ПОЛОЧКИ
Радость была только одна – договорились встретиться второго, в день всеобщей распохмелизации. Первого Олечка должна была идти на демонстрацию, неотменяемая обязанность живущих в Миляжково сотрудников ИПУ – создавать массовость, отрабатывать за всех и эс, и мэнэсов, праздничным утром надежно заблокированных, отсеченных у себя на Юго-Западе, в Беляевке, на Преображенке и в Медведково. А третьего Сашка улетал. Повод сорваться с места, безусловно, уважительный. Но нужный ли и, главное, своевременный, большой вопрос.
Всю зиму и весну Родина слесарила. В подтеках и парше ржавчины, но заново смазанным, ожившим вдруг и заговорившим газовым ключом закручивала гайки. Началось с анекдотических, пионерских облав в кино и электричках, а закончилось настоящей шелковой удавкой – арестом Евгения Доронина и обыском в лаборатории Перспективных источников энергии. Первый раз в жизни Оля Прохорова видела, как трясутся руки, и не у морской свинки Б. А. Катца, а у непотопляемого Л. Н. Вайса.
Дикое предположение, что это продолжение доминошного конфуза, зачет по отползанью раком и на четвереньках, отпало сразу. Флюс метастазов не дает. Дней через пять профессор Прохоров как-то непривычно ловко и прицельно синхронизировал свое быстрое бритье и легкое шуршание вчерашним «Советским спортом» с вальяжным ритуалом дочери – неспешный кофе-сыр, вялотекущее разминочное фехтование с матерью. Вышел из дома вместе с Олечкой и по дороге в институт задал вопрос:
– Тебя Доронин никакой ненужной ерундистикой не потчевал?
– Книги давал. Все просвещал. Битов, Стругацкие...
– Нет, – сказал отец, – дело не в книгах. Кому они нужны, ваши Битов со Стругацкими?
И выяснилось, что честный и неподкупный Женька собрал целый букет разнообразных тяжких преступлений. Сначала, как самый обыкновенный, карикатурный «крокодиловский» несун, упер домой из института внутренности списанной, но не распиленной и не ликвидированной, как это требовалось, «Эры», собрал станочек у себя на шестнадцати квадратах комнаты и затем, уже как форменный предатель-перерожденец из «Литгазеты», начал размножать на самодельном аппарате листовки.
– Хельсинкский центр или комитет, короче, что-то ахинейское в подобном духе.
Профессор Прохоров пожал плечами, он недоумевал:
– Умнейший человек Воропаев, а такое у себя в отделении развел. Дурдом, ей-богу. Стучите там костями до полного сотряса всех извилин, потом такие вот гвардейцы, диссертация готова на три четверти, с вилкой на паровой каток кидаются... Подпольщик... Ленин в Разливе...
Вилка-селедка... Оля сразу вспомнила странные обводы грязных ногтей на сереньких, словно бы сажей присыпанных листах. Какого-то отксеренного Ричарда Баха, Шопена или Моцарта с месяц назад ей предлагал Евгений. И как она в очередной раз не могла припомнить, где уже видела, давно, эти пузыри с каемками, словно внутри бумаги дышала камбала.
И вдруг дошло. Ну да. Конечно. Точно такие же, только в ту пору едва-едва наметившиеся, были на листах конспекта по ТОЭ, который отец откопировал ей у себя в институте. Подруга одолжила, помогла, когда Олечка посеяла свой. Или кто-то ловко упер, всякие были мастера в группе, накануне сессии.
– Нет, ничего такого он никому не предлагал. Даже не заикался.
– Это хорошо, – отец повеселел и на ходу щелчком отправил по параболе в полет какой-то мелкий мусор из кармана, блестящий, как тараканья лапка, обломок скрепки. – Значит, не доверял вам лиходей. Печатник Иван Федоров...
Справа на дорожке рывшей косой штопкой, зигзагами между деревьев, заборов и домов к станции, наплывала фигура завотделеньем разрушения Моисея Зальмановича Райхельсона. Профессор, завидев пропорции своей весовой категории, пришел в совершенно уже рабочее, прекрасное состояние духа.
– Ничего. Это полезно вашему Вениамину Константиновичу. А то заигрался. Сам в детство впал и ясли там у вас развел. Детский сад, скакалки-прыгалки, куда мячик, туда и я. Вот и удивляйся после этого, что процент остепененных у вас самый низкий в институте. Ну ничего. Теперь Красавкин лично вами займется, все не знал, бедняга, куда энергию приложить. Готовьтесь.
Олечка приготовилась. Но новый, недавно появившийся в институте зам Карпенко, бывший министр угольной промышленности УССР А. Ю. Красавкин браться за гуж, чтоб подправить ход истории, кардинально его изменить, почему-то не торопился. Зато во вторник, двадцать шестого, позвонил совсем другой Александр и под хруст автоматной мембраны объявил:
– Нас выпускают.
