Книга: Русский Париж
Назад: Глава восьмая
Дальше: Глава десятая

Глава девятая

Княгиня Тарковская — в гостях у барона Черкасова: то шумная и праздничная, как ярмарочное забытое гулянье, то вдруг нежная и печальная, и говорит тихо, и курит длинную, тонкого аромата пахитоску. Барон яств накупил, сидит напротив княгини, слушает жадно. Рауль рядом. Ушки на макушке. Княгиня говорит о России.
О той России, которой — больше нет.
Неужели нет? Другая страна. Ту — срубили под корень шашкой. Искололи штыками. Кровью залили. Взошли иные посевы. Вырос урожай — кто соберет?
Дым обвевает седые букольки княгини Маргариты Федоровны. Дым, все дым. Рауль нюхает табачный дым. Он не курит. Пьет очень мало, несмотря на то что родом с виноградного, пьяного Юга.
— Милый мальчик, тут, у них, — поправилась, — у нас в Париже, оказывается, живет такое чудо! Забыли все о ней. Заброшена… завалялась за шкапом, как старый подсвечник!
— Кто? — насторожился барон.
Рауль молчал, ждал.
— Такое дивное дитя! Поэт. Милостью Божией! Анна Царева. Анна Ивановна! Князь Касаткин-Ростовский напечатал ее стихи в недавнем выпуске «Русского журнала». Господа, я прочитала — и очарована была! Давненько не читывала настоящей поэзии! Это жемчуг, брильянт! — Обернулась к Раулю. — Познакомлю вас с нею! Князь Федор дал мне ее адрес. Уговорите ее сделать большой вечер! Найдите, снимите зал!
Рауль сидел весь вишневый.
Победная улыбка княгини обожгла.
— Денег я дам, не волнуйтесь! Мне главное, чтобы вы ее посетили! И, да, и…
Закопошилась в черепаховом ридикюле.
— Вот, возьмите, ей передайте! Князь Федор сказал — она еще двух девочек чужих к себе взяла, жить. Безумка!
Это «безумка» — с восторгом, чуть шепеляво, произнесла.
Рауль дрожащими руками совал в карман стофранковые купюры. Наверно, тысяча тут, а то и больше. А старуха все курит и, кажется, плачет.
* * *
Игорь снял смешную, похожую на птичью клетку каморку в фешенебельном многоэтажном доме в Шестнадцатом квартале. Снял на пару с еще одним русским несчастным бродягой — Олегом Кривулей. Чердак в Шестнадцатом квартале, о, это чудеса! Квартал аристократов. В их доме живет мать президента Франции, она занимает три этажа!
Игорь познакомился с Кривулей, когда ужинал на улице. Благотворители разливали суп для бездомных у вокзала Сен-Лазар. Нежный весенний вечер, распускаются тополиные почки. Недавно Пасха православная минула. Длинные столы накрыты дешевой бязью. Старая супница, расписанная по-восточному: китайские девушки грациозно идут по хрупким мосточкам, взмахивают веерами. Павлины распускают хвосты. А роспись обшарпана. Игорь, втягивая слюну, встал в очередь. Какие званые обеды закатывал его отец, Илья Игнатьевич, в Москве! Давно… до Первой мировой.
Он, ребенок, таращился на серебряные штофы, на страшные двузубые вилки для фруктов. Чье-то вино случайно проливалось на камчатную скатерть; о, конфуз! Горничная быстро стелила салфетку. Часы на стене били два, три пополудни. Темнело — зажигали свечи, и пахло медом. Перстни вспыхивали алой кровью, синими звездами на тонких, нежных пальцах дам. Мужчины курили. Пепел в малахитовой пепельнице. По краю пепельницы брели зеленые индийские слоны. Где это все?
Он на улице, в Париже, ждет бесплатного хлебова. Куска хлеба — из милости.
«Господи, помилуй», — против воли вышептали губы.
Посуда гремела. Разливательная ложка ходуном ходила в руках разбитного малого: зачерпывал и наливал, и каждый отходил, дрожа от радости, со своею миской.
