дима Быков, блестящий наш многоталантливый Везувий, постоянно извергающий какую-нибудь лаву. На книжной здешней ярмарке произнес он речь, в которой назвал создание Израиля неудачным экспериментом и объяснил почему. Объяснением пренебрегли, а утверждением оскорбились. А он-то неудачу именно и объяснял как смертельную опасность для мирового еврейства, которое в итоге собрали в кучку, весьма удобную для повторения Холокоста. Так бы жили себе в рассеянности, а тут – готовая мишень для мгновенного уничтожения. Какой-нибудь Будь-он-Неладен зарядил очередной самолет – бах! И нет Израиля.
Но и выслушав Димино объяснение, хочется таки возразить: Дима видит эксперимент там, где гудит стихия. То есть Дима – вроде того оратора:
– Ошибочность данного землетрясения…
Еще одна история, к той же теме. Сталину рассказали, что в Ленинграде, приветствуя Ахматову, зал поднялся в едином порыве. Немедленная и абсолютно естественная для этого ящера реакция:
– Кто организовал вставание?
«Вставание» Израиля, разумеется, было организовано – но уже только как венец долгого стихийного накопления евреев в Палестине. Пульсирующими потоками вливались они в нее, движимые кто чем – кто верой в Бога, кто в Социализм (и до сих пор в иных кибуцах свинину едят), но в самом-то подспуде гудело атавистическое чувство земли, сознание древнего права на эту полупустыню.
У палестинских арабов, живущих здесь уже столько веков, также есть чувство права на нее. В исходной своей точке евреи и не отказывают им в этом и даже не настаивают на том, что их, евреев, право – преимущественное (а исторически так оно и есть). В исходной своей точке евреи упирают на «также», и потому простые арабы свободно ходят по улицам Хайфы.
Но арабы никаких таких «также» признавать не желают. И потому простому еврею лучше не показываться на улицах Рамаллы.
Когда-нибудь, через сколько-то поколений, уж не меньше, чем через два или три, арабы согласятся с «также». Впрочем, как утверждает крепкий, основательный русский еврей со странной фамилией Бя, желанное согласие наступило бы куда раньше, если бы не алчность тех, кому выгодна еврейско-арабская вражда.
Алчность – один из основных инстинктов человека, отличающийся от естественной потребности животного стремлением иметь больше, чем достаточно, при этом не считаясь с удобствами окружающих. Отсюда вытекает желание владеть и властвовать. Это порождает войны и кризисы и прямо ведет к ядерному самоубийству – и вот тут-то должен заработать другой основной инстинкт – самосохранения.
Он и заработал во время Карибского кризиса.
Он же должен сработать и в нарастающем конфликте с радикальным исламом.
Он же, надеюсь, устранит и угрозу экологической катастрофы, а также энергетической и демографической, с которыми управиться можно будет лишь сообща. Как поется в песне – «иного нет у нас пути». А естественная необходимость мирового со-жительства решит, полагаю, и проблемы со-жительства регионального.
Моими устами да мед бы пить.
2
В Москве. В московской квартире сижу у дядюшки на семейном суаре, уже окончив ужин и наслаждаясь послевкусием за сигаретой и кофе. Дядюшка человек военный, прослужил в Генштабе всю жизнь честно-благородно, почему ни особых хором, ни чинов-орденов больших не нажил, кроме главного своего достояния, то есть чести и благородства.
Я его люблю. Он из нашего старого разночинного рода, происходящего от образованных священников. Плоть от плоти самых что ни на есть чеховских земских интеллигентов. С их подвижническим служением народу. На свои деньги первоклассный больничный комплекс. Лечение и просвещение крестьян и всяческая благотворительность. Любительский театр. Тот мужественный стиль деятельного добра, безо всякого жертвенного пафоса, который так снайперски угадал Тургенев в своем Базарове.
Приоритет общественного долга – на генетическом уровне.
Дядюшка сидит. Попыхивает сигаретой, в довольстве и благодушии слушает мой восклицательный монолог об Израиле.
– …«Оккупированные территории»! у кого оккупированные? Иордания от Западного берега отказалась! Египет от Газы – тоже! ООН не взяла! Израиль действительно мог бы объявить их своими, но он же не стал! Он же отдал их Палестинской автономии! А им все мало!
…«Израиль присвоил»! что он присвоил? Все поселения строятся либо на ничьих землях, либо на купленных у арабов же!
…Голаны? но когда с Голан можно рукой докинуть гранату до Тель-Авива, что прикажете делать? После того как Сирия трижды наезжала оттуда на советских танках? Не наезжали бы – никто бы у них Голаны не отбирал!
…Как только еврей обрел землю, все увидели. Как еврей пашет и как еврей воюет. Со всего мира съезжаются учиться земледелию! Во всех академиях изучают военный опыт! Еще бы – когда хошь не хошь, а приходится его накапливать ежедневно!