Из всего возможного и невозможного в подлунном мире случилось самое невероятное и законами природы не объяснимое. В момент, когда все подравнялись, втянули животы и ничего краше груди четвертого справа в едином строю уже и не надеялись увидеть в ближайшем обозримом будущем, кое-кого вдруг лихо рассчитали на первый-второй.
Людям, просидевшим в отказниках четыре года, внезапно дали пинка. Ровно одну неделю на сборы. И вот через пять дней, второго мая, Олечка Прохорова едет в Москву не автобусом, а электричкой. Едет, и сама не понимает, зачем это делает. Нет, никакой облавы в праздничный день она не боялась, люди с бреднем, рыбацким неводом второго мая не могли в вагоне появиться по определению. Олечка Прохорова боялась исключительно и только своих собственных чувств. Профессорская дочка, циничная ехидина, тварюга, бестия, лиса ощущала себя полной дурой.
Ну в самом деле, что это еще за глупое последнее «прости»? Саня мог и должен был уехать не прощаясь. Как это за ним всегда водилось. Забыть, задуматься, потом схватиться за голову в Тель-Авиве или же в Хайфе, махнуть рукой и дальше жить. Какого черта? И она зачем-то на метле. Брррр...
Можно подумать, сами собой косички для школы заплелись и пузом кверху всплыли связанные мнемонически все сто английских поговорок на запоминание.
Every cloud has silver lining...
– A silver, a silver. Прохорова, ну сколько раз можно говорить одно и то же, артикли, артикли при существительных с определениями.
Софья. Кутафья. Как башня Кремля, строгая и стройная. Софья Григорьевна Фрайман. Учительница английского. Такая же зеленоглазая, как и ее сынок.
В спецшколу на Новой Олю Прохорову записала собственная тетка, Ольга Анатольевна.
– Мы же с ней тезки, крестники, – страстно дышала в лицо матери, – как же, Тамара, я не устрою ее в свою собственную школу.
Крестники, наперсники. Ольга Анатольевна, как и положено широкозадой завучихе, вечно приписывала словам несуществующий и невозможный смысл или значение. Три года тому назад мама и тетка Оли Прохоровой насмерть схлестнулись из-за родительского домика в Пахре. С тех пор не разговаривают, не общаются, а тогда, в шестьдесят шестом, как два сообщающихся сосуда, согласно наполнялись чаем и печеньем. До пятого класса Оля неделями жила у бабушки и тетки на Измайловской. Начиная с пятого уже сама ездила из дома в школу и обратно в третьем вагоне электрички. И Сашка Фрайман катался на тех же поездах, запрыгивал и выпрыгивал в безлюдных своих Вешняках. И они сталкивались, постоянно видели друг друга в неживом свете разнообразных железнодорожных осветительных приборов, навязчиво общительный снежок не раз пыталася их соединить, зимой крахмалом повязать, осенью клейстером склеить, стоящих на разных концах посадочной платформы, но познакомились Оля и Саша только в конце девятого. Когда за дело не глупая лирика-романтика взялась, а снова ушлая и бронебойная, как баба с рынка, тетка.
– Знаешь его? – спросила Ольга Анатольевна, подводя ученицу «А» класса к ученику «Б» класса. – Это сын Софьи Григорьевны. Вам по пути. Никаких перекладных и закладных. Сойдешь в Вешняках и снова сядешь.
Хорошенькое дельце. Фраймана тетка отпускала со своего обществоведения, а Олечка, все свои уроки честно отжужжав, должна была теперь уже в порядке внеклассной нагрузки тащиться за журнальчиком для матери. Просто потому, что мальчик родился таким забывчивым и третий раз подряд извиняется, а мама его подвержена острым респираторным заболеваниям в апреле, когда в носу должно быть так же сухо, как на проезжей части улиц, площадей, а также в подземных переходах.
– Что за журнальчик-то? – спросила Оля на платформе.
– «Бурда», – ответил мальчик Саша, пропуская девочку в поезд.
– Зеленая?
– Да, как сопля.
Такие, правильно реагирующее на раздражители, в Олином классе не учились. Все больше эти, недоразумения с ушами, Гэндалф впадает в Принц Каспиан.
Вместе вышли в Вешняках и дружно двинулись по улице Красный Казанец. Заходящее солнце дурило. Сначала расквасилось о бесконечно длинный дом. Дрожало сотней масляных окон-фантиков, а когда на медяки никто не купился, собралось в полновесный рубль и грянуло всей ширью местного пруда. Фраймановский дом стоял в клещах других, и окна его выходили как раз на водоем с золотыми рыбками заката. Оставалось пройти сто метров и тут он вдруг остановился:
– Ну так и знал, что торопиться глупо!