Пока очередь тянулась к столу — к нему привалился бочком человечек: то ли молодой, а то ли старый, лицо в тени шляпы, не разобрать. Игорь брезгливо отодвинулся. Человечек придвинулся опять. Игорь тихо выругался по-русски. Человечек обрадованно крикнул ему прямо в лицо:
— Ба! Русский! Здорово, брат!
И — ну лапать его, обнимать.
Игорь засмеялся. Ответно притиснул мужичка к себе.
— Здорово! Откуда?
— Из Нижнего. А ты?
— Из Москвы.
— Давно в Париже?
— Недавно. А впрочем…
— А я — давно! Уже попривык. Лучше Парижа на земле города нет!
Представились друг другу. Как-то враз поняли: вместе надо держаться.
У Кривули за душой, точнее в кармане близ лацкана пиджачишки, лежала бумажка в десять франков. Все состояние. У Игоря денег было немногим больше — сотня с хвостиком. «Снимем жилье на двоих? Дешевле обойдется!»
Им повезло: в первом же доме консьерж сообщил — с чердака съезжают постояльцы; дал телефон хозяина. Хозяин жил в этом же доме — на втором этаже. Игорь обаял богатого французика, как умел: в улыбке все зубы показывал. Сошлись на плате, меньше которой трудно представить. За такие гроши на задворках собачью будку снять.
Вошли. Расположились. Ни у Олега, ни у Игоря вещей нет! О, свободны как птицы!
Оба дружно рассмеялись своей безбытности.
— Кажись, здесь великолепно!
Игорь подошел к окну, распахнул створки.
— Не то слово! Весь Париж с птичьего полета!
— Когда невмоготу станет — хорошо вниз сигануть. Разом все кончится, — неудачно пошутил Кривуля.
Игорь перекрестился, усмехнулся.
— Никогда. Запомни: никогда!
* * *
Чудно в каморке. Старый граммофон с раструбом-лилией. Пластинки старые — все вперемешку: кэк-уок, Анастасия Вяльцева, Пятая симфония Бетховена, арии из Вагнерова «Лоэнгрина» — поет великий Джакомо Боргезе, вальсы Штрауса; и разбитая пластинка, черный осколок, полустертую надпись можно разобрать: «НАТАЛЬЯ ЛЕВИЦКАЯ. ТЫ НЕ ПОЙ, НЕ ПОЙ, СОЛОВУШКА». Русские, что ли, тут до них квартировали? Опять русские. Везде. Париж — русский город.
Вспомнил марокканцев. Тоже могут сказать: Париж — африканский город.
И так Париж — для всякого — свой город; роднее не придумать.
Еще одно чудо таилось под забытой, брошенной подушкой-думкой, обшитой траченым молью синим бархатом: телефон!
Даже здесь, на чердаке, телефон. Роскошь немыслимая. Телефонируй не хочу. Да только кому?
* * *
Еще одного русского отыскали. Прямо под ними снимал камору — они под чердаком, он на десятом этаже. Узнали, что русский, случайно: мужчина тяжело волок вверх по лестнице неуклюжую, на треноге, кинокамеру, вставал на ступенях, отдыхал, отирал со лба пот, жаловался сам себе, чертыхался — конечно, по-русски! Они возвращались домой, шли за ним. Услыхали русскую речь. Кинулись к кинематографисту, затормошили, замутузили в объятьях!
— Откуда?
— Из Казани!
— Офицер?!
— Да, Белая гвардия! Но не офицер — солдат простой! До царской армии — грузчиком в Казанском порту работал! Чудом выжил в кровавом крошеве… Господа, ко мне, ко мне! И вино есть хорошее! Отказа не приму!
Сидели долго, за полночь, говорили, не могли наговориться. Пили, плакали. Искурили обе пачки дорогущих папирос. Бывшего царского солдата звали Лев Головихин, и он в Париже заделался работником синема: сперва фильмы в кинематографах крутил, потом смышленого мужика операторскому делу обучили, и он всюду с камерой таскался. А потом и сам на ноги встал: продал в прокат первый фильм свой — и дело пошло-поехало!
Головихин снимал простые ленты. Ничего особенного. Не игровые — натурные зарисовки, документальные, живую жизнь. Снимал Париж, клошаров под мостом Неф, нищих русских попрошаек на улице Лурмель, внутренность храма св. Александра Невского.
— А как же ты, брат, церковь-то изнутри снял? Нельзя ведь!
