Книга: Мальчики + девочки =
Назад: СПИСОК
Дальше: НАПОЛЕОН

ПРОСТАЯ ВЕЩЬ

Жизнь стала налаживаться.
Она сидела в харчевне под названием «Простая вещь» и ела свиную ногу с картофельным пюре. Весь день была голодна и теперь с удовольствием поглощала вкусную еду. Зеленый мальчишка-официант засмотрелся на нее, а когда она спросила, чего он так уставился, сказал, сияя улыбкой: вы красиво едите, я ни разу не видел, чтоб такую грубую вещь, как свиная нога, ели так нежно. Вам надо было назвать заведение «Грубая вещь», сказала она, и ей понравилось собственное остроумие. Она редко бывала остроумной. У нее был характер, не пригодный для остроумия, и судьба, которая вытекает из характера, не пригодного для остроумия. Но сегодня с ней расплатились за перевод романа, денег оказалось больше, чем ожидала, и это в одночасье изменило ее повадки. Она успела прикинуть, какие прорехи залатает в первую очередь и куда разойдется остаток, незапланированный прибавок приятно тяжелил кошелек, хотя тяжесть мыслилась исключительно фигурально, ну сколько там весят несколько лишних бумажек, да и ассоциировались они не с тяжестью, а с напрочь позабытой легкостью, какую сейчас испытывала, занятая всего-навсего поеданием пищи, сервированной для нее кем-то, а не самой для себя.
Харчевня «Простая вещь» помещалась рядом с домом. Проходя мимо, она всякий раз думала одно и то же: вот если б не рыба, пожаренная накануне, или борщ, остававшийся с позавчера, она тоже могла бы зайти сюда, как заходили другие, и она обязательно зайдет, когда в холодильнике будет пусто, и закажет эту самую ногу, которая столь аппетитно смотрелась в витрине, и проведет время, как проводят другие, не отягощенные мелочными заботами и безденежьем. Но на донышке сознания оставалось сухое и трезвое, что никогда, никогда этого не будет. Никогда она не нарушит устоявшегося порядка вещей: не позволит себе остаться без приготовленного обеда или ужина, равно как без следующей работы по завершении предыдущей. Привычное держало в форме. Памятно было прежнее, раздрызганное, за что расплачивалась потерей формы, а содержание ухало туда же. Обучившись собирать себя по кускам, следовать запретам и заветам, она внезапно обнаружила, что с нею стало проще жить, и ей стало проще жить, вот только важные близкие, с кем как раз и хорошо бы попроще, исчезли из обихода, как-то аннигилировались. Кто уехал, кто переехал, кто женился, кто переженился, кто ушел в бизнес, кто сошел с ума, кто скончался, кто покончил с собой.
И все же настал день, в какой ее легко занесло сюда, и она почувствовала себя молодой и свободной в желаниях и в осуществлении их, и оказалось, что это ничуть не страшно, а почти как раньше. Надо, надо себе разрешать. Она вспомнила, как лет двадцать назад, лежа носом в подушку в клинике на Пироговке со своей луковицей двенадцатиперстной, в которой образовалась перфорация, услыхала от профессорши, пышнотелой умницы-армянки, с густой черной гривой, оттененной благородной серебряной прядью: диета обязательна, но если вам захочется сделать зигзаг, сделайте его, организм в нем нуждается.