– Да-а, – произносит дядюшка этак мечтательно, – да-а… А знаешь ли ты, что в 68 году Израиль висел на ниточке, а держал ее в своих руках один наш капитан. Ну конечно, оборвать ниточку он мог только по команде Кремля, но ножницы были у него, у капитана.
– Ножницы – то есть атомная подлодка, небось?
– Она, она самая, К-172, не такая уж большая, между прочим. Не крейсер: всего восемь ракет с дальностью 600 километров, но на Израиль хватило бы: это как минимум восемь Хиросим.
– Что, и Иерусалим тоже?
– Задача была – держать под прицелом побережье.
– Это, стало быть, Тель-Авив, Хайфа, Ашдод, Ашкелон – прямо как на ладони, в шеренгу перед расстрелом. Больше половины всего населения.
– Да-а, и всего-то одна лодочка в море, причем о ней не знал никто, даже арабы, только Кремль.
– Одна маленькая лодочка, а в ней – гибель Израиля? Замерла на глубине и только ждет сигнала?
– Какое замерла! Каждые два часа она должна была подниматься на перископную глубину, то есть почти наружу. Чтобы не прозевать кремлевского сигнала. А море тогда было забито американцами: три авианосца, у каждого в эскорте по два десятка кораблей, чуть не на каждом – система подводного поиска. Да еще в небе их патрули непрерывно молотят радарами по всему восточному Средиземноморью, да кроме прочего еще и обычная толпа грузовых и пассажирских транспортов, да рыбаки, а на перископной глубине натолкнуться на кого-нибудь – пара пустяков. Это какие нервы надо иметь, чтобы выдержать такой напряг!
– И ради чего же такой риск?
– А я тебе больше скажу, – разволновался дядюшка, – по сути, моряки наши были смертниками, вроде этих, как их, шахидов. Эти лодки типа К-172 так и назывались – одноразовые. Они могли дать залп только в надводном положении, причем от всплытия до пуска – двадцать минут: вполне достаточно, чтобы обнаружить и уничтожить. И знал об этом только капитан.
– Да уж, весело ему было. И из-за чего же эта каша заварена была?
– На случай американо-израильского десанта на Сирию.
– И в ответ – восемь ядерных ударов? Так ведь Штаты же ответили бы!
– То есть Третья мировая. Такое было время.
– Как при Хрущеве на Кубе?
– Только к нам поближе.
Тут и я разволновался.
– Послушай, дядя Коль. Вот твой капитан. И допустим, наши кремлевские троглодиты дали бы такой сигнал. А что? Пошли же они на Афганистан. Ума хватило. Ну и? всплыл бы он на поверхность и скомандовал пуск?
– Приказ есть приказ.
– Так ведь восемь Хиросим. Практически мгновенный геноцид, так сказать. Мечта Гитлера.
– Что говорить. Такое время. Все были друг у друга на прицеле. Я и сейчас тебе назову пару американских капитанов, у которых ракеты были наведены на Урал. Думаешь, получив такой приказ, они бы задумались? Да ни на секунду. Военный человек приказы не обсуждает.
– Ага. Итак. Вот твой капитан с пальцем на ядерной кнопке. На нем – палец Кремля. Кремль жмет на него, он на кнопку. Кнопка тугая, из красного пластика. Капитан – пятидесятилетний офицер, высшее образование, семейный, любит Рубцова. Какая-то разница между ним и кнопкой есть или нет? Он-то, нажимая, сознает, что убивает три миллиона людей?
– Хорошо. Какая альтернатива?
– Ясно какая. Отказ от исполнения.
– Так. А присяга?
– А что присяга – Божья заповедь, ее же не прейдеши? Придется нарушать.
– Сравнил. Причем тут Божьи заповеди? Их-то соблюдать никто клятвы не дает. Причем смотри: «Не укради», «Не лжесвидетельствуй» – это и в человеческом законе записано да и «Не убий» записано, но – лишь для штатских, а для военных записано «Убий! обязательно убий!». То есть нарушить Божью заповедь вменяется в обязанность. Армии держим, ракеты одна другой страшнее, лаборатории одна другой хитрее, все для того, чтобы как можно мощнее и эффективнее заповедь нарушить в случае чего. Такая уж ступень нашего развития. Не можем без крови. А раз так, значит армия. А раз армия, значит присяга, то есть клятва, нарушение которой во время войны карается немедленно. Так что если не нажмешь на кнопочку, ее тут же нажмет твой старпом, а тебя застрелит. И никто не узнает, где могилка твоя.
– И моя, и старпома, и Израиля, и Урала заодно, да и Кремля с Белым домом – абсурд!
– Абсурд.
– Значит, и присяга абсурд.
