Книга: Игра в ящик
Назад: ЩУК И ХЕК III
Дальше: РЫБА СУКИНА III

РАМА

И более всего из всех возможных действий Боря Катц не любил возвратные и все глаголы, эти действия, как собственно возвратные, так и взаимно-, косвенно– и безобъектно-, выражающие. И виной тому не только и не столько неблагозвучность нормативных русских постфиксов -ся и -сь, сколько особая стоеросовость и самобранность его сибирского варианта -ася, -ися.
– Когда я возвращалася, то все там удивилися.
А между тем, так говорили девочки в Бориной университетской группе. Будущие учителя и завучи. Половина из них явилась на факультет романо-германской филологии Южносибирского государственного университета из города Топки, а вторая – из пгт Березовский. И Боря, центровой южносибирский мальчик с прекрасным общегражданским московским выговором, будущий аспирант академического института, страдал, как тракторист с законченною восьмилеткой среди необразованных доярок.
– Она обратно меня не послушалася...
Но ужас был в том, что после всего лишь полугодового пребывания под сенью косноязычных и курносых пенатов западносибирской неизменности Боря и сам теперь если не говорил, то в виду и неуклюжести, и безобразности своих усилий, именно это как раз и делал. Обратно пробовал остаться, зацепиться в г. Москва или Московской области. И от того, что ничего не получалось, не выходило, тоска Бориса только усиливалася да разливалася. Хотелось плакать.
Совсем не так все было в середине мая. Когда Борис смеялся, напевал, мурлыкал и даже поцеловал мамашу в щеку, когда пылающая жаром успеха Дина Яковлевна торжественным шепотом объявила, что Афанасий Петрович Загребин дает ему трехмесячную стажировку. Отпускает в город Миляжково Московской области. Без оплаты командировочных расходов, но с сохранением содержания младшего научного сотрудника на весь период стажировки.
Как не хотел Борис по возвращении домой, в Южносибирск, идти на службу в мамашин всеми немочами, изнеможением и полной неспособностью на что-нибудь так и дышавший уже одним своим названием ВостНИИМОГР! Как неизбежному противился, но где бы он был теперь, погнавшись за синицей двухсот пятидесяти рублей в отделе экспортной техники объединения Южносибирскуголь? Все там же, в родном городе, на берегах широкой и полноводной реки Томи, а не сугубо картографической артерии, безводной, мнимой, несуществующей, но правильно к сетке меридианов привязанной реки Миляжки. Никто бы так просто не отпустил Бориса Катца с переднего двухсотпятидесятирублевого края битвы за освоение фондов развития и плана внедрения передовой техники зарубежных производителей туда, в мир иллюзии, мечты, надежды, на зов научного руководителя. А тут своя рука хозяйка. Неделя всего лишь томительного ожидания, и вести с дачи. Есть согласие.
Боря ликовал. Лев Нахамович Вайс, казалось, тоже.
– Ну жду, жду. Очень хорошо.
И это было самым изумительным. Непостижимым. Расстались всего лишь полгода тому назад, можно сказать не прощаясь, без чайных церемоний, как принято у носителей Бориного основного языка, английского, адью, и вдруг в вечерний час, как ветер, обрывающий провода и лозунги между майскими праздниками, собачьей мордой ткнувшийся в кухонную фрамугу и сбросивший на пол растение в горшке, звонок домой.
– Борис Аркадьевич? А это Лев Нахамович. Как поживаете? Что-то никаких от вас известий. Надеюсь, на работе ставить крест не собираетесь? Бросать на полдороге...
Да, Боря намекал, прощаясь, мямлил, де, есть возможность, в принципе, вернуться, если, кончено, если, допустим... Повторял слова, брошенные А. П. Загребиным в приступе подлинного и всеобъемлющего добродушия, столь свойственного директору ВостНИИМОГР на переправе от двухсот к тремстам под черные груздочки на веранде. Но так никак на это прореагировал свинцовый Вайс, один холеным ноготком другой идеально полукруглый полируя, что Боря чуть не лишился самой возможности, шанса, уже дома, в отчаянии и безнадежности, едва не уломав семью, законную и не вполне, устроить его на стороне. У чужих денежных людей с туманной перспективой командировок в Польскую Народную Республику. Но, слава богу, суров и несгибаем был Афанасий Петрович в служебные нарзанные часы, между первой бутылкой с законсервированным в ней рыбьим дыханьем и второй. Не захотел звонить и унижаться перед бывшим замом. Не уступил. Руки ему за это целовать и ноги мыть самыми дорогими аптечными «Ессентуками» номер семнадцать.
Все получилось. И утренним рейсом одиннадцатого июня тысяча девятьсот восемьдесят четвертого младший научный сотрудник ВостНИИМОГР Борис Катц вернулся в зону снабжения по первой категории. На три месяца, с двумя полноразмерными, как юбилейный сервелат, по тридцать одному дню в каждом. Июлем и августом.
Одетый самыми лучшими московскими комиссионками в вельвет и замшу ванька-встанька Л. Н. Вайс встретил Борька с радушною улыбкой. Руку пожал.
