Книга: Мальчики + девочки =
Назад: ПРОПАЖА
Дальше: ПРОСТАЯ ВЕЩЬ

СПИСОК

Надо было перейти дорогу на ту сторону от метро «Баррикадная». Светофор горел зеленым для машин уже минут пять. На этой и на той стороне скопились кучки людей. Машины шли и шли, не переставая. На шестой минуте народ двинулся на красный машинам наперерез.
Он двинулся вместе со всеми. Близко двигалась девушка в сапогах мехом наружу типа унты. Он сказал: сломался, наверно. Она откликнулась: а? Он повторил: светофор, говорю, наверно, у них сломался. Он шел чуть впереди и притормозил взглянуть на нее. Она сказала: они всегда в час пик включают только для машин зеленый, а пешеходы бросайся под колеса. Она была в распахнутой короткой курточке с открытой шеей и открытым животом, лишь то место, где была плоская грудь, обтягивала сиреневая тряпочка типа лифчик. Он сказал: нарушение по умолчанию. Она сказала: а у них все так. Больше ничего друг другу они сказать не успели. У нее были унты на каблучках, она была выше него ростом и не удостаивала взглядом, просто цокала по брусчатке рядом, а перейдя дорогу, сразу уцокала вправо. Ему было левее, к лестнице и наверх.
Сколько таких нечаянных контактов, ненароком оброненных слов, мимолетных впечатлений приключилось с ним за жизнь, если сложить, могла бы получиться одна полноценная связь. Но такие вещи не складываются. Он был маленький, с пухом бывших темно-русых, давно начавших седеть и редеть волос над большим лбом, с небольшими серыми глазками, в которых таилась грусть от понимания мира, слегка крючковатым носом и неожиданно черными усами, которые ему очень шли, по словам последней возлюбленной, впрочем тоже его покинувшей.
Шла середина января, и шел дождь. Интересно, сколько раз я подумал слово шел в разных значениях, привычно литературно подумал он. Он сам шел встречаться с женщиной и потому нисколько не подосадовал, что длинноногая девушка не удостоила его вниманием. Длинноногие девушки никогда не удостаивали его вниманием, если исключить преувеличенную влюбленность одной из них, буквально свалившейся на него лет пять назад. Она свалилась с верхней полки в поезде Симферополь-Москва, которым он возвращался с юга, загорелый, помолодевший, с законченной рукописью, и был непривычно открыт миру, смел и ловок. На юге не сложилось романа – сложился в поезде. Он ловко подхватил крепкое юное тело, не дав ему упасть на пол, она, заспанная, вкусно пахнущая молодым потом, со спутанной челкой, сквозь которую блестели испуганные глаза, на мгновенье оказалась в его объятьях, и вот уже оба смеялись, отчего-то не размыкая объятий, пока она не сказала с мягким крымским выговором: да отпустите вы меня, я и так теперь никуда не денуся. И она правда не девалась все три года, пока доучивалась в пединституте, ажитированно, как говаривала его покойная мать, восхищаясь тем, что он писал, и живя в основном у него, лишь изредка ночуя в общежитии, чтобы не терять места, как убедительно объясняла, пока не делась, то есть однажды вдруг не пропала с концами, оставив записку: надеюсь, ты все поймешь, ты же всегда понимал, когда я ночевала на стороне, только вид делал, а я от твоего деланного вида на стенку лезла. Упала с полки, лезла на стенку, усмехнулся он про себя, не тоска, а доска какого-то вышнего управделами.
Собственно, он шел встречаться не с женщиной, а с писательницей. Писательница жила в Израиле и была еврейка, хотя носила русскую фамилию. С разницей лет в семь у нее вышли в Москве в трех толстых журналах один рассказ и два романа. Ему попался журнал с последним, и он обомлел. Это была именно та проза, которую хотел бы сотворить он, если б хватило дара. Он смотрел на вещи, как она. Он хотел бы внедриться в собственное сознание, как она. Он любил дробную деталь, как она. Он лелеял в себе вкус к языку и его неисчерпаемым возможностям, как она. Он застонал, когда, вчитавшись, обнаружил прием, который не приходил ему до сей поры в голову, и изумился, что не приходил, до такой степени это был его прием, столь же простой, сколь универсальный, позволявший чудесным и естественным образом скрепить низкий быт с высокой философией. Он встретил родную душу, но воплощенную так, как никогда не удавалось воплотиться ему. Родство ощущалось им все мучительнее и, наконец, превысило привычные правила душевной безопасности, диктующие сдержанность, энергосбережение и изоляционизм, какие с раздражением угадала в нем недалекая возлюбленная. Он не удержался и сел за письмо, чего с ним прежде не бывало.