– А присяга не абсурд. Она важнейший гарант успеха в военном деле наряду с разумностью приказа. Вот где ищи абсурд – в его неразумности, в его безумии, проще говоря.
– Ну и вот, я, капитан, живой человек, а не кнопка, получаю приказ, вижу, что он безумен. И все равно – нажимаю? Из-за тупого соблюдения присяги? Восемь мирных городов?
– Ну, лыко-мочало, начинай сначала.
– Причем, вот ты говоришь, я произвожу залп – и тут же накрываюсь всей ихней противолодочной артиллерией, но хоть полшанса уйти у меня есть?
– Ну есть.
– И вот, предположим, я все-таки ухожу, и прихожу на базу, и получаю орден и могу гордиться чем? Что убил три миллиона?
– Орден тебе дадут за проявленное мужество и оперативное мастерство при исполнении задания. Стыдиться нечего.
– А три миллиона на ком?
– А три миллиона на начальстве, на политиках, на Москве с Вашингтоном.
– Не-не-не, дядюшка, не надо этих маневров. Что киллер, что заказчик – отвечают оба.
– Ладно, ты тоже не увлекайся. И боевого капитана с киллером, пожалуйста, не равняй. Уж если на то пошло, сошлись на японских камикадзе.
– Сравнение не идет. Камикадзе атаковали военных, а не мирное население. Давай уж тогда вспомним героев 11 сентября. А что? Проявили и мужество, и оперативное мастерство при исполнении задания, пожертвовали и собой и экипажем, и пассажирами, и безо всяких бомб за двадцать минут угробили три тыщи безвинных американцев во имя Аллаха.
– Вот именно что во имя Аллаха! Это фанатики, то есть безумцы сами по себе! А мой капитан – нормальный солдат, и уж поверь, никакой оголтелой вражды к Израилю не питал. Он выполнял задание. Вот и все.
– Ну да, да, и в случае приказа нажать – нажал бы. И получается знаешь что? А вот что. Получается, что самый забулдыжный хипарь, из тех, между прочим, что однажды хлынули со всей Европы спасать Венецию от наводнения – этот беспечный бродяга, с косичкой на затылке, покуривающий марихуану и знающий толк главным образом в рок-музыке и сексе, а главное – в полной свободе от всяческих табу – национальных, религиозных, социальных, философских – кроме разве что некоторых нравственных, и среди них: не убий, не навязывай, не навреди, а при возможности и помоги, – так вот, получается, что этот беспутный вольный ветер нравственно выше твоего честного капитана, потому что никогда не может быть ничьим орудием, а тем более оружием зла. А капитан – мог. С кнопки спроса нет, а с него – есть.
Тут дядюшка разволновался еще больше. Даже киллера он мог еще кой-как простить племяннику, но чтобы эти патлатые, с крашеными хвостами и разноцветными татуировками, дергающиеся под звуки-му, дергая при этом за струны гитару, торчащую прямо из гульфика прямо вам в нос, чтобы эти тунеядцы, закосившие от всякой полезной работы, уж не говоря об армии, ничего решительно не производящие, а только потребляющие (правда, согласен, не хищно, не алчно, а лишь в меру своих первичных необходимостей) – чтобы эти невесомые перекати-поле могли составить хоть какую-то альтернативу мужественному воину, скромному герою, бескорыстно положившему всю жизнь на алтарь…
– Ну да, да, а все-таки мой хипарь на кнопку не нажмет и ответственность за жизнь трех миллионов возьмет на себя, а твой капитан нажмет, а ответственность переложит на приказ. И кто же из них герой?
– Все! Хватит! Слышать не хочу!
Дискуссия завершилась.
Конечно, сопоставление нашего капитана с воображаемым хиппи хромает. Оно некорректно хотя бы в силу категорически невозможной ситуации: хиппи при ядерной кнопке. Он бы не нажал – потому что никогда бы рядом не оказался. Возможна ли вообще ситуация их с капитаном хотя бы случайного пересечения. Хотя отчего же…
Наш капитан с женой вышли в Израиле из экскурсионного автобуса посмотреть на округу: роскошное море, на нем цветные паруса виндсерфинга, а по эту сторону – зеленые квадраты полей между стройными рощами финиковых пальм, веселые вереницы снующих машин – а тут мимоходом и случился мой хипарь, мой Гарик, со своим рюкзачком за плечами, с косичкой на затылке, с серьгой в ухе. Услышал русскую речь, подвалил поближе. Высокий седой капитан ему понравился.
– А? – спросил Гарик, кивком охватывая райскую панораму. – Как? Неплохой обзор?
– Красота, – от души вымолвил капитан.
– Да-а, – протянул Гарик. – И как подумаешь, что какой-то идиот в куфие сидит где-нибудь в Иране и только ждет приказа на кнопку нажать.