– Не будем терять время, – сказал, какой-то специальной нездешним перламутром отсвечивающей бархоткой с фестончиками и фирменной надписью в углу протирая невидимый и невесомый хрусталь линз. – Я думаю, вам, Борис, следует объединить усилия с Олегом Росляковым. У Олега Анатольевича слишком много абстрактных формул, переизбыток математики, у вас же другая крайность – переизбыток несистематизированных и необсчитанных конкретных схем...
Идея очень понравилась Борьку. Из всех сотрудников Льва Нахамовича именно Олег Росляков, несмотря на все его танкистские замашки, благоприобретенные за пару послеинститутских лет во время красноармейских панцерангрифов в Забайкалье, на командирский подбородок с судетской, штабной ямочкой и нежную привязанность к фельдфебельским вонючим сигаретам без фильтра «Прима», казался Б. Катцу самым симпатичным. Да, просто человеком, и именно в прямой связи с расчетами, с абстрактной цифрою и буквой.
Дважды или трижды за время своего аспирантства Борис имел возможность наблюдать, как Олег вписывает формулы в отчет. Заполняет морскими коньками интегралов и водорослями квадратных корней широкие пробелы между машинописными абзацами на отстоявшихся страницах с широкими полями, еще не съеденными переплетом. По-детски, шепча, тихонько повторяя про себя и вслух имена любимцев. Почти что напевая:
– Фи, дельта, тау, эпсилон о два минус о три...
Так и сам Боря в согретом радугой отрочестве в дни капитального весеннего переустройства аквариума все уменьшительные, ласковые суффиксы перебирал, выпуская из литровых огуречных банок в свежую зелень одну за одной своих коллекционных барбусов и гурами.
– Пузанчик, мокрогубыш, суетилочка...
Ах, как чудесно. Повезло. Олежка Росляков не будет больше что-то неразборчивое сам для себя шептать, а скажет вслух все нужные слова, введет Бориса наконец-то в такой недружелюбный спартанский мир всех этих македонских – фи, дельта, тау, эпсилон... Он скажет вертлявой цыпе ню:
– Кончай выпендриваться, в конце концов ты просто вариация, коэффициент и только-то, таких как ты тут дюжина, если не больше, от нулевого до одиннадцатого, а это уникальный чувачок. Б. Катц, в начищенных ботинках, но без головного убора. Знакомься, дурочка, пока знакомлю. Катц с буквой т. Просто знакомься, раз честь отдать неможно. Таких всего лишь парочка на свете. Он сам да его мама. Ура! Равнение направо.
Солнце светилось янтарем над черною трубой котельной, и вот-вот волшебник в звездной шапке должен был этой прекрасной палочкой ударить в пол.
– Кси, бета, сигма!
Но увы, за те два дня, что Борис устраивался и обживался, проводника по храмам Аттики Олега Рослякова смыло. Даже поговорить о чем-то толком не успели. Весь тягловый состав лаборатории Перспективных источников энергии, включая свежеиспеченного молодого специалиста Германа Ароновича Шляпентоха, заменившего планово округлившуюся к маю до декретных габаритов О. Прохорову, отправился на барщину. Две недели сельхозработ в Вишневке. Борис, конечно, готов был ради неформального общения с О. Росляковым, четырнадцати дней, поехать вместо необстрелянного, юного Шляпентоха, взять на себя единолично, как уж случалось, и не раз, пятипроцентное представительство в трудовом десанте лаборатории, но Л. Н. Вайс не видел смысла в самопожертвовании:
– Ну какая там, в Вишневке, может быть научная работа, Борис? Да просто умственная деятельность. Только время потеряете. Честное слово. Вы с большей пользой и для себя, и для Олега поработаете пока вот с этим...
Богемская непроливайка со ртутным содержимым отделилась от широкого стола, не расплескавшись, подплыла к большому, фигуристому несгораемому шкафу, напоминавшему угрюмый мавзолей крысиной королевы. Здесь полнотелый Вайс открыл дворцовым дальнобойным ключиком замок, но вместо позолоченного саркофага с жемчужным отделеньем для хвоста извлек три толстые прямоугольные папки из кожезаменителя явно чужеземного происхождения.
– Материалы закрытого токийского симпозиума по механическим накопителям энергии. Самые свежие. Зима этого года – и уже у нас. Вот так спецотдельцы работают. Язык-то не забыли?
– Нет, – пробормотал Борис. Вершки слогов и корешки иероглифов, в знакомой золушкиной смеси, напомнили недавнее и совершенно безнадежное прошлое.
– Особенно детализировать не надо, – пояснял между тем сосуд с отравой – блестящий научный руководитель, – вполне пока будет достаточно кратких рефератов каждого доклада.
«Сто шестьдесят два», – пришел Катц в ужас, сосчитав. Но в тот момент он еще верил, еще верил Л. Н. Вайсу, верил словам о том, что совхозная разнарядка пришла внезапно, что две недели пройдут и с пользою, и с толком. Введут в курс подзабытой темы, освежат терминологию.
Смутил, правда, запрет брать папки на дом.
– Работать только здесь, только здесь, Борис Аркадьевич, в лаборатории, при мне, и так спецчасть едва уговорил отдать под личную ответственность... Вы же понимаете, как такие материалы добываются, огласка совершенно ни к чему...
