Платки
Туман, туман упал на Васильево Поле – на преющий в теплом воздухе пахучий зернистый снег, на покойные дома и домики, на деревья с потными стволами и ветками.
В тумане стреляли… Возникая из густой тишины, медленно и глухо поднимались и плыли над додремывающим городом равномерные ружейные выстрелы. Отставник майор в галифе и бурках, в застегнутом по-уставному теплом кителе и в мягкой офицерской шапке с отметиной от кокарды прохаживался по площади перед городским дворцом культуры. На согнутой в локте левой руке он бережно нес дорогое, красивое, с богатой гравировкой ружье, подаренное, вероятно, сослуживцами в день выхода в отставку.
Дворец культуры был высок и важен: с толстыми колоннами, с лепными барельефами и с каким-то окончательно мудрым изречением на фронтоне, сейчас плохо различимым.
С крытой оцинкованным железом крыши, с карнизов ее и водостоков свисали могучие, похожие на слоновьи хоботы опасные весенние сосульки.
Сделав несколько неторопливых шагов, отставник, глядя вверх, останавливался, доставал из оттопыренного кармана пару алых пластмассовых патронов, заряжал ружье, вскидывал его и, тщательно прицелившись, стрелял…
Срезанная у основания сосулька отваливалась от карниза, медленно набирая скорость и заваливаясь набок, все быстрее летела вниз, пока не взрывалась на очищенном от снега асфальте громким и красивым ледяным взрывом.
За отставником брели двое пацанов в зимних расстегнутых пальтишках, наверняка прогуливающие школу: один – рыжий мордатый, шкодливый уже с лица, другой – щуплый, очкастый, по несчастью попавший под дурное влияние рыжего.
Щуплый отставал, теребил конец выбившегося пионерского галстука, при каждом выстреле торопливо и скрытно зажимая уши ладонями, но глаза его всякий раз восторженно округлялись под стеклами очков, когда сосулька падала на асфальт и взрывалась огромным ледяным цветком.
Рыжий же на это никакого внимания не обращал, он, как нищий, держал перед собой отобранную у щуплого кроличью шапку и складывал в нее падающие на снег гильзы. Лицо рыжего было заученно-постно, он брел за отставником словно привязанный и, как только останавливался, обращался с одной и той же просьбой, сжевывая от безразличия и лени имя-отчество отставника:
– Фетефей Фетефеич… Дайте разочек стрельнуть… Фетефей Фетефеич… Ну дайте, пожалуйста, разочек стрельнуть…
А из тумана, словно искаженное эхо, медленно удаляясь, тянуло девчоночий ябедливый голосок:
– Ага, Санечкин! Ага… Все мамке расскажу…
Эта история случилась в небольшом городке Васильево Поле лет примерно десять назад; сегодня ее там вряд ли кто помнит… Я тоже многое подзабыл и, вспоминая, путаюсь в деталях и именах. Впрочем, это даже неплохо, ведь детали можно присочинить, а имена все равно придется менять…
Тишина – теплая, пыльная, вязкая…
Гудение проснувшейся, бьющейся в стекло мухи…
Голоса – мужские, усталые, умиротворенные обедом и законным послеобеденным отдыхом…
– Отживела, гля…
– Чего же ты хочешь – весна.
– Весна…
– А лето, говорят, жаркое будет.
– А я слыхал – холодное.
– Да по приметам вроде…
– По приметам…
И вновь – тишина, и вновь – гудение отжившей, проснувшейся после зимнего небытия мухи у пыльного, сто лет не мытого окна цеха. Платки – наполовину расцвеченные, наполовину просто белое полотно – висели под низким потолком на квадратах старых темных рам – сохли. На больших, похожих па биллиардные, обтянутых войлоком рабочих столах отдыхали после обеда, кемарили набойщики. Дядя Сережа – бригадир сидел на краю одного из столов – маленький, нахохленный, как воробышек. Одет он был в старый армейский китель, вытертые лыжные штаны с начесом и новые китайские кеды. На соседних возлежали: крупный мрачноватый Тарасов, худой насмешливый Красильников, носатый и кадыкастый Гусаков.
Бабахнула старая черная дверь на новой блестящей пружине, и в цех шагнул Генка. Голубоглазый, худой и белобрысый. На нем, как и на дяде Сереже, были кеды, точно такие же, но штаны не лыжные, а трикотажные, растянутое на коленях трико, а старая цветастая рубаха была завязана на пупе узлом.
Дядя Сережа закряхтел, выпрямляясь, и, подавляя в себе озноб, нетерпеливо спросил:
– Принес?
– Угу, – кивнул Генка, протягивая упаковку таблеток.
– Д-долго чего? – поинтересовался заика Гусаков.
Генка не ответил, молча скакнул на стол рядом с дядей Сережей.
– Пара… – читал тот, приблизив упаковку к глазам, – цета… Пара-цета… Тьфу! От чего – не сказала?
– Сказала: от головы, от простуды, – болтая ногами, равнодушно объяснил Генка.
– Дома этих таблеток воз, а как заболеешь, кинешься, не знаешь, какую глотать, – угрюмо высказался Тарасов. – Напишут – не прочитаешь…
– Дурят, – сыронизировал Красильников.
– Дурят, конечно! – Тарасов иронию не принял. – Нет чтоб по-людски написать: от головы, от простуды, от живота…
– Пара-цета-мол! – справился, наконец, дядя Сережа, торжественно водрузил на язык таблетку, громко глотнул из банки чая и, запрокинув худую шершавую шею, замер, прислушиваясь к себе.
– Д-да ты бы правда домой шел, Сергеич, – участливо посоветовал Гусаков.
– У тебя не спросил, – огрызнулся дядя Сережа.
– А то помрешь еще, бугор, – подпирая щеку кулаком, меланхолично высказался Красильников. – По десять копеек потом на венок сдавать…
Дядя Сережа улыбнулся, обнажая стариковский щербатый рот.
– Я, как помирать стану, за смертью Генку пошлю…
– Сгоняю, – охотно согласился Генка.
– Как за таблетками гонял – целый час, – проворчал Тарасов.
– Во-во! Я его потому и пошлю! – Эта мысль как раз и развеселила дядю Сережу.
– Ё-моё! – воскликнул вдруг Генка, будто его кто в задницу уколол. – Вы сейчас все попадаете! К нам на фабрику скоро приедет американец!
Генка, похоже, рассчитывал на адекватную сенсационности сообщения реакцию, но ее не последовало – никто не попадал. Один Красильников спросил – меланхолично и насмешливо:
– Живой?
– Живой, конечно, мертвый, что ль? – возмутился Генка. – Мне сам Плюшевой говорил!
– Сам Плюшевой! – со значением повторил Красильников.
– Ну и чего он тут делать будет? – решил поинтересоваться Тарасов.
– А я откуда знаю?! – проорал, отвернувшись, Генка.
– Кт-то-то ж его сюда пустит? – высказался Гусаков, но его не услышали.
– Работать будет… У нас в набойке… – это был Красила.
– Ага! – кивнул Генка и заулыбался – ему понравилась эта мысль.
– Ам… Ам… Американец? В набойке? – не врубился Гусаков, он вообще тяжело врубался.
Дядя Сережа был от природы смешлив и уже хихикал, трясся, выгнув худую спину и уткнув подбородок в грудь.
Глянув на него, загыгыкал Генка.
Гусаков непонимающе вертел головой. Тут прорвало и Красильникова. За ним заржал Тарасов. И чуть погодя вся «набойка» заливалась смехом:
– Американец!
– В набойке!
– А-ха-ха!
– О-го-го!
– Ой, не могу!
Первым начал это всеобщее веселье дядя Сережа, первым же он решил его и заканчивать. Стирая кулаком слезинки с глаз, дядя Сережа посмотрел на свои старые наручные часы и удивленно мотнул головой.
– Хорэ, хорэ… Хорэ ржать, работать пора, – проговорил он негромко, но, странное дело, – услышали, и смех стал стихать.
– Ешь – потей, работай – зябни! – выкрикнул Генка, пытаясь продлить удовольствие, но шутка не прошла.
Набойщики уже поднимались, посмеиваясь и потягиваясь, расправляя спины и плечи, не торопясь и как будто неохотно приступая к продолжению своей работы. Пара за парой, они снимали рамы с незаконченными платками и укладывали их на столы.
– Как таблетка? Помогла? – спросил, направляясь к своему столу, Генка.
Дядя Сережа прислушался к себе и серьезно и важно ответил:
– Помогла.