Капитан промолчал. За строй его мыслей я не ручаюсь.
3
Хипарь Гарик – лицо, надо сказать, вполне реальное.
Я живу, главным образом, в Москве, но ежегодно – по три-четыре месяца и в Израиле. Такое стало возможным, а затем и привычным для многих в наше время. Хотя в предыдущее наше же время представить это возможным для себя было немыслимо.
Содрогания российской жизни чередуются с потрясениями израильской. Провожая меня в Москву, израильские приятели полушутя укоряют:
– Эх ты! Бросаешь страну в трудную минуту.
А встречая:
– Молодец! В трудную минуту не бросаешь страну.
Московские же приятели ничего не говорят, хотя в России тоже все минуты трудные. Но в Израиле все-таки главной трудностью является арабская враждебность, постоянное ожидание войны, то есть «быть ли не быть» – вопрос без дураков актуальный. В России этого нет, а есть общая тоскливая сумятица, происходящая оттого, что жить по команде уже не хотим, а без команды – еще не умеем. Оттого-то, на радость Кремлю, так охотно, с прежней готовой злостью, население ищет вокруг себя вражеские происки – все-таки какой-то ориентир, или, на худой конец, козел отпущения.
Когда-то в советские времена прилетел Олег Табаков из Англии, где месяца два ставил спектакль, и встретился мне вскоре после таможни. Вид он имел несколько ошарашенный.
– Что такое с вами, Олег Палыч?
Тот покачал головой:
– Все-таки очень резкий перепад.
Теперь-то Домодедовский аэропорт прочно укрепился на международном уровне, блестит, сияет, просторен – удобен, в туалетах чисто и бумага почти везде, а главное: в этой стопроцентной Европе – повсюду родная речь, и за стойкой, и за окошком, и из динамика, и на табло.
Но, выйдя из этой Европы в плотный слой ожидающих тебя жуликоватых таксистов, а после, из электрички – в толчею Павелецкого вокзала, а после – в лихорадочную, одновременно напористую и настороженную московскую толпу, с ее абсолютно отвязными бомжами и абсолютно бесконтрольными держимордами – опять чувствуешь: перепад. Хоть и постсоветский, но не менее резкий.
А так как и в России и в Израиле вокруг меня русский язык и русская компания, то у меня четкое ощущение: я летаю из России в ее будущее и обратно. С той разницей, что будущая Россия населена не потомками (как было бы в случае машины времени), а моими сверстниками. Повезло же им (и мне заодно) еще при жизни переехать лет на 50 вперед. Летать на своей «хонде» по роскошным шоссе между четырьмя морями. Гулять ночами безопасно по узким улицам. Голосовать за того, кто нравится, и знать, что твой выбор и голос имеет значение. И понимать, что здесь, как бы туго ни было, ни за что не пропадешь.
Я многих тут поспрашивал – здесь все устраиваются, и с работой и с жильем, и с машиной примерно в течение трех лет. Кроме одного знакомого Марка, который свободно тоже себе устроился бы, если бы захотел, но он не захотел и потому моет подъезды, ничуть не унывая.
Они здесь, само собой, все объездили, и внутри Израиля, и снаружи, последнее время особенно полюбили Юго-Восточную Азию с Китаем во главе.
Они любят песни молодости, у каждого в доме Довлатов, Рубина, Губерман, Улицкая, Веллер, они смотрят российское ТВ наряду, разумеется, с израильским, и переживают ежедневную здешнюю напряженность с арабами наряду с ежедневной мутью Российской Смуты.
Правда, здешние наши дети – это совсем другая планета. Они любят другие песни, их русский – ломаный, их веселье и их комплексы – совсем, совсем иные, они свободны, свободны, они ежедневно хотят радости и находят и черпают обеими руками.
Хипарю было лет тридцать пять, лицо его было безмятежно и доброжелательно и выражало абсолютную самодостаточность, он не нуждался ни в чьей помощи, ни тем более в советах, и уж, разумеется, никаких авторитетов в этом мире для него не существовало. Его волнистая шевелюра сзади была перехвачена ленточкой и, таким образом, оканчивалась пышным хвостом. Красивая эспаньолка обрамляла живой веселый рот с ровными обкуренными зубами. На каждом плече синели витиеватые иероглифы, означающие, как выяснилось, красоту и мудрость. В ухе имелась серьга, в руке время от времени оказывались четки.