– В чем дело? – не поняла Оля, оказавшись на два шага впереди своего внезапно стреноженного проводника.
– Отец уже вернулся, – Сашка махнул в сторону невзрачной зеленой машинки с помятой задней дверью.
– А нам-то как он помешает? – удивилась Прохорова. Закат теперь не давал ей видеть лицо провожатого.
– Это мы им помешаем, – из темноты ответил Фрайман.
Вот уж действительно, как выражалась капитанская фуражка, средь шумного бала случайно.
– А как же грипп? – качнулась из зоны ослепления Олечка и задала проверочный вопрос.
– Но он такой, не острый, – легко ответил Саша. – И вообще, есть много способов...
Примерно час они выгуливали пропущенное Фрайманом обществоведение. И разговаривали о сапере Водичке. И смеялись так, что в конце концов Сашка, махая палкамируками, где-то выронил ключик от почты, а у Олечки просто разболелся живот. Лифт их принял с лихорадкою общего румянца.
Сашкина квартира тоже показалась Олечке смешной. Ей, девочке, привыкшей к свободной кубатуре замкнутых пространств в профессорском поселке. Челюсть с ведьминым зубом! Одна-единственная комната был разделена стеною самодельных книжных полок на две неравные части. Слепую, узкую в торце за полками занимало Санино кресло-кровать, а ту, в которой осталось окно и телевизор, семейная тахта отца и матери. Он с детства наблюдал жизнь через просветы между страниц и корешков. Наверное поэтому великий теоретик на дачу притартал все батальонное НЗ. Целую сумку ваты, бинтов и пару отрезов вафельных полотенец.
– Ты чего? Ты думал, из меня хлестать начнет, как из сор тирного бачка? Из пожарного гидранта? А это?
Оля попыталась из банных массажных клеток соорудить тюрбан. Хватало на троих.
– Думал, затоплю, так сразу и похоронишь? Здесь же?
Сашка стоял, опустив голову. И вся его непроходимая растительность на голове горела и светилась. Безумное сплетение колец, крючков и совсем мелких загогулин все то же неугомонное солнышко простегало, трудолюбиво продело в каждое ушко сверкающую нить. Но оказалось всепроникающее не жадным, хватило места и для Олиных остреньких пальцев:
– Саня! Ты дивный...
А потом уже была его очередь хрюкать. Это когда юный анатом Прохорова, получив долгожданный пропуск, контрамарку в медицинский театр, серьезно поинтересовалась:
– А он такой обрезанный или нет?
– Ну что ты. Обрезанных легко узнать. Они потом всю жизнь эту свою шкурку на башке носят. Кипа называется. А я, как видишь, без...
Он и потом над этим посмеивался. Всегда делал вид, что тонкая фанерка для поделок – маца, являвшаяся ниоткуда раз в году, всего лишь жрачка, пища и больше ничего. Набор для плоскостей и оперения того самолета, который его однажды отсюда унесет.
И никогда эта мысль о легкокрылой, но одноместной птице из пресного аэропланного теста не расстраивала Олечку. Наоборот, радовало то, что никаких слюней в их отношеньях нет. И каждый знает, что рано или поздно эта световая всепроникающая иллюминация погаснет, молния отсверкает и каждый останется с тем, что успел поймать. Обрезанным или нарощенным.
Плевать. Так Оля думала всегда и не понимала. Не понимала, зачем в праздничный, второй разреженный денек едет электропоездом мимо чирикающих столбов, мостов и станционных павильонов.
Для многолетних ежесубботних мотаний в город было хоть какое-то разумное объяснение. Книги. То самое, о чем они могли говорить всегда. Передавая слова, как пластилин, из рук в руки, додавливая, доминая, вытягивая, ваяя нечто – мысль, полумысль, три четверти, и радуясь не фантастической фигуре, результату, а слаженности, в первую очередь слаженности своих действий, разбегу и встрече волн смеха. Книги. The books.
Сначала запретные и недоступные, потом прочитанные, потом в деталях и подробностях разобранные и вот в конце концов ставшие верным источником дохода семейства отказников. Отчисленный из института Сашка проводил на Качаловке все дни, перехватывая сдатчиков у входа, диктуя цену быстро и уверенно, чтобы в конце недели осчастливить очередным Гарольдом Робинсом детей и внуков тех, кто придержал его в Москве. Интеллигентный способ заработка нашелся и для матери, Софьи Григорьевны, – частные уроки, и лишь отец, Леонид Наумович Фрайман, к. ф-м. н., в универмаге за углом таскал стальною кочерыжкой с кольцом и зубом на конце стопки контейнеров, груженых кефиром, молоком или мягкими кирпичиками творога.