Он сбросил кителек, выбрал цветку, серую, тяжелую, приколол узорную ее часть к пропитанной краской губке, щуря глаз, примерился и, крякнув от удовольствия и натуги, придавил цветку к белому шерстяному полотну.
Набойщики во всем цехе ходили парами вокруг платков, словно танцуя какой-то таинственный мужской танец и разгоняюсь в нем все быстрее, распаляясь все больше. И платки наполнялись на глазах красками, горели ярче и радостнее. И все быстрее, быстрее, быстрее…
Цветка – краска – платок…
Цветка – краска – платок…
Цветка – краска – платок…
Художников, точнее, художниц на фабрике было четверо, и всех их звали Аннами.
Главной и самой по возрасту старшей была Анна Георгиевна – женщина начальнического вида, но с добрыми глазами.
Худую и нервную, подстриженную в старомодную скобочку, со старомодным же полукруглым гребнем в волосах звали Анной Васильевной, но в глаза и за глаза ее называли по фамилии – Спиридонова. Про таких, как она, еще говорят: сзади пионерка, спереди пенсионерка.
Третья Анна свое имя не любила, презирала даже и требовала называть себя Аллой. Она обожала сладкое и пользовалась только импортной польской косметикой.
А четвертой Анной была Аня, просто Аня, Генкина жена.
В большой комнате, так называемой живописной, было светло и по-женски уютно. Комнатные цветы заполняли все свободное пространство: стояли на подоконниках и полу, ползли по стенам, добираясь до потолка.
На каждом рабочем столе лежали листы ватмана с эскизами-кроками, четвертинками будущих возможных платков.
По радио, которое включали в начале рабочего дня, а выключали в конце, в передаче «В рабочий полдень» Алла Пугачева пела «Арлекино». Анна-Алла ей подпевала, и получалось, почти как у Пугачевой.
– Нинка Земляникина со склада куртку продает – ее мужику не подошла. Зимняя, кожаная, на молнии. В обед пойду своему Мишке смотреть, – поделилась радостным Спиридонова и обратилась к Ане, предлагая ей составить компанию, но Аня только помотала отрицательно головой – была увлечена своей работой.
Пугачева допела, и Анна-Алла сообщила:
– Американец на фабрику приезжает!
– Да уж слышали, знаем, – равнодушно отреагировала Спиридонова.
– Слышала она, знает… А что еще знаешь?
Спиридонова пожала плечами.
Анна-Алла отбросила карандаш, который вертела в руках.
– Во-первых, негр! Во-вторых, два метра ростом! И в-третьих – миллионер…
– А зовут как? – спросила ошеломленная Спиридонова.
Аня закусила губу, чтобы не рассмеяться.
– Зовут… – задумалась Анна-Алла.
– А зовут его Иван, – неожиданно подсказала Анна Георгиевна.
– Иван? – удивилась Анна-Алла.
– Иван… – повторила Спиридонова.
И даже Аня подняла на Анну Георгиевну глаза.
– Иван? – первой догадалась Анна-Алла.
– По-американски Иван, а по-нашему Иван.
– Наш, что ли? – сморщилась Анна-Алла, как будто лимон лизнула. – Не американец?
– Американец. Но предки русские, уехали в Америку еще до революции. Мне Полубояринова на парткоме рассказывала.
– У них же в Америке все приезжие! – пришла на помощь Спиридонова, но Анна-Алла отмахнулась:
– Без тебя знаю.
– Так что – не негр и даже не миллионер, – с улыбкой проговорила Анна Георгиевна и склонилась над своим эскизом.
– А рост? – не теряла надежды Анна-Алла.
– Про рост не знаю, – не поднимая глаз, ответила Анна Георгиевна.
– Надо же: то даже болгар к нам в город не пускали, а тут – американец, – задумчиво проговорила Спиридонова.
– Говорят, он письмо Горбачеву написал, – объяснила Анна Георгиевна.
– А он, оказывается, нахал! – вновь вдохновилась Анна-Алла.
– А Горбачев ответил? – удивленно спросила Аня.
– Раиса Максимовна ответила, – язвительно проговорила Анна-Алла.
– Не знаю, кто кому отвечал, но знаю, что разрешили. Директору министр звонил…
И в этот момент на столе Анны Георгиевны зазвонил телефон. Художницы вздрогнули и замерли. Показалось, подумалось на мгновение всем, что звонит министр, а может, сам неведомый американец.
Анна Георгиевна сняла трубку, молча выслушала какое-то сообщение и, положив, проговорила по слогам:
– За-ка-зы!
– Заказики! – воскликнула Анна-Алла.
– В честь чего это? – недоумевала Спиридонова. – Майские отгуляли, а до Дня города еще далеко.
– Американец приезжает! – дурашливо крикнула Анна-Алла. – Приедет, а мы тут сидим, икру наворачиваем… Ну, чего там, Анна Георгиевна, чего?
– Курица, майонез, две пачки индийского чая и банка югославской ветчины на двоих, – перечислила Анна Георгиевна.
– Это все Ашот старается, – одобряюще кивнула Анна-Алла.
– Курица наша или импортная? – заволновалась Спиридонова. – А то мой Мишка импортных не ест, говорит, рыбой воняют.
Шел дождь, мелкий, плотный, с ветром. В такую вот погоду, да еще в провинциальной бесфонарной ночи въезжал в город Васильево Поле американский гражданин Иван Фрезински.
Его встречали. На обочине узкой разбитой дороги, соединяющейся с широким междугородним шоссе, стоял гаишный москвичок с включенной мигалкой.
Плюшевой оглянулся из придорожных кустов, увидел проезжающую мимо иностранную машину, глухо ругнулся и, запахивая полы брезентового плаща, подбежал к «москвичу».
– Егорыч! – сокрушенно кричал он простуженным голосом, открывая переднюю дверцу. – Ты что, спишь, Егорыч?
Темная неподвижная фигура в салоне сонно качнулась. Это был гаишник – крупный, тяжелый, в толстой шинели с белой клеенчатой портупеей.
– Нет, не сплю, – отозвался он глухо и невозмутимо.
– Проехал, проглядели! – укорил Плюшевой, указывая пальцем вперед.
– Догоним, Василич, куда он денется, – проговорил гаишник, окончательно просыпаясь.
– Вот ведь как бывает! Ждали-ждали, и на тебе – проглядели! – никак не мог успокоиться Плюшевой.
Они видели впереди яркие красные огни, но догнать «иностранку» не могли – «москвич» не тянул. Тогда Плюшевой взял микрофон и, волнуясь, заговорил на всю округу:
– Товарищ… То есть это… Мистер… Мистер Иван Фрезинский! Остановитесь, пожалуйста, мы вас встречаем!
Большой серебристый автомобиль тотчас сбросил скорость и встал на обочине. Плюшевой выбрался из «москвича» и побежал туда, наклонился к открывающемуся стеклу, заговорил, улыбаясь радостно и виновато:
– Узнали, мистер Фрезинский? Плюшевой Михаил Васильевич, председатель фабкома. Мы с вами в министерстве виделись, помните?
Гость вспомнил, заулыбался, открыл дверцу. Плюшевой сел рядом, пожал протянутую руку. Гаишный москвичок вежливо их объехал, не выключая мигалки, и повел за собой.
– Мы вас тут встречаем на всякий случай, а то дороги у нас… – сокрушенно проговорил Плюшевой.
– Дороги… – согласился Иван.
– Да и погода тоже… – махнул рукой Плюшевой. Иван глянул на него искоса и кивнул.
– А там – Егорыч, – Плюшевой показал пальцем на «москвич». – Мы с ним в одном классе сидели за одной партой… Я ему помогаю, он мне помогает… Хороший мужик.
Председатель фабкома оглядел салон, расправил плечи и поинтересовался:
– Машинка своя или казенная?
Иван не понял. Плюшевой смущенно улыбнулся:
– Ну, машина эта – ваша личная или на службе получили?
– Один мой знакомый журналист улетал отдыхать и оставил машину мне.
У американца был акцент, но небольшой, совсем небольшой, приятный.
Плюшевой провел ладонью по передней панели:
– Американская?
– Нет, шведская, «вольво».
– А журналист тоже шведский?
– Нет, журналист американский.
Похоже, ответы озадачили Плюшевого, и он замолчал, да, в общем-то, и вопросов больше не было. Михаил Васильевич расслабился и искоса наблюдал за гостем.
Иван выглядел лет на тридцать и был парнем симпатичным, можно даже сказать, красивым: подбородок крепкий, нос прямой и волосы густые, чуть рыжеватые, а глаза – их в полутемном салоне было не разглядеть.