Но еще больше смущал Б. Катца тот раздел математики, с которым он и без протекции Олега Рослякова был на ты. Арифметика. В день получалось два-три реферата. Ну, пусть он разгонится еще, из низкого разогнется в конце концов в высокий старт, рванет на десять тысяч, как на пятьсот, но и тогда 162 разделить на 4 получается 40 с половиной рабочих дней – три четверти всех рабочих в календаре его стажировки. Семьдесят процентов!
– Может быть, часть можно в ВЦП отдать? – смущаясь и краснея, со всею мыслимою осторожностью, на третий день своих трудов спросил Б. Катц у Л. Н. Вайса. Поинтересовался. Тряпочка с фестончиками нехорошо пошевелилась, и полоснул из-за стола напротив взгляд. Тот самый, что один уже раз вскрывал красивую черепную коробку Бориса Аркадьевича и убеждался в позорнейшем несоответствии формы ее содержанию. Но нехорошая формулировка сущности недовложения «Вы что, дурак?» на этот раз не прозвучала. Скальпель хирурга и ученого Льва Вайса сложился складничком, вместо острой бритвы выскочила маникюрная блестящая фитюлька, и мягким светом засветились злые глазки:
– Борис Аркадьевич, вы главное запомните: все материалы ДСП. Сугубо для служебного пользования. Сугубо. Из этого, пожалуйста, исходите. На это ориентируйтесь...
С необыкновенной, чрезвычайной силой хотелось Льву Нахамовичу иметь переводы японских папочек, уж если не получится на условиях единственности и исключительности, то на годик-другой пораньше, чем стригущим обыкновенно все как лишай коллегам из Института горной механики и автоматики АН СССР. Должен же и он, заведующий лабораторией, наконец-то побыть первопроходцем и первооткрывателем в науке, если на сей раз ловчее и проворнее сработал спецотдел не ИГМиА, а, слава богу, ИПУ, тоже АН СССР, но имени Б. Б. Подпрыгина. Ставший если не родным, то близким, очень близким в процессе весьма расширившего круг общения Л. Н. Вайса разбора и закрытия доминошного скандала.
Что касается Борис Катца, то уяснение причастности, высокое доверие спецдопуска не надолго успокоило молодого человека, устремленного всегда лишь от абстрактного к конкретному – к максимально полному и всестороннему воплощению в жизнь принципа коммунистического распределения: от каждого по способностям, каждому по потребностям. Увы, отдельно взятая Москва и даже вкупе с ней Московская область за беспробудным просиживанием штанов в закрытом кабинете явно и определенно не стояли. Ни вологодское масло из «Елисеевского», ни марокканские апельсины из гастронома номер сорок. Стояло, вернее слышалось, другое слово, созвучное всему приятному и чудному, что связано с большими и обильными учреждениями торговли столицы, но означавшее вовсе не приобретение такого-этакого прекрасного, съедобного или носильного, а в точности наоборот, горькую потерю, утрату чего-то личного и своего, невозвратного и невосполнимого. И времени, и случая.
Купился. Вот что он сделал, Боря Катц. Повелся на посулы и обещания. И никаких сомнений не могло быть, поскольку, вернувшись из Вишневки, Олег Росляков буквально через три дня, можно сказать не обсохнув, в следующий же понедельник, второго июля отвалил в отпуск, плановый, на двадцать четыре рабочих дня. И вместо тайного значения всей рогатой олимпийской криптографии – пси, гамма, тета с подстрочными копытами арабских цифр – 1, 2, 5, несчастному, прибитому подлейшей новостью Б. Катцу случайно попавшийся в общажном холле тезка отпускника, циничный крепыш Мунтяну, объяснил весь до копейки низкий смысл какого-то очередного мерзейшего словца из домотканого, берестяного лексикона.
– Там всего месяц остается. Какие-то недели... – пожаловался Боря.
– Выходит, птица обломинго... – слегка подумав, резюмировал Олег Ионович.
– Что-что?
– Ну, в смысле, обломил тебя шефяра. Поманил, а ты за чистую монету принял...
Купился. Опять эта гнусная, ненавистная возвратность. Сам себя, сама себя, само себя... И почему она его преследует, именно его, Бориса Катца? Непостижимо. С университетских дней, когда не Олечка Прохорова, а совершенно никчемная в смысле устройства в этой жизни училка с кафедры, возрастная, со следами помады на зубах, во время обязательных славянских факультативов жестоко изводила Борька при всех...
– Спрягайте, Катц.
– Bojím se, bojí se, bojí se…
– Хорошо, – с какой-то розовой слюною не только на губах, но и вокруг белков, вся в предвкушении его ошибки. – Прекрасно. А теперь в прошедшем времени..
– Je... je... je bal se...
– Неправильно. Jsem bal se, jsti bal se, а bal se в третьем лице вовсе без je...
И девочки из пгт Берзовский и из Топок, жалеющие:
– Стыдоба. Обратно тебя на этом ловит...
Какой-то рок. Не мог запомнить, страницы книг фотографировал навечно. А это – хоть убей. Местоименье путалось с глаголом. Ja, je. Ja, je. Ся, сь.