Иногда это были хорошие субботы, а иногда плохие. Случалось, что к обеду, к трем часам Сашкин портфель был уже пуст, и они срывались через вереницу арок к улице Щусева. Это называлось проверка. После подачи заявления в семьдесят восьмом, после торжественного изъятия комсомольского значка и будничного отъема студбилета, после психушки, где ВТЭК ему в конце концов проштамповал освобождение для военкомата, Саня научился с серьезным видом делать уморительные вещи. Так Оле это виделось. Ну вот, например, уходить от слежки.
И никогда никто за ними не увязывался, но это было обязательное отжимание, пауза в каждом дворе. Изучение тетки с кошелками, и не пытавшейся их высмотреть, укрывшихся за брошенной чековой таратайкой, а как-то, при двух занятых руках, уклюнуть черные клавиши кодового замка на двери подъезда. Потом на Толстого, словно вынырнув, уже не оборачиваясь, шли налево или направо, в маленькую стекляшку с аистом на Бронной или в такую же точно стекляшку, но без птички и без сортира, зато с солянкой и бараньим шницелем в Палашевском. И можно было там, согревшись, над всем над этим посмеяться.
– Херня какая-то.
– Нет, ошибаешься, херня – она жидкая.
Но бывало и совсем иначе. Мрачный, словно уже наевшийся чужой земли, Сашка с полным портфелем оставался, даже отсылал ее:
– Иди. Сегодня с утра уже шнырял тут один из восемьдесят девятого. Образованный. «Восемьдесят четвертым» интересовался. Иди. Зачем тебе портить биографию приводом?
Она пыталась шутить, привычно зубоскалить по поводу дикой фамилии начальника этого восемьдесят девятого отделения. Волк. Егор Андреевич Волк.
– Думаешь, я похожа на Красную Шапочку? Или на бабушку?
Но очки и чепчик не у кого было одолжить, и все это выходило как-то натужно, по-дурацки. Саню не трогало.
– Иди. Я позвоню, – говорил он и, неправдоподобно натурально в который раз озирался. Артист «Одесской киностудии» Высоцкий.
– Ладно.
И Олечка уходила. Через те же арки. Но не останавливаясь и не оборачиваясь. И все, что оставалось у нее тогда в руках от Сани, – книга, на обложке которой Олин попутчик Б. А. Катц читал рекламный вынос «...motley crew of frauds and fornicators...» и понимал значенье лишь одного-единственного слова «crew» – экипаж.
Все главные трилогии американского писателя с французским именем и немецкой фамилией собрал ей Саня за пару лет и еще полдесятка мелкой рассыпухи, навроде сборника статей «Stand still like the hummingbird». Сашкины покупатели возбуждались физиологически натуральнее от другого – от карманных книжечек издательства «Олимпия Пресс». Но и тут были свои неожиданности. Какую-то из них раскрыв и прочитав до конца, Саня стал искать другие книги того же автора, но уже на русском. И теперь не он, а Оля по субботам подряжалась в книгоноши, снабжала чтивом – доронинской слепой машинописью на голубой беломоровской бумаге или его же серыми в фальшивых банковских разводах ксерокопиями. Однажды где-то уцепив сидровское, американское издание другого эмигранта первой волны, Саня передал Доронину в подарок. Тот взял, но через пару дней вернул:
– Простите, Оля. Очень неудобно, но у меня, оказывается, есть, точно такая же. Совсем забыл. Вы лучше сами ее прочтите, вещь очень хорошая. Советую.
Кому-то Оля Прохорова книжонку тут же и передарила, уже не помнит. Сама девушка к чтению на родном языке так и не пристрастилась. Песня «Я твой тонкий колосок», в отличие от Сани, не брала ее ни с той стороны, ни с этой. Смешила, как и все прочее.
И никогда он ей не звонил. Забывал обещание, заматывал. Как обычно, как всегда. Или опять Саньку мерещились жучки и микрофоны, что точат советский телефонный кабель день и ночь, как короеды. Звонила или не звонила, по настроению, сама Олечка. Но, как послушная дура, всегда из автомата. Словно и в самом деле верила, что их с замиранием слушает Лубянка, как вся страна во время запуска «Союза» – Интервидение.
– Ну и что? Повязали вас, спекулянтов? Тунеядцев со справками?
– Повязали.
– И как?
– Да как обычно. Обошлось. Коля Слон за всех Пентами откупился. Потом по пятнадцать скинулись, компенсировали ему.
Ну да. Куда волку-то против слона. Не удав, чтобы заглатывать. Лучше деньгами или вот журналами с покрытым и непокрытым мясом. Сашка ее однажды знакомил, как и со всеми на Качаловке, и с этой, действительно, горой, но наделенной мозговым веществом в объемах мелкого членистоногого. Арбуз – ягода, а слон – насекомое. Огромный, белобрысый, пузырь убежавшего теста, он тоже строил планы, как сделать из страны ноги. Носил в кармане, не в сумке, где одна кромешная порнуха, журнальчик благолепного союза молодых католиков.