— А батюшка разрешил. Отец Николай. Долго упрашивал. Да ты гляди, гляди фильму!
Головихин по-старому произносил: не «фильм», а «фильма». По-русски.
Игорь уставился на развешенную на стене дырявую простыню.
Фигуры бегали, плавали, застывали, бились как рыбы, уплывали в черно-белую мглу.
И вдруг заорал, схватил за руку Льва!
— Что ты?! Синяков мне наставишь! Как клешней сцепил!
— Где ты ее снял?! Где?!
Увидел в кадре Фрину.
— Ты же видишь, мост Александра Третьего, золотые кони…
Головихин тер руку, морщился, пыхтел.
Бесстрастная камера снимала: вот Фрина идет, вертя задом, чуть покачиваясь на каблуках; вот останавливается у перил моста, стаскивает туфлю с ноги, морщась, выбивает туфлю о перила. Ногу трет. Мусор, иголка? Щепка?
Игорь глядел на Фринину ногу. Лев глядел на него.
— Нет ни батюшки, нет ни матушки… а только есть да есть… одна зазнобушка?
— Она танцует на улице! На Мосту Искусств! Это мексиканка! Я ее знаю! У нас с ней…
Лев холодно произнес, как на серебряном блюде поднес слова:
— Это жена знаменитого Доминго Родригеса, знаменитая Фрина Кабалье. В газетах пишут — Доминго заканчивает роспись во дворце Матиньон, а потом улетает с супругой в Америку.
— Где они живут в Париже?! Я должен ее увидеть!
— Не сходи с ума. Она…
Затрезвонил телефон. У режиссера тоже был проведен телефонный кабель. Игорь вздрогнул всей спиной, всей кожей. Лев церемонно взял трубку.
Пока говорил — Игорь глядел сквозь него, в себя: так глядят на ледоход, на плывущие льдины.
Он не слыхал, что говорит в трубке неизвестный голос.
Зато Лев внимательно слушал, вежливо.
— Фильму мне заказывают, — трубку положил на рычаги осторожно, блестел глазами. — Твоя помощь нужна будет!
— Что за фильма?
— Об авиаторах. О пилотах! Очень это нынче модно. Летают все! Даже женщины!
— Даже кенгуру.
— Не смейся! Нам денег заплатят!
— Денег? Это хорошо.
А в родной каморке — тоже телефонный трезвон.
Олег трубку снял с рычажков.
— Тебя, — растерянно другу сказал.
Игорь стискивал в пальцах трубку, как черный револьвер.
— Позвольте месье Конева…
— Слушаю!
— С вами говорит месье Пера!
— Чем могу служить?
— Позвольте пригласить вас на обед к вашим уважаемым соотечественникам, Анне и Семену Гордонам… завтра, в шесть вечера. Адрес диктую!
Игорь, морщась, торопливо записывал адрес на клочке русской газеты «Борьба».
Семен, Семен Гордон, а, это… Та умалишенная нищая семейка с улицы Руве! Другая улица-то. Может, разбогатели?
Черт, как они его нашли?
— Это я виноват, — Кривуля повесил голову. — В церкви в нашей намедни был. Она, Анна эта, стоит в приделе Владимирской Божией Матери, беседует с княгиней Тарковской. Я — рядом молюсь. Клянусь, я бы не встрял ни за что! Но они заговорили о тебе!
— Обо мне?
— Ну да! Эта, Анна Гордон, и говорит старухе княгине: вы не знаете ли такого-то? Имя твое называет! Я вздрогнул — и аж вспотел! Думаю, судьба! Шагнул к ним. Извинился, конечно! Тесен, брат, наш русский Париж…
Похлопал друга по плечу. Какое неуловимое лицо у человека! Вроде бы парень бравый, а через миг, смотришь, и старик — хлебнувший горячего, с горькими морщинами.
Олег отдал ему для выхода в гости свой пиджак.
Игорь обтрепался до нитки, а краденные на стадионе деньги они уже почти все прожили.
* * *
Зазвенел медный дверной колокольчик.
На пороге стоял гость. Первым пришел.
Анна закусила губу: шулер! Тот самый!