Фабричный профилакторий, в котором предстояло жить гостю, был двухэтажным дощатым домом со сплошь темными окнами. Вокруг валялись пустые бочки из-под краски и строительный мусор.
– Только ремонт закончили. Еще никого не селили, – объяснил, спотыкаясь, Плюшевой и, остановившись у входной двери, нажал на кнопку звонка.
Казалось, дверь в этом темном безмолвном доме откроют нескоро, а то и не откроют вовсе, но ключ в замке сразу же заскрежетал, и дверь отворилась. На пороге стояла бабушка-шарик в белом с пояском халате и в белой косынке.
– Не спишь, теть Пав? В дырочку глядишь? – пошутил Плюшевой и засмеялся. – Привез я его, привез!
– Здравствуйте, – сказал Иван и широко улыбнулся.
Тетя Пава задохнулась от волнения и, вместо того чтобы сказать ответное «здравствуйте», поклонилась Ивану в пояс. Плюшевой снова засмеялся:
– Она никак не может понять: как это – американец, но русский… Объяснял-объяснял – не понимает!
– Не понимаю, – виновато подтвердила тетя Пава.
И Иван вдруг обнял старуху за плечи и, наклонившись, поцеловал в щеку.
Стоя в дверях, Иван смотрел на комнату, в которой ему предстояло прожить целый месяц. Здесь была деревянная кровать с панцирной сеткой, накрытый скатертью старомодный круглый стол, а также небольшой стол – письменный, с лампой. У стены стоял полированный шкаф. Большой цветной телевизор «Рубин» был водружен на хлипкую тумбочку, а сверху торчала ваза с пластмассовыми цветами. На стенах висели две репродукции пейзажей неизвестного Ивану художника. Свежевыкрашенный дощатый пол был застлан широкой синтетической дорожкой.
Плюшевой пытливо вглядывался в лицо Ивана, пытаясь понять: нравится ему или нет. Спросить Плюшевой не решался.
– Краской пахнет. Я правильно говорю? – спросил Иван.
– Краской пахнет, – нахмурился Плюшевой, но тут же объявил, указывая на дверь сбоку: – Зато – удобства!
Иван взглянул на него непонимающе. Плюшевой сделал шаг и открыл дверь в совмещенный санузел:
– Удобства…
– Удобства, – негромко повторил Иван, запоминая новое для себя слово, и, стремительно войдя в санузел, торопливо повернул кран. Труба заурчала в ответ, но воды не было. В глазах Ивана возник искренний испуг, который, правда, был совсем недолгим, потому что вода полилась из крана тоненькой струйкой.
– С водой у нас хорошо, – успокоил Плюшевой, – ночью горячая всегда. А вот электричество отключается – завод забирает.
В длинном полутемном коридоре Плюшевой подобрался к висящему на стене телефону и набрал короткий номер.
– Козетта Ивановна? – спросил он вкрадчиво. – Это Плюшевой вас беспокоит… Козетта Ивановна, а Ашот Петрович дома? Не спит еще? Ашот Петрович! – заговорил он громче и бойчее. – Я это, Ашот Петрович! Встретил, доставил, расположил. Доволен, Ашот Петрович, очень доволен! Как в Америке… Да, завтра в десять. Так точно! Спокойной ночи, Ашот Петрович! – Плюшевой повесил трубку на рычаг, измученно вздохнул и, стянув с головы фуражку, вытер вспотевшее лицо.
Порция гуляша с картошкой была огромной. Мужественно и безмолвно Иван поглощал этот ужин Гаргантюа под немигающим взглядом сидящей напротив тети Павы. Очистив тарелку, Иван откинулся на спинку стула и улыбнулся. Тетя Пава коротко вздохнула и опустила смущенно-радостные глаза.
– Добавочки? – предложила она с надеждой.
– Что? – не расслышал или не понял Иван.
– Добавочки, – от волнения почти беззвучно повторила тетя Пава.
– Вы сказали: «добавочки»? – обрадованно заговорил Иван. – Когда я был еще маленький мальчик, моя бабушка так же спрашивала: «Добавочки»! – Глаза Ивана светились радостью. – А потом я забыл это слово, и вот теперь вы мне его напомнили! Добавочки…
Тетя Пава была счастлива от сознания того, что доставила человеку такую радость.
– Так добавочки? – спросила она.
Иван понял, о чем идет речь, испуганно поднял руки:
– Нет, нет! Это очень много. Тетя Пава, я не ем так много!
Бодро и весело Иван распаковывал свои дорожные сумки, напевая при этом вполголоса:
– Во поле бере-зка стоя-ла…
По телевизору перед неподвижной и настороженной аудиторией выступал Горбачев, но он совсем не мешал петь.
– Во поле кудря-вая стоя-ла…
Осторожно и нежно Иван водрузил на письменный стол персональный компьютер, подключил его и проверил: по экрану пополз сплошной английский текст.
После этого достал из сумки фотографию улыбающейся жизнерадостно, типично американской старушки, поцеловал ее, поставил на стол и проговорил, приветствуя:
– Добавочки!
Под рукой неожиданно оказалась еще одна фотография в рамке, и Иван посмотрел на нее озадаченно. На фотографии была запечатлена симпатичная кокетничающая девушка. Иван хотел опустить ее обратно в сумку, но передумал и великодушно поставил на стол, на другой его край.
– Удобства, – шутливо проворчал он.
Иван посмотрел на него с нескрываемой симпатией, упал на спину на кровать, полежал, закинув руки за голову и улыбаясь, и закрыл глаза. А Горбачев все говорил, говорил…
Наступило утро следующего дня, а Горбачев все говорил. Впрочем, это было повторение вчерашнего выступления, и не по телевизору, а по радио.
Генка не слышал. Генка спал и улыбался во сне.
– Гена! Гена… Вставай… Ну вставай же! – Аня уже была готова к выходу, а Генка все спал. – Гена! – Она привычно трясла его за плечо.
– Анька, у тебя чайник кипит! – прокричал женский голос из-за двери, и там же заплакал ребенок.
Аня выбежала из комнаты и скоро вернулась. Щеки у нее стали большими, как у хомяка. В последний раз Аня встряхнула мужа и прогудела что-то означающее: «Гена, вставай, а то водой обрызгаю». Генка спал.
И Аня скинула с него одеяло и обрызгала. Генка сладко потянулся и открыл глаза.
– Такой сон снился, – сказал он, не переставая улыбаться.
В ярком спортивном костюме и белых кроссовках Иван бежал по грязной обочине мокрого разбитого асфальта, нагоняя подводу, гремящую пустыми молочными флягами. Лошадью – старым сивым мерином – правил сутулый усатый мужик.
У магазина стояли и ждали открытия женщины с бидончиками для молока.
– Вась, дай молочка! – крикнула одна из женщин, и возчик обернулся и с ходу ответил:
– От бешеного бычка!
Шутка была, видно, старая, привычная и потому всегда имела успех. Женщины засмеялись. Потом увидели Ивана и, глядя на него, стали совещаться. Возчик не обратил на Ивана ни малейшего внимания, а мерин удивленно вытянул шею.
Впереди шла строем рота солдат, солдатиков-первогодков, худых и жалких, в грязных бушлатах и больших разболтанных сапогах. Их вел неохватно толстый прапорщик. Удивленно и восхищенно солдатики смотрели на Ивана, на его костюм, а особенно – на кроссовки.
– Мужик, закурить не найдешь? – храбро крикнул шедший в строе последним – самый маленький и жалкий.
– Не найду… – ответил Иван, от растерянности даже приостановившись. – Не курю…
– Курицын! – оглядываясь, закричал прапорщик. – Разговоры в строю!
Иван обогнул памятник Ленину, стоящий на площади Ленина, и побежал обратно.
Он завтракал за тем же столом, за каким вчера ужинал, но тетя Пава не сидела напротив, а стояла в нескольких метрах и скорбно и непонимающе смотрела на то, как Иван ест кукурузные хлопья с молоком.
Хлопнула дверь, и широким деловым шагом в столовую вошел мужчина в темном костюме, белой сорочке с галстуком и в шляпе. Он был лет пятидесяти, коренастый и темноглазый. В руке незваный гость держал дорожную сумку с большими буквами «USSR».
– К завтраку успел? Хорошо! – воскликнул незнакомец громко и оптимистично, после чего подошел к Ивану и протянул руку:
– Альберт!
– Иван. – Американец выглядел растерянным.
– Ты в какой комнате живешь? – спросил Альберт с тем же напором.
– В десятой…
– А я в одиннадцатой! – еще более оптимистично воскликнул незнакомец. – Значит, соседями будем!