– Эти вывезут, – говорил, шмыгая носом, – главное вступить.
– Ты пока учись креститься, – посоветовала Олечка Прохорова.
И Санька Фрайман откликнулся смешком. Он-то с детства понимал, что без этого никак. Такой же человек без лишних сантиментов, как и сама Олечка. Но вот зачем-то позвонил.
– Нас выпускают.
Никогда этого не делалал, но, между тем, выходит, больше двух лет в каком-то потайном кармане хранил бумажку с номером ее рабочего телефона. Для чего и почему? Оля ехала, чтобы узнать, и злилась на себя саму за это. Невеста декабриста Муравьева выискалась. Или Кюхельбекера?
Они не виделись с начала марта. Перед восьмым Олечка разболелась. Неделю провалялась с температурой, и еще неделю отходила. А потом бред свинячий, кости на стол, обыск, арест. Сначала над отделением смеялись, а потом всю воду из крана выпили, полные рты набрали. Ходили и отворачивались, не знали, на что и как излить.
Попасть под эти ополоски, яично-кариесный душ, из-за Качаловки, там может быть теперь и не на улице, а прямо у магазинных книжных полок за не тот дифтонг берут, очень не хотелось, и Олечка весь апрель пропустила. Ни одну субботу не использовала по назначению. Делала вид, что есть другие очень важные дела, а вот сегодня, во вторник, все отложив, остатками праздничной «шубы» лишь наскоро позавтракав, едет в Москву. Дура, дура. А кто же еще?
За мостом кольцевой автодороги, слева по ходу поезда, на огромном пустыре, под боком у полного порядка метро-депо «Ждановская», на грязном бестолковом пустыре месили грязь мотоциклисты-кроссовики. Вереницей, один за другим перелетали через холмики земли, оставляя за собой в воздухе рванину грунтово-травяной смеси и черный широкий пропил на склонах мелких горок.
«Сколько грязи, – подумала Олечка – перегноя ради двух-трех секунд отрыва, полета без крыльев и винта».
Поезд тормозил. Немногочисленные попутчики шумно вставали, новые, еще менее многочисленные, зачем-то вместо краснознаменного метрополитена выбирали левостороннюю московско-рязанскую железную дорогу. Справа мелькнул Сашкин дом. Едва набрав ход, поезд снова стал его терять.
«Платформа Вешняки», – воспитывая пассажиров, начальство, а заодно и жену-суку, куда-то мимо микрофона бубукнул над головой машинист.
Сашка вошел и оказался коротко подстрижен. Сейчас, когда, казалось бы, все, леса, растите, колоситесь, озимые и яровые, никто и слова больше сказать не посмеет, роскошная курчавая папаха на его голове вдруг ужалась до кусочка расчесанной, разлезшейся шерстяной тряпочки. И оказалось, что к голове у Сашки, как и у всех, привинчены уши. И уши эти светятся на солнце. Розовые. Наверно, теплые, если прижать ладошками к расчесам шерсти.
Он сел у двери и через ряды почти пустых кресел стал смотреть на Олю. Узнавали ее на этом этапе только глаза. Такой же, как и Доронин, конспиратор. Когда поезд разогнался, Фрайман встал и перешел в следующий вагон. Оля должна была минуту посидеть, посмотреть, не двинется ли за товарищем Ульяновым-Костриковым хвост, пальто гороховое, и точно также перейти в следующий. Валять дурака Сашкины правила требовали до самого Перова. Зато на Фрезер прибыли, уже сидя рядом.
– Зачем подстригся?
– А все равно бы на границе обчекрыжили. При личном обыске. А когда сам, прохладно и не так унизительно.
Брови Санька взметнулись, сошлись над носом и снова разбежались по местам.
– Они у меня быстро отрастают. Полгода, и готово.
– В армии-то? – усмехнулась Олечка.
– В какой? – короткошерстое руно смешно хрустело, когда он поворачивал к Олечке голову.
– Ну, в той, которую показывает Сейфуль-Мулюков по телевизору. Разве там не все военнообязанные?
– Там все, – Саня сейчас же согласился, – но мы же в ту сторону только до Вены, а потом совсем в другую. Гораздо дальше. Фрайман, – добавил он и усмехнулся, – Фрайман – свободный человек. По-немецки. Фрай ман... Зачем мне армия?
Оля была изумлена. Ей казалось, что она все про Сашку знает, понимает, а выяснилось: чуть ли не самое главное, базовое, прошло мимо. Фрайманы в Штаты уезжают, в Штаты, лишь выбираются отсюда по восточной визе.
– А я тебе зачем? Ну, в смысле, сегодня? Свободному человеку? По привычке?
Вместо ответа он неожиданно взял Олю за руку.
