XIII
Так что тайга надолго отбила у меня охоту к по ходам.
Однако пережитое в них не шло ни в какое сравнение с цивильной жизнью. Страсть, которую мне довелось испытать в путешествиях, привила меня, как сокола охота. Я это помнил всем телом и тосковал в неволе. Но в то же время подспудно чуял, что надо крепиться, надо сдюжить, что разгадку следует подпустить еще ближе…
Вскоре моя московская жизнь неожиданно вскипела, закончилась учеба, началась работа, взорвались сильные чувства и проч. Но сколь глубоко ни поглощали меня продукты сгорания личностной жизнедеятельности, где-то на самом краю сознания все же мерцал маячок освобождения.
Но вот, спустя четыре года, такое – своего рода отлаженное – существование подвело меня к опасной развязке. И тут маячок погас.
Благодаря чему, когда приперло, я не усмотрел никакого выхода, кроме. Конечно, сейчас я вспоминаю об этом, будучи совсем не в силах представить себя вновь в том состоянии. Теперь дряблость сердечной мышцы попросту избавила бы меня от этой передряги. Но в те времена мой «мотор» еще был вполне «пламенным» и вырисовывал на медосмотрах отменную кардиограмму. Но в тот момент единственный раз в моей жизни испытываемая боль достигла такого предела, когда утишить ее могло только устранение самого субъекта испытания, И я уехал в Крым. Наобум. Нет, это не было побегом – маячок давно уже затянулся небытием, и я совсем о нем не помнил. Отъезд мой был простым следствием необходимости исчезнуть. Так смертельно больные животные умирать уходят далеко от жилья, из гигиенических соображений.
Бессознательно я выбрал Крым. И вовсе не потому, что никогда в нем раньше не был. Просто ноги сами привели меня на Курский вокзал, поставили в очередь в билетную кассу. Я мог уехать куда угодно – в Анапу, Донецк, Баку, Тихорецк, Ставрополь, Минводы. Но тут появился этот дядька…
Да, это только сейчас, спустя две жизни, мои поездки в Крым слились в один кристально сложный многогранный шар, повисший над землей подобно летающему острову. Причем конец веревочной лестницы, ведущей на него, – как ключ, всегда при мне, в кармане. Сейчас эта лестница – мое довольствие и средство утоления; мне становится спокойнее, когда я нащупываю в кармане ее начало. А тогда я поступил по правилу – чем абсурднее, тем лучше.
Да, так я и отправился впервые в Крым – нечаянно.
А если подробней, то вышло, что исход моей юности совпал с жестоким любовным припадком. Дело было весной. Вообще, у меня имелось верное средство борьбы с любою душевной горячкой. Я ее выхаживал, в прямом смысле. Я вымерял ее шагами по Москве. Случалось, требовалось три дня беспрестанной ходьбы, чтобы усмирить, намотать клубок бешеных мыслей на катушку безучастного пространства. Маршрут мой был дик и необуздан, я тасовал пешим ходом Воробьевы горы и ст. «Новодачная», Матвеевский лес и дебри Ботанического сада, Сокольники и Битцу, Архангельское и Измайлово, берега Сетуни и заставы Южного порта – я ходил как заведенный сутки напролет, лишь несколько часов до рассвета пережидая на Аэровокзале. Там я выпивал в буфете стакан какао, мизинцем сдвинув пенку, морщинистую, как старческое веко, закрывал глаза и, соскальзывая с лавки в полудрему, видел одну и ту же грезу. Как меня несет чья-то меховая спина – то ли собаки, то ли волка, – несет через неистовый поток, проходящий по границе дня и ночи, по меже неясного прошлого и нежеланного будущего. Шерсть зверя вонючая, жаркая. Он несет меня мощно, яростно, упорно, взметывая из бурунов лапы, сильнее прижимая уши, вытягивая выше шею. И я упадаю и верчусь вместе с ним, распластавшись, вцепившись в скользкую мокрую шерсть необъятного загривка, и никак нам – мне и волку – не переплыть поток…
Но вот я просыпался и вновь устремлялся в теперь розовеющую Москву. Мне нравился утренний город, особенно летом. Запах влажной пыли на облитой, выметенной панели. Поливальные машины с обочин правили вверх раскидистые струи. Я входил под их веерные радуги. И, растерев с силой мокрое лицо, отправлялся дальше – мимо подметаемых дворниками скверов, мимо опорожненных урн, шарахаясь от бегунов, выпрыгивающих, как убийцы, длинными шагами из-за скамеек, мимо газетных киосков, где шла приемка новых номеров. Мне нравился густой влажный запах свежей печати, и я останавливался подсмотреть, как киоскер, отрешен но шевеля губами, с цирковой ловкостью орудуя в лоснящихся от типографской краски напальчниках, пересчитывает толстенные пачки газет, на весу бегущие вразлет, как баян, растянутый в мажоре…
Но той весной никакая ходьба не помогала. Тогда со мной стрясся худший из раскладов, определяемых маячащей изменой. Я умирал от страсти, как муха на клейкой полоске сладкого яда. Как ополовиненный шрапнелью пехотинец, я подыхал от боли, шаря в пустом паху, – и некому было меня прикончить.