Он был приятелем замечательной молодой женщины Сони, в которую превратилась черноглазая трехлетняя крошка, сидевшая на руках моего тогда еще не очень седовласого друга, там, в Шереметьевском аэропорту, где я с ними прощался тридцать лет тому, как думалось, навеки. Я тогда еще не догадывался, что со временем поселюсь рядом в Иерусалиме. Теперь бывшая крошка блистала уверенной расцветшей красотой и богатой биографией. К моменту моего знакомства с хипарем она успела уже пройти армию, где была инструктором по снайперской стрельбе, поработать и гидом по Израилю, и агентом Джойнта по СНГ, и барменшей в дискотеке, и кем еще только не! С тем чтобы: поплавать по Тихому океану, побродить по Тибету, поездить по Японии, порыскать по Гималаям, потаскаться по Монголии – с помощью английского, французского, русского и иврита. Теперь она была официанткой в престижном кафе Иерусалима и одновременно студенткой на курсах китайского, снимала двухкомнатную, сдавая трехкомнатную, держала собаку и водила свою «тойоту», как бог (богиня?), в чем я убедился на собственном опыте. При этом она талантливая рассказчица, выдающая талантливую путешественницу, которая умеет смотреть, наслаждаться увиденным и запоминать, а также легко входить в доверие к спутникам и туземцам. Какую-то часть ее глобального маршрута по Земле и по жизни проделал с ней и мой хипарь.
– Гарик, – представила его моя черноглазая Соня. – Он тот, кто тебе нужен, и обойдется недорого.
– Гарик, – сказал я радушно. – Вам Соня, вероятно, сказала, что я уезжаю, а у меня тут ремонт не кончен, и надо, чтоб кто-то подежурил, пока они закончат, а они обещали через месяц, а я как раз и приеду через полтора.
Гарик посмотрел внутрь себя и ответил с достоинством:
– Пожалуй, это моим планам не противоречит.
– Вот и замечательно.
– Я вообще-то собирался в Гималаи, но это можно и попозже. Тем более, – добавил он, не меняя тона, – моя жена собирается рожать, деньги не помешают.
Я несколько напрягся, ожидая серьезного покушения на мой кошелек.
– И когда же ожидаете младенца?
– Сказали на днях. Надо бы съездить туда.
– Это далеко?
– В Хайфе.
– Вы там живете?
Гарик посмотрел на меня лучезарно:
– Нет, я теперь живу у вас.
– А-а… как же вы собираетесь… так сказать, совмещать дежурство там и здесь?
– Ну, там дежурных и без меня хватает, – легко закрыл тему будущий папа, и в глазах его ясно прочлось: «Какие еще будут идиотские вопросы?» – и я понял, что торговаться особо не придется.
Я уехал в Москву и через пару недель позвонил. Гарик оказался на месте.
– Ну что наш ремонт?
– Ужасно надоели. Представляете? Каждый день в семь утра. Этот же с ума сойти. Если бы я знал, я бы отказался.
– Гарик! Но я же не могу вот так все бросить и приехать. А найти вам замену отсюда… уж дождитесь меня как-нибудь, а?
– Придется, – вздохнул Гарик.
– Может быть, имеет смысл пораньше ложиться?
– Ну какой же в этом может быть смысл?
Я быстро поменял тему.
– Вас можно уже поздравить?
– С чем бы это? Ах, ну да, ну да… да.
– И как назвали?
– Да как-то назвали, наверно. Я, признаться, не поинтересовался.
– Га-арик! Да неужели у вас нет элементарного родительского чувства?
– И слава богу. Элементарные чувства и у козявки есть. Но мы-то с вами не козявки же. Я-то уж точно не козявка.
«Та-ак, – подумал я. – По разряду насекомых меня еще не числили. Впрочем, Пушкина друзья называли сверчком, Окуджава рекомендовался как арбатский муравей. Ладно. Козявка так козявка».
– А вот уж если кого поздравить, – продолжил Гарик, оживляясь, – так это вас.
– Меня-то с чем?
– У вас поселился рояль.
– Что значит «поселился»?
– В смысле появился, если вам так понятнее. Самый настоящий рояль. Концертный, хороший. Настройщика, конечно, придется заказывать.
– Спокойно, Гарик, – сказал я взволнованно, главным образом себе, – давайте по порядку. Откуда рояль, почему рояль, зачем рояль.
– Ну-у-у, – разочарованно протянул Гарик, – я думал вы обрадуетесь.
– Да нет. Просто хочу понять. Вы, что ли, пианист?
– Ну причем тут я? Рояль для вас. Вы же музыкант?
– Какой я музыкант!
– Но вы же выступаете?
– Какой я выступаю! Я дрынькаю на гитаре, пять аккордов, это все, мне больше не надо, пять аккордов и шесть струн, а в рояле их сколько? Ну и на кой они мне?
– Вам не нужен концертный рояль? – изумился Гарик, и степень его разочарованности резко увеличилась. Я почувствовал, что теперь он точно сбежит, не дожидаясь моего приезда.
– Гарик, дорогой, ну о чем мы говорим, ей-богу, – заторопился я как бы спеша по неотложным делам и тем самым оставляя шанс меня все-таки на рояль уговорить. – Осталось всего ничего, я приеду, разберемся, хорошо? Я побежал, ладно? – и положил трубку.