Игорь видел, как розовеют ее острые скулы. Лицо-осколок. Лицо-кайло, лицо-молоток, лицо — портновские ножницы. Жестокая мадам, сразу видать. Как она его тогда вышвырнула! Взашей.
А нынче — отобедать пригласила?
— Проходите. — И голос жесткий, не дрожит. Дрожат ресницы. — Раздевайтесь! Тепло на улице?
Семен и Аля несли с кухни стряпню. Вкусно пахло. Наготовили! Рауль на щедрые деньги княгини Тарковской накупил всего, еле сумку к Гордонам донес. И курятины, и ананасов, и сладостей, и хорошего вина! И сельдерей, и шпинат, и редис, и pomme de terre, картошечку родную. И даже красную рыбу из Ниццы! И, о чудо, устрицы из Гавра! У них стол как у покойных царей. Ну так ведь она же — Царева!
— Мир?
— Мир!
Протянула ему руку. Игорь наклонился. Женская рука и мужские губы. Как банально. Как вечно.
Вошел в комнату. Накрытый стол благоухал. Из супницы вился тонкий парок. Ухой пахнет, ма пароль, настоящей русской ухой! Стерляжьей!
Среди нищеты — праздник.
— Ба, знакомые все лица!
Видит за столом индуску и японку. Индуска завизжала, вскочила, к нему бросилась.
— Месье Игорь! Месье Игорь!
Рауль сидел, аккуратно, изящно одетый — тройка, жилет отделан черной тесьмой, из кармана — золотой блеск свисающей цепочки: брегет, подарок княгини. Старуха щедро платит мальчику — он записывает за ней, она вечерами, ночами рассказывает жестокие сказки о жизни, бормочет, уже засыпая, и пахитоска валится из руки на ковер. Перед ним тетрадь, и перо летит, и ждет, и летит опять — только вперед. Мемуары о старой России! О казненной стране! Она умрет — он издаст книгу. И в этой книге она будет жить! Ее балы. Ее веера. Ее вальс с цесаревичем Александром. Ее кавалеры, что стрелялись из-за нее. Ее поместье под Вязьмой. Ее последний вороной конь, что, кося безумным изумрудным глазом, вынес ее — израненную, кровь по ребрам течет, полумертвую — из военного ада, из преисподней. Говорите, княгиня, дорогая!
Рауль блюдет оба парижских дома княгини. Они доверху набиты сокровищами. Картины, книги, фарфор, шкатулки, вологодские кружева, баташовские самовары. Рауль находит в Париже русских художников, эмигрантов, покупает у них картины в коллекцию княгини. Это теперь и его коллекция тоже! Так говорит старуха, хитро глядя на Рауля из-за дымовой завесы. Вечная пахитоска. Близкая смерть.
Она врет, что завещает ему и дома, и коллекцию. Возьмет ее Господь, и тут же, как гриб из-под земли, вылезет родня! Так всегда бывает.
— Амрита! И ты тут! Тесен мир!
— Тесен Париж, господа!
Рауль встает за столом. Он уже перенял у барона Черкасова светские повадки. Так молод, а так уверен в себе! И бокал держит не как гость — как хозяин. Ну да, он же тут за все заплатил. Он купил их!
Анна кусала губы. Аля во все глаза глядела на мать. Отчего она так волнуется? Как школьница.
— Господа! Позвольте тост. Мы нынче в гостях у удивительной, поразительной супружеской пары. Анна Царева, гордость русской поэзии. И — Семен Гордон, гордость русского дворянства и русского офицерства! Мы, французы, должны быть рады и горды, что вы теперь в Париже. Париж еще будет гордиться вами! Дайте срок! Париж — ваш дом. Пусть вам тяжело. Христос тоже страдал! И терпел. Страдающий — да вознаградится! Анна, вы и так уже сверх меры вознаграждены: Богом. Ваш дар удивителен! Пью за вас… и за вашу семью!
Оглядел стол. Амрита уставилась на Игоря. Изуми ковыряла ножом по пустой тарелке: еще ничего не положила себе — ни салата, ни курятины. Стеснялась. Все подняли бокалы. Анна протянула свой кровавый бокал над столом, как факел:
— Чокнемся, по русскому обычаю!
