Два рассказа Виктора Некрасова
Предисловие автора
Эту свою очередную документальную новеллу автор хотел бы не столько посвятить, сколько адресовать хорошему человеку – С. Ф. Глузману. С небескорыстной целью.
Хороший человек живет в Киеве. В 60-е годы это был скромный, негромкий молодой человек, начинающий психиатр, который, подобно многим медикам (Чехов, Булгаков, Вересаев, Арканов), собирался еще и в литературу, пробовал силы в прозе и стихах, и первые свои опыты носил учителю, а затем и другу – Виктору Некрасову. И хотя имя юноши было Семен Фишелевич, звали его тогда почему-то Славик, так он Славиком и остался по сей день для близких людей.
Но в начале 70-х наш скромный Славик отмочил такую штуку: взял и составил собственную психиатрическую экспертизу опальному генералу Григоренко, известнейшему нашему правозащитнику, – и из этой экспертизы неуклонно вытекало, что генерал абсолютно здоров и, следовательно, поставленный ему диагноз – шизофрения – есть акт карательной медицины, с помощью которой власти преследуют диссидентов. Понятное дело, скромного Славика тут же и повязали, и получил он по полной программе семь лет лагеря плюс три года ссылки. И весь этот путь наш Славик прошел на редкость мужественно и какое-то время был наряду с Буковским признанным лидером среди заключенных политлагеря под Пермью. Он отбыл свой срок от звонка до звонка, вернулся в Киев, а тут подоспели и новые времена, и началась совсем другая жизнь.
Сейчас Семен Фишелевич – известный общественный деятель, член различных полезных комитетов, в том числе и международных, и нынешние киевские начальники относятся к нему с должным почтением, что, я надеюсь, и поможет в достижении моей корыстной цели.
* * *
Однажды Михайлов познакомился с Виктором Некрасовым, автором первой правдивой книги о войне. Это был общительный веселый человек, любитель выпить и побродить по окрестностям. Больше всего он любил и знал два города: Киев и Париж. Он и сам по себе был французский гранд и киевский босяк одновременно.
Он был совершенно ненавязчив и неотразимо обаятелен. Друзья называли его Вика. Михайлов не мог себе этого позволить. У него вообще к фронтовикам было трепетное почтение младшего. Давида Самойлова он тоже Дезиком называть не мог. Давид, вы. Булат, вы. К Некрасову – Платоныч, вы.
Платоныча из начальства хвалил только Сталин. Да, вот так: Фадееву за 1 % правды в верноподданном романе «Молодая гвардия» – жестокий разнос, Некрасову за 100 % – премию имени себя. О таких говорят: он соткан из противоречий. Хрущев не был соткан и последовательно разносил Платоныча за независимость характера и речи. А при Брежневе его достали так, что не вздохнуть. И он эмигрировал.
Между тем за Платонычем ничего такого особенного не водилось. Все-таки Галич сочинял прямую крамолу. Войнович учинил непростительную свою «Иванькиаду». Уж не будем говорить об Исаиче. Платоныч же просто позволял себе жить непозволительно свободно: читал что хотел, говорил что хотел, дружил с кем хотел. В Москве бы его не тронули – Киев же никак стерпеть его не мог: провинция всегда злее казнит (и быстрее прощает).
Но два вполне диссидентских поступка Михайлов за Платонычем знал.
В 1967 году, осенью, узнав, что киевские евреи собираются на стихийный митинг по случаю 25-летия расстрела в Бабьем Яру, благо официальный митинг власть не разрешила, – небольшая московская компания друзей славного диссидента Пети Якира вдруг легко встала из-за стола, за которым сидела, и в одно мгновение оказалась сначала на Киевском вокзале, а наутро – и в самом Киеве. Ибо Петя Якир был человек азартный. Вместе с ними и Михайлов оказался в этой незаметной лощине, где приютился небольшой казенный камень с обещанием «на этом месте воздвигнуть памятник жертвам», – лишний раз подчеркивая своей сиротливостью органическую неспособность Софьи Власьевны (псевдоним советской власти) к благородным поступкам. За четверть века она еле снесла этот камешек. Скорей всего, из желчного своего пузыря.
Собралось много народу. И огромное количество госбезопасности с милицией, готовые накинуться. Но команду все-таки не дали.
По толпе прокатывалось: «Будет Некрасов… будет Некрасов…» Показалась группа людей, в центре медленно шел Платоныч. Вот он приготовился говорить. Ни трибун, ни микрофонов, ни хотя бы матюгальника. Михайлов пробился поближе. Все замерли, чтобы расслышать. Некрасов сказал (как запомнилось Михайлову):
– Четверть века назад на этом месте фашисты расстреляли сто сорок тысяч мирных жителей. Среди них были русские, были украинцы. Но первые сто тысяч были евреи.
Впоследствии Михайлов навестил Бабий Яр, когда там поставили-таки эту общенациональную скульптурную группу – и подивился, как это начальство умудряется даже с помощью интернационализма выразить свой антисемитизм.