Бродя по городу, я каждый день сосредоточивался на том, что вечером ей позвоню. Но день за днем откладывал. Наконец я позвонил. И тогда она сказала это. Содрогаясь от рыданий, я кинулся в метро и выскочил в Сокольниках. Я позвонил еще раз и заклял ее спуститься вниз, на два слова. Когда подошел к дому, она стояла у подъезда. Не одна. Встал на колени. Она была непреклонна. Тогда я бросился на соперника.
После всю ночь наворачивал круги по пустеющему Садовому кольцу, потом шел через город. Я не понимал, что со мной. Я казался себе настолько огромным, настолько взошла во мне душа, что я не знал, куда себя деть, как утешить, как смирить, как умалить, как уничтожить. Я готов был отрезать и швырять куски себя в небо.
Сейчас я думаю, что, должно быть, примерно так же – с той же потрясенностью – ощущал себя пророк после слов Бога.
О, как мне был тесен город. Вселенная сжалась до размеров горошины. Она лишь драгоценно блистала в короне моего горя. Я ничего не соображал, высшая и в то же время самая низменная одержимость подмяла меня под себя – и пронизала соподчиненностью, как горный поток щепку. Мной овладела тогда всепоглощающая сокрушенность половым влечением, некая тягчайшая, болезненная избыточность души, получившая могучее продолжение в теле, мощное и пагубное настолько, что легко могло раздавить меня, как гора – родившую ее мышь.
Ценою жизни я готов был уничтожить эту боль.
Вечером следующего дня ноги сами привели меня на Курский. И тут появился этот дядька с портфелем, садовник. Отчего-то я его запомнил. Видимо, он развлек своим обликом мою сосредоточенность. Потерявшись в огромном пальто с каракулевым воротником, он нес на носу роговые сильные очки, едва за ними поспевая – такова была его манера шага, надставленная утиным носом и оттопыренной нижней губой. Смотрящий обогнавшими его глазами, выкаченными линзами наружу, обутый в пару каких-то дерьмодавов, на резких поворотах он придерживал портфель мизинцем с большим перстнем из белого металла. По всему видно – командировочный мелкий управленец, он ходил вдоль очереди и, мигая, шептал в сторону:
– На Симферополь, купейный, нижняя полочка, на семь двадцать… На Симферополь, нижняя полочка, купейный.
До отправления оставалось сорок минут, билеты тогда еще были неименные, я слышал в очереди, что граница с Украиной уже есть, но вроде бы «форму погранцам еще только пошили», – и эта нетребовательная безымянность меня и подкупила.
Я тронул его за плечо:
– Симферополь – это в Крыму?
– Ну как можно? Столица!
– Почем?
– Своя цена. Семь сотен.
Расплачиваясь, я прикинул: на обратный билет денег уже нет.
– Как вас зовут, молодой человек? – довольный сделкой, он посмотрел на меня с надеждой.
– А вас?
– Май Петрович, младший научный сотрудник Никитского ботанического сада, – обрадовался он.
– Поздравляю, – я отвел от пожатия руку и, повернувшись, направился к путевому тоннелю.
Поезд тронулся незаметно, перрон отплыл из-под ног. Я хотел шагнуть наружу, сделать три быстрых шага, погасить скорость и не оглядываясь отвернуть в сторону, к выходу в город, – как вдруг проводник оттеснил меня в тамбур, закрывая дверь.
Вагон был полупустой. Проводив огни Москвы в неизвестность, я кинулся на верхнюю полку.
Каждая моя мышца была напряжена от многодневной бессонницы и возбуждения. Я попробовал глубже дышать, и погодя удалось забыться. Однако в вагоне топили как в бане – и сон от духоты оказался морочным, неглубоким. Он состоял из разболтанного стука колес и мертвой тишины стоянок.
На рассвете меня растолкали таможенники. Их интересовал мой багаж. Точнее, его отсутствие. В начале апреля, студент, москвич, без тур-снаряги?
Очевидно, подозревая во мне финансового курьера, они забрали паспорт и вывели меня в тамбур. Я подумал – и насторожился, вспомнив о ракетнице и патронах, оставленных в куртке, которую, свернув, подложил под подушку.
Таможенники наседали – терпимо, но впритык.
Тогда я сказал, что в Ялте у меня умерла невеста.
Испугавшись, они отстали.