Народ прибывал. Харчевня пользовалась популярностью. Здесь не курили, но от висевшего в помещении гула и пара от пищи воздух в свете низко опущенных ламп казался синим. Ей ничто не мешало. Она сидела в одиночестве за маленьким столиком и, покончив с ногой, собиралась заказать чай с творожным пудингом. Зеленый официантик подошел на секунду раньше, чем она сделала знак, чтобы он подошел. Она была в восторге. Там посетительница спрашивает, не будете ли вы возражать, если она пересядет к вам, сказал он. Какая посетительница, подняла она бровь. Зеленый еле заметным движением глаз показал на стол наискосок, занятый тремя мужчинами и одной женщиной. Видно было, что простецкие мужики вместе составляют компанию, а молодая изящная блондинка в украшениях – отдельно от них. Но эта ваша посетительница, похоже, заканчивает, сказала она. Да, и кофе заказала, но просит разрешения выпить его за вашим столом, сказал официантик. Вы такой славный и так хорошо разговариваете с клиентами, что я не могу вам отказать, светски улыбнулась она, но за это вы принесете мне чай с творожником. За счет заведения, улыбнулся он и отошел. Она удивилась и обрадовалась. Она видела в зарубежных фильмах, что так бывает, но что так бывает у нас, не знала, не было случая узнать. Она была новичок в ресторанном бизнесе. Она так и подумала про себя: новичок в ресторанном бизнесе. И засмеялась. Ее и завлекали бесплатным чаем с творожником как новичка. Все правильно. Все хорошо. Капитализм с человеческим лицом идет, шагает по Москве. Лицо молодого Никиты Михалкова в качестве олицетворения на секунду образовалось в синем воздухе и пропало. С ней бывали такие фокусы сами по себе.
Чему вы смеетесь, спросила блондинка, уже перебравшаяся к ней.
Так, своему , ответила она негромко, знакомое лицо всплыло в воображении.
Чье?
Неважно.
Не мое, продолжала допрашивать блондинка.
Ваше, снова подняла она бровь, ваше нет.
А мое лицо вам незнакомо, настаивала блондинка.
Ваше нет, повторила она.
А лицо Антона вы помните?
Антона?.. Мальчика?!..
* * *
Они звали его Мальчиком. Антоном, Антошей тоже, Мальчиком чаще. У него была болезнь с завораживающим названием лимфогранулематоз . И сам Антоша завораживал. Ему было чуть больше двадцати, но выглядел он на четырнадцать. Кареглазый, кудрявый, белозубый, с прелестным свежим овалом лица, ноздри короткого носа немного широковаты и слишком вывернуты наружу, что грозило нарушением гармонии в более позднем возрасте, но сейчас ничуть не портило, а придавало своеобразия. Когда у него не болело, он ужом вертелся перед всеми: врачами, нянечками, сестрами, больными и теми, кто навещал больных. Он и минуты не мог усидеть на месте. Бил теннисным мячиком о стенку, напяливал чужую одежду, особенно женскую, изображая из себя модель, чем нещадно веселил публику, помогал разносить еду и лекарства, рассказывал истории, в которых нельзя было разобрать, что правда, а что выдумка, не уставал устраивать розыгрыши и первый заливался таким заразительным смехом, что жертва смеялась вместе с ним. С утра он выбивал костяшками пальцев по стеклу двери ее палаты начальные такты «Турецкого марша» Моцарта, и соседка, рыхлая, молчаливая и тяжелая, ворчала: твой глаза продрал, стучит, за ночь соскучился. Он входил со своим гортанным добрым утром, весело обращенным к народу, и тряс спинку ее кровати: ну как ты спала, хорошо, меня во сне видала? Он взял манеру говорить ей ты , хотя она была старше него чуть не вдвое. А если точно, на шестнадцать лет. Он мог присесть на чью-то постель, пристав к больному или больной с внезапным диким вопросом. Например: какое расстояние под силу одолеть потерявшейся кошке, чтобы вернуться к домашнему очагу. Или: каково число солености океана в единицах промилле. Или: сколько световых лет отделяют Солнце от