Позднее он нашел первый рассказ и первый роман писательницы, и нашел отзывы о них, и таким образом узнал, что не является первооткрывателем драгоценной, сверкающей прозы. Но когда изливался в письме, он еще не знал этого и был чист в своем остром и глубоком переживании, для выражения которого находил чистые, острые и глубокие слова. Куда отправить письмо, он не знал и поехал в редакцию журнала, чтобы попросить переслать писательнице. Симпатичная зав прозой, с симпатичными белокурыми кудельками и в чем-то симпатичном кружевном, глядя на него с улыбкой, сказала: а она на следующей неделе приезжает в Москву премию получать, хотите, я вас познакомлю, и вы напрямую все скажете или отдадите письмо, а хотите, я передам и скажу ваш телефон, возможно, она захочет с вами свидеться. Он оставил письмо и ушел. А она приехала, и позвонила, и предложила пойти вдвоем попить кофейку в Новинском пассаже, от метро «Баррикадная» перейти улицу, подняться по лестнице наверх, пройти вдоль сквера, спуститься по лестнице, левее будет вход в пассаж, там спуститься еще раз, в большом белом фойе будет стоять белый рояль, кто-нибудь на нем будет играть, вокруг белые столики с креслами, покрытыми белыми пледами, все удобно и уютно, в одном из кресел она будет ждать.
Он жил в Москве и не знал подобных подробностей про пассаж на Новинском, равно как и про существование пассажа не знал, а она жила в Израиле и знала. Он шел вдоль сквера мимо высотного дома и вспоминал, что когда-то, когда дом только построили, здесь жила девочка, которую он знал по даче, по лету, их участки были рядом, и они вместе лакомились вишнями в его саду, и качались на качелях в ее саду, и ходили к станции есть мороженое, и он ни разу не видел ее в городском наряде, только в дачном, с исцарапанными коленками, смуглыми узкими плечиками в выцветшем сарафанчике, пахнущую солнцем и пылью, а однажды, уже осенью, мать принесла два билета в Театр железнодорожного транспорта, который позднее станет называться Театром Гоголя , и он позвонил девочке и пригласил ее в театр, и волновался, нафантазировав себе Бог знает что, а увидев в уродливой школьной форме, коричневое платьице, белый воротничок, слишком широкий для тощей шейки, черный фартучек с нелепыми крылышками, – увидев все это, смертельно разочаровался и, еле дождавшись конца дурацкого спектакля, убежал, не проводив и, кажется, даже не попрощавшись, хотя накануне мечтал, как они пойдут вместе по вечерней Москве, обсуждая пьесу и артистов и, может быть, даже взявшись за руки, чего с ним доселе не случалось. Через несколько дней она сама ему позвонила и, заикаясь, предложила пойти погулять на Красную площадь, что в получасе ходьбы от ее высотного дома, и он сначала растерялся и покраснел, хорошо, что домашние не видели, а после опять заволновался, и опять нафантазировал бог знает что, и пришел к ее высотному дому, и ждал в сквере, и она вышла, и они направились к Кремлю, и по дороге она, сперва оживленная и возбужденная, стала замирать, скучнеть, умолкать, и он вдруг понял, что смертельно влюблен, и так же вдруг понял, что она, до сей минуты продолжавшая любить его, как любила в Театре железнодорожного транспорта, вот именно в эту минуту разлюбила. Он много чего нафантазировал себе тогда, это всегда было в его природе – фантазировать, из чего произрастала его литература и его жизнь, но тот летний роман так и оборвался, не перейдя ни в осенний, ни в зимний, ни в какой, потому что девочкиного папу посадили, отобрав дачу и квартиру, на даче поселились новые люди, а те уехали, говорили, что вслед за главой семьи в Сибирь на поселение.