Короче, ни о какой работе, диссертации, о чем-то долгом, постоянном, приездах и отъездах, и уж тем более возможности в конце концов тут, в институте, молодым ученым зацепиться, как вечный везунок Подцепа. Всего лишь одноразовое поручение, как нерадивому члену союза молодежи. А после – скатертью дорога. Декуи.
Одни лишь некрасивые слова из прошлого и настоящего лезли обиженному Б. А. Катцу в голову. А между тем красота физическая и духовная теперь, после срывания всех и всяческих покровов, оставалась единственной надеждой Бориса. За два оставшихся месяца он должен был сделать то, чего не смог при всем старании за тридцать шесть предшествующих. А именно, жениться. И слиться с этой благословенной местностью в среднем течении реки Москва. Теперь или же никогда.
Иными словами, короткая, но содержательная беседа двух молодых ученых, Бориса Катца и Олега Мунтяну, о некоторых смысловых аспектах и общей этимологии кое-каких новейших ходячих выражений имела весьма неприятные последствия для зубра отечественной горной науки Льва Нахамовича Вайса. Бывший его аспирант, Б. А. Катц, после обеда в лаборатории не появился. Заставил Л. Н. лично фарфоровой, холеной лапкой сгребать разложенное поутру хозяйство. Постукивая злыми коготками о старую безвольную столешницу, сортировать и складывать ДСП папки, словари, карандаши, бумагу для черновиков. А ничего не сделаешь, есть гордость не только у великороссов.
И на следующий день Катц не пришел, и через день не обнаружился. Гонцам не отпирал, на телефонограммы, передаваемые через вахтеров, не реагировал. Как ночной хищник, таракан, Борис Аркадьевич уходил из общежития едва ли не под гимн из репродуктора и возвращался к тем же звукам, весь день шатаясь по столице. На летних проспектах и бульварах заглядывая в лица девушек. Простым вопросом отделяя москвичек от приезжих:
– Вы не подскажете, где зоопарк?
– Ну где-то там, по-моему, возле ВДНХ.
И все это в страду, самый неблагоприятный сезон, в дачно-курортном угаре, когда суда, летательные аппараты и поезда всех категорий вывозят коренное население хлебными снопами, вповалку из города мечты, взамен проспекты и бульвары вожделенной, взор и обонянье услаждающей столицы заполняя пустоцветом, нетитульной, левой ордой.
– Вы не подскажите, как пройти к зоопарку?
– А это ехать надо вам... На Ленинские горы...
Липа, одна лишь липа. А если настоящие и попадались Боре, в толпах транзитников и экскурсантов женского пола, то на приставания точного такого же, деревянного, лакированного, шахматно-шашечного коника, без внутренних секретов, без жеребячьих эманаций, единственно и только сулящих хоть какой-то шанс на улице, отвечали презрительно и грубо:
– Где зоопарк? А там же, где и планетарий.
Но только потеряв немало времени, недели через две, уже тогда, когда в ложных крестах и ориентирах горел весь безразмерный город от Лосиноостровской до Орликова переулка, Борис додумался скорректировать стратегию и тактику.
А проще говоря – сдался. Мамин назойливый и надоевший, такой несовременный шепоток: «Ну что ты мечешься, найди ты идышку какую-нибудь, это так просто» – наконец принял как указанье к действию. Единственный возможный в создавшемся цейтноте выход из положения. Решение вопроса.
И с этого дня Боря забросил места культурного и исторического значения и начал пастись исключительно и только в спальных переулках Бронных, как ему помнилось из курса принудительного краеведения от Олечки М. Прохоровой, населенного довольно плотно нужным контингентом. Сосредоточился на узком пятачке между столом заказов на углу Козихинского переулка и маленьким базарчиком, как радужная капля вздувшимся на конце прозрачной трубки Сытинского тупика. И чудо совершилось.
Борис ее увидел, неотразимую, с небесным, сине-белым пакетиком «Внешпосылторг» в руке. Субботним утром двадцать первого июля, как в черной раме старой акварели, сквозь распахнутые ворота Палашевского рынка Б. Катц поймал глазами сладкий дым – густые, дыбом волосы у дальних рядов, где продавали самый дорогой плод месяца – последнюю черешню.
Вот только первый контакт стал не вполне таким, как рисовался.
– Молодой человек, берите ягодку, – крикнула какая-то торговка, увидев подгребшего и замершего у прилавка Катца. – Последняя. Больше не будет.
– А может быть, малинки вам? Свежайшая... – ощерилась еще одна, но зачарованный Борис и к ней не повернул красивой, точеной на токарном станке головы, и тогда уже кто-то третий сбоку, сообразив внезапно, в чем же дело, гадко захрюкал:
– А девушка не продается...
И только после этого хозяйственное существо с местной пропиской наконец глянуло через плечо. Медные стружки волос откинулась, и показался нос. Такой, что на одном только его крыле веснушек помещалось больше, чем на всем гвардейском теле Бори Катца. И сладостное ощущение удачи вдруг пойманной за хвост, неведомое Боре, едва знакомое, из всех желез, ответственных и безответственных буквально прыснуло в его дрожащие, истосковавшиеся по витамину хоть какого-то везения сосуды. И юноша подумал: «Мама будет рада». Но тут же сделать заявления особой важности: «Меня зовут Катц... Катц с буквой т», – Борис Аркадьевич не успел.