Через некоторое время за Платоныча взялись как следует: со слежкой, прослушиванием, перлюстрацией, обыском и увольнением отовсюду (когда его исключили из партии, он говорил: «Положил партбилет – и даже удивился, какое испытал облегчение, словно гора с плеч. Оказалось, сорок лет таскал на себе гору!»), но главное – полностью закрыли возможность печататься. Его книги изымались из библиотек, а имя – изо всего, где оно было. И ведь ни в какие сахаровские комитеты не входил, никаких листовок не расклеивал – он просто чихал на Софью Власьевну, и в этом-то и состояло все его диссидентство, для нее нестерпимое. И он уехал. На прощание навестил друзей, побывал и в Москве, где попрощался с Михайловым.
– Понимаешь, – сказал он, – мне моей капитанской пенсии, 120 рэ, вот так бы хватило, я бы ни за что не уехал, – но сознавать, что ежедневно, да просто каждую секунду могут войти и грязными своими лапами выдрать прямо из машинки то, что ты только что сочинил, – с таким сознанием жить невозможно.
А накануне отъезда, в лучших традициях романтических революционных историй, уходя темной ночью от слежки на старой «Победе» друга, Платоныч увез вместе с ним куда-то во тьму свои архивы, и два седых фронтовика закопали их в надежном месте. И так и неизвестно, выкопал ли их кто-нибудь в новейшие времена…
Друг его, физик-атомщик, доктор наук Илья Владимирович Гольденфельд, тоже был человек необычный. Он все гордился: и докторскую защитил – и в партию не вступил; и ядром занимался – и без секретности обошелся; свободно выезжал за рубеж, пока не коснулась и его опала некрасовская. И тогда он – вдруг, разом, всем своим обширным гнездом – снялся и улетел в Израиль. И там ему так как-то вольно зажилось, что однажды он написал Михайлову: мне кажется, что я до сих пор и не жил. Михайлов даже обиделся.
Илья с Викой там, конечно, виделись, и не раз, и гуляли по Парижу: это было любимое занятие Платоныча – знакомить заезжих приятелей со столицей мира, он и Михайлову в открытках все обещал свою, некрасовскую, экскурсию. Он тоже воспользовался вовсю внезапной возможностью ездить, куда захочется, и если, например, Илья только собирался пересечь Средиземное море на собственной яхте, то Михайлов еле успевал удивляться, из какой еще Гонолулы напишет ему Платоныч.
А теперь лежат два друга, два закоренелых киевлянина: один – под Парижем, другой – в Иерусалиме. Правда, и Софья Власьевна ненамного их пережила. Жаль, что не они ее.
Булат как-то сказал Михайлову:
– Знаешь, что такое счастье? Это когда в Париже лежишь в номере, а перед тобой на диване растянулся Вика и – ля-ля-ля-ля…
Году не хватило Платонычу с Михайловым вот так же полялякать…
А второй диссидентский подвиг Некрасова был чисто писательский.
Накануне его 80-летия Михайлов пришел в «Общую газету» к Егору Яковлеву и сказал:
– Хотите сенсацию? Я, Михайлов, лично слышал здесь, в Москве, в начале 70-х годов, как Некрасов читал вслух два своих крамольных рассказа. С тех пор ни там, ни здесь их никто не публиковал. Пошлите своих людей в Париж, пусть свяжутся с наследниками, у них наверняка сохранилась рукопись.
К изумлению Михайлова, Егор Владимирович повернулся в кресле, потыкал в кнопки телефона и сказал в трубку:
– Париж? Юра? Привет, это Егор. Послушай… – и изложил все сказанное выше.
Юрой оказался наш посол во Франции. Но, видно, Юра не справился. Либо у наследников ничего не нашлось. Оба рассказа Платоныча так и остались, таким образом, для Михайлова только в его памяти. Две совершенно криминальные новеллы, которые Платоныч сочинил здесь и тогда, и опубликуй он их тогда же на Западе – вполне мог поехать в сторону, Парижу противоположную. Назывались они: «Ограбление века» и «Король в Нью-Йорке».
Ограбление века
Речь ведется от лица Некрасова В. П. Лауреат Сталинской премии, орденоносец-фронтовик, член КПСС и Союза писателей Украинской ССР заявился как-то утром к не менее знаменитому орденоносцу и лауреату, драматургу и академику, да что там – к самому Председателю Верховного совета Украины Корнейчуку А. Е. Последний удивился неожиданному визиту, и еще более удивился, когда Некрасов В. П. предложил ему собрать и положить на стол все ценное, что есть в роскошной квартире малороссийского Шекспира. Попытка свести дело к шутке ни к чему не привела, так как Некрасов вытащил свой фронтовой пистолет и всем видом и тоном показал, что шутить не намерен. Корнейчук, конечно, собрал, что набралось, а набралось, хотя главные деньги лежали на книжке, все равно немало. Среди прочего – золотой портсигар.