– Будешь с собой звать? – Олечка посмотрела ему прямо в глаза.
Зеленые были чисты, прозрачны и чисты до самого колодезного дна.
– Ну ты же не поедешь, – Сашка сказал очень тихо и просто. Брови его пошевелились, но вверх не тронулись. – Ты ведь тоже... свободный человек. Не с хором, сама по себе, впереди. Ведь так же?
Промелькнула родная «Новая».
– Если ты сейчас скажешь, что любишь меня, – Олечка отвернулась и смотрела теперь в пустой проход между креслами, – получишь в ухо. В глаз получишь. Понял? Понял?
Вместо ответа он сжал ей пальцы. Боль была невыразимо, непередаваемо приятной. И долгой. Очень долгой.
– У тебя уши розовые, – сказал Оля.
– А у тебя глаза.
– Ошибаешься, – она решительно и резко ткнула Саню локтем в бок. – Коммунисты никогда не плачут. Никогда, так всем агрессорам и передай!
Найти в городе незапертый подъезд оказалось делом совершенно невозможным. Устройства с секретами всех видов, с рычажком и кнопками, без рычажка, но с пятачками раз-два-три, стояли на страже обитателей ничейных лестничных пролетов – кошек, мышей и тараканов. Может быть, и правильно?
Еще немного и шипучка, река таких ненужных, необъяснимых, чужих чувств будет преодолена. В просвете островками подступающей вменяемости, уже шутя, почти придя в себя, Олечка предложила поехать в МГИ.
– Там стройка тысячу лет. Дыры в заборах и вообще, храм отбойного молотка, разнообразных инструментов возвратно-поступательного действия.
И точно. Сам вид задания с белотелыми богами лопаты и кайла над капителями, развязано раскинувшими трудовые члены на высоте четвертого этажа, вмиг осушил уже было все мысли и чувства утопившие сопли и слюни.
– А не отольют, прямо на нас? – спросил изумленный Саня, бывший студент МИИТа.
– Нет, – пообещала Оля, – эта честь не про таких как мы. Предателей и их пособников.
И в самом деле, подманивая грибной дождь, росу Олимпа, у крыльца под полуколоннами стайка избранных активистов разгружала машину с транспарантами и флагами. А двух непрошеных пришельцев увлек долгострой, немузыкально тершийся серыми боками о первую листву большого сквера.
Сквозь щель в дощатом частоколе Саша и Оля нырнули на узкую полоску стройплощадки, пачкая руки, взобрались по лестнице лесов на второй этаж и оказались в реконструируемом уже которым поколением студентов помещении. Цементная пыль голых стен, пара-другая поворотов.
– Я помню, – сказала Олечка, быстро дыша и озираясь, – здесь было что-то вроде закутка для инструментов. Такая стайка, знаешь, загончик для свиней. Как раз для нас, для племенных.
Но Саня в ответ почему-то не рассмеялся.
– Она? – пальцем Саша ткнул в темный и кислый дальний угол.
– Она!
Замка не было. Дырочки скоб соединяла алюминиевая жирная, хвостиком закрученная проволока. А внутри и в самом деле разило холодцовым рылом. Ношеной кирзой и грязным выводком рабочих роб.
– Ты мне все губы искусал. Кто тебя научил такому зверству?
– Жизнь.
И снова они сорвались. Ушли под воду прямо с отмели. В водоворот, пузыри крем-соды и дюшеса. Но здесь, в темной каморке строительных рабочих, где их уже никто не видел, в сладко воняющем распадом и разложением тепле Сашу и Олю накрыло окончательно. Безоглядно и безнадежно. Не вывезла шуточка. А хороша была!
Куртку Санька стянул сам, а красную футболку, словно резиноизделие, Олечка бубликом, медленно, медленно скатывала к подмышкам. В миллиметровой впадине между плоских грудных мышц открылась серебряная, как двадцать копеек, подвеска на тонком кожаном шнурке. Звезда Давида с танцующими в переплетении лучей саблями-букв.
– Что это? Солдатский медальон? Ты мне опять наврал?
– Нет. Это подарок. Просто на счастье. Мазал тов. Мамин брат прислал.
– У твоей матери есть брат?
– Двоюродный, дядя Лазарь, они жили в Днепропетровске. И уже три года там.
– Отдай мне.
Сашка покачал головой. Но Оля не слушала возражений, и он в конце концов перестал сопротивлялся. Когда серебряная побрякушка оказалась между совсем других грудных, вовсе не мышечных выпуклостей, Саня наклонил стриженую голову и поцеловал счастливый амулетик, сменивший владельца по закону и по праву. Оля прижала шершавую, легкую голову к себе, холодный нос и розовые уши:
– Сашка, Санечка, Санек...