Иван на мгновение нахмурился, но сделал над собой усилие и улыбнулся.
Генка по-хозяйски обошел мотоцикл, постучал ногой по колесу.
– Ну, садись, чего стоишь, – поторопил он жену.
– Ген, а какой сон тебе снился? – тихо спросила Аня, вглядываясь в мужа, словно пытаясь так узнать, что же ему сегодня ночью снилось.
– Какой-какой… Еще какой! – загадочно ответил Генка, поправляя на голове танкистский шлем.
Аня вздохнула, надела мотоциклетный шлем и уселась в коляску. Мотоцикл был большой и старый. Чихая и кашляя, он завелся только с третьего раза, и муж и жена Головановы поехали на работу.
Иван обогнал грузовик и стал нагонять бойко бегущий посредине мотоцикл с коляской. Генка оглянулся и, чуть свернув к обочине, прибавил газу. Генка не любил, когда его обгоняли.
Несколько секунд они двигались параллельно. Иван посмотрел сквозь стекло на мотоциклистов и приветливо улыбнулся.
Генка был напряжен и бесстрастен. Аня взглянула на Ивана удивленно и испуганно.
Иван прибавил газу и плавно ушел вперед.
– «Форд»! – крикнул жене Генка, указывая на удаляющийся автомобиль.
Аня посмотрела на мужа с уважением и кивнула.
Плюшевой встретил Ивана в проходной фабрики и повел в контору коротким путем – через «отбелку» – цех, где отбеливали шерстяное полотно для будущих платков. И среди большого сумрачного пространства, где стояли огромные парящие чаны, а под потолком висела сохнущая ткань, Иван увидел неожиданную и удивительную картину, которая заставила его остановиться. У противоположной стены рядом с большим грязным окном – танцевали. На подоконнике лежал портативный магнитофон, звучал Штраус, и под эту музыку танцевали двое: женщина в сером рабочем халате и резиновых сапогах и девочка-подросток в яркой болоньевой куртке. Ушедший вперед Плюшевой тоже остановился и посмотрел туда, куда смотрел Иван.
– Малышева… – проговорил Плюшевой, морщась, как от изжоги, и сердито крикнул: – Малышева!
Женщина и девочка остановились и вопросительно уставились на председателя фабричного комитета.
– Ну как тебе не стыдно, Малышева! – укорил Плюшевой и указал взглядом на ничего не понимающего Ивана. – Дисциплина труда у нас еще хромает, – хмурясь, проговорил Плюшевой и, разведя руками, объяснил: – У дочки выпускной бал скоро, вот она и приходит к матери… учиться… Дома тесно, а здесь просторно. – И Плюшевой погрозил женщине пальцем.
Уже выходя из цеха, в двери, Иван оглянулся и вновь увидел танцующих.
Кабинет директора фабрики был небольшой, а народу собралось много, так что пришлось тесниться. Высокому гостю освободили место рядом с директорским столом под портретом Ленина. Глаза у Ивана прямо-таки светились радостью – карие, лучистые.
– Меня зовут Иван Фрезински, – заговорил он, волнуясь, вытянувшись струной и подавшись вперед к тем, кто смотрел на него и слушал с интересом и даже, можно сказать, жадностью. – Не Иван, как меня здесь уже называли, а Иван. Это там, в Америке я Иван, а здесь, на родине моих предков, среди русских людей, я – Иван. Я приехал из Соединенных Штатов Америки, город Сакраменто, штат Калифорния. – Он вздохнул в волнении, засмеялся, некоторые из слушающих тоже рассмеялись, и напряжение несколько спало. – Сегодня я – счастливый-пресчастливый человек! Я правильно говорю?
Стоящие прямо напротив закивали: правильно, мол, правильно.
– Моя родная бабушка уехала в Америку, будучи юной девицей. Это было еще до Октябрьской революции. Единственная вещь, ценность, которую она привезла с собой, был платок. Когда я был еще маленький мальчик, я рассматривал узоры бабушкиного платка и таким образом представлял себе таинственную и сказочную страну Россию. Затем я закончил Калифорнийский университет, факультет народного и прикладного искусства. Я имею много публикаций в специальных журналах. Моему перу также принадлежит книга об искусстве американских индейцев. Уже давно я замыслил написать книгу о русских женских головных уборах, которые попросту называют – платки, и посвятить ее памяти моей родной бабушки. Я много работал в библиотеке национального конгресса и собрал очень большой материал. Благодаря этому я узнал и полюбил творчество великого, как я думаю, художника платков Павла Иконникова, который для меня значит так же много, как Чайковский в музыке, Толстой в литературе, Левитан в живописи.
Взгляд Ивана встретился со взглядом Ани, и он запнулся и задумался, а Аня смутилась и спряталась за спиной стоящего впереди Плюшевого.
– Сегодня я также счастливый-пресчастливый человек, потому что я наконец оказался в городе моей мечты. Раньше это было совершенно невозможно, а теперь, благодаря перестройке, слава богу, стало возможно… В вашем городе творится русский национальный дух в его художественно-прикладном аспекте! Я также счастлив от сознания того, что целый месяц буду разговаривать на русском языке с моими родными русскими людьми! Спасибо.
Выступление гостя удивило и взволновало. Первым захлопал в ладоши директор, за ним зааплодировали остальные. Ашот Петрович развел руками. Он был маленький, лысоватый, с животиком.
– Ну что, товарищи? – обратился он к подчиненным. – Поможем товарищу?
– Поможем! Конечно, поможем, – глухо отозвались приглашенные.
– Тогда, как говорится, официальная часть, сами понимаете…
Видно, было все подготовлено – словно по волшебству отворилась дверь, и в кабинет вошла пожилая секретарша с большим металлическим подносом в руках. На подносе стояли несколько открытых бутылок лимонада и лежали на тарелках две горки бутербродов с сыром и колбасой.
– Вы в курсе, у нас сейчас борьба с пьянством? – Ашот Петрович налил лимонад в фужеры.
– Да, конечно! – еще более оживился Иван. – Я читал, знаю, раньше здесь очень много пили.
– Много, много, – со вздохом согласился Ашот Петрович. Он сделал глоток лимонада, скривился и спросил: – А вы армянский коньяк пробовали?
– Нет! – бодро ответил Иван. – Дело в том, что я совершенно не употребляю алкоголь!
– Совсем? – Ашот Петрович не поверил.
– Совсем, да! Когда я был еще маленький мальчик, я захотел однажды попробовать виски. И бабушка не отказала в моей просьбе. Я выпил целый стакан и с тех пор совершенно не употребляю алкоголь!
Ашот Петрович смотрел на американца сочувственно.
– Если бы то было не виски, а армянский коньяк… – И подмигнул гостю.
Иван оценил шутку, несколько даже переоценил ее, громко засмеявшись, а следом засмеялся и автор шутки.
Рядом на столе лежал сделанный из картона раскрашенный макет праздничного потешного городка.
– Наш Диснейленд! День города. Вы в августе здесь еще будете? – спросил директор.
– В августе здесь я еще не буду. Уже не буду… Я правильно говорю? – Иван задумчиво посмотрел на макет, видимо пытаясь представить его в реальности, и осторожно потрогал пальцем заостренный конец торчащего посреди макета деревянного штыря.
А общение меж тем становилось все более неформальным, видно, лимонад раскрепостил собравшихся, а пузырьки его взбодрили кровь…
– Полубояринова, секретарь парткома. – Галина Ивановна была женщина решительная. – В каком году ваша бабушка отсюда уехала?
Иван глянул на нее коротко и испуганно:
– В одна тысяча девятьсот шестнадцатом году.
– А что послужило причиной? Если не секрет, конечно…
– Любовь. Несчастная любовь.
Полубояринова пожала плечами:
– Да, чёрт побери! Все одно и то же. Во все времена и при всех системах.
Тут подошел директор заводской многотиражки Аркаша Суслов – улыбающийся, похожий на большого ребенка с грустными глазами. Подняв вверх палец, он обратился к секретарю парткома с ироничным пафосом в голосе:
– Я согласен, Галина Ивановна, что в единстве с партией сила народа, но и вы не забывайте, что в единстве с народом сила партии.
– Шутишь, Аркаш? – спросила Полубояринова и объяснила Ивану: – Он у нас шутник.
Аркаша протянул руку, мгновенно делаясь серьезным:
– Суслов. Однофамилец. Аркадий. Редактор местной газеты. Хотел бы договориться об интервью для наших читателей.
