Книга: Свет в окне
Назад: 2
Дальше: 4

3

Можно не пойти на день рождения (Ольга и не помнила, когда ходила к тете Даше на день рождения), но похороны пропустить нельзя. Олег долго не понимал, кто кому кем приходится, она терпеливо растолковывала, хотя что тут непонятного? Умерла тетя Даша, вторая жена дяди Моти.
– Постой; дядя Мотя – кто это?
– Младший брат бабушки. Бабушки и тети Тони, понимаешь?
– Странное имя какое. Полное как, Матвей?
– Нет; Автоном.
– Это… в честь республики?
– При чем тут республика? Крестили его так, вот и все.
Понял или нет, но кивнул:
– Мне там надо быть?
Черняки были знакомы только с бабушкой и крестной. Кладбище – не самое подходящее место для расшаркиваний.
– У тебя статья, вот и пиши спокойно. Я сама.

 

Давным-давно квартира дяди Моти была убежищем, где они с матерью и маленьким Лешкой пересиживали – пережидали запои Сержанта. Тетя Даша кормила их ужином, всегда извиняясь: «Я гостей не ждала, у нас по-простому», словно они каждый день пировали и ели что-то особенное. Она давала Ленечке что-нибудь сладкое, держала его на коленях, и только сейчас, идя на кладбище, Ольга поняла, как Даша тосковала о малыше: этот брак был бездетным, да в их годы он и не мог быть иным.
С ними жила Дашина дочка от первого брака, круглолицая Люся с толстой косой, Олькина ровесница. Пока тетя Даша тетешкала Ленечку, а мать жаловалась на Сержанта («Вовка куролесит, сил моих нет»), Олька с Люсей обменивались стандартными фразами. «Мы это уже проходили, а вы проходили?» – «Мы еще в прошлом году проходили». Врала, конечно, Люся, да и читала какую-то дрянь: «Васек Трубачев и его товарищи», зато у Ольки никогда не будет такой косы.
Да-да-да, скажи еще, что вы «Анну Каренину» проходили, хотя вообще-то Люся была не противная.
Они с матерью там бывали не раз и не два, дядя Мотя предлагал им оставаться на ночь, но мать отказывалась, а на обратном пути на него же за что-то сердилась.

 

Теперь он стоял у могилы, сестры – бабушка и тетя Тоня – с обеих сторон поддерживали его под руки. Какие они разные! Крестная, как всегда, королева: стройная, со строго сжатыми губами, на голове кружевная черная накидка, вроде мантильи на старинных картинах. Бабушка – тоже прямая, но ниже ростом; простой черный платок на голове, старое пальто.
Снег, черные деревья, панихида.
Почти двадцать пять лет назад, когда хоронили прабабку, маленькая Лелька стояла среди детей, а крестная громко плакала. Максимыча, прадеда, уже не было; запомнилось, что его надгробие было тогда высоким, а сейчас оба выглядели низенькими и одинаковыми, как близнецы: время сравняло.
Она подошла к дяде Моте, обняла, потерлась о знакомую бородку; сказать ничего не сумела. Старик тихонько кивнул. Народу почти не было, только свои да какая-то заплаканная молодая женщина с требовательным лицом под руку с мужчиной. Черная капроновая косынка, следы туши на круглом лице.
– Люся?
Ольга протянула к ней руку, но Люся снова заплакала, повернулась к спутнику; тот уже протягивал платок, на руке обручальное кольцо: муж.
Крестная с бабушкой обходят могилы, тихонько прощаются. Прости, мама… Прости, папа… «Прощай» сказано много лет назад, теперь говорят: прости. Дядя Мотя стоит не двигаясь. С дерева упал снег – на голову, на щеку, на белую бородку. «Пойдем, брат, – тетя Тоня взяла его под руку, бабушка шла следом, – Дашу помянем, Царствие ей Небесное. Леленька, мы тебя ждем».
Ольга помедлила несколько секунд. Все могилы занесены снегом. Свежая, Дашина, выпадает из этого белого безмолвия: высокая, с венком и цветами. Кругом натоптано, ветки хвои вдавлены в снег.
Поминки устраивали в кафе – так оказалось удобней. Появились еще несколько человек, виновато говорили, что никак с работы было не уйти. Началось застолье – вначале скорбное, тихое, потом более оживленное, подогретое водкой после февральского ветра. Вскочила и выбежала Люся, с платком у рта. «Она в положении», – понизив голос, объяснила крестная, испытующе глянув на Ольгу.
Пора было уходить.
– Бабуся, я провожу тебя.
Бабушка покачала головой:
– Меня брат проводит.
Идя к выходу, Олька сообразила, что не видела матери. Не пришла? Не знала?..