Он не был здесь с тех детских лет, и теперь детское пробрало его с головы до ног, так что пришлось отфыркнуться как лошадь, снимая с себя наваждение. Он был из тех, о ком говорят: впечатлительная натура. Он знал это за собой и болезненно переживал целый спектр чувств: от смущения и самогрызни до полного погружения во вкус и послевкусие чего-либо, доставлявшего ему, если честно, незаурядное наслаждение. Он болезненно ощущал жизнь. И, прежде всего, прекрасное в ней, зная: то, что составляет его муку, оно же дарит радость.
Стеклянные двери, перед которыми он очутился, разъехались, и он проник внутрь красно-коричневого облицованного мрамором здания, напоминавшего архитектуру Веймарской республики. Белизна, о которой говорила писательница, набросилась на него, как Снежная королева на Кая. По белому гладкому полу можно было кататься на лыжах или на коньках. Этажей шесть или семь вставало снизу доверху по периметру, центр не был ничем перекрыт, кроме стеклянной крыши-купола, от этого было много света и воздуха, что способствовало ощущению белизны. Пианист, будто сам себе, играл на белом рояле незнакомую музыку. Это тоже странным образом обогащало белизну. Все было так, как описывала писательница, только пледы на креслах не белые, а бело-шоколадные, клетчатые. Народу всего ничего. За тремя-четырьмя столиками сидели по одному-двум офисных менеджеров, он научился различать их по особенно блестевшим очкам и ботинкам, европейским костюмам и гладким выражениям лиц, что мужских, что женских. Из ближайшего кресла поднялась маленькая особа с крупной кудрявой головой. Это я, сказала она и спросила: а это вы? Он слегка поклонился: а это я. Она протянула ему маленькую руку и энергично пожала его большую. Хотите, здесьрасположимся или пойдем к уда-нибудь пить кофе, спросила она, здесь можно просто так сидеть и разговаривать. Здесь, он почему-то оглядел местность вокруг себя. Нет, я не предлагаю вам вообще уйти отсюда, уточнила она, но тут есть пара кафе, можно заглянуть туда. Здесь, повторил он, и чтобы упрочить положение, отодвинул кресло и сел, похлопав ладонями по толстой шерсти: мне здесь нравится. – Я же говорила, что тут удобно и уютно, но они заменили пледы, в прошлый приезд были чисто белые, сообщила она, также усаживаясь. Он вспомнил, что она должна была сесть первой, что мужчина обязан подождать, пока не сядет женщина, но было поздно, он поерзал и остался на месте. Он сознавал, что следовало взять инициативу на себя, и потому что мужчина, и потому что предметом интереса была она, а не он, но не знал, как приступить. Собственно, он все высказал в письме, не повторять же написанное, тем более, что он и не помнил слов, приходивших в горячке. Она приступила сама: я прочла ваше письмо, это редкость, читатели пишут, а писатели нет, позвонить могут, но переписка осталась в прошлом веке, я была тронута. – Я влюбился в вашу прозу, горячо и свободно подхватил он, и мне захотелось вас увидеть живую, расспросить, что вы, как вы, откуда вы. – Задавайте вопросы, я буду отвечать, сказала она. Она ни разу не улыбнулась, лицо ее все время оставалось серьезным и даже слегка напряженным, иногда принимая выражение вопросительное, скоро менявшееся на рассеянное. Он не представлял себе, как охарактеризовала его редакторша и охарактеризовала ли как-нибудь. Она будто услышала: вы ведь в газетах пишете, не правда ли? – Правда, откликнулся он, для приработка. – А в каких, спросила она. Он назвал. Я тоже с этого начинала, проговорила она, то есть начинала я как учительница, а потом один друг отвел меня в газету к своему знакомому, у меня были разные мысли о воспитании маленьких людей, и они стали печатать мои заметки, а потом я разом бросила все, и школу, и заметки, и Москву, и уехала в глухую деревню к бабке моей подруги, и села там писать рассказ, думала, что