– Может быть, все же ягодку? Взгляните, как хороша... – снова раздалось сверху неуместное, назойливое предложение.
Катц гневно зыркнул на мерзких зазывал, жаром души их опалил, сжег, уничтожил, и напрасно. Буквально в мгновенье ока, в секунду мщения желанная москвича с благородным носом исчезла из-под собственного Бориного, довольно, между прочим, невзрачного, невыразительного. Прямого, маленького, вполне греческого, несмотря на букву «т» внутри.
А впрочем, нос аккуратный и неброский, свой собственный, чрезвычайно нравился Борису Катцу, и он не понял, откровенно изумился, отчего и почему прекрасная незнакомка не задержалась, околдованная пусть мелкими, но гармоничными и правильными чертами его лица.
Свидетели, ах да, мерзкие пересмешники и зубоскалы. Чудесная и деликатная москвичка с густой копной каштановых, волнистых, словно с катушек электрических приборов, как проволока скрученных волос просто звала Бориса в другое место. Манила прочь. В тенета Патриаршего пруда, туда, где даже утки сама деликатность. Серенькие. Б. Катц все понял и кинулся за тенью.
Нагруженная, но несомненно быстроногая уже была на той стороне Богословского. Она спешила и, казалось, должна была вот-вот смешаться с толпой людей на углу у кремового с большими стеклами витрин продуктового, пропасть совсем. Но это для других, для всех, но не для Бори Катца. Он знал, каков на самом деле план, и потому не устремился тупо и наивно вслед сине-белому полиэтилену с черной медвежьей дробью. Борис рванулся прямо, во двор старого многоэтажного строения с низкой подворотней, через дыру которой выскочил на Козихинский, затем ядром скатился по кривому рукаву переулка к тенистой улице, нырнул под лапчатые клены, движимый инерцией, а заодно надеясь так самым скорым способом привести в порядок быстрое дыхание, Борис уже спокойным шагом прошел по Большой Бронной еще метров пятьдесят и остановился у высокого крыльца какого-то учреждения.
Субботний чистый полдень вымел столицу, и локоть улицы, и горб крыльца были пустынны, и только сердце Бори, покинув грудь, носилось среди стен, по мостовой неугомонным резиновым предметом. Подпрыгивало.
«Угадал или нет, угадал или нет...» – судьба аспиранта крутилась на ребре монеткой, в глазах рябило, и он все дальше отступал в тень, пугаясь и себя, и рисовашихся в его мозгу невиданных картин и перспектив. А время не дышало. Мимо прошаркал старик с невзрачной полотняной сумкой, и снова пустота, затем, спустя две-три похожие на часы минуты, полная дама с индийской кожаной торбой на длинных, продетых в блестящие люверсы ручках, и только после того, как скрип и шелест, производимый предметом роскоши, затих совсем где-то за поворотом и Боря готов был сдаться на милость вечному «не вышло», его монетка, звякнув, упала решкой.
Под цокот каблучков пакет с танцующей пирамидкой букв ВПТ на фоне голубого глобуса выплыл из-за угла. А с ним прелестная хозяйка, судьбой назначенная Боре Катцу, а также предположительно его мамаше, Дине Яковлевне, звездой Чигирь.
«Есть! Есть!» – хотелось крикнуть молодому человеку так, чтоб лопнули и разорвались все барабанные и прочие, какие только есть, перепонки сегодняшней дремотной, мечтательной субботы. Но вместо этого он просипел срывающимся голоском, смешною кеглей вываливаясь из засады за темным скатом высокого крыльца:
– Позвольте... позвольте, я вам помогу...
Внезапно атакованная незнакомка замерла, замер и Боря, не уяснив еще вполне, а хороша ли эта его столь неожиданная и смелая импровизация, не лучше ли было держаться привычного и безобидного: «Простите, не подскажете, как пройти отсюда к зоологическому саду?»
Но что-то безрассудно лихое его вперед толкало мордой, как глупый пес, и даже, кажется, слегка покусывало, но главное – смотрела девушка, смотрела прямо на него, такая, казалось и воображалось Боре, понятная, почти родная, глазами в пол-лица, и вместо скромного и столько уже раз его с пустыми руками оставлявшего: «Я в планетарий, не составите компанию?» – Катц лихо брякнул, усильем воли восстановив приятность тембра:
– Нам по пути, я точно знаю... – И так приветливо осклабился, что смуглое лицо в пигментных пятнах перед ним стало равномерно серым безо всяких признаков веселеньких горошин.
– С чего это вы взяли?
– Ну так... уверен, да и все... предчувствие такое...
Аргументация была настолько убедительной, а пустота вокруг настолько безнадежной, что девушка, в последний раз панически стрельнув по сторонам большими чайными глазами, с жертвенной дрожью от борьбы отказалась. Отдала пакет с базарною черешней и магазинной газированной водой субботнему грабителю. Не вытащил тихонько на базаре лягушку кошелька из полиэтилена, так за углом решил отнять. Все сразу, черноволосый мелкий орел, похожий на печенега-степняка, тут, за углом поликлиники, у входа во флюорографическое отделение, над урной с ватками и баночками привязавший коня.