Земли. Никто понятия не имел. В клинике лежали в основном простые тетки и дядьки, чьи интересы были сугубо конкретны, а не абстрактны и не выходили за пределы обыденного. Иногда он принимался сыпать своими цифрами, которые некому было проверять, оставалось верить на слово или нет. Конкретные тетки и дядьки не верили. Она верила. Она сама задавала ему похожие вопросы, не про цифры, с которыми у нее не ладилось, а про снег или облака, про коварство и любовь, пепел и алмазы. Что-то он пропускал с высокомерным видом, за что-то цеплялся. Про алмазы – оживился. Он носил на мизинце волшебный камень опал и говорил, что это оберег. Хочешь, подарю, спрашивал и уже скручивал кольцо с мизинца. Ты что, ты что , протестовала она, отталкивая его руки, которые хватали ее руки, это же твой оберег. У него была неправдоподобно нежная кожа, и всякий раз, когда они случайно дотрагивались друг до друга, руками или лицами, она ощущала эту детскую нежность и терялась: все-таки он уже брился. Был мой, будет твой, уговаривал он, мне отец сделает посильнее, этот для меня ослаб. – В каком смысле сделает, спрашивала она, он кто у тебя. – Ювелир, отвечал он. Она думала, что и это розыгрыш, но однажды услыхала разговор медсестер между собой: вот и в золоте купаются, а что толку. Быть ювелиром в те поры означало нечто едва ли не постыдное, вроде спекулянта или жулика. Но оно же было и завидное, высокопоставленное, нечто вроде члена Политбюро. Отец приходил часто, вместе с другими родственниками. Он был как состарившийся Мальчик: толстый, короткий, лысина съела часть кудрей, нос окончательно расширился, и вывернутые ноздри заняли пол-лица. Ей не хотелось думать, что Мальчик так подурнеет в будущем. Мать, сестры, родные и двоюродные, наносили кучу еды, редкостной, дефицитной по тем временам, черной икры, балыка, семги, фруктов, конфет и потом сидели с ним на диване в холле, и едва показывался кто-то солидный в белом халате, отец вскакивал и шел с ним беседовать в кабинет, после чего возвращался с деланным веселым лицом, которое никого из этой семейки не обманывало, но они делали такие же лица, и только Мальчик не утруждал себя притворством, а с ходу раздражался и грубо кричал на родных, после чего свидание сворачивалось. По окончании одного такого свидания она видела, как отец глухо рыдал перед железной решеткой лифта. Так же Мальчик мог ни с того ни с сего наорать на медперсонал. Настроение его менялось быстро и резко. И с ней оно у него менялось, реже, чем с иными, но все-таки. Он глотал книжки, и когда услышал, что она переводчица, изумился: смотри-ка, сколько прочел зарубежников, а ни разу не стукнуло, что их кто-то перевел, ты первая переводчица, с которой я знаком, гордись. Он был знатоком редкого, и ему было неизвестно распространенное. Ее смешили черные дыры в его образовании.
Она надписала ему последний нашумевший роман, вышедший в ее переводе, он проглотил его за два дня и сказал: ты испортила мне жизнь, я думал, они сами все понаписали, а это, оказывается, ты. Она расхохоталась.
Он исчезал из поля зрения, когда у него болело, забивался к себе в палату на день-два и никому не разрешал заходить. У него была отдельная палата, и спросить о нем было не у кого. Медсестры помалкивали, профессорша-армянка его не навещала, занимаясь язвами, печенками и поджелудочными, как и все лечащие врачи кругом. Лимфогранулематозом Мальчика занимался главврач, хирург.
Он и оперировал его. Ей не сказали об операции. Случайно наткнулась в коридоре на перевозку, на которой Мальчика доставили из реанимации. Он лежал, в белых бинтах на голове, шее и плечах, белый, как эти бинты, с закрытыми глазами, и она невольно ахнула про себя. Как-то он ее почувствовал, и, сделав слабый жест рукой, проговорил неверным голосом: не бойся, все хорошо.