 

«Меня брат проводит».
А мой брат? Он тоже не пришел.
Они с Лешкой виделись нечасто. Брат звонил на работу, всегда неожиданно, они встречались в кафе, болтали, потом Лешка исчезал до следующего звонка. Что-то он делал: пробовал рисовать, лепил, но работы свои никогда не показывал. Говорил, что хочет играть на гитаре. Нигде не учился, да и кончил ли школу? Кривил губы, хмурился: «Не верю я в эту систему». Ольга терялась. А кто верит? Спохватывалась: «Лень, какая система?». Несла что-то про необходимость образования, про вечные ценности – и сама маялась от неловкости: не то говорю, не то; банально. Ленечка хмыкал: «вечные ценности» тоже каким-то образом оказывались частью неведомой «системы». Допивал кофе, поворачивался к стойке: «Давай еще возьмем. С бальзамом, а?».
Он рассказывал, как ездил к бабушке Доре в Кременчуг, прожил там почти год; вернулся к матери. Кривил рот: «Не люблю, когда мне мозги компостируют: учеба, работа…». Приносили кофе и две тяжеленькие рюмки с вязкой, похожей цветом на йод жидкостью. Олька терпеть не могла бальзам. Утеха приезжих, деготь с горелым запахом; что брат в нем находит?
Пухлый малыш превратился в высокого двадцатилетнего парня. Очень смуглый – в мать – он был похож на майн-ридовского индейца, с этими волосами до плеч. От Сержанта (Лешка называл его «батей») ему достался крупный нос и низкий лоб; рот остался чуть припухшим, как у ребенка. Он втягивал в себя темно-коричневую густую жижу. «Ты будешь?» – и с готовностью тянулся к ее рюмке.
Страшно было подумать, что не только лицо, но и вот это – от Сержанта.
Они редко говорили о матери. Случалось, что говорил он один, когда «сильно доставала».
Не пришел на похороны – не знал, не смог? Что-то случилось? Связь у них была односторонняя, а значит, ненадежная: все равно что никакой.
Дорогу пересекал длинный дядька в заляпанном ватнике, нес на плече стремянку. Мысли о квартире, отодвинутые на время похорон, вернулись, а вместе с ними – ремонт.
Завтра, завтра же надо позвонить крестной.

 

Хорошо проводили Дашу, Царствие ей Небесное. Брат молодец: всех позвал, угостил, дочка ни до чего не касалась. Конечно, правильнее было бы дома собраться, да у кого голова болит об этом? Прошло то время, когда все события, радостные и скорбные, собирали всю семью у них дома, когда и готовила, и накрывала она, Тоня. Как Федя ушел, так и все ушло, будто с собой забрал. Их столовая, некогда бывшая столовой и гостиной, но ничем больше, мало-помалу превратилась в обыкновенную комнату, разве что круглый стол в центре остался.
Могла бы, конечно, Люся постараться, единственная Дашина дочка, а то пришла на все готовое, даже фотографию матери не догадалась принести. Если б она, Тоня, не захватила из дому, конфуз бы вышел.
Сколько раз она это видела – наполненная рюмка, сверху ломтик хлеба, рядом фотокарточка. Уходят, уходят… И мы уйдем.
За братом надо будет присмотреть: вдовец – что сирота, хоть и седой совсем. Завтра позову обедать, а то ведь без горячего жил, пока Даша в больнице лежала.
Темнело. На улице было безветренно и почти уютно от светящихся витрин. Тоня дошла до аптеки, где работал знакомый провизор, и решительно толкнула дверь. Мало ли, вдруг что-то дефицитное выбросили?

 