выйдет длинный, а получился короткий, потому что у меня умер трехлетний ребенок и меня бросил русский муж, которого его родня с первого дня пилила за жидовку, и это была моя попытка спастись, потому что я неотвязно думала о петле, и я писала свой рассказ девять месяцев, срок женской беременности, девять месяцев я сочиняла девять страниц, так это было, потому что я боялась закончить и оторваться от бумаги, но я и дрова колола, и козу доила, и в райцентр ездила за краской и олифой, потому что бабка, сложив на меня свои заботы, отдохнула, приосанилась, приоделась, вытащила из сундука ненадеванное и решила домишко подремонтировать, так я же и ремонтировала, потому что мне это было нужно, я все делала и ни о чем не жалела, потому что так выживала, и выжила. Она то и дело вставляла свои потому что, и это четко организовывало речь и подчеркивало логику, одно вытекало из другого, что, казалось, должно было формализовать повествование, ослабляя воздействие, а оно, напротив, усиливало. Но этого ничего нет в вашем рассказе, растерянно протянул он. Нет, подтвердила она, и я не знаю, почему сейчас потянулась эта ниточка. Ее почти детское почему воздействовало на него еще сильнее по сравнению с взрослым потому что. Значит вот как вы егописали, пробормотал он, девять месяцев девять страниц, вот откуда эта густота, почти непереносимая, соединения, как кованые цепи, и алмазный блеск слов, каждое из которых вставлено абсолютно неожиданно и прецизионно точно. Она слушала его с рассеянным видом, почесывая кудрявую голову. Спрашивайте , повторила она давешнее, когда он замолчал. Если вы писали девять месяцев рассказ, сколько же писали роман, спросил он. Какой , переспросила она, первый или второй, первый – девять лет, второй – год. Не может быть, воскликнул он, в нем, втором, такая же густота и еще больше алмазного блеску, не хотите же вы сказать, что научились запросто гранить ваши бриллианты. – Не запросто, запросто ничего не бывает, отвечала она, я писала его уже там, в Израиле, в психбольнице, будучи нелеченой, а после этого еще два года они меня лечили, потому что напряжение было запредельным, но без такого напряжения мякина, месиво, шалтай-болтай, зачем же этим заниматься, это не нужно, это ничему не равно, а стоит только то, что равно .
Он слушал потрясенный. Наступила пауза.
Может, вы хотите кофе, придумал он проявить любезность. Хочу , кивнула она. И опять так вышло, что он поднялся первым, она уступила ему по какому-то неоговоренному праву, и они пили кофе в открытой кофейне этажом выше, и она отвечала на его вопросы так же серьезно, как раньше, спокойно касаясь личного и легко уходя в сложное, и он безотрывно следил за ее мыслью и понимал, понимал ее пылко и безусловно. Вы ничего не записываете, вдруг заметила она. А вы бы хотели, чтоб я записывал, смутился он. Да нет, пожала она плечом, одно у нее было выше другого, я имею в виду, если у вас хорошая память, это не обязательно. – У меня не то чтобы хорошая память, возразил он, но это, что вы говорите, врезается, как резцом выбитое, настолько близко, и по самому донышку скребет, я не ожидал, что у нас с вами выйдет такой разговор. – Какой, осведомилась она. Как последний, сказал он, или еще как в поезде люди говорят друг с другом, когда все равно расставаться. – А мы и есть в таком поезде, сказала она. Ну да, ну да, подхватил он, испугавшись вдруг, что она заподозрит его в особых притязаниях на нее. Нет, уловила она его мысль, я имею в виду, не то, что мы с вами, а что все в таком поезде, и он мчится к своему крушению, и надо сохранять холодную голову, чтобы прожить оставшиеся секунды, я имею в виду исторические секунды, как должно. Теперь ее четкие имею в виду входили в конфликт с апокалиптическим крушением поезда , и это опять придавало выговариваемому особое обаяние.