Аля, толкая бокал вперед, неловко выбросила руку, хрупкий хрусталь треснул, раскололся, вино щедро вылилось на скатерть. Рауль крикнул:
— Ничего! Tres bien! Посуда бьется к счастью!
— Алька, брось за спину и разбей! Как гусары! — выкрикнул басом Ника. Его тоже посадили за стол, на колченогий табурет, и ледяно-голубые глаза из-под ангельских русых кудрей мрачно и восторженно вонзались в сестру.
Аля унесла осколки в кухню, чуть не плача. Гости выпили и развеселились. Вино хоть и не было дорогим, но Рауль, как истый южанин, выбрал из дешевых вполне приличное. Из крепких напитков хотел купить коньяк — а вместо него купил «Бурбон Четыре розы». «Этот напиток обожал Анри Четвертый!» Анна следила, как искусно Рауль разливает вино и бурбон по бокалам и рюмкам.
— Вы как винодел!
— У нас на Юге все немного виноделы.
Уха янтарно желтела, стыла в тарелках. Не стерляжья, нос Игоря ошибся: из речной форели. Индуске и японочке очень нравился гость. Амрита, наклоняясь к уху подружки, шептала что-то. «Обо мне говорят». Игорь подмигивал им. Они хихикали. Поджимали ноги под стулья.
По-детски, смешно ревновали его в застолье друг к дружке: наперебой подкладывали Игорю на тарелку то джема, то шоколадного крема. Рядом салат? Пускай! Все равно красиво!
Анна полоумно глядела на давно забытые лакомства. Этот мальчик, Рауль Пера — сумасшедший, из их породы. Француз, а как по-русски говорит! Заслушаешься. Как недоросль истинный, сын помещика откуда-нибудь из-под Смоленска, из-под Ярославля!
Ничего не ела. Сидела над тарелкой, выпятив грудь. Спина-доска. Хребет-железо.
— Аннушка, покушайте. — Семен положил на ее тарелку выловленную из супницы нежно-алую, разваренную форель. Неслышно шепнул: — Ну что вы, Анюта. Развеселитесь же. Гости.
Глядела белыми бредовыми глазами — они зелень потеряли, вмиг выцвели.
О чем думает? Семен плотно сжал зубы и губы. Пусть думает о чем хочет.
Испарина проступила под рубахой. Всегда знал, когда у нее — начиналось.
На Игоря глядела. На его разрумяненные, как у девушки, щеки. Смугл и румян, чистый испанец. Что русский профессорский сынок, и не скажешь. Ухватки картежника, торговца… ловкача. Представила его гимназистом чистеньким, восторженным студентом: на московских белокаменных улицах, на блестящем от дождя Кузнецком мосту. Что делает с людьми жизнь! А с ним — что сделала?
Разговор застольный то ладился, то смолкал. Опять тек рекой. Все же тут русские были. Даже Рауль — был русский.
Игорь вытер салфеткой рот. Наклонился к Анне.
Семен зорко следил за обоими. Незаметно: из-под бровей. Вздрогнул, когда Анна вздрогнула.
— Хотите, я научу вас танцевать милонгу? Или даже танго.
Бросила мрачно, угрюмо:
— Не танцую.
Встал, упрямец. Смеется. За руку Анну хватает. Этот, чего захочет — добьется!
Сдернул с места. Анна перебирала бессильными ногами. Не успела оглянуться, как повел ее в танце. Музыки не было — ах, сюда бы их с Олегом граммофон! Девочки звенели ложками по чашкам, напевали тонкими голосками. Сводный хор, бедняцкий оркестр. Что за танец странный, холодящий душу? Господи, как давно она танцевала! С Мишелем Волобуевым, рыжебородым, богом античным… еще в Коктебеле… на каменной террасе у моря, обвитой виноградом…
Неловка. Неуклюжа. Кургуза, смешна. Губу чуть не до крови закусила. Дышать не может, задыхается. Это дикое, мешковатое платье. Висит на ней, как на вешалке, так худа. Мощи, кожа да кости. Женщина разве!
На изработанных пальцах серебро блестит. Кольца все; один — перстень. Зеленый, как третий глаз ее, нефрит: китайский камень, от любовной беды упасает. Зали Седлаковой подарок. Только и делает всю жизнь, что тонет в море любви!