Лариса выходила и столкнулась с ней в дверях; не остановиться было нельзя.
Только бы не расспрашивала. Говорить о сыне не было ни сил, ни желания. Никому не расскажешь, не объяснишь, ни на кого такое не взвалишь: неси сама.
Тоня, напротив, была рада встрече, поэтому пришлось выслушать печально короткую историю болезни и смерти незнакомой женщины, Тониной родственницы.
– Ну как же, – горячилась Тоня, – жена моего брата, он тебе еще скамейку на кладбище сделал! Вот его жену, Дашу, сегодня схоронили.
– Конечно, помню. Спасибо ему: стоит скамейка, так брату и передай. Горе, какое горе; он один теперь остался?
Дверь часто открывалась, люди входили и, главное, выходили, но пришлось, чтобы избежать рассказа о своих делах, дослушать историю Мотиного болезненного развода («четверо детей осталось, брат всех вырастил, на ноги поставил») и второго брака («десять лет прожили душа в душу»), и после финальных слов «Царствие ей Небесное» последовал вопрос:
– А твои как? Внук-то совсем большой уже?
Только одна возможность была уклониться от ответа: задать встречный вопрос.
– В пятый класс ходит, а для меня все равно малыш.
И торопливо продолжила:
– Твой вроде школу в этом году кончает?
Надежный прием помог. Тоня расцвела, заговорила о внуке-первенце, да так увлеченно заговорила, что забыла начисто как о знакомом провизоре, так и о дефиците, за которым, собственно, в аптеку и зашла.
– Не говори: шестнадцать лет уже! Кавалер, – хохотнула, забыв на минуту о похоронах, – того и гляди, за барышнями ухаживать начнет. А что ты думаешь? – возмутилась, словно Лариса не поверила. – Еще как будет! И по телефону ему звонят, и по вечерам пропадает где-то…
Стало можно выдохнуть накопившееся напряжение. С любимого внука Тоня плавно соскользнула на невестку, которую всем сердцем ненавидела, затем – по аналогии – на зятя. Время от времени Лариса роняла что-то малозначащее, кивала или, наоборот, качала сочувственно головой на невесткины происки. Невестка, конечно, с гонором, однако не оставила твоего сына, не увезла внука, чего еще нужно-то?..
– Я вот за ними занимал, – послышался мужской голос за Ларисиной спиной.
Узнав, что та не стоит в очереди, мужчина нахмурился: «Нашли место языками чесать…». Кто-то Ларису толкнул, и обе женщины, не сговариваясь, пошли к выходу. Тонин монолог был прерван, они обнялись («Ты звони, звони!»), и Лариса поспешила домой.

 

Карлушка сообщил о разводе несколько дней назад. Новости Ларису оглушили, но нельзя было ни бросаться на него с расспросами, ни хвататься за голову, ни даже задавать ненужные вопросы. Когда говорил о новом Настином замужестве, голос у него звучал ровно, разве что с некоторым удивлением. Лариса давно подозревала, что за внешним их благополучием стоит отчужденность, отсюда и шло его спокойствие, с долей – если она правильно услышала – облегчения.
Но так говорил Карлушка о бывшей жене, которую ему не больно было называть по имени, как мы называем все вокруг: улица, магазин, снег, Настя.
Обогнав Ларису, мимо прошел молодой парень без шапки, с волосами до плеч и в развевающемся полосатом шарфе. Вспомнилась странная просьба сына: «Свяжи мне длинный шарф». Просьба удивила, но только вначале, пока не последовала новая: посмотреть квартиру. Звонили по объявлению; от центра далеко, но трамвайная остановка рядом с домом, да и автобус туда идет. Они будут дома только до семи, после работы он не успевает; хорошо тебе, ты на пенсии.
Все это Карлушка перечислял, записывая адрес и телефон хозяев, и тогда Лариса заподозрила, что сын нарочно придумывает, чем ей занять свое время. Иными словами, игра. Правила обоим известны, что-то вроде «черное и белое не берите, “да” и “нет” не говорите», только посложнее, зато оба знают, чего не нужно касаться.
– Ты найдешь, мама, там школа рядом.
Карл очень долго и старательно складывал бумажку, но мать не подала виду, что заметила паузу и старательность.
Школа. Ростик.
Мальчик будет жить – живет! – в другом городе, встретятся они только летом.
Прощаясь, спросила:
– Тебе шарф-то вязать? А то зима кончается.
Таковы правила игры.

 