И остался наедине со своим полным недоумением. Рояль, концертный, черный, въехал в душу и остановился в ней неудобной холодной глыбой, требующей осознания.
Откуда он его взял? Как он его доставил? Во что он ему обошелся и, следовательно, обойдется мне? И наконец, даже если нашел на свалке, доставил с помощью друзей и ничего вообще не запросит за него – что я буду делать с этим предметом? Устраивать музыкальный салон? Давать напрокат? Брать уроки музыки, чтоб затем давать? Квартира и так невелика, теперь в ней вообще не повернуться.
Рояль надвинулся на меня, как паровоз на Анну Каренину, но не раздавил, а остановился, пыхтя парами. Я опять позвонил, спустя два дня.
– Гарик! Ну что? Он еще стоит?
– Странный вопрос.
– Я к тому, не приснился ли он мне.
– Приезжайте, увидите.
– Где вы его откопали?
– Да какая вам разница? Нашел в кустах.
– Так, может, он в розыске?
– Никакой уголовщины. Играйте на здоровье.
– Поздно мне учиться на рояле.
– На рояле учиться не поздно никогда. Не понимаю, чего вы так переживаете. Вы в него, когда увидите, сразу влюбитесь. Вон он какой: красивый, скромный, блестит, как эфиоп. Приезжайте.
Я приехал.
Во дворе перед домом меня перехватила соседка.
– Вы знаете, что в вашей квартире живет наркоман?
– Впервые слышу. Вы уверены, что не ошибаетесь?
– Наркоман, наркоман! Самый настоящий! Черный, трясется весь, кожа да кости, ужас!
На Гарика портрет никак не походил. Или за время моего отсутствия он – как это? подсел на колеса?
Перед дверьми я перевел дух и на всякий случай позвонил. Тишина… я нажал на ручку, ожидая детективного продолжения – «дверь легко подалась» – нет, заперто. Я отпер и вошел. Никого.
Лишь посреди знакомого интерьера с его немногой и убогой мебелью, с любимыми фотографиями и двумя картинками на стенах, с красивой тяжелой люстрой с хрустальными цацками (чей-то дар), с потертым диваном, на котором сиротливо ежилась неубранная постель, – как неожиданный добавок к комиссионному хламу секонд-шопа, чернел на трех точеных бутылочных ножках – он, концертный рояль, терпеливо ожидая положенных знаков внимания со стороны интеллигентного человека.
Знаков, правда, не последовало. Подняв крышку, я увидел пожелтелые клавиши, словно прокуренные зубы, взял несколько аккордов, вслушался в благородный звук и не услышал фальши, а только матовый призвук, сопровождающий звучание старинных инструментов.
Прошелся по клавиатуре, поодиночке тыкая – не расстроен почти, чуть-чуть в последней октаве. Рояль, блин. Концертный. Педали работают. Садись и играй. Тогда, в пионерском детстве, ты же выучился, и довольно быстро, все еще удивлялись: «Какой природный слух!» Помнишь свой репертуар?
Падыспанец, хорошенький танец,
Его очень легко танцевать:
Два шага вперед, два шага назад,
Повернулся и снова опять.
Вальс «Дунайские волны». Песня «В лесу прифронтовом». «Собачья полечка». Краковяк. «Светит месяц». «На позиции девушка…». На школьных танцах я был запасным тапером после Жорки (тот еще умел «Мурку» и «Яблочко») и Витьки (музыкальная школа по классу баяна). Для концертного рояля не слишком богато. И, прямо скажем, из десяти моих пальцев занято было пять.
Рояль, казалось, снисходительно ждал, когда я прекращу дурачиться и отнесусь к нему серьезно. Француз из аристократов, пришел наниматься в гувернеры к господам Скотининым, стоит, вслушивается, когда же наконец с ним заговорят по-французски.
А у меня французский откуда? Не было у меня его. Время такое было! Не до французского, блин! Это теперь вам все! А мне он на хрен не нужен! Не нужен. Не нужен. Так что уберите это бельмо с моего глаза.
– Але! Гарик? Я приехал, а вас почему-то нет.
– Ну как? Понравился он вам? Правда, хорош?
– Я только вошел.
– Ну и?
– Вошел, и нет никого.
– Не понравился, значит.
– Вроде мы с вами договаривались.
– А Эли нет, что ли?
– Какого Эли?
– Ну я его просил меня подменить на время. Вышел, наверно.
– Если совсем не ушел.
– Не должен бы.
– Га-арик!
– Нет, это надо же, – продолжал он недоумевать. – Такой красивый. Ножки какие. Да! – вскричал он внезапно. – Умоляю! Чуть не забыл! Не передвигайте его! Ножки не закреплены. Он на них не стоит, а лежит! Покоится, так сказать. Чуть подвинете, он рухнет на пол, и тогда все, дрова.