Но полтысячелетия мирного сосуществования явно сказались на боевом духе причерноморских воинов. Сухой и ловкий гагауз не кинулся немедленно бежать с богатою добычей. Он залучился, заискрился и девушку с чудесным птичьим профилем и летним камуфляжем на щеках не только поразил, но обнадежил своей тактикой, и даже заинтересовал.
– Меня зовут Борис... – пролепетал, волнуясь, Боря, пакетом с нежной ношей от переизбытка чувств непроизвольно постукивая о колено.
– Не Рабинович часом? – закончить ему не давая, прищурилась девица.
– Нет, Катц, Катц... Боря Катц, – так радостно и глупо объявил Борис, что даже позабыл ввернуть нечеловечески занудную фигню про удивительную, выигрышную свою букву «т».
– Ах, Кац, ну да, фантазией не блещем, – вдруг осмелела незнакомка, и дивным образом естественный цвет кожи на ее лице стал восстанавливаться, и море, от уха и до уха мертвое вновь стало клумбой. А легионерский нос в центре всеобщего цветения и вовсе показался Боре в этот миг верхом божественного совершенства. – Ну, если Кац, тогда вперед, – с вызовом предложила девушка. – Только пакетом не бейте по ногам, пожалуйста... Там ягода...
– Не буду, – промычал Борис и хряпнул сине-белым по кирпичам ближайшего угла.
Чудная незнакомка сморщилась от конской галантности этого наивного и дикого монгола, но промолчала. Вокруг по-прежнему, на сколько глаз хватало, лишь птахи, московские воробьи, составляли все разнообразье теплокровных.
– Туда?
– А вам в любую сторону, выходит, по пути?
Смущенный Катц решил не отвечать. Иронии и юмору он во всех случаях предпочитал серьезное и вдумчивое отношение к предмету. И потому, решив на скользкую дорожку не вступать, не поддаваться опасному соблазну, задумался о настоящей теме разговора, ну, например, «Почем сегодня черешня на Палашевском»? или «Чуреки не обвешивают?». И пока Борис решал и выбирал между двумя-тремя наиболее волнующими и актуальными, он плыл, с пакетом «Внешпосылторг» в руке, а рядом с ним чуть позади, слева, на привязи, как плоскодонка будущей чудесной жизни, девушка из дома на Герцена или, быть может, Палиашвили. И никто, ни одна душа не попадалась им навстречу, ни словом, ни взглядом – ничем не разрушала волшебства мгновения. Пересекли Малую Бронную, вступили в безымянную аллею с консерваторскими подвалами и возле мастерской какого-то ваятеля, похожей на большой заброшенный гараж, совсем уже шальная мысль стукнула в голову Бори. Нет, не на Патриаршии она его ведет, не в тихий скверик перед Гнесинкой. Домой, прямо к себе домой, добровольного помощника, прекрасного душой и телом. И вероисповеданьем предков. В квартиру с видом на раскрытые, как книги счастья, на одной странице высотки Калининского.
И точно, едва лишь повернули на Щусева, тихая спутница, тоже, возможно, от красоты мгновенья и сама ставшая серьезной и что-то, как и Боря, обдумывавшая в разрезе важной темы «черешни и чуреков», легонько подтолкнув кавалера в открытые ворота, произнесла:
– Сюда.
Свершилось. Пригласила. Так он и знал. Сейчас Борис увидит звезды. Кремлевские рубины с той необыкновенной, виски и горло обмораживающей точки обзора, о которой сибирский паренек сны видел и ясным днем, и темной ночью всю свою жизнь. Из окна московской, отдельной квартиры. С комфортной высоты полета жилкооперативовского лифта.
– Сюда, – между тем повторили рядом, и даже тронули Борину руку, чтоб пропустить, точней направить, и он пошел по ступенькам высокого крыльца в подъезд, охваченный огнем и задыхающийся... Не думая и не подозревая о страшном и трагическом пробеле в своем московском краеведении, уже бессильный прочитать в счастливой слепоте вывеску с гербом у косяка знаменитой на всю округу норы Волка. Егора Андреевича, начальника отделения.
Дверь отворилась сама собой, впустила Борю, и справедливость всех его самых смелых предположений и догадок тотчас же подтвердилась. Б. Катц увидел звезды. Но не сразу. Сначала пакет решительно рванули из его руки, а выдернув, со зверскою, отчаянной силой припечатали и синим глобусом, и буковками ВПТ по кормовой довольно плоской части романтического парусника с буквой «т». Перетянули, влепили по тощему незащищенному крестцу, и тем отправили Борька в партер, где яростно продолжили лупить как сверху, так и сзади уже в козлиной позе блеяния и дойки, бесконечно усиливая и умножая униженье кошмарным визгом:
– Всю ягоду мне обстучал, подонок. Грабитель. Вор. Гаденыш. Я тебя сразу раскусила, тварь...
Боря поднял глаза, надпись «Дежурная часть» расплывалась в небесах, а на земле двоилась фигура человека не с крупными рубиновыми, а с золотыми зубастенькими звездочками на плечах, а между ними весело ходила гармонь улыбки. И разъезжалась, и съезжалась. Боря опустил глаза и увидал то неприглядное, отчего товарищ в сереньких погонах так сладко улыбался, – темную струйку мерзкой влаги, прямо из-под него, Б. Катца, стрельнувшую к ботинкам представителя законной власти.