Вы считаете себя интуитивным художником или мастером-шлифовальщиком, спросил он важное для себя и, не дожидаясь ответа, принялся говорить – немного небрежно – о себе. Ему показалось, что будет правильным ответить искренностью на искренность, на равных. Она смотрела прямо на него, но он поймал момент, когда зрение ее словно расфокусировалось и ушло куда-то вглубь. Он тут же задал ей поспешный вопрос, чтобы перенести разговор с себя на нее. Она ответила. Он еще раз вторгся в ее пространство с чем-то своим, и то же расфокусированное зрение заставило его прерваться. Он успел сказать: я принес свою книжку, хочу надписать и подарить вам, если не возражаете. – Подарите, согласилась она, так ни разу и не улыбнувшись. Надписав, он подал ей книгу со словами: я, знаете ли, еще ни разу не попадал ни в какой список. – В какой список, не поняла она. Ну, премий там и вообще, объяснил он, кляня себя за сорвавшееся с языка. А, это, она снова почесала голову и продолжила: если вы закончили, мы можем пойти, у меня осталось всего несколько дней в Москве и еще куча обязательств. – Да-да, сказал он, да-да. Она сделала знак тощенькой девушке, обслуживавшей их. Он полез во внутренний карман пиджака за бумажником, но она остановила его предупреждающим жестом: это я вас пригласила сюда, и я плачу. Он отдал должное ее такту: она не сказала, что он беден, а она богата, после получения премии и вообще, наверное. Она расплатилась, и они вышли из здания.
Похолодало, пошел снег. Он хотел пошутить насчет московской погоды и поинтересоваться израильской, но она, уже отделившись, отделавшись, подумал он привычно литературно, высматривала такси, и надеяться было не на что.
А на что можно было надеяться? Он ни на что и не надеялся, но, сохраняя любопытство к жизни, каждый раз все еще ждал, что за углом. Можно было и не ждать. А еще лучше было сделать так, чтобы за углом ждали тебя. Но как это сделать, он не знал. И не додумывал. Многое с ним и в нем протекало так, что он не додумывал. Не желал или не умел. Тайное питало больше, чем явное. В явном слишком малого он достиг. Зато в тайном все было его.
На ее поднятую руку среагировал новенький сияющий автомобиль, остановился, она поговорила с водителем через опущенное стекло, решительным движением открыла дверь, помахала рукой, села, подобрав полы длинного пальто, и уехала.
Когда она еще шла впереди него, в этом своем длинном черном пальто, расклешенном книзу, с этой своей черной круглой головой, свет упал так, что она оказалась в контражуре, сделалась тенью и стала похожа на замочное отверстие, как их рисуют тушью. Где, интересно, ключ, которым открывается это замочное отверстие, подумал он.
Падающий снег остужал разгоряченное лицо, остывало возбуждение, падающая температура делала мысли холодными и прозрачными, как кубики льда, проблески сознания, похожие на червячков или насекомых, замерзали в этих ледяных кубиках. Ее лицо, с блуждающим и вновь сконцентрированным взором встало перед его глазами, она необыкновенная, она и есть воплощение настоящего писательства, с его соединением безумия и расчета, промелькнуло ясно и ярко, и так же ясно и ярко промелькнуло вот что: она считала, что дает интервью. Он почувствовал испарину на мокром от снега лице. Его привел сюда порыв, ее – обыкновенное дело, человек получил премию, у человека берут интервью. Он снова миновал высотное сооружение, поблекший, лысый, ссутулившийся, стараясь, чтобы ничто в нем больше не всколыхнулось из бездарно прожитой жизни, и только никнул к грязному асфальту, жирной грязи на котором не могла скрыть никакая снежная пелена.
Но, может быть, я ошибся, встал он вдруг как столб посреди дороги. Ну конечно, ошибся, со своей дурацкой манерой все преувеличивать, и все не в свою пользу, а она и говорила столь откровенно, почувствовав родную душу, и стыдно подозревать человека в том, в чем он вовсе и не виноват. Он вспомнил, как перебил собственный вопрос, интуитивный ли она писатель или мастер-гранильщик, и чуть не застонал от досады, что распустил хвост, как будто она пришла слушать его, вместо того, чтобы ему слушать ее, и вот забыл вернуться к пропущенному и еще раз спросить про это, как если бы оно было наиважнейшим.
Светофор горел зеленым для машин и красным для пешеходов. Пешеходов было много, но машин больше. Не разбирая пути, он ступил на проезжую часть.
Назад: ПРОПАЖА
Дальше: ПРОСТАЯ ВЕЩЬ