Она ушла к себе в палату и там плакала. Потом вытерла лицо насухо полотенцем и побрела искать свою профессоршу, а отыскав, спросила, что такое лимфогранулематоз. Это развитие множественных опухолей, похожих на гранулы, объяснила профессорша, они садятся где угодно по ходу тока лимфы и постепенно душат человека. Там, где они вырастают и прощупываются под кожей, их можно вырезать, но помощь эта временная. Они могут сесть внутри, на глазные нервы, на позвоночник, на дыхательные пути, и это делает конец человека ужасным. Увидев ее реакцию, профессорша добавила из милосердия: Антоша давно прописан здесь, уходит и снова приходит, здесь его родной дом, он знает это и знает, что его все любят, и как всякому любимому ребенку ему от этого легче.
Нарушая все запреты, она простучала по стеклу его двери «Турецкий марш» Моцарта, потянула на себя дверь и заглянула внутрь. Он смотрел на нее блестящими глазами. На фоне белизны бинтов они горели радостным пожаром. Какая ты умница, сказал он, что пришла, заходи, заходи, мы устроим с тобой пир, у меня столько вкуснятины. – Какая вкуснятина, ты что, замахала она руками, мне точно нельзя, и тебе не факт. – Мне можно, сказал он, а ты покормишь, так у меня аппетита нет, а так появился. Она протягивала ему бутерброд с черной икрой, он откусывал по кусочку, жевал и глотал. Проглотив последний, сказал: если тебе не противно, что от меня воняет икрой, поцелуй меня. Она наклонилась к нему, отросшая щетинка кололась, но там, где ее не было, кожа по-прежнему оставалась нежной, как у ребенка. Она целовала его не как ребенка, а как мужчину, осторожно действуя губами и языком, и неожиданно почувствовала, как он всосал ее в себя крепко и страстно, по-мужски, после чего опять лежал бледный, как его повязка, а глаза горели.
* * *
Какие странные бывают совпадения, сказала она блондинке, можете представить, несколько минут назад мне пришла на ум эта больница, хотя прошло двадцать лет, и тут вдруг появляетесь вы и говорите про Мальчика…
Вы так и не вспомнили меня?
Нет. Хотя постойте-ка… вы…
Я Тамарочка.
Тамарочка была лабораторная сестра, бравшая кровь у больных, прехорошенькая. Женщина, пересевшая за ее столик, тоже была недурна. Но между той Тамарочкой и этой не было ничего общего, это были две разные женщины. Впрочем, она и видела ее тогда раз пять, не больше. Пару раз сдавала кровь, пару раз столкнулись в коридоре, и все.
Но Тамарочка была брюнетка, а не блондинка…
Я забыла, когда была брюнетка, давно перекрасилась и хожу в блондинках.
Как же вы меня узнали?..
Вас трудно не узнать, вы практически не изменились.
Ну, скажете…
Честно. Годы берут свое, ясно, я не могу сказать, что вы точно, как были, но это вы, и чем больше я смотрю на вас, тем больше вы.
Через вас прошло столько людей, как запомнить...
Трудно было не запомнить. О вашем романе с этим артистом вся больница гудела.
Да неужели?
Все боялись за вас.
Так плохо было мое дело?
Я такого любовного страдания никогда больше не встречала.
А откуда известно было про страдание?
Я почему и захотела к вам пересесть, повиниться. Меня все годы мучило, и вот случай, я сидела, колебалась и все ж решилась. Мы читали ваши записочки. Что артист вам писал, а что вы ему.
Вы читали наши записочки?!..
Да.
Но зачем же читать чужие письма, это ведь нехорошо!..
Первый раз случайно вышло, а потом мы уж не могли оторваться. Мы и завидовали, и сами плакали. Это было не как в жизни, а как в книжках пишут… Простите, если можете.
* * *
Перед выпиской она пришла попрощаться с полюбившейся ей профессоршей-армянкой и неожиданно для самой себя поделилась: есть возможность попасть в экзотическую экспедицию, приятельница-ихтиолог едет на Мальдивские острова, нужны рабочие, в этом качестве могут оформить меня. – Поезжайте, бросила профессорша. Но там жарко, а ехать в жаркие страны с язвой противопоказано, возразила она профессорше, притом что профессорша должна бы возражать ей. Вам показано, отрезала профессорша и добавила: в прошлом веке дамы всегда в подобных случаях предпринимали путешествия.