– Ну а как же на этой мебели играть?
– А! Все-таки собираетесь. Нет, игру он выдержит, только не двигайте его.
– А ваш Эли это знает?
– Эли существо астральное. Зачем ему двигать рояль?
– А это существо случайно наркотой не балуется?
– Как вы догадались?
– Разведка донесла.
– Разведка, она же соседка. Не волнуйтесь, он не буйный. И вообще наркозависимость вовсе не так смертельна, как о ней думают. В Европе давно уже это поняли, а среди богемы вообще нет никого, кто бы не ширялся или не нюхал. Да вы сами – неужели ни разу не пробовали?
– Бог миловал.
– И много потеряли. Может, Эли вас просветит.
– А вы что, уже уволились? Нет уж, я вас попрошу. Как говорится, пост принял – пост сдал. Когда будете?
– Я позвоню, – и повесил трубку.
В состоянии сильнейшего раздражения, особенно вызываемого незваным гостем о трех ногах, я оглядел квартиру в поисках следов неведомого Эли-наркомана. Вскоре взгляд остановился на стуле у дивана. Его желтое деревянное сиденье рябило черными следами от раздавленных сигарет – или как их – косяков? Новенький изящный венский стульчик, подобранный на богатой помойке, весь обезображенный Элиными окурками. Раздражение усилилось. В холодильнике догнивали какие-то огрызки. Тоже радости не прибавило.
Дверь открылась, и явился Эли. Вернее, обозначилось существо. Как и было обещано. Оно было длинное, костлявое, неопределенное, оно было темное. Мимо меня Эли устремился к дивану и, мгновенно завернувшись в простыню до подбородка, обратил ко мне страдальческий взор:
– Пелефон, бевакаша! (Мобильник, пожалуйста!)
– Ло пелефон. (Нету мобильника.)
– Бур-мур-мур тыр-дыр-дыр, – продолжал он умоляюще, но так далеко мое знание иврита не простиралось. Хотя догадаться, о чем речь, было нетрудно: Эли нужна была срочная наркопомощь. Увы, сострадания в сердце моем не нашлось, а раздражение превратилось в злобу.
– Ю спик инглиш? – отрывисто спросил я.
– Литл бит, – простонал он.
– Тудэй ай аск ю ту гет аут. Ай вил кам ту морроу, ю маст нот би хия. Андэстенд?
(Сегодня я прошу вас выметаться, я приду завтра, вы должны не быть здесь. Понятно?)
– Йе, йе…
Наутро я Эли не застал, однако его рубашка по-прежнему висела на стуле, а огрызки гнили в холодильнике. Я повторил английский текст на бумажке и положил в изголовье.
На следующее утро записки не было, рубашки тоже, но к огрызкам добавились огурец и хумус. Эли явно не спешил ту гет аут.
Я вывернул замок из двери и выкинул его вместе с огурцом и огрызками на помойку, затем купил новый замок и ввернул на место старого и больше Эли не видел.
Мятая постель отправилась в стиральную машину, на венское сиденье легла подушечка, холодильник наполнился разнообразной продукцией из русского магазина, включая свиные отбивные, в баре появились крепкие напитки, а в квартире, очищенной от Эли, – разные здешние знакомцы и среди них – огромный и любимый Антон, которого я забыл уведомить насчет хрупкости рояля.
– Он здесь не смотрится, – провозгласил Антон, – его надо вон туда.
И не успел я вспомнить Гариковы заклятья, как тут же подцепил Антон рояль с-под низу, двинул – и две передние ножки вместе с педальной стойкой пали на пол, как кегли, и Антон, к собственному удивлению, остался с полтонной веса на руках, опирающейся лишь на последнюю ножку, которая тут же завиляла и сложилась набок, и Антону ничего не оставалось, как бережно опустить махину на пол, что ему удалось ценой апоплексического напряжения всех его атлетических мышц. Рояль стал похож на огромного, скажем, мастифа, улегшегося на две передние лапы, оскалив длинный ряд хорошо прокуренных зубов.
– Слушай, я не хотел, – огорчился Аннон. – Кто ж знал, что он такой ранимый. Ты не предупредил…
Я улегся на пол перед мастифом и забарабанил собачью польку по его зубам. Он откликнулся вполне звучно, так что «дрова» получились музыкальные. Однако теперь надлежало тем более с ним что-то делать. Так что на другой день опять я набрал знакомый номер.
– Гарик, – сказал я печально, – ваш рояль таки упал.
– Но ведь я же сказал! – закричал он с досадой. – Я же предупредил: не двигайте его! Неужели так трудно было запомнить? Ах ты, боже мой! Что же вы наделали!