– Нашей соседке вот так же обчистили квартиру, грабанули месяц тому назад... сумки ей поднесли... Поверила... Только меня не проведешь, морда татарская... Чучмек поганый... Не на ту напал!
И снова отчаянным ударом Б. Катца попытались из отряда парнокопытных и бескрылых перевести в подкласс летающих фугасных...
– Спокойно, гражданочка, не волнуйтесь. Не надо самоуправства. А то уже последнее раздавите. Ягодка-то дорогая наверное? С базара. Да и пакетик изодрали. Красивый. На Профсоюзной отовариваетесь? А человек, вы поглядите, и так уж не в себе...
Подлая струйка, сочась из-под Бориса, полнела, удлинялась, и шапка ее отвратно пузырилась. Он думал, что умрет, но сердце гнусно продолжало биться.
– Мы разберемся. Разберемся. Свою работу сделаем. Спасибо вам за бдительность.
– Лимита? – ласково спросили Катца, когда за девушкой его мечты закрылась дверь караульного помещения.
Но Боря не мог ответить, губы его дрожали и взор застилали воды всех морей и океанов.
– Вставай уже, иди, там дальше по коридору в туалете ведро и тряпка. Замывай эту черешню с газировкой...
Черешню? В туалете, никем не наблюдаемый Б. Катц себя ощупал. Со спины весь низ рубахи был сырой и верх черного плиса мокрый, но области позорные: промежность, пах, ширинка на замочке – сухие, снаружи и изнутри. Значит, действительно, черешня с газировкой. Чужие перезревшие плоды, а не пузырь свой собственный. От облегчения, нечеловеческого счастья того необычайнейшего сорта, которого Катц ждал, в котором собирался захлебнуться всего лишь четверть часа тому назад, Боря теперь готов был ментовскому старлею целовать руки и мыть его ботинки благородной, розовой от давленых плодов водой. Действительно, свершилось. Но мент к себе не подпускал, ушел за стойку и оттуда из-за барьера добродушно поучал дурака с большою грубой тряпкой.
– Эх ты, нашел к кому пристать, выбрал себе райончик... да и еще с жидовкой связался... Совсем соображения нет? Заносчивее этих сук во всей Москве не сыщешь...
Боря возился, ползал. Со всею тщательностью, на три раза все половицы перетер, буквально вылизал, и глядя на блестящий результат, все еще с тряпкою в руке, спросил:
– Так хорошо?
– Пойдет, – сказал товарищ с акульим золотом на общем сером, и вдруг добавил: – А я, ты знаешь, сам-то мордва наполовину, с Волги, но за эту, как она тебе сказала, «морду татарскую» смазал бы ей по губам, честное слово, да служба, видишь. Служба. В общем иди, свободен, но чтобы ноги твоей в этом районе больше не было. Крепко запомнил? Навсегда?
– Да.
Борис вышел за дверь, увидел небо и очнулся лишь через полчаса на круто уходящей к Сретенке ленте Рождественского бульвара у облупившейся стены заброшенного монастыря.
«Какой лживый, подлый город» – была первая ясная мысль, чирикнувшая в красивой, коротко стриженной голове у человека, застывшего на пузатой подбрюшине под самым сердцем вечной столицы, когда-то подчистую и не раз побритую его неверными и ложными, но приснопамятными предками.
«Научный руководитель зовет, заманивает лишь для того, чтобы как крепостного приковать к тачке, товарищи, и глазом не сморгнув, водят за нос, дурачат, как подопытного с клеймом, и даже куска не кинут со своего шикарного, обильного стола... Но это все чужие, какие-то умники, выскочки, везунки... Или наоборот такие же, приезжие на рынке... Со злобы и от бессилия... Но девушка с черешней... она... ведь не чужая... она ведь плоть от плоти, кровь от крови... как она могла, как... ведь мама говорила...»
И тут, в тени святых, тленом поеденных стен, у брошенной обители, жуткое откровение было ниспослано Борису.
«А ведь я, – внезапно осознал Катц, – ну, если бы тоже жил на Герцена или Палиашвили... и ко мне привязалась бы такая... такая... такая...» – он не находил определения, покуда оно само внезапно не сорвалось с шершавых губ:
– Рязанская, рязанская, – прошептал старинным кирпичам и мхам Борис.
«Такая подгребла рязанская, со шнобелем, я бы, конечно, тоже ее, ну, как-нибудь бы постарался с хвоста скинуть...»
И в ярком, внезапно вспыхнувшем перед глазами свете Боря и свои тяжкие обиды на научного увидел совсем в иной, ужасной, но понятной теперь до самых темных далей перспективе:
«И для меня, если сидел бы так же у кормушки в академической конторе, роскошествовал и прохлаждался за чужой счет, любой новый роток, свалившийся на голову, был бы, конечно, ну естественно...»
Боря покрылся пятнами, как будто с древних кирпичей старинных стен таинственным, шаманским образом мхи переползли, переселились на его юную чистую кожу, и произнес слова, которыми не то что язык, разум его до сей минуты не владел, не оперировал:
– Татарской мордой, чучмеком херовым...