– С превеликим удовольствием! – Иван принял шутливый тон общения. – Это будет мое первое интервью в жизни. Как называется ваша газета? «Правда»? «Таймс»? «Интернешнл геральд трибюн»?
– «За коммунистический труд», – отрапортовал Аркаша. Неподалеку стояла Аня, и Аркаша заговорил громче, чтобы она услышала: – Хотите, познакомлю вас с самой прекрасной дамой нашего города?
Аня смутилась.
– Я смотрю на вас… Мне кажется, у меня есть такое чувство, как будто я вас где-то видел…
Аня улыбнулась:
– Сегодня утром по дороге на фабрику.
– Так это были вы?! – обрадованно воскликнул Иван.
– Продолжаю знакомство! – вмешался Аркаша. – В старые времена считалось, что города стоят на сорока праведниках. Но то было в старые времена, теперь с праведниками напряженка…
– Напряженка, – повторил Иван новое слово.
– Напряженка, – продолжил Аркаша. – Да и городок наш маленький… Я авторитетно заявляю, что Васильево Поле держится на этих хрупких плечах…
– Аркаша, – попросила Аня.
– К тому же, – продолжил Аркаша, – она лучший художник фабрики, общественный директор нашего музея, а также, как и вы, поклонница творчества Иконникова. Да и еще – примерная жена.
– Аркадий, – попросила Аня, в голосе ее появилась жесткость.
Аркаша умолк.
– Иван, – представился гость.
– Аня.
– Анна?
– Аня.
– Анна.
И они одновременно засмеялись.
В самом конце рабочего дня Аня и Иван отправились в фабричный музей. Они быстро шли по длинному коридору, а рядом двигался Аркаша, держа в вытянутой руке диктофон.
– Скажите, а это правда, что вы написали письмо Горбачеву? – спросил он.
– Письмо Горбачеву? – удивился Иван. – Я позвонил конгрессмену от нашего штата и попросил помочь. А конгрессмен обратился к Горбачеву, когда тот был в Америке.
– Чёрт побери! – воскликнул Аркаша. – Какому мне позвонить конгрессмену?
Аня недовольно хмурилась.
– И последний вопрос. Как вы думаете, когда перестройка начнет приносить плоды?
Иван задумался и, улыбнувшись, ответил:
– Лично мне она их уже принесла.
Теперь задумался Аркаша и, чуть погодя, захохотал. Следом засмеялся Иван:
– Благодарю! Тэнк ю вери мач. Интервью читайте в ближайшем номере! – Он хотел сказать что-то еще, но Аня остановила:
– Аркаша…
Аркаша поднял вверх руки – как бы сдаваясь, попятился, споткнулся, чуть не упал и побежал по коридору в другую сторону.
Иван удивленно посмотрел ему вслед.
– Он хороший, – объяснила Аня. – Хороший… Просто он устал.
Генка проходил по фабричному двору, когда в окне музея что-то коротко вспыхнуло. Вспыхнуло и погасло. Генка остановился – озадаченный и заинтересованный. А там снова вспыхнуло. Вспыхнуло и погасло. И Генка, ясное дело, подошел ближе и заглянул в низкое окно… И лучше бы он этого не делал. Потому что тот американец его, Генкину, законную жену фотографировал.
– Не понял… – сказал сам себе Генка.
Вообще-то, понимать особенно было нечего. Американец фотографировал платки, которые Аня держала поочередно в вытянутых руках. Но Генке все равно это очень не понравилось, и он сделал вид, что не понимает – что там такое происходит.
Потом они стали о чем-то разговаривать, стоя очень друг к другу близко, теребя в руках то один, то другой платок и фактически друг до друга дотрагиваясь.
– Этот платок называется «Весна Священная», – сказала Аня.
– Стравинский?
– Да, Павел Тимофеевич тогда очень любил этого композитора. А этот… – Аня немного смутилась, – …«Любовь». Шутливый узор, видите? Тогда на фабрике работала девушка Люба, очень смешная и очень славная. И Павел Тимофеевич посвятил ей эту работу. А это… – Аня вздохнула. – Это «Кайма».
– «Кайма»? – удивленно повторил Иван.
– Да… Видите, черное поле и золотая кайма с очень тонким и красивым узором… У Павла Тимофеевича тогда умерла жена, и он сделал этот платок. Черное поле, он говорил, это – жизнь, а золотая кайма – смерть. Но тут я с ним не согласна.
– Анна, вы так говорите, как будто знали Иконникова лично, – с улыбкой проговорил Иван.
Аня улыбнулась:
– А я его и сейчас знаю.
То, что увидел Генка дальше, было ужасно. Американец выпучил глаза, закричал что-то, а потом взял Аню за руки.
– Да вы чего, озверели? – спросил Генка и отвернулся.
Когда Аня вошла в комнату, Генка сидел перед телевизором и смотрел программу «Время». Горбачев встречался с народом, и Генка сидел и смотрел. Аня улыбнулась.
– Добрый вечер, – сказала она, но Генка продолжал смотреть телевизор.
Аня посмотрела на него удивленно и спросила:
– А почему ты меня не подождал? Что-нибудь случилось?
Генка молчал и смотрел телевизор.
Аня устало вздохнула, присела на маленький диванчик у двери и стала удивленно смотреть в Генкин затылок. Теперь не только он, но и она молчала – говорил один Горбачев, и этого Генка вынести уже не мог. Он вскочил, выключил телевизор и, повернувшись к жене, гневно и страстно вопросил:
– Зачем он тебя фотографировал?!
Аня не сразу поняла, о чем идет речь.
– Он не меня фотографировал, а платки, – объяснила она после паузы.
– Видел я, какие платки он фотографировал! Он тебя фотографировал!
– Он не меня фотографировал…
– Видел я, кого он фотографировал! Зачем он тебя фотографировал? (У Генки получалось – «фоторафировал».)
– Гена, он фотографировал не меня.
– Видел я, кого он фотографировал! Зачем он тебя фотографировал?
– Ты видел и не зашел? – удивленно спросила Аня.
– Если бы я зашел, я бы его там убил! А я не хочу сидеть… из-за какого-то козла американского!
– Гена, ты подсматривал? – удивленно спросила Аня.
– Я не подсматривал, я смотрел! – возмущенно закричал Генка и прибавил трагически, переходя на шепот: – Как мою жену… фотографируют…
Аня улыбнулась:
– Гена, какой ты смешной. И не кричи, пожалуйста. Ты разбудишь ребенка.
– Да, я смешной! – нервно засмеялся Генка. – Я в кювет влетел. Чуть не перевернулся!
В Аниных глазах возник испуг, она инстинктивно поднялась и сделала шаг к мужу, но он, останавливая ее, выставил вперед ладонь:
– Не надо! Этого не надо!
Аня остановилась.
– А зачем он брал тебя за руки?
Тут Аня действительно смутилась, и это не ускользнуло от Генки.
– Брал! Я видел! Я все видел!
Аня снова улыбнулась:
– Ты видел, но ничего не слышал. Если бы ты слышал…
– А мне не надо слышать! Знаешь такую поговорку: «Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать»? Взял за руки и держал! Чужую жену! Это в Америке, может, можно, а у нас…
Генка развивал эту глубокую мысль, без устали нес чушь, и Аня заговорила, стараясь объяснить:
– Дело в том, что он там в Америке видел репродукции платков Павла Тимофеевича, но там не было датировки, только фамилия, и он думал, что Павел Тимофеевич жил в девятнадцатом веке. И когда я сказала, что Павел Тимофеевич сейчас жив-здоров и что можно…
– Павел Тимофеевич! Павел Тимофеевич! Вот где он у меня, твой Павел Тимофеевич! Ему давно в психушке место или на кладбище, а ты носишься с ним! – заорал Генка.
– Не говори так! – остановила его Аня. – И не кричи. Ты разбудишь ребенка…
– Погоди, погоди, – дошло до Генки. – Так ты теперь вдвоем… с этим… к этому поедешь? Так?
Аня села на диванчик и объяснила:
– Я обещала познакомить его с Павлом Тимофеевичем. Если хочешь, поедем вместе.
– Я? – ткнул себя в грудь Генка и засмеялся. – Та-ак, – протянул он и зашагал по комнате. – Так-так-так… Я, значит, для нее всё! Пить бросил, курить бросил, деньги все до копеечки. В коллективе уважают, несмотря на судимость. Ко мне Полубояринова, парторг, подходит сегодня: «Голованов, ты как насчет партии думаешь?» А она? А ты? Ты! – заорал Генка, и в этот момент за стеной заплакал ребенок.
– Ну вот, разбудил… – тихо и устало проговорила Аня.