Некрасов сложил ценности в балетный чемоданчик и двинулся было уходить, как вдруг его осенило. Он снял с полки свежую книгу Першего письменника Украины и повелел сделать дарственную надпись ему, Некрасову, причем пометить ее завтрашним числом. Засим удалился.
Через день раздался звонок из Писательской спилки от секретаря – не то Коваленко, не то Козаченко. Смущаясь и хихикая, Коваленко чи Козаченко сообщил, что старик Евдокимыч совсем с ума зъихав, говорит, что ты его ограбил. Надо как-то реагировать, Виктор. Заходи, будь ласка.
Некрасов зашел и посоветовал дело замять, показав книжку с дарственной надписью, сделанной вчера. Так и поступили. И дело заглохло, за вопиющей нелепостью иска.
Помучив Евдокимыча некоторое время, Некрасов пригласил его на берег летнего Днепра для разговора. Там орденоносец-фронтовик лениво раскинулся в плавках на золотом приднепровском песочке и так пребывал, когда среди пляжной публики показался унылый Евдокимыч в костюме с головы до ног. Раздеться и позагорать отказался. Некрасов перешел к делу. Он обещал вернуть награбленное в обмен на две вещи: во-первых, Корнейчук все эти ценности жертвует в Фонд защиты мира; а во-вторых, выступает в защиту Синявского и Даниэля. Тот согласился. Но впоследствии выполнил только первое условие. Правда, и Некрасов вернул ему не все: золотой портсигар все-таки отложил для друга Борьки, собирателя портсигаров.
Платоныч читал оба рассказа у своих друзей Лунгиных. Когда закончил про ограбление, Михайлов не удержался:
– Платоныч, покажите портсигар.
Настолько достоверно все было описано!
Король в Нью-Йорке
О том, как Председатель Совета министров СССР Алексей Николаевич Косыгин проснулся в своей резиденции в Нью-Йорке, куда он прибыл на Генеральную ассамблею ООН. Он проснулся и стал вспоминать вчерашнюю беседу с Линдоном Джонсоном, Президентом США. Как они сидели друг против друга, два почтенных джентльмена, в чем-то похожие: оба стрижены бобриком, у обоих одинаковые мешки под глазами. Линдон приглашал к задушевному разговору, Алексей же Николаевич, проклиная себя, натужно отвечал ему цитатами из выступления на Ассамблее.
Помощник Косыгина, он же приставленный чекист, лейтенант Гончаренко, принес почту. Разбирая ее, Косыгин заметил на конверте слово «Керенский» и обратный адрес. В самом деле: лично Александр Федорович, то есть бывший российский премьер, приглашал нынешнего, то есть Алексея Николаевича, на рюмку чая. Косыгин отнесся к этому с раздраженным недоумением, однако письмо засело, пустило корни и вскоре заполнило голову, и он не выдержал искушения. Гончаренко повез его по адресу. За два дома Косыгин приказал ему остановиться и пошел один, заметая следы от Гончаренки. Открыла опрятная старушка – супруга, – и Алексей Николаевич был встречен лично Александром Федоровичем, препровожден в кабинет, и, слово за слово (и по рюмочке, и по глоточку), беседа завязалась.
Они сидели друг против друга, два старика с одинаковыми седыми бобриками и дряблыми подглазьями. Однако в отличие от посиделок с Джонсоном напрягаться и цитировать речи не надо было, и вскоре оба заговорили запросто:
– А Китай-то вы просрали!
– Китай – не спорю, да, просрали, но Куба – наша.
Уходить было неохота, да куда ж денешься. Угрюмо добрел советский премьер до Гончаренки, тот, не говоря худого слова, отвез восвояси. Наутро неугомонная дочь, бурно знакомящаяся с Америкой, утащила его смотреть Ниагару. Алексей Николаевич стоял на смотровой площадке, но ни великолепие пейзажа, ни вид мощного и непрерывного низвергания огромной массы воды не трогали душу Председателя Совета министров СССР: одна мысль томила его – до чего же ему все это смертельно надоело.
Вот все, что сохранила память Михайлова (не самая сильная его сторона). И я предлагаю эти записи в надежде (слабой), что все-таки найдутся где-нибудь, всплывут оригиналы двух прелестных новелл Платоныча. Ведь им уже без малого тридцать лет.
Послесловие автора
Оказавшись в Иерусалиме, познакомился я с Жанной, вдовой Ильи Гольденфельда. И что же? Оказывается, у незабвенного Вики был еще и третий рассказ – как она вспоминает, о страстях, разыгравшихся на заседании домкома в октябре 64-го года по поводу снятия Хрущева. Тоже нечто саркастическое из области советского абсурда. Где? Где же разыскать все это? И тут Жанна подала ценную мысль: навести справки в киевском КГБ: а вдруг среди материалов, отобранных при обыске у Некрасова, и затесались эти шедевры? Вот и адресуюсь я к Семену Глузману, к дорогому нашему Славе: не постучится ли он в эту интересную дверь? Теперь ему не откажут. Вдруг раскопает он в этих потемках чистое золото некрасовской прозы?