«Любви и смерти. Мы все в нем тонем. Век такой. Аэропланы гудят над головами страшными моторами. Все страшно. Друг за друга и цепляемся… в танце этом…»
Близко его лицо. Губы. Отвернуться и не смотреть.
Тепло чужого тела близко. Родного?!
«Сатана, изыди».
— Вы подарили моей дочери мой браслет.
Наклонил резко; перегнул ей спину. Чуть не сломал позвоночник. Платье облепило костяной гребень ребер.
— Эта черная ракушка — ваша дочь? Смешно.
— Все дети мира — мои дети.
Задыхалась. Игорь рванул ее вбок, потянул. Повинуясь его рукам, Анна опять изогнулась, ее нога сама поднялась и сделала широкий мах назад.
— Браво. Понятливая ученица.
— Откуда у вас оказалась моя змея?
— Ниоткуда. Мне тоже ее подарили.
— Врете.
— Да. Вру. Я ее украл.
— У кого?
«Трам-ляля-ля, ля-ля-ля!» — пели девочки и звенели чайными ложечками. Рауль глядел сквозь вино в бокале, на просвет, на мужчину и женщину, танцующих танго.
— У грязных алжирцев.
— Где?
— Здесь. В Париже. Взял на память о приключении.
Поворот. Выдох. Поймать ртом воздух! Крепко прижал. Ее, холодную, ледяную!
— Такой змеи нет в целом мире.
— Бросьте! — Шаг назад, еще назад. Анна уже научилась отгибать спину без страха упасть на пол затылком. — Почему у змеи не может быть сестер и братьев? Думаете, ювелиры мастерят только уникальные…
Не договорил. Сам задохнулся. Откуда-то в руках Семена явилась гитара. «К соседям сбегал, одолжил на вечер». Мысли неслись, бешеные кони по ковыльной степи.
— Я… не могу… отобрать ее у ребенка.
— И я не могу.
Ложки звенели. Рауль разливал вино. Семен весь превратился в черную сторожкую сталь. И вместо сердца — пуля.
— Мне подарил ее покойный наш царь.
— Врете!
— Не вру. Я — не вру. Я никогда не вру.
Задыхайся, женщина. Скольких женщин вертел он вот так! Крутил, улыбался в чужие лица. Гнет ее, как лозу. Сейчас из нее корзину сплетет. Семен курил, глядел исподлобья. Брови на лице дрожали, жили отдельно от застылой улыбки. Глаза стрельнули вбок, на циферблат настенных часов. Сегодня он уезжает. На дело. На государственной важности дело. Он — звено в цепочке. Исполнитель? Их много. Они все работают на великую Страну Советов.
Не ври себе-то. Ты сегодня убьешь человека. Советского генерала. По приказу Сталина. Рука в кармане, глубоко. Щупает маленький, аккуратный «смит-и-вессон». Чудо, что Анна его не нашла. Ни в бумагах; ни в ящиках стола. Перепрятывал много раз. У жены нет привычки копаться в барахле. Это он копается в безумных, крылатых бумагах ее.
Автомобиль за ним в десять вечера придет. Он исчезнет на всю ночь.
Скажет Анне: на улицу Буассоньер дежурить пошел! Офицеры попросили!
Поцелует улыбчивыми, вежливыми, дрожащими губами. Может, так простятся.
Не думать; молиться. Но ведь в СССР не верят в Бога!
«А я, я — верю».
Все. Опять влюбилась. То девочки в России, то мальчики в Праге. Стихоплет Букман. Белый офицер Розовский. Архивариус Борис Погудов. Верещала, когда Семен ее за плечи тряс: пусти, не тронь, он мне из пражских архивов такие документы о русских царях добывает! Я поэму, поэму буду писать! О расстрелянной царской семье!
А он видел воочью: она и Погудов — во тьме архивных полок, и голое Аннино тело светится на столе. Угощенье. Устрица.
Его чуть не вырвало. Прижал руку ко рту. Папироса упала на скатерть. Изуми ловко подхватила, загасила в пепельнице. У них все как у людей нынче! И пепельница! Рауль принес.
Теперь Париж, и вот этот эмигрант, дрянной тангеро. Шулер! Мелочь пузатая. Ревность — пережиток прошлого. Лишь бы Анне было хорошо.