– А-а! – высоко закричал Генка, схватил с диван-кровати, на котором они спали, и швырнул на маленький диванчик, где сидела Аня, подушку и одеяло. – Спи тут! Я с тобой теперь спать не собираюсь! – Подумал и, решив усугубить наказание, забрал одеяло себе.
Пальцы летали по клавиатуре компьютера, буквы быстро складывались в слова, а слова в предложения. Ивану работалось. Внезапно в двери что-то громыхнуло, и Иван удивленно оглянулся. На пороге стоял сосед Альберт – пьяный, веселый и расхристанный.
– Сосед! – воскликнул он бодро и жизнерадостно. – Давай выпьем!
– Спасибо, я не употребляю алкоголь, – твердо ответил Иван.
– Не употребляешь? Ну, тогда пойдем погуляем! – предложил Альберт и, подмигнув, прибавил громким шепотом: – Я тут такое женское общежитие разведал…
Иван улыбнулся:
– Спасибо, я не гуляю.
Альберт развел руками.
– Ну, тогда извини… – проговорил он, нисколечко не обидевшись, и скрылся за дверью.
Этот неожиданный визит не испортил настроения, но от работы отвлек. Иван поднялся со стула и, сунув руки в карманы, широко зашагал по комнате.
Во поле березка стояла.
Во поле кудрявая стояла, –
запел он грудным, самодеятельно поставленным голосом.
Люли-люли, стояла!
Взгляд Ивана упал на фотографию бабушки, и он остановился.
– Бабушка, я влюбился? – Он вдруг смутился и сформулировал вопрос иначе: – Бабушка, я полюбил? Я люблю? Я правильно говорю?
И вновь зашагал по комнате, напевая уже вполголоса:
Некому березу заломати,
Некому кудряву заломати.
Люли-люли, заломати.
Теперь взгляд его переместился на фотографию девушки и, возможно, ее взгляд потребовал другой песни. Сам того не замечая, Иван перешел на английский:
Глори, глори, аллилу-уйя!
Глори, глори, аллилу-уйя!
Он остановился перед фотографией и прокричал по-английски:
– Джессика, я влюбился!
Спят усталые игрушки,
Книжки спят, –
измученно напевала за стеной женщина, укачивая плачущего ребенка.
Аня плакала почти совсем неслышно, но Генка слышал.
– Ань… Аня, – зашептал он виновато и с одеялом на плечах подошел к диванчику, на котором, поджав ноги и отвернувшись к стене, лежала в одежде Аня. – Ань, не плачь, – попросил Генка. – Когда ты плачешь, я… умираю…
Несмотря на противный моросящий дождь, Иван совершал свой утренний «джоггинг». Обгоняя колонну тех же солдат, он вновь, как и вчера, услышал:
– Закурить не найдется, командир?
Иван не успел ответить, потому что идущий в строе последним объяснил:
– Он не курит, у него вчера спрашивал.
– Курицын! – прокричал впереди неохватно толстый прапорщик. – Разговоры в строю!
Огибая памятник Ленину на площади Ленина, Иван обернулся и с удивлением увидел бегущего следом Альберта. Тот был в костюме и шляпе, но без галстука. Судя по виду, чувствовал Альберт себя неважно. Остановившись напротив продмага, он задумался о чем-то печальном и, держась за сердце, скрылся в его открытой двери.
Набойщики лежали, полулежали и сидели на столах и внимательно слушали бригадира. Дядя Сережа, в очках, держал в руках многотиражку и читал вслух интервью Ивана. Оно называлось «Плоды перестройки». Дядя Сережа был важен, читал громко и отчетливо:
– «Вопрос: Если бы вы родились, допустим, в Австралии, а потом вам пришлось бы выбирать между Америкой и Советским Союзом, какую бы страну вы выбрали?» Ишь Аркашка куда гнет, – прокомментировал дядя Сережа и прочитал дальше: – «Ответ: Я бы выбрал Австралию».
Дядя Сережа одобряюще крякнул. Слушателям тоже понравился такой ответ. Только Генка не слушал или делал вид – сидел на подоконнике и смотрел в окно.
– Дилектор! – предупредил пожилой мужик, и набойщики разом посмотрели в сторону двери. Там действительно стоял Ашот Петрович. А рядом с ним был Иван.
Лежавшие на столах сели, а сидевшие соскочили на пол. Не то чтобы директора очень боялись и не то чтобы так уж уважали, но все же – директор есть директор. К тому же рядом с ним – американец. Ашот Петрович посмотрел на Ивана и пошутил:
– Я думал, они тут работают, а они газеты читают…
Дядя Сережа торопливо подошел к начальнику, поздоровался и ткнул пальцем в интервью:
– А мы тут это… читаем…
– Зачем читать, я вам его живого привел, – продолжал шутить Ашот Петрович. – Мистер Иван Фрезинский!
– Да уж я понял, – кивнул дядя Сережа, глянув смущенно на американца.
Гость первым протянул руку:
– Иван.
– Сергей! – с готовностью представился дядя Сережа, торопливо пожимая руку.
Набойщики уже стояли рядом.
– Правильно там про рыбу сказал, – одобрил Тарасов.
– Про какую рыбу? – не понял Ашот Петрович и насторожился.
Объяснение последовало сразу от нескольких мужиков:
– Ну что можно человеку по рыбке давать…
– Давать, чтоб он с голоду не подох, а можно научить рыбу ловить. Правильно.
– Правильно, конечно!
Всем эта мысль очень понравилась, понравилась она и директору. Ашот Петрович даже поцокал языком от восхищения.
– Можно давать, можно не давать, а тут научил – и пусть, как говорится, ловит себе на здоровье, никому не мешает.
И набойщики кивали головами и соглашались. А дядя Сережа тем временем посмотрел на часы, послушал их у уха и, поводя головой, крикнул высоко:
– Хорэ болтать, рыбаки! Работать давно пора.
И, посмеиваясь и почесываясь, все как бы неохотно, набойщики направились к своим столам…
– До сорока километров в день накручивают, мы измеряли, – объяснял Ашот Петрович очень серьезно и важно, как будто это он сам накручивает в день по сорок километров.
Иван завороженно смотрел на работающих, словно танцующих людей.
– Нигде в мире больше такого нет, – еще раз похвалился Ашот Петрович.
– А можно я тоже… попробую… – неожиданно предложил Иван, но директор не удивился, только пожал плечами:
– Можно, почему нельзя? У нас все можно.
Подозвав дядю Сережу, Ашот Петрович озадачил подчиненного. Тот задумался и почесал плешивую макушку:
– Разве с Генкой? У него напарник загудел.
– Гусаков?
– Он.
Генка, конечно, не слышал этот разговор, потому что работал за одним из дальних столов, но остановился вдруг, оглянулся и встретился взглядом с Иваном.
– Ну почему?! – горячо и страстно воскликнула Анна-Алла. – Почему, как иностранец – так красивый, стройный, уверенный в себе? Смотришь на него, и глаз радуется, и на душе тепло становится. А наш или хмырь болотный, или олух царя небесного… – Анна-Алла говорила очень искренне, голос ее дрожал, и на глазах даже поблескивали слезы. – А иностранцы… они… – Голос из презрительно-гневного вдруг превратился в нежный. – Они даже пахнут иначе…
– А ты нюхала? – поинтересовалась Спиридонова, не отрываясь от работы.
– Нюхала, – мгновенно ответила Анна-Алла, принимая вызов, хотя никакого вызова и не было.
Спиридонова подняла голову и сообщила всем:
– Мой Мишка говорит: мужчина должен быть чуть красивей обезьяны.
– Это он себя имеет в виду? – поинтересовалась Анна-Алла.
Спиридонова бросила на стол свой карандаш. Стало тихо и нехорошо.
– Ну что, девочки, обедать будем? – вмешалась Анна Георгиевна, гася первые же огоньки пожара в коллективе. – Я такую селедку принесла – пальчики оближешь.
Цветка – краска – платок.
Цветка – краска – платок.
Цветка – краска – платок.
Набойщики уже начинали обедать: разворачивали завернутые в газету толстые ломти хлеба с равно толстыми ломтями сала, колупали вареные яйца, отпивали из банок жидкий чай, а Генка с Иваном не останавливались. Точнее – Генка не останавливался, а Иван, поглядывая на него, старался не отставать. Только на пару секунд Генка прервал работу – скинул мокрую от пота, завязанную на пупе цветастую рубаху. И Иван следом стянул через голову белую футболку. Генка был худ и жилист – с грубо исполненным шрамом, оставшимся после операции на желудке, и полувыведенными татуировками на руках; Иван был хорошо, пропорционально сложен, почти как спортсмен-гимнаст.