И в тот же миг свет вспыхнул перед ее глазами, невозможно яркий и резкий, но, быстро отблистав, став сразу спокойным и рассеянным, обрисовал мерзейшую улыбку.
– Воркуем значит?
В распахнутых дверях дровяной конуры маячил плотный коренастый кент в сером кримпленовом пиджаке. Отвороты синей динамовской олимпийки раскинулись поверх пластмассовой фактуры отложным воротничком. Двухдневный настой консервированной хавки и спиртосодержащих жидкостей струился внутрь законным завершением гармонии природных запахов.
– А я смотрю, кто-то там через стройку влез. Прошмыгнул. Думал воришки, а это так вот значит будет. Молодые люди...
Саня встал с колен, обернулся, спиною, всем телом закрывая Олечку. Одну секунду он так реял, как некогда, давно весь в световом ореоле, потом засунул руку в карман не снятых джинсов и вытащил, словно бы в едком, накатившем от двери растворе, побуревшую бумажку. Червонец.
– Дело, – сказал с ухмылкой всеми оттенками чувства ответственности и долга пропитанный человек. И сальный его бобрик, перестав топорщиться, улегся челочкой. – Не буду вам мешать, погуляю там у колонн, на шухере, как говорится, – он ухмыльнулся, показал зубы цвета речной гальки. – Только милуйтесь в темпе, через полчаса разгрузку закончат, и мне идти опечатываться.
Дверь за ним закрылась.
Саня сел на скамейку рядом с Олей. И этот странный, новый человек, то раскрывавшийся, то закрывавшийся сегодня перед ней, уже по-настоящему напугал Олечку. Ей показалось, что сейчас он нечто такое необратимое может сделать, с самим собой и с ней, переворачивающее, меняющее все в корне, по сути, навсегда. Заплачет, например. Горько и навзрыд.
Но Саня не смог, или не стал, или все выдумала она, Олечка, в кромешной темноте, но в благодарность за эту неизвестной силой сбереженную свободу, свою и Сашкину, ее легкая рука прокралась вдоль его ледяной и резко сжала тонкие пальцы. Вернула долгую, горькую и необъяснимо желанную боль.
Через две минуты застегнутые и заправленные Саша и Оля вышли в голое царство сплошных недоделок. У колонн никого не было. Никого не было и в цементном коридоре. В пустой, неоштукатуренной аудитории, у квадратной проймы окна, у самого настила наружных лесов Саша остановился и вопросительно посмотрел на Олю. Искра вспыхнула и погасла.
– Нет, – Оля покачала головой. – Нет. Ты же Фрайман. Фрай ман. Будем беречь честь имени. И твоего, и моего.
И даже здесь соглядатай не обнаружился. Первый за всю историю их шпионских предосторожностей и конспирации. Живой, настоящий. Ушел чего-то опечатывать, а потом и распечатывать. Дела. Не до того.
Ленинский проспект кончился. Свернули на Садовое. Взрослые и дети шумели у входа в ЦПКиО. И все ели мороженое. И пахло цветами. Когда площадь была уже позади и серебряный мост – остов обглоданной рыбы открылся всеми своими костями, за спинами грохнуло. Ба-бах.
Саша и Оля вздрогнули. Палочка с синей тряпочкой дрожала в руках конопатой девочки. Папаша, стоявший рядом, веселился. А мать сердито поправляла беретик над рыжими косичками.
– Шарик, – все объяснил Саша Фрайман.
– Да, не война, – с ним согласилась Оля Прохорова.
За мостом острым серым углом на красной крышей соседнего дома выступал магазин «Международная книга». Место, где они встречались на первом курсе, до того, как открыли Качаловку.
– Здесь, – сказала Оля и остановилась.
Филиал Мавзолея, станция метрополитена им. В. И. Ленина впускала и выпускала пассажиров. Несколько минут Саша и Оля стояли рядом, молча изучая разнообразные проявления жизни, и не думавшей прекращаться ни справа, ни слева. И даже за спиной кто-то кого-то звал, ждал продолжения банкета.
– Миня, мы тут! Миня, ты что, совсем ослеп? Вот дурень!
– Теперь ты можешь спокойно и честно врать всю свою жизнь, – сказала Олечка. – Как все.
– Ты тоже, – Саня кивнул и косо улыбнулся. – Стесняться некого.
И тут он необыкновенным, детским, трогательным жестом, как будто бы растерянно, погладил свое ощипанную шерсть на голове, черную цигейку. Извлек немного электричества надежды.
– Все. Ты прямо здесь на кольцевую, – быстро решила Олечка, – а я на радиальную. Только не оборачиваться.
– Ладно.
– Миня, да ты же в сиську пьяный. Ой, он меня уронит.