«Когда я возвращалася, все очень удивилися». Обратно. Вечное «обратно», оно его природное и здесь ему другого не дано. Не откреститься. Ася, ися. Но ничего, есть и достойный выход из положения. В конце концов, «обратно» не только диалектное, белиберды-буйбекское «снова», повторно и в очередной раз, отнюдь нет, «обратно» – это вполне нормальное, словарное наречение со значением «назад, в другую сторону, туда, откуда заявился». Вот этим-то и следует воспользоваться. Хоть так-то сохранить лицо, ну или то, что от него осталось.
Прямо с вещами завтра утром Боря поедет в порт, купит билет и улетит домой. Навсегда. И так отвяжется от унизительных и вечных -ся и -сь, гнусных во всех иx видах и сочетаниях. Взаимных, косвенных и безобъектных.
Возвращался в Фонки Катц медленно, слово прощаясь со всем чистым, прекрасным и всегда новеньким, все глубже погружаясь, уходя в зону вторую, третью, покуда закономерным образом, естественным порядком не уткнулся в совсем уже негодное б/у.
На лестнице общаги, преграждая Боре путь к чемоданчику с индийскими замочками и сумке с японским в цвет синтетики боков зиппером, сидела, кузнечиком разведя острые колени, худая, жидковолосая и пьяная. Созданье было в юбке, но чего-то белого, синего или на худой конец красного под этой раскрытой во всю ширь полоской ткани не было.
Борис зарделся и тут же побелел. Под легкой, на одну пуговичку застегнутой мужской рубашкой тоже ничего не было, только две мальчишеские фиги и медалька. Монетка с переплетенными лучами шестиконечной звездочки.
– Это мне знаешь кто дал? – неожиданно членораздельно объявило существо, сначала неторопливо открыв моргала, а потом и разлепив губы. – Сын Покабатько дал. Да, Славян. Я ему, а он мне... Серебряная, если не наврал.... Наврал, конечно... Сплав какой-нибудь... А еще у меня от Славяна трихомоноз был... От него самого трихомоноз был, такая мерзость, а от его медали серебряной никакого счастья, хоть и обещал... О, – внезапно дернув головой, как будто выныривая на секунду из бессознательного в осознанное, задорно протрубил бывший носитель заразного заболевания. – О... А я вижу, куда ты смотришь, а я знаю, кто ты...
И, расплываясь в хитрой и радостной улыбке, в лохмотья пьяное лицо женского пола объявило Боре Катцу, Борису, впервые в жизни, наверное, не представившемуся, не сделавшему сообщения о редкой фамильной букве «т»:
– Ты иврей!
И так это забавное открытие вдохновило сидящую, что она даже попыталась встать, а когда не получилось, довольно требовательно приказала:
– Помоги..
– Зачем?
– Ты отведешь меня домой.
– Я?
– Ты. Потому, что ивреи, отибав, домой отводят, на лестнице не бросают, я знаю...
И такой ужас накатил на Борю, еще не остывшего от мусорского гостеприимства и частных заключений по национальному вопросу, от одной мысли, от одного предположения, что это вот, вот это, оно может думать, будто бы он, Борис, Борис Аркадьевич, Катц с буквой «т» способен притронуться, тем более взять, здесь, на лестнице. И такое отчаяние беднягу забрало, что, ошарашенный и смятый, он даже отпираться не посмел. Борис Аркадьевич протянул несчастной руку.
Путь был недолгим. Через Фонковский проезд к ближайшей двенадцатиэтажке. Боря посадил прозрачное и липкое словно медуза создание на коврик перед дверью и готов был тут же сделать ноги, но вновь его остановили, причем привычным образом.
– Ты что, дурак? – спросили с пола. – Как я достану ключ?
– Какой?
– От дома. Он же под ковриком. Какой ты, блин, смешной, чтобы не потерять по пьяни, я его там прячу. Подними.
В какой-то совершенно голой, но затоптанной однушке на дедовском комоде стояло фото члена-корреспондента академии наук, директора ИПУ им. Б. Б. Подпрыгина с размашистою надписью: «Моей двоюродной племяшке Ирочке Красноперовой. Дядя Антон».
Борис вернулся в узкую прихожую и долго смотрел на грубую и темную медальку на совершенно белой, цыплячей, будто бы вареной коже.
– Ты хороший, я тебя люблю, – в ответ сказали с пола нежно. И тут же с пьяной непосредственностью капризно повелели: – Да вытащи ты из-под меня этот кирпич, какой ты, блин, неловкий...
Борис нагнулся и достал из-под ребристой ягодицы изгаженный, изгвозданный в конец и навсегда томик. Обложка держалась на двух нитках и отвалилась сразу, открыв засаленный и мятый титульный лист с двойным полуколечком от стакана чая.
«Владимир Прикофф. Рыба Сукина. Сидра. Анн Арбор. Иллинойс».
Катц постоял минуту с превратившейся в грязную, жалкую рвань, когда-то абсолютно новой, знакомой ему до слез и боли книгой, а потом сел на пол. Трезвый рядом с пьяной.
О маме, о Дине Яковлевне, он в этот момент не думал вовсе.
Назад: ЩУК И ХЕК III
Дальше: РЫБА СУКИНА III