Дожевывая и отхлебывая чай, к столу, где проходил этот необъявленный поединок, стали подходить набойщики.
– Давай, Гендоз! – подначливо крикнул Тарасов.
– Жми, Америка! – взял противную сторону Красильников.
Все вокруг, конечно, шутили, да и для Ивана это была игра, и только Генка относился к происходящему предельно серьезно, ему нужна была только победа…
…Насчет селедки Анна Георгиевна не обманула. Художницы ели и – буквально – облизывали пальчики. Но разговор, начатый Анной-Аллой, бередил душу, не отпускал даже за едой.
– Муж должен быть один, – изрекла Спиридонова.
– Жизнь – одна, – выдвинула контрдовод Анна-Алла.
Возникла небольшая пауза, и Анна-Алла обратилась к Ане (а голос у нее был нехороший, с намеком, разбирало ее сегодня, как будто черти ее драли):
– А молодежь наша что думает? Сколько у женщины должно быть мужей? Молчишь чего-то все, Ань?
Аня действительно все это время молчала, да она и не ела почти. Взглянув на Анну-Аллу, она тут же опустила глаза и неожиданно покраснела.
Анна-Алла закусила губу, чтобы не расхохотаться. И вновь вмешалась Анна Георгиевна.
– Знаете, девочки, – заговорила она, горько вздохнув. – Когда он есть, его, может, и не так любишь. А вот когда его уже нет… – Уже три года, как Анна Георгиевна овдовела.
Цветка. Краска. Платок.
Цветка. Краска. Платок.
Цветка. Краска. Платок.
Набойщики наблюдали за происходящим молча и неподвижно. Дядя Сережа неодобрительно поглядывал на крестника. Американец не сдавался.
Цветка. Краска. Платок!
Цветка. Краска. Платок!
Цветка. Краска. Платок!
К счастью, платок был закончен, а то бы они оба упали, наверное.
Иван расправил усталые плечи. Набойщики смотрели на него с симпатией. Иван не проиграл.
Но Генка сам записал себя в победители. Ни на кого не глядя, он подхватил свою рубаху и, вытерев пот с лица, пошел по цеху к выходу, покачиваясь слегка. Все молча смотрели ему вслед.
Моя лилипуточка!
Приди ко мне!
Побудем минуточку!
Наедине! –
пропел Генка противным мультфильмовским фальцетом и скрылся за громко хлопнувшей дверью.
– Только вы потом никому не говорите, что мы у Павла Тимофеевича были, – попросила Аня.
– Почему? – не понял и удивился Иван.
– Его на фабрике не любят.
За забором загремела цепь, и огромная псина кинулась с громовым лаем на ворота.
А во дворе глухо и хрипло заругался старик.
– Кто? – спросил он настороженно и угрожающе.
– Это я, Аня, Павел Тимофеевич.
– Замолчи, чёрт черный, фашист проклятый! Какая Аня?
– Аня… Аня Голованова…
– Нюрка?
– Я! – Аня заулыбалась, просияв вдруг и глянув смущенно на Ивана.
– Отойди! Отойди, чертяка фашистская!
Звякнула щеколда, и калитка отворилась.
Это был очень длинный и очень худой старик, одетый по-зимнему, с черенком от лопаты вместо палки. Щуря глаза, старик с подозрением смотрел на незваного гостя.
– Это Иван, – представила его Аня. – Он приехал из Америки! Вас даже в Америке знают! – Аня говорила громко, почти кричала – старик плохо слышал. Возможно, он не расслышал, а возможно, его не трогали ни сообщение о собственной известности в Америке, ни вид пришедшего в гости живого американца. – Представляете, Иван считал, что вы жили в девятнадцатом веке! – прокричала Аня.
Старик задумчиво склонил голову и проговорил:
– В девятнадцатом? Нет, я в девятнадцатом веке не жил… Я в двадцатом веке жил…
Дом был маленький, старый, заваливающийся на один бок, единственная комната внутри – грязная, замусоренная. Иван смотрел по сторонам и смотрел на Иконникова и, похоже, все никак не мог поверить в то, что это тот самый Иконников и что он, тот самый Иконников, живет здесь.
Аня выкладывала из сумки на стол продукты: половину курицы, кусок ветчины, банку шпрот, пачку чая.
– Я вам чай принесла, Павел Тимофеевич! – радостно сообщила Аня. – Индийский, со слоном!
– Чай – это хорошо, – задумчиво проговорил старик, косясь на Ивана.
Приблизив лицо к стеклу, Генка разглядел спидометр «вольво» и присвистнул:
– Двести двадцать кэмэ…
После чего подошел к воротам, осторожно их подергал и, поняв, что они закрыты изнутри, стал карабкаться на высокий глухой забор.
– Куда лезешь? – строго спросил его кто-то из-за спины.
Это было так неожиданно, что Генка свалился на землю и, сидя на заднице, смятенно смотрел на приближающегося незнакомца в черном костюме, белой сорочке с галстуком и в шляпе.
– Куда полез, я спрашиваю? – остановившись, повторил свой вопрос незнакомец.
Генка взял себя в руки, поднялся и, указав взглядом на забор, ответил на вопрос вопросом:
– А может, я там живу?
– Я знаю, где ты живешь, – усмехнулся незнакомец и прибавил: – Я все знаю.
– А ты… – заговорил Генка и запнулся, замолчал, начиная понимать – кто этот человек. И взгляд его глаз с сердитого сменился на заговорщицки-веселый. А у незнакомца взгляд уже был таким.
– Понял теперь? – спросил тот и в открытую улыбнулся.
– Так точно! – ответил Генка и выпрямился. – Понял, командир! – Рот его непроизвольно расплылся в улыбке.
Незнакомец взял Генку за воротник рубахи и притянул к себе:
– И на будущее: ближе чем на пятьдесят метров к нему не подходи.
– На пятьдесят? – переспросил Генка.
– На пятьдесят, – подтвердил незнакомец.
– Понял, командир! – весело согласился Генка.
– Генка-то твой жив? – спросил старик, прохаживаясь по комнате и продолжая коситься на сидящего на табуретке гостя.
– Жив, жив, – добродушно отозвалась Аля. (Она быстро чистила картошку.)
– Ну, жив и жив. – Старик впервые повернулся лицом к Ивану. – Отец у него тоже жил-жил, а потом взял и повесился. Пил. А не пил, может, еще раньше б повесился. Мастер был. Какой был мастер… А ты вот как к Сталину относишься? – неожиданно спросил он, настолько неожиданно, что Иван даже вздрогнул.
Старик стоял напротив и ждал ответа. Иван кашлянул в кулак.
– Я много думал о своем отношении к Сталину. Да… Я считаю его неизбежным злом.
Ответ неожиданно развеселил старика. Он хрипло засмеялся, склоняясь вперед и опираясь на палку, вытирая одной рукой слезы. Иван еще больше смутился и даже растерялся.
Старик поднял на Ивана глаза, в которых не было ни капли радости и веселья, а только горе и злость.
– А дуракам всякое зло неизбежно! – проговорил он и вновь заходил по комнате. – Чего меня только не заставляли на платках рисовать. Трубы… «Чтоб труба повыше да дым погуще». Трактора колесные да гусеничные тоже. Танки. Железного наркома товарища Ежова. Я говорю: нам нельзя, у нас цветы, у нас на платках триста лет цветы! Вот тебе и неизбежное зло… Неизбежное оно, когда его ищут. А ты гляди мне! – старик погрозил Ане пальцем. – Как помру, чтобы в клубе ихнем в гробу меня не выставляли! Я к ним ни живой, ни мертвый! Слышишь?.. А знаешь, как жена моя покойница платки наши называла? – Старик вновь обращался к Ивану. – «Богу картинки»! Неграмотная она у меня была. Богу картинки… Он, мол, там наверху сидит, смотрит на бабьи маковки и радуется… Среди грязи нашей, серости вдруг – платок! Богу картинки… Ну, давай, чего намалевала… – Иконников взял картонный тубус, который принесла Аня, открыл его, стал вытаскивать один за другим кроки, рассматривать их, стоя под лампой, и бросать на пол. – Барахло… Барахло… – комментировал он и вдруг замер, разглядывая очередную работу. И Иван увидел, как по небритому корявому лицу старика текут слезы. – Нюрка, Нюрка, – сипел старик. – Вот она, Богу-то картинка! Вишь, как вывернула… Повилика! Я его и за цветок никогда не держал – трава, на корм скотине… Повилика…
– А худсовет не принял. – Аня выглядела радостной и смущенной. – Сказали – отход от традиции.