Но в стаканчик мелкой метростанции на той стороне Садового, зажатого между букинистическим магазинчиком и большим учебным институтом, Оля входить не стала. Прошла мимо единственной открытой в этот день двери и долго брела одна по Метростроевской. Возле Кропоткинской села в троллейбус и поехала на Пушкинскую. Гоголевский, Суворовский, Тверской.
На Ждановской вышла на площадь и сразу села на 346-й. И всю эту бесконечную, нескончаемую дорогу на всех видах наземного и подземного транспорта Олечка Прохорова ощущала движение, жизнь у себя на груди. Змейку кожаного ремешка и божью коровку медальона. Змейка вела себя очень сдержанно, чуть-чуть перекатывалась с боку на бок и только, а вот круглое насекомое стесняться и не думало, вовсю шевелило лапками и усиками. Обживалось. То к одной груди подползет, до к другой, то неожиданно поднимется к ключице и там затихнет.
Автобус остановился возле дома, и Оля вышла. И тут, когда уже все было кончено и ни о каком наружном наблюдении можно было не думать, не беспокоиться, ни в шутку, ни всерьез, вообще, из сырой тени автобусного навеса навстречу Олечке шагнул сизый человек в шляпе. Второй за этот день живой соглядатай.
– Девушка, – промолвила фигура, смачно и проникновенно дыша желудком, увядшей селезенкой и слипшейся кишкой, – а домашний питомец у вас имеется?
Корешки съеденных зубов, остатки былой совести и чести, вполне гармонировали и сочетались с полураспадом струившейся из ротовой щели такой же слегка несвежей интеллигентской речи.
– Купите котика, – сказала мятая шляпа, так и не дождавшись ответа на свой прямой и в общем-то нескромный вопрос. – Для любви и тепла. Серенький.
При этом правая рука этого бывшего человека как будто что-то и в самом деле гладила за пятнистым, нечистым обшлагом плаща.
Для любви и тепла – это было явное издевательство, какая-то карикатура на нее саму, Олечку, что-то лелеевшую, гревшую у себя на груди уже второй или третий час. Ни слова не говоря, как урну, она обогнула незнакомца и двинула прямиком к дому.
Оказавшись за углом, во дворе, Олечка, повинуясь ка кому-то необъяснимому, чужому, из души вырвавшемуся порыву, нырнула не в свой, а в соседней, крайний подъезд. И там, на лестнице, она долго стояла у окна между этажами, глядя вниз, в совершенно пустой двор. Никто не объявился ни тут же, ни десять минут спустя в сером вечернем свете. Ни кот, ни человек, ни птица.
– Дура, – усмехнулась Оля, – дура.
И тогда, словно решив себя здесь же и вздернуть, коротким движением, сначала запустив руку за воротник, а потом быстро ее вытянув, Оля стащила реквизированную висюльку. Медалька не была круглой, заводской. Ее явно делали, ковали в какой-то мастерской, в темных дебрях большого городского рынка. Олечка потянула кончик шнурка, и подвеска соскользнула.
Кособокая, с неправильными краями, она хорошо смотрелась в такой же никем не правленной, живой ладони. Согрелась и не шевелилась. Тяжеленькая. Олечка сжала металл в кулачке и снова раскрыла пальцы солнышком. Не гаснет. Не гаснет. Для любви и тепла.
Ее собственное я крепло, суть, существо возвращалось и вытесняло все лишнее. Быстрый взгляд девушки скользнул по ряду почтовых ящиков. Полочки с дверками. Броня крепка, и танки наши быстры. Двадцатая, двадцать вторая, двадцать пятая. Квартира номер двадцать пять – жилище секретаря парткома, профессора, доктора технических наук С. П. Покабатько.
«Самое то», – подумала Олечка и опустила серебряную звездочку в огне восточных букв в узкую черную щель. Удивительно, но там, внутри, в праздничный, нерабочий день оказалась какая-то правда-неправда, и вместо стука каблучков, подковок о подковку, лишь шелохнулись и затихли бумажные страницы.
– Ать-два! – тогда негромко цокнула языком сама Олечка и медленно сошла во двор.
Уже под деревьями она вспомнила про тонкий черный ремешок. Ничего в нем не было от Сани и той далекой земли, которая его сегодня навсегда забрала, только серебряные законцовочки с замочком и петелькой. И вовсе уже не о чем жалеть. Ага. В аппендиксе двора возле кленов Олечка разжала пальцы над помойным баком. Змейка нырнула и захлебнулась в ворохах мусора абсолютно беззвучно.
И Олечка уверенным и скорым шагом, уже нигде не останавливаясь, и не задерживаясь, пошла домой, в свой собственный подъезд. Совершенно спокойная и ясноглазая. С твердым и безусловным пониманием того, зачем и для чего был, колбасил между плохим, хорошим и совсем плохим этот странный и необыкновенный день в ее жизни.
Чтобы никогда, никогда ничего подобного уже не повторилось.