14
– Герман, я не могу найти щипцы для камина.
Мать сидела очень прямо, не касаясь спинки кресла и не сутулясь, хотя куталась в шерстяной платок. Этот платок, резкий ноябрьский ветер за окном и батареи, источавшие условное тепло, только и могли вызвать в памяти камин.
– Не переживай, я потом найду.
За последнее время ее лицо вытянулось и похудело. Сегодня снова приняла его за отца. Могло быть – и случалось, что Карл для нее становился кем-то незнакомым. Тогда мать хмурилась и требовательно спрашивала, что он делает здесь, зачем пришел, кто впустил его в дом и так далее.
– Ты не хочешь понять. Вещи сами по себе не пропадают, это руками взято. Она и взяла.
Новый опыт диалога выработался не сразу, но теперь Карлушка не спорил, а только соглашался со сказанным, хотя предусмотреть логику разговора было невозможно, да и ассоциации у матери были непредсказуемыми.
– «Она» – это кто?
– Ну как. – Лариса раздраженно нахмурилась. – Сколько раз я говорила: не надо брать людей с улицы! Горничная без рекомендаций, чего же ты хочешь. Она и взяла.
Мать кивнула на стенку.
В соседней комнате жила Нина – молодая женщина с мужем и ребенком, озлобленная и крикливая. Как выглядит горничная, Карл представлял по фильмам, и соседка не проходила по ряду параметров, не говоря уже о том, что работала на трикотажном комбинате и если знала, тоже из фильмов, как выглядит камин, то до щипцов ее фантазия не простиралась.
Откуда, о господи, в больной голове матери появились каминные щипцы?!
К своему стыду, Карл не сразу заметил перемены. Более того, если бы не звонок Анны Яновны: «Лорочка часто о мирном времени стала говорить, вы тоже заметили, да?», не обратил бы внимания еще дольше. Ведь на следующий день после той бессонной ночи, которую он просидел над черной папкой, они допоздна говорили об отце – а значит, об этом самом мирном времени.
Мать помнила старую притчу, но поправила Карла. Дом, уверенно заявила она. Построить дом, посадить дерево, родить ребенка. Змея? Да, верно; убить змею. Уверяла, что книга принадлежала ей и наверняка лежит где-то на хуторе. Ты читал, в детстве? И недоверчиво покачала головой. Не может быть; это очень старая книга. И не синий переплет, а коричневый; ты путаешь.
На вопрос, почему для отца так трудно было убить змею, Лариса ответила не сразу.
– Ты хочешь знать, а я вспоминать не хочу, – неохотно обронила после долгой паузы. – Только все равно забыть не могу: не получается. Давняя история…
Давняя история заключалась в том, что отец и его кузен долго ухаживали за одной девушкой, и девушка выбрала не отца. Карлушка с трудом удержался, чтобы не рассказать о новой родственнице, внучке того самого кузена, но вовремя сдержался, и не потому, что слишком много пришлось бы обрушить на мать – остановило ее лицо во время недолгого рассказа, внезапно сделавшееся жестким, отчужденным.
– Он всегда нравился женщинам, я знала. Так что? – Голос звучал надменно, а глаза смотрели беспомощно. – У него были романы, конечно, – раньше, до нашего знакомства, и та любовь тоже.
Мать не умела лгать ни в чем, поэтому любовь не отнесла к романам. Не всякая женщина была на такое способна.
– К счастью, между прочим, – продолжала говорить. – Это еще вопрос, удалось бы Герману снять своих «Хуторян», если бы… если бы он женился на ней.
Голос надломился, но по тону было ясно, что – нет, не удалось бы.
Мать, он знал из рассказов, печатала в киностудии на машинке, где они и познакомились. Когда-то давно отец сказал – в шутку или всерьез, Карлушка не понял, – что потому и обратил внимание на будущую жену, что она единственная из всех «пишбарышень» не стремилась в артистки. Это настолько поразило молодого режиссера, что он остановился посреди диктовки и вгляделся пристальней. «После этого мне ничего другого не оставалось, как жениться», – с улыбкой говорил отец.