Словно я ребенка изнасиловал.
– Что делать, так получилось, – сказал я с интонацией «все там будем». – Вы его так поставили. Люди пришли, решили переставить, я на минуту отлучился (ложь)…
– Люди, – повторил Гарик с невыразимым отвращением. – У себя бы дома рояли двигали. Как же вы меня огорчили!
– Гарик. Вы этот рояль нашли. Вы его без спросу ко мне затащили. Теперь получается, я должен был, затаив дыхание, день и ночь беречь его пуще глаза. У меня, честно говоря, несколько другие планы.
– А жаль, – вздохнул Гарик. – Но он хоть не сильно разбился?
Он, кажется, решил, что рояль выкинули в окно.
– Он совершенно в целости. Только что лежит на брюхе.
– Думаете, можно починить?
– Уверен.
– Да-а? – недоверчиво протянул Гарик. – Вообще-то у меня есть знакомый мастер. Я вам дам его телефон.
Я набрал воздуху и сказал как можно спокойнее:
– Значит, так. Ваш рояль, вы и чините.
– Ну что вы. У меня таких денег нет.
– Но я же вам заплатил за дежурство.
– Это мне на жизнь, что вы. Кроме того, я в Среднюю Азию собираюсь. Вы не хотите в Среднюю Азию?
При этом он ничуть не издевался надо мной.
– Нет, не хочу. Я хочу, чтоб вы рояль забрали. Приводите своего мастера, пусть чинит, я заплачу, согласен (далее голос мой возвысился) – НО ТОЛЬКО УБЕРИТЕ ВЫ ЕГО ОТ МЕНЯ К ЧЕРТОВОЙ МАТЕРИ!!!
Он сказал, что сейчас занят, а через неделю уберет.
Через неделю я ему позвонил. Он сказал, что сейчас еще занят, но через неделю обязательно уберет. Я сказал, что если не уберет, я сам уберу.
– Вы-хотите-выкинуть-рояль-на свалку?
Я положил трубку.
Антон разыскал по моей просьбе какого-то директора детской музыкалки. Тот сразу не поверил, что ему предлагается концертный рояль – задаром, пусть только вывезет. Узнав, что рояль не совсем целый, еще больше не поверил, осталось одно: осмотреть вещь лично. Был привезен, долго играл гаммы на корточках, раскрывал, обнюхивал струны – в итоге, с видом большого одолжения, сообщил:
– Я его возьму.
Отдавая себе отчет, что я собираюсь распорядиться чужим имуществом, я сделал последнюю попытку.
– Алло, Гарик. Я хотел…
– Бессонница, Гомер, тугие паруса… я список кораблей прочел до середины… а вы, наверно, опять насчет рояля. Слушайте, у вас есть время? Приезжайте. Здесь море, песок, красота такая, что пиво пьется, как бесплатное.
– Вам хорошо.
– Приезжайте – вам тоже будет хорошо.
– Мне будет хорошо, когда вы рояль заберете.
– Да заберу я его, заберу, какой вы все-таки…
– Когда?
– Недели через две… через три…
– У вас есть одна. Потом его увезут, я договорился.
Пауза.
– А-а… куда увезут?
– Не на помойку, не бойтесь.
– Но… вещь все-таки не ваша.
– Хотите, чтобы я ее купил?
– Так было бы, наверно, справедливо, разве нет?
– И сколько вы хотите?
– Ну я не знаю… хотя бы тысячу?
– Шекелей?
– Почему? Долларов.
Вот и прояснилась наконец пошлая подоплека всей этой астральности. Птицы Божии не сеют, не жнут… Как же, не жнут они.
– Гарик. Вы привезли сломанный рояль, ноги отдельно. Сейчас он в том же виде, хуже не стал. Как привезли, так и увозите. Я вам дам двести шекелей. Или он поедет в другое место. Ровно через неделю.
Но Гарик устоял.
И ровно через неделю рояль уехал в музыкальную школу, шекели остались при мне. Гонорар за дежурство Гарик получил через Соню, «была без радости любовь, разлука будет без печали!»
До сих пор в моих глазах картина, как четверо дюжих арабов, искусно спеленав беспомощную лакированную музыку брезентовыми поясами, выносили ее на улицу и грузили в кузов перевозки. Как безногий гигант колыхался между ними, удаляясь от меня и не глядя в мою сторону. Как пятый араб легко нес следом в полосатой сумке торчащие из нее три ноги и педальную стойку. А я стоял и смотрел, как уходит от меня непрошеный постоялец, и мне вспомнились разные случаи несостоявшейся любви, чреватые поздней тоской. В ушах моих звучал недоумевающий Гарик:
– Рояль ему не нужен… С ума сойти…
* * *
Вот так бы он и капитану моему:
– На кнопку бы он нажал… С ума сойти…