– Отход от традиции… – повторил старик, не отрывая от рисунка взгляда.
– А торговля все требовала, чтобы мы Аллу Пугачеву нарисовали.
Старик поднял голову и спросил удивленно:
– А это еще кто?
Альберт подошел к забору, ухватился руками за край, подтянулся, сел сверху, посидел, глядя по сторонам, и спрыгнул в сад. Но пробыл он там совсем недолго, не больше мгновения. Оттуда донеслось торжествующее рычание, и Альберт вновь, только теперь с другой, внутренней стороны стал подтягиваться на заборе. Однако теперь выходило хуже. Перекошенная физиономия Альберта дважды появлялась над забором и дважды скрывалась за ним. Только с третьего раза ему удалось преодолеть уже, казалось, неодолимую преграду. Альберт посмотрел на свои ноги. Одна штанина почти до колена была оторвана.
– Собака, – сказал Альберт, и это была не констатация факта, это было ругательство.
В комнате стало светло и чисто. Аня, Иван и старик сидели за нарядно накрытым столом; Аня и Иван уже пили чай, а перед стариком стояла тарелка с остывшим бульоном.
– Ешьте, Павел Тимофеевич, что же вы не едите? – уговаривала его Аня.
– Да не хочу я, Нюр… Что мне эта еда… Она мне уже… – отказывался старик, о чем-то размышляя. – Вот и скажи спасибо своей Америке! – неожиданно проговорил он и съел пару ложек бульона – шумно и неопрятно.
Иван улыбнулся:
– Почему… За что я должен благодарить Америку?
– За то, что живешь…
Иван растерянно улыбался.
– У нас в Васильевом Поле знаешь как бабы намастырились плод изводить? Спицей выковыривали!
– Павел Тимофеевич, ну пожалуйста! – Аня пыталась остановить его, но старик продолжал:
– И правильно делали! Вот сыночка моего Ваньку выносила жена, а теперь я от него Фашиста завел! От него, от кого же еще? Он ведь у меня, сыночек мой родненький, чуть не все платки попропивал. А я ведь, как с фабрики ушел, руками их расписываю. Три месяца – один платок. В год четыре платка, если не болею. А он его – за бутылку! А кроки у меня хранились аж с позапрошлого века, они дороже золота, а он ими печку растопил. Я увидел – меня паралич разбил. А думаешь, холодно ему было? Не-е… Осень теплая стояла, никто печек еще не топил. А ему холодно стало, сыночку моему… Думаешь, один он такой? Они все такие. Им хорошо, когда наблевано… А когда красоту видят, их трясти начинает…
Аня вошла в свою комнату и, увидев Генку, остановилась. Генка был в одних трусах, но с чалмой на голове. Чалма была сварганена из махрового полотенца. Генка сидел на полу, скрестив ноги и сложив ладони под подбородком, как это делается в индийском кино. Перед ним лежала какая-то раскрытая книга. Генка был серьезен.
Аня засмеялась, но Генка держался, продолжая оставаться серьезным. Подглядев в книгу, он гундосо пропел:
– Слава Аллаху, господу миров!
После чего сам заржал, подбежал к жене, подхватил ее, закружил.
– Ты чего, Ань, мне Котофей с тарного цеха такую книжку дал почитать! На одну ночь только! Там на странице восемьдесят три такое написано! Они вообще, что ли, оборзели, такое печатают? Кто только разрешил, я б не разрешил ни за что! Оборзели совсем…
Аня присела и посмотрела на обложку. Это была «Тысяча и одна ночь».
– Давай сейчас читать, Ань? А то Котофей меня завтра убьет, если не отдам. Давай, Ань? Я буду читать, а ты слушай.
– Ну давай, – согласилась Аня.
Они устроились тут же на полу, на синтетическом коврике. Генка сел, Аня прилегла рядом, приготовилась слушать.
– Давай сразу со страницы восемьдесят три начнем? – предложил он.
– Нет, – не согласилась Аня. – Начнем с начала.
Генка вздохнул и начал с начала:
– «Слава Аллаху, господу миров! Привет и благословение господину посланных и да приветствует благословением вечным, длящимся до Судного дня». – Генка почесал затылок и вздохнул. Попробовал найти страницу восемьдесят три, но Аня остановила:
– Читай дальше.
– «А после того: поистине, сказания о первых поколениях стали назиданием для последующих, чтобы видел человек, какие события произошли с другими, и научился, и чтобы, вникая в предания о минувших народах и о том, что случилось с ними, воздерживался он от греха. Хвала же тому, кто сделал сказания о древних уроках для народов последующих», – пробубнил Генка и вдруг отбросил книгу и навалился на жену. – Ань!
– Гена, – вырывалась Аня. – Гена, не надо… Гена, ну пожалуйста!
– Ань! – настаивал и требовал Генка.
– Ну, Гена! – Аня чуть не заплакала и, вывернувшись, вскочила на ноги, отбежала к окну и остановилась.
Громко дыша, Генка сидел на полу и смотрел в спину жены.
– Гена, я не знаю, как дальше жить, – тихо сказала Аня.
Генка шмыгнул носом, поднялся и прошел по периметру комнаты, как зверь вдоль прутьев клетки. Выбрав, на его взгляд, подходящее место, Генка хотел врезать кулаком по бетонной стене и уже замахнулся – с яростью, изо всей силы, но передумал на ходу и сменил правый кулак на левый, решив, видимо, что правый еще пригодится. Звучно хрястнули суставы. Аня испуганно обернулась. Генка согнулся, сжимая разбитый кулак между коленей, кривился от боли, но молчал – женщина за стенкой укачивала ребенка.
В «живописной» было шумно и нервно. Анна-Алла стояла посреди комнаты и, можно сказать, выступала:
– Эх, сбросить бы мне годков пятнадцать, видели бы вы этого Ивана. И меня б видели!
Спиридонова прижала ладонь ко рту. Анна Георгиевна сокрушенно помотала головой.
– Уехала бы? – спросила Спиридонова потрясенно.
– А то бы осталась?! – Анна-Алла засмеялась. – Знаете, как молодежь эту страну называет?
– Какую страну? – не поняла Спиридонова.
– Ну, эту, эту! – Анна-Алла топнула ногой, показывая, какую страну она имеет в виду. – Знаете как? Совок! Вот именно – совок!
Спиридонова ойкнула. Анна Георгиевна закусила губу и закрыла глаза.
– Каждой женщине дается в жизни шанс! – продолжала выступать Анна-Алла. – Один! У меня он тоже был… Да Анька будет последняя дура, если этого американского Ваню за жабры не возьмет! У меня же глаз, я все вижу… Он хоть и американец, но он же еще и наш… Олух царя небесного!
Анна-Алла словно объявила выход на концерте: в дверь кто-то корябнулся, и вошел Иван – робкий какой-то, растерянный, вылитый олух царя небесного.
– Здравствуйте, я пришел… – сбивчиво заговорил он, но Анна-Алла взяла инициативу в свои руки.
– Здра-а-авствуйте! – пропела она, раскинув руки, словно собираясь заключить его в объятия. – А мы вас который день ждем… Вот здесь мы и работаем…
И женщины стали водить Ивана по своей комнате, показывая все и объясняя, и Иван слушал и даже что-то записывал, но нет-нет и поглядывал на пустой Анин стол – с растерянностью и тоской.
Любовка – это соседний с Васильевым Полем рабочий поселок, где темными летними вечерами местные женщины и старушки играли на улице в лото.
– Кончила… Кончила! – подскочила радостно сухонькая старушенция в очечках.
– Кончила, – хмыкнул проходивший мимо Генка, отправил подальше щелчком окурок, плюнул вслед и пошел к деревянному домишке, где жили его крестная мать и крестный отец.
Стелясь по земле и виляя хвостом, к нему кинулась мелкая рыжая псина.
– Шарик, Шарик-бандит. – Генка трепанул пса по холке. – Здоров, крестный! – крикнул он еще из темных сенцев.
– Здоров, – ответил дядя Сережа, когда увидел Генку.
Он крошил в миску с молоком кусок серого батона.
– Вечерять будешь?
– Не-а… Неохота, – отказался Генка.
– Анька там как? Не болеет?
– Нормально, чего ей сделается? Ты это, крестный, ружье мне дай, – попросил Генка, нервно поглядывая в окно.
– На охоту, что ль?
– Ну…
– На кого?
– На кабана, на кого…
– А заловят? Не сезон ведь…
– Не заловят. С ментами иду, – объяснил Генка.