– Вот эта змея и мучила его. – Мать снова говорила спокойно. – Да ты не подумай, что я о ней так говорю, вовсе нет! Он перед братом своим, перед Колей, вину чувствовал, что… Ну, как будто мешал ему. Они не только родственники были, но дружили с юности крепко, понимаешь?
Аяксы. Как долго он шел к этому слову.
– И боялся, что Коля подумает, будто бы он его невесту… жену его… все еще любит. Этот страх и был змеей, мучил его, жизнь отравлял. Старался не видеться с ними, а того не понимал, что счастливым людям до других и дела нет. Они-то, влюбленные и счастливые, обижались: куда ты, Герман, пропал? Отчего в гости не приходишь?
Помолчав, неожиданно улыбнулась.
– Я думаю, Коля все понимал. Понимал и вел себя как обычно, потому что брат есть брат. А папа… Герман тогда с головой погрузился в кино.
Верно, почти машинально заметил Карл: не «папа», а «Герман», ибо змею убивал именно Герман.
Убивал змею в себе. Вот почему это отняло столько сил и времени.
Этот разговор время от времени возобновлялся, хотя начался летом, когда пришло письмо от Ростика.
Не письмо – открытка с видом старинного замка, вложенная в конверт, но все равно письмо.
Сын жил в пионерском лагере. «Здесь все наши ребята, русские», – писал он. Осенью предстояла школа – там же, в Берлине, с тоской понял Карл, – но «школа тоже наша, советская, мы будем учить немецкий язык. В ГДР пионеры тоже есть, только галстуки у них синие. Сюда тетя Лиза приезжала, она сама водит машину, представляешь?». «Представляешь» Ростик от восторга написал без мягкого знака. От известия про Лизу у Карла стало теплее на душе. И лагерь, и новые товарищи – все было «нормально, пап», да и места на открытке не оставалось.
Мать отреагировала неожиданно:
– Скауты.
– Что? – не понял Карл.
– Скауты, говорю, – повторила она. – Синие галстуки. Здесь тоже скауты были, до войны; синие галстуки носили.
Продолжала, оживившись:
– У скаутов были свои клубы, и в нашем доме тоже.
– Здесь, вот в этом?
Лариса досадливо нахмурилась.
– О чем ты говоришь? Нет, конечно. В нашем доме. Разве я не показывала тебе папин дом? Моего отца, деда твоего покойного? Ну так покажу, это недалеко, рядом со стадионом. Когда мы с Германом поженились, он сдавал нам квартиру.
И добавила рассудительно:
– Лучше, чем у чужих людей снимать, согласись.
Что-то странное прозвучало в ее интонации. Чтобы сменить тему, Карл спросил:
– Оставить тебе письмо?
– Раньше ведь было не так, – Лариса не слушала. – Имущество и недвижимость передавались по наследству, как и следует быть. Вот и в завещании черным по белому…
Ростик писал шариковой ручкой. Синяя паста кое-где была смазана, строчки детского почерка сползали вниз, утыкаясь в край, но это написал Ростик, сын, росточек! Какое завещание, при чем тут?..
– …как это делается во всем цивилизованном мире. Первым делом – дом, вот как в той книжке: первый наказ – дом, потом все остальное. Твой дед это понимал. Ты со мной не согласен?
Черная папка лежала на столе, Карлу не хотелось ее убирать. Начал письмо сыну, стараясь не употреблять слово «нормально». Написал о первых яблоках. Потом их будет много, но эти первые выглядели в траве, как шляпки подосиновиков. Рука замерла над листком: он вспомнил, как готовился поехать с Ростиком на хутор, как… Закурил сигарету и продолжал, рассказав о командировке, о миниатюрном приемнике. «Хорошо, что ты написал. Бабушка очень обрадовалась, она тебе ответит».
Дошел до киоска, купил сразу несколько «заграничных» конвертов и вернулся домой. На всякий случай нашел телефон толстяка-невропатолога, чьи капли когда-то помогли матери, стараясь не думать, что того может не оказаться – дома или на белом свете. Неужели пятнадцать лет назад? Если меньше, то не намного.
Каждый день набирал один и тот же номер, он давно выучил его наизусть, но жена Присухи к телефону не подходила.
