XXXII
Рушась параболическим зрением за горизонт, я бесконечно лежу – и, понемногу опускаясь, непоправимо ощущая над собой погребальную гору воздуха, замечаю беспомощно, что в жару кажимость, стекая с оплавленной зноем реальности, затапливает к вечеру зрение. Что, наступая с моря, вечер отдавливает духоту, как мигрень – от висков к затылку. Что пасть зноя-зверя, который намеревался проглотить небосвод словно ламповую колбу, подалась накалом горнила вспять и сомкнулась губным порезом на горизонте. Что, размывая контуры крыш, фасадов, оград, веранд, балконов, спасительно увлажняя готовые вспыхнуть сады (так остужает ссадину наслюнявленный лист подорожника), обволакивая глаз смягченной резкостью зренья, струи вечера – протягиваясь бризом, роясь сквозняками в проулках – снимают внимательный слепок с раскаленных камней.
Чтобы быть с ней, я готов выколоть себе глаза.
Звон цикад начинает волнами покачивать дыхание ночи. Густой воздух становится упруг и податлив сладостным чувствам. В переливчатой осыпи уличных огней, колеблемых и тасуемых по зыбкой в мареве панораме, загорается где-то оконный маяк немыслимого гарема. Влекущей звездой он дрожит на краю наития. Расходясь от таинственного окна, огромные кольца счастья несут свой центр через солнечное сплетенье, наполняя его, как фокус, цветочной тревожной тягой южной любовной тоски.
Да, тем августом неизбывная духота объяла Южный Берег тучными меховыми объятиями, словно прозрачное чудовище – свою любовную жертву. Полный штиль покорил море медленно мерцающим зеркалом. Повальная недвижность чумой полонила поселок. Любое шевеление отзывалось сердечным помутнением, и тело, словно напитанная губка при нажиме, обливалось истомой. Рука, потянувшись за предметом, трудно проходила сквозь горячий тинистый воздух и застывала на полдороге, удивившись обмороку мышц. Единственными живыми существами вокруг оставались кусачие мухи. Их подвижность была невыносима – нельзя было ни понять, ни согнать, ни сгинуть от их поползновений. Так подвижны черти-служки в аду. Пульс разносил черепную коробку бомбежкой, самолетики рассыпались, изнутри разбегаясь мурашками по небосводу кожи – и, сипло всасывая воздух, я прядал из дремоты, взметываясь на постели, как из моря – по пояс – после глубокого нырка, перейдя предел задыхания.
Первого сентября рано утром она вернулась с переговорного пункта.
С прямой спиной села на подоконник. Окаменела.
Дети и мамы отовсюду спускались по переулкам к школе. Ранцы подпрыгивали, плыли охапки астр, гладиолусов, роз, георгинов. Опрятные, отмытые, выглаженные школьники смирно прощались с летом. Белые отложные воротнички, прямые спинки, отутюженные брючки, пышные банты, белые фартуки, кружева воротников, глянец туфель – и тупое усилие на лице мальчишки, потянувшего мать за руку с быстрого шага, оглядываясь на рыжую – потягивающуюся на солнечном парапете – кошку: выражение, скрадывающее одновременно интерес, скуку, напряженное воспоминание о школьном мире.
Этим утром она узнала, что никогда больше Его не увидит.