Щека Игоря слишком близко. Миг — щеки танцоров соприкоснулись.
Щека Анны горела. Ожог. Пропала.
Погибла.
— Где вы живете?
— Рю де ля Тур. Дом с каменными львами у парадного подъезда. Десятый этаж. Я живу не один.
— Жена?
Холод окатил изнутри.
— Расстался с ней. С другом.
— Кто он?
— Бродяга, несчастный… как все мы тут. На чужбине. Русские. Влюблен в Париж.
— Я к вам приду.
«Ля-ля-ля-ля, ля-ля-ля!» — заливисто пели девочки. Аля отбивала ложкой по чашке четырехдольный ритм танго: та-та-та-та!
* * *
Она сдержала слово. Пришла к нему.
Пошла к нему в ту же ночь. Семен поцеловал ее в щеку, тихо, весело-равнодушно бросил: «Не волнуйся, пойду подежурю, товарищ просил подменить». Видел: не поверила. У порога обернулся, бросился к ней, обхватил. Давно так крепко не обнимал. Сердце зашлось.
Муж ушел, и Анна всунула ноги в туфли. Туфли сваливались: ступни усохли, а обувь разносилась. Плевать; дойдет.
Выбежала на улицу. Не пошла — побежала. Карту Парижа наизусть знала; с закрытыми глазами показать могла, где парк Монсо, где Бульвар Монпарнас, где площадь Этуаль, где Чрево Парижа, где улицы Риволи, Варенн, Сент-Оноре…
Бег. Бег через чужой город. Родной! Париж всем изгнанникам родной. Нет! Все одно чужбина. Речь — чужая, дома — чужие! Церкви — чужие! Еда, хоть и пальчики оближешь — круассаны, форели, оливки, — а чужая. Туфель спрыгнул с ноги. Анна наклонилась, сорвала туфли. Босиком бежала. Ажан на перекрестке вытаращился на бегущую по ночной улице, должно, босую проститутку, хотел в свисток засвистеть, махнул рукой. Гонятся за ней! Обокрала кого-то! Убить хотят!
Озирался: нет, никого.
Камни мостовых и тротуаров холодили пятки. Париж, я бегу по тебе. Навстречу жизни своей. Разве ты, тангеро, моя жизнь?! А кто же?!
Жизнь моя, жизнь моя. Не покидай меня.
Запыхавшись, подбежала к подъезду. Вот они львы. Держат лапы на мощных каменных шарах.
Простояла у дома всю ночь. Босиком на камнях.
Задрав голову, глядела: этаж под крышей, парижский чердак. Свет в окне.
Холодные губы шевелились. Изредка накрапывал с серых небес ночной дождь.
Ночь шла и протекала. Обтекала Анну, как остров.
Далеко, на краю света, ревели моторы аэропланов.
Свет в окне погас. Анна вконец продрогла.
Губы едва шевелились — стихи вышептывали.
Вздохнула и вслух сказала сама себе:
— Молчи.
Утром консьержка вышла на порог.
— О, мадам! Я за вами в окошечко ночь напролет наблюдала! У мадам горе? Чем помочь?
— Да. У меня горе.
Повернулась и ушла. Чертова кукла. Кукольные, трагические, смешные страсти твои. Обрежь сама все нити, и кукольник не будет дергать за них.
Париж слезной, сырой серой розой пьяно шатался перед глазами.
* * *
В эту ночь Семен Гордон убил советского генерала Семена Скуратова, тезку своего. Предателя, гада, сволочь последнюю, так ему с отвращеньем сказали.
Последнее звено в цепочке. Он так и думал.
Отвезли в Медон. Приказали: жди черный «опель», как появится, сразу стреляй. В боковое стекло, в лобовое. Он в автомобиле. Убей его и шофера.
«Служу трудовому народу», — мертвым ртом выдавил. Помял револьвер в кармане.
Понимал: генерал едет с охраной, значит, их в авто трое или четверо. И все — вооружены.
Ночь — глаз выколи. Шорох платанов. Черный «опель» выскользнул бесшумно. Такие уж шины, немецкие. Идет как летит. Притормозил. Семен не ожидал — генерал выскочил из авто, как горный козел! Чувство охоты накатило. «Сейчас уйдет». Семен нажимал на курок слепо, отчаянно. Шесть патронов, всего шесть. Шесть — шансов. Выслужиться перед Совдепией?!