Балкона здесь не было. Карлушка курил у распахнутого окна и думал о сыне. Голубой конверт со словами MIT LUFTPOST/PAR AVION невольно увязывался с небом, по которому летел самолет, а сама открытка… Пионерский лагерь не мог находиться в замке с башенками, но почему-то казалось, что сын именно там, и тоже стоит у окна, разве что без сигареты. Или даже с сигаретой, допускал и такое. Мальчишкам не нравится курить – им нужно стоять с зажженной сигаретой и «мужественно» молчать – только так можно побороть накатывающую тошноту…
Мне так много нужно рассказать тебе, сын. О том, как я живу без тебя и как жду тебя. О том, почему все произошло так, а не иначе. Только тебе я мог бы рассказать, каким я был в твои двенадцать лет, хотя я не видел себя со стороны и не знаю, сумею ли. Поэтому я лучше расскажу тебе о моем отце – твоем деде, которого ты никогда не видел.
Показал бы он сыну старую фотографию из отцовской папки, где стоит девушка в летнем платье, с разлохмаченными волосами? Нет, вряд ли. Что не сбылось, то остается неизменным. Какое значение имеет, что девушка давно превратилась в старуху, что у нее взрослая внучка? Для меня – никакого: она навсегда осталась юной барышней, с которой отец долго прощался в письмах: «До свидания, любимая!». Нет, время черной папки для мальчика еще не наступило.
В окно была видна крыша сарая, недавно просмоленная. После дождя она блестела, как крышка рояля, и Карл знал, что блестящая лаковая крыша надолго останется в памяти ярким снимком, будто он увидел ее через глазок фотоаппарата или кинокамеры. Такое бывало раньше, словно включалось какое-то второе зрение. Новые картинки чередовались в памяти со старыми, хранящимися много лет: глубокий ребристый след шины на свежем снегу; плоский чужой портфель, скользящий по тротуару к его ногам; Настино застывшее лицо перед зеркалом и занесенный над бровью карандаш; осторожное движение отцовского ногтя по лезвию ножа; старушечья рука с чайником над плитой… Картинок было так много, что они накладывались одна на другую, заслоняли друг друга – можно было бы составить целый каталог, если суметь описать каждую, как делал это Присуха; зачем-то это было ему нужно?..
Сейчас, перелистывая «Сагу о Форсайтах», Карл поражался заметкам на карточках: Присухин Голсуорси отличался от того, которого помнил он сам. Но Присуха был ученым, а зачем такая картотека ему, Карлу Лункансу?
Внятного ответа не нашел, однако на следующий день заглянул все же в заводскую библиотеку. Молоденькая девушка за столиком всплеснула руками от радости: «Ой, да у нас их завались, хоть целый ящик берите – все равно в макулатуру не принимают!» – и проводила Карла в комнату со старыми каталогами.
Можно делать выписки из книг, например. Не ящик, конечно, но солидную стопку карточек он принес домой. Зачем-то начал было раскладывать на столе, как некогда бабка раскладывала пасьянс, однако вспомнил о телефоне и стал привычно крутить диск. Один гудок, второй, третий… Опять никого, тоже привычно подумал Карл, и в этот момент услышал торопливое: «Алло?».
Дверь открылась рывком, без бдительного вопроса «Кто там?», Карл едва успел отвести руку от звонка. В маленькой прихожей стояла невысокая женщина в темном тренировочном костюме, светлые волосы туго затянуты в хвостик на затылке.
– Простите, тут… Я собиралась уборкой заняться.
В кухонном проеме стояло ведро с торчавшей из него шваброй.
– Инга Антоновна? – начал он, но женщина поправила: «Инга», решительно отмахнувшись от «Антоновны».
Карлушка повторил сказанное по телефону и протянул конверт с карточками.
– И вы их сохранили?.. – недоверчиво спросила женщина.
Она бережно взяла тонкую стопку и держала обеими руками, словно боясь рассыпать.
– Хотите… хотите, я покажу вам картотеку?
Все карточки были аккуратными рядами уложены в две обувные коробки.
– Тут не все, конечно, – пояснила она, – я точно знаю, что было больше. Митя ничего не выбрасывал, даже старые черновики хранил. Здесь выписки по «Современной комедии», на английском.