Она обомлела. Стало быть, профессорше известен ее случай! А она так старалась, чтобы никто ничего не заметил.
Ее тогда бросили. Бросили после двух лет счастья, перемежавшегося с несчастьем. Она любила этого человека до умопомрачения. Муж так и определил: у тебя помрачение ума, опомнись, поматросит и бросит, у него таких, как ты, были и будут, а ты со своим воспаленным воображением останешься в дурах. Она развелась с мужем. Они стали жить вместе. Но затем дома у него что-то случилось, или он придумал, что случилось, или дома придумали, что случилось, и он съехал с квартиры, которую они снимали вдвоем. Возвращался, и не раз, но чем дальше, тем больше все запутывалось, он жил на два дома, и когда они ссорились, ему было куда уйти, а ей нет. Кончилось разрывом, язвой, нежеланием жить, она худела, старела, он приходил к ней в больницу, приносил цветы, они искали укромные углы, где тискались до изнеможения, он целовал ей руки, плакал, она не хотела его видеть, он писал записки, она целовала ему руки, прогоняла, он исчезал, она писала записки, просила передать, когда он придет, ее ни в коем случае не звать, – стало быть, больница была в курсе их мучительного романа.
Знаете, что написано о язве в наших медицинских книгах, сказала тогда докторша-армянка, что это болезнь неустроенности души, то есть душевные раны сперва, а физические как следствие, а не наоборот.
Она сожгла его записки. Взяла металлический поднос, сложила на него часть бумажек и чиркнула спичкой, новые бумажки подкладывала вслед за тем, как прогорали старые. Он говорил ей, что ее записки хранит. Когда звонил. Потом перестал звонить.
Вы одна, осторожно спросила Тамарочка.
Одна , кивнула она.
А куда он делся?
Вы же смотрите телевизор, он в нем часто.
А я не смотрю. Честно. Я книжки читаю. Между прочим, ваши тоже.
Не может быть!
Правда. А началось с той, что вы подарили Мальчику.
Глядя на нее красивыми подведенными глазами, Тамарочка рассказала, что вышла замуж за Мальчика, прожила с ним три года, через три года он умер, до последнего часа она за ним ухаживала, а когда он ослеп и не мог говорить, по губам угадывала, чего он хочет, в двадцать четыре осталась вдовой и больше ни за кого не выходила, мужчины были, а замуж ни за кого не пошла. Работает, но не в клинике, а в поликлинике, в кабинете УЗИ, с врачом-специалистом, поликлиника отсюда недалеко.
А я живу недалеко, пробормотала она.
Сплошные совпадения, покачала головой Тамарочка и для чего-то сообщила: мой врач – мой любовник, и это вся история.
И это вся история, эхом повторила она.
Он был влюблен в вас, сказала Тамарочка.
Кто, спросила она, на секунду утеряв нить разговора.
Мальчик , сказала Тамарочка.
Обе замолкли, и сразу чужие разговоры, смех, звяканье вилок и ножей сделались. слышнее. Синий воздух окутывал чужие тайны. В харчевне шла своя жизнь, в параллель всеобщей, добросовестно и тупо производившей свои выкрутасы, и, в сущности, не о чем было сокрушаться.
Нелепые строки складывались у нее в голове: стояли машины встоячку, сидел гражданин на пенечке, шло спелое женское тело, культяпку тянул попрошайка. Ритм был, рифмы не было. Но она никогда и не переводила стихов, исключительно прозу. А нелепые строчки звучали в голове часто: смесь того, что было, с тем, что будет, отражение отражений и игра слов. Профессиональное.
Давайте расплачиваться, сказала она, мне пора.
И как бы привычным жестом подозвала официанта.
Назад: СПИСОК
Дальше: НАПОЛЕОН