«Это страна будущего. Это страна грядущего счастья всех людей! И я — служу — ей!»
Горячее затопило грудь и горло. Он не слышал выстрелов. Его — ранили?!
Нет. Замутило. «Ты же не впервые убил на войне человека! Это — война! Это только с виду — мир!»
Кинулся бежать. Вот тут услышал: стреляют. Пуля рикошетом отскочила от стены, рассыпался известняк под ногами. Дачные медонские дома спят. Уже — проснулись. Топот, крики, стоны! А он — бежит.
Ему удалось удрать. Не поймали.
Медленно поднимался по лестнице. Запоздалый страх прошиб, пригнул. Еле нашарил ключом замочную скважину. Ввалился. Анна сидела за столом в гостиной. Одетая. Видно: не спала, не раздевалась. Посуда вымыта. От гостей духу не осталось. Девочкам постелила на диване, им — на полу. Стоял в дверях, чувствовал себя с затылка до пят выпачканным в крови.
На войне с немцем не так было. Там толпа солдат в атаку бежала. Там — все стреляли, не он один. Хором — не так гадко. За царя сражались! А теперь — за кого?
«Что тебе, именно тебе сделал несчастный генерал? Теперь поздно скрипеть зубами».
Анна сидела, как сыч, над монетами и купюрами. Деньгами был устлан голый стол. Анна сгребала монеты в ладонь с отскобленных ножом дожелта деревянных плах.
— Откуда? — только и смог выдавить.
Подняла голову. Невидяще глядела.
— Рауль оставил. Подарок Тарковской.
— И мне за дежурство заплатят.
Встала. Повернулась к деньгам спиной. Лопатки вздрагивали под суровой тканью.
— Ты бледен. Руки трясутся. Голоден?
Ласковей со зверями в зверинце говорят.
— Дай, что от обеда осталось.
Положила ему на тарелку кусок розовой форели. Села напротив. Смотрела, как он ест.
* * *
Назавтра все французские газеты пестрели черными шапками:
«УБИТ РУССКИЙ ГЕНЕРАЛ СКУРАТОВ!»
«ГЕНЕРАЛ СЕМЕН СКУРАТОВ ПОЛУЧИЛ ПУЛЮ В ЛОБ ОТ РУКИ НЕИЗВЕСТНОГО».
«РУКА МОСКВЫ ДОТЯНУЛАСЬ ДО МЕДОНА».
«УБИЙСТВО В СЕРДЦЕ ЕВРОПЫ: НКВД, БАНДИТЫ ИЛИ ЛИЧНАЯ МЕСТЬ?»
Семен сидел на диване, облапил подушку, странно, по-детски. Улыбался тихо, почти умалишенно. Трясся.
— Ты захворал? — спросила Анна. Накапала ему капель сердечных.
— Простудился. Ветрено нынче в Париже. Даром что на севере живем, а дует ветрюга, что тебе мистраль.
Вечером соседка злорадно газетку свежую под дверь подсунула. Анна вытащила, развернула, глаза скользили по свинцовым строчкам сонно, равнодушно. Проклятые газеты. Зачем шуршит вонючими листами? Читала — и не понимала:
«ЕВРАЗИЕЦ СЕМЕН ГОРДОН ПРИЧАСТЕН К УБИЙСТВУ СОВЕТСКОГО НЕВОЗВРАЩЕНЦА, БЫВШЕГО ГЕНЕРАЛА БЕЛОЙ ГВАРДИИ СЕМЕНА СКУРАТОВА».
Отказывалась понимать. Отказывалась — принимать.
Газета упала, закрыла колени, на пол соскользнула. Семен за столом, она видит его затылок.
— Сема! — позвала тихо.
Он не обернулся.
— Сема, правда?
Не заметила, как рядом оказался. Руки ее мял в руках, шею, плечи целовал. Прижимался лицом к ее груди. Ну ребенок и ребенок. Третий ребенок ее, взрослый, седой уж, виски седые, сивые. И волосы — перец с солью.
Назад: Глава восьмая
Дальше: Глава десятая