Предложила кофе, и Карл не сумел отказаться.
Сидя за кухонным столом, он наблюдал за хозяйкой. Было ей – сколько, сорок пять, больше? Пятьдесят? Время пощадило женственную фигуру, как пощадило и не наложило морщины на живое лицо с живыми серыми глазами.
Поставив чашки, женщина медленно помешивала изогнутой ложечкой в джезве и тихонько дула на пенку. У нее были выразительные губы, полные и яркие без помады.
– Тесно, как в курятнике, – сказала Инга. – Как раз для меня: терпеть не могу готовить. А вы были Митиным студентом?
Узнав, что – нет, не был, однако жена писала диплом у Присухи, она кивнула. Сделала глоток кофе, тут же вскочила, захлопала дверцами шкафчиков и села опять, положив на стол пачку сигарет. Закурила и сказала виновато:
– Вот у меня вечно так – ни печенья, ни… вообще ничего. Митю я всегда ругала за это, а сама теперь… Курите?
После паузы она снова заговорила, и Карл не сразу догадался, что это монолог, монолог очень одинокого человека. В окно лилось заходящее солнце, и щедрый широкий луч беспощадно высветил волосы – не белокурые, как ему показалось вначале, а седые. Тот же свет явил тонкие морщинки у глаз и усталые веки. Солнце услужливо фотографировало, и портрет, Карлушка знал, останется в памяти надолго. Он слушал торопливый, неровный рассказ, но, не будучи посвящен в жизнь покойного доцента, понимал далеко не все, поэтому сказанное запомнилось обрывочно, кусками, словно разбавленными полосами яркого света и сигаретным дымом.
…мы так и жили: несколько бутербродов – и вроде как поужинали.
…переживала страшно, но не хотела, чтобы Митя знал.
…в библиотеке работала. Хочешь, говорю, я на вечернее поступлю? Буду к тебе на лекции ходить. А он: да упаси Бог, Инга!
…потому что мне хотелось нормальную семью, понимаете? Чтобы готовить по кулинарной книжке, я купила даже; и чтобы ребенка… А какой женщине не хочется?
…потом все полетело, после той истории с КГБ, все. Митя в вечернюю школу устроился, это для него каторга была.
…я по ночам ждала, что меня арестуют, его тоже, и мы потеряемся. Они ведь по ночам все больше…
…потом управдом говорит: имущество забирайте, гражданочка, а то я квартиру опечатывать должен. А там имущества – картотека да рукопись, я уговорила подождать, чтобы книжки взять. Говорю с ним, а сама реву, тушь течет…
Карл осторожно спросил:
– Его… мужа вашего тогда… – как закончить, он не знал.
Инга погасила сигарету.
– Нет, не арестовали. Наверняка перетрясли квартиру, мы тогда уже не жили вместе. Сейчас подумать, из-за какой ерунды… Сама я виновата. Фыркнула, ножкой топнула: вот какая я гордая! Не гордая – глупая была. Потом все время казалось, что, если бы не развелись мы тогда, то и не было бы ничего. Так всегда, наверное, а в то время… Митю выкинули из университета, потому что он дал мне машинку, а я одолжила ее одной приятельнице. Так и не знаю толком, что на ней печатали.
Женщина усмехнулась.
– Это такая нелепость, такая чушь, вся эта возня! Понимаете, у него… у Мити коврик из-под ног выдернули, даже в научную библиотеку больше ходить не мог. Он шутил: пишу, говорил, наедине с Голсуорси. Только пил много. Как чувствовал: принес мне один экземпляр, беловой. Держи, говорит, у себя. Мало ли… А что «мало ли», не сказал. Да он и сам не знал.
Помолчала.
– Я держала рукопись на работе, в библиотеке. Ну, чтобы читать спокойно, днем-то нет никого, несколько пенсионеров сидят по углам. Не в столе держала, а в кладовке со старыми журналами, они давно списаны были.
– А потом, – она горько улыбнулась, – я часто думала: на что им сдался этот Голсуорси? Да Митя с тем же успехом мог бы Толстым заниматься! Это далеко отсюда, далеко от нашего времени! Может, они так шутили, им просто скучно было, как вы думаете?
К счастью, ответа она не ждала, монолог продолжался.
– Митя остался неприкаянным, ведь для него Форсайты эти были всем, понимаете? Да он женат был не на мне – на своих Форсайтах! И никто больше не был ему нужен. Это меня и разозлило, я… взбрыкнула. И когда поняла, ну, про Форсайтов, то кулинарную книгу подарила кому-то, она совсем новая была. Тогда мы и развелись. Пойдемте, я вам рукопись покажу, – закончила она безо всякого перехода.
Домой он возвращался в темноте. Медленно шел по улице и вспоминал сегодняшний вечер, словно перебирал карточки с краткими пометками.
Дымящийся кофе, и как она дула на пенку.
Коробки от ботинок, в которых плотно стоят карточки, карточки, карточки; «тут не все, конечно».
Швабра, криво торчащая из ведра.
Сигаретный дым, а сквозь него – солнце, и все становится похоже на передержанный снимок.
Толстая пачка машинописи. «В книге, – говорит Инга, – страниц будет втрое меньше, Митя просил печатать в два интервала, чтобы вносить исправления. Это если книга будет».
«Коврик из-под ног».
Шутка (или разминка) грозного Комитета, которую все остальные приняли всерьез. Например, университет.
Как она гордо сказала: «Не треп для учебника, а глубокий анализ текста, без поправок на нашу реальность».
Горькая улыбка: «Он был романтиком».
Как она что-то постоянно вертела в руках: то ложку, то карандаш, то сигарету. Короткие ногти без лака, крупные костяшки пальцев.
Диван у стены, покрытый пледом, торшер и низенький столик. Книги на полке. Стопки книг на полу, на обоих подоконниках – ее или Присухины? На стенке гравюра: башня с петушком в Старом Городе.
Вопрос, который она не решалась задать; уже в дверях спросила: «Митя… долго мучился?». Карл ответил уверенно и твердо, хотя никакой уверенности не чувствовал: «Нет; сразу».
Поверила ли?
Как перекрестилась, что-то прошептав.
Он уже подходил к дому и вспомнил почему-то, как возвращался от машинистки с перепечатанной рукописью отцовского сценария и как с того вечера возненавидел слово «добротный».
На столе рядами лежали карточки, как раньше лежали Присухины, только эти были чистые, не исписанные. Списанные, но не исписанные, хмыкнул задумчиво.
За окном горели уличные фонари, слышались голоса. Не зажигая света, он смотрел на стол, и ровные светлые прямоугольники были похожи на освещенные окна, пустые и голые, словно новые жильцы еще не вселились, а только зашли посмотреть, где им предстоит жить.
Карл не знал, каково это – ждать ареста.
Тогда, в сороковом году, отец с матерью тоже не ждали ареста, да и не было арестом то, что произошло: приказ – ссылка – эшелон – отправка. Карлушка ничего не запомнил, кроме трясущегося пола под ногами. Пол дрожал, и это было весело. Для него ссылки не было – был переезд, они теперь будут жить в другом месте. Дети быстро привыкают к переменам: они воспринимаются как приключения. Как и через год, в свои пять с небольшим лет, он плохо представлял себе войну, мысленно видя только храбрых всадников с копьями и в развевающихся плащах.
Теперь ему почти сорок два, но много ли он знает о КГБ, за исключением нескольких мнимо опасных анекдотов, которые знают все? Между тем КГБ существует и функционирует, однако преследует не столько иностранных шпионов, сколько диссидентов, поэтов, непричастных людей вроде Присухи, а также… пишущие машинки.
…за которыми сидят другие люди, другие машинистки. Красивая Таисия Николаевна тоже могла бы перепечатывать самиздат – например, Солженицына; почему нет? Она охотно берет – или брала – на дом халтуру.
Инга. Странное знакомство, еще один абсурд. Ее короткий рассказ – сага доцента Присухи. История вытеснения из жизни человека, который не родил ребенка, но посадил свое дерево – оставил рукопись.
Глубоко внутри щемил и царапал душу крохотный фрагмент из жизни женщины, которая мечтала стряпать по книжке, родить ребенка, но осталась одинокой хранительницей рукописи.
…которая станет ли книгой? И если станет, то когда?