На следующий день после встречи с Тоней она поехала смотреть квартиру. Трамвай ушел из-под носу, зато на автобусной остановке толпился народ. Большой яркий «Икарус» цвета яичного желтка подкатил и распахнул двери. Поставив сумку на сиденье, Лариса обыскала весь кошелек, но ни одного талона не было. Люди спешили занять места; те, кто сел, отворачивались к окну или шуршали газетой, избегая смотреть на ее нерешительно вытянутую руку с пятаком: «Простите, у вас не найдется лишнего талончика?..».
Никто не слышал, не видел; ни у кого не нашлось.
Сидящий у окна мужчина привстал, дотянулся до компостера, потом повернулся к ней:
– Держите.
Лариса совала ему пятак, но мужчина улыбнулся и покачал головой:
– Вы лучше сядьте, он сейчас поворачивать будет.
В чем она тут же убедилась, не успев ухватиться за поручень и почти упав на талонного благодетеля. Теперь, наоборот, пассажиры с любопытством смотрели на обоих.
Села, наконец, бормоча слова благодарности.
– О чем вы говорите, – отмахнулся мужчина, – в следующий раз у меня не будет талона, вот и сочтемся.
Следующего раза не будет, хотела сказать ему, но не сказала, просто сунула незаметно пятак в карман.
Сосед вынул из портфеля пачку библиотечных карточек и начал их медленно перебирать. Потом отвлекся, посмотрел в окно; вернулся к карточкам, выдернул одну из «колоды» и что-то на ней записал.
Ларисе показалось вдруг, что она потеряла Карлушкину записку. Пошарила в сумке, в кармане; нет. Водитель не объявлял остановки. За окном тянулись корпуса какого-то завода и высоковольтные башни с проводами. В нарастающей панике Лариса продолжала копаться в сумке.
Сосед взглянул вопросительно.
– Адрес не могу найти, – призналась Лариса.
– А где выходить, знаете?
– Остановка «Школа», там школа рядом.
– Через две; я тоже там выхожу.
Он перетянул карточки аптечной резинкой, сунул пачку в портфель и хлюпнул замком. В проходе придержал Ларису за локоть, когда автобус резко затормозил, как-то ухитрился выйти первым и подал ей руку. Женщина на переднем сиденье неодобрительно покачала головой.
Кошелек, вспомнила на улице Лариса. Действительно, там и лежала записка, о чем она забыла в поисках талона.
– Нашли? – Человек не уходил.
– Да-да, спасибо вам!
Поколебалась, не спросить ли, где находится Первая Длинная улица (она никогда такого названия не слышала), но не решилась. Попрощалась и направилась к газетному киоску.
Милая какая, подумал Дмитрий Иванович, хотя что именно милого было в нечаянной попутчице, тем более бестолковой, он не смог бы сформулировать. Похоже, в этом районе она впервые. Между тем шпаны здесь хватает, искать в темноте какой-то адрес небезопасно. Догнать? – Неправильно поймет; да и времени до урока двадцать минут. Он видел, как женщина отошла от киоска и направилась уверенной походкой через улицу. Ну, бог в помощь. «Действительно, почему милая?» – подумал раздраженно, заходя в школу.
Здесь, вопреки обыкновению, было тихо и пусто. Присуха недоуменно глянул на часы и пожал плечами.
Недоумение его разъяснилось в учительской: двадцать второе февраля, вряд ли кто-то придет.
– Так ведь праздник только завтра!
– Вы же знаете наш контингент, Дмитрий Иванович. Молодые рабочие, бывшие военнослужащие, – голос директора звучал почти укоризненно.
Математичка добавила, застегивая пальто: «И вот такое каждый год. Чего же вы хотите?».
Я хочу, чтобы прекратился бардак, злобно подумал Присуха. Заглянув на всякий случай в класс, он хмуро поздоровался со скучающей молодой беременной женщиной, сказал, что урока не будет, и вышел на улицу, раздосадованный донельзя.
Где-то на почти законном основании празднует завтрашний праздник рабочая молодежь, «наш контингент», и чья-то молоденькая беременная жена с облегчением отправилась домой. Милая женщина из автобуса нашла нужный адрес и пьет сейчас в гостях чай с пирожными. Только доцент Присуха, бывший старший преподаватель университета, ждет автобус на февральском ветру, чтобы скорее вернуться к работе, которая никому не понадобится.
Ее никто даже не прочитает.
Ни коллега, ни студент, ни аспирант – никто.
Никто не увидит кипу перепечатанных страниц, переложенную рукописными листками.
Дмитрий Иванович понял это десять лет назад, ясным майским днем, в кабинете следователя КГБ с какой-то простой фамилией, которую с облегчением забыл. Понял, жил с этим пониманием – и продолжал шлифовать и оттачивать уже написанное, продолжал вопреки отлучению от университета: зачем-то это было нужно.
И нужно было в бессмысленный вечер стоять в ожидании автобуса, рядом со сломанной скамейкой, чтобы властно пришла трезвая и четкая мысль: бросить. Потому что, если бы завтра – или полгода, или пять лет назад – твоя монография сгорела, то ничего бы не изменилось. Один раздел не закончен? Ну и что – ты не Голсуорси, тебе конец главы писать не обязательно. Ибо научный труд, не увидевший света, – все равно что умерший в утробе ребенок: будущая мать любовно вышивает ему чепчик, не подозревая, что матерью она так и не станет.
Вышиванье, Митенька, согласился друг, вышиванье; брось. Работа закончена.
Так что же дальше?
Автобус несся в темноте, проскакивая пустые остановки. Присуха сидел с портфелем на коленях, глядя прямо перед собой, на табличку «НЕ ПРИСЛОНЯТЬСЯ».
Вопрос никому не предназначался, тем более что Дмитрий Иванович знал ответ. В отличие от Сомса и его автора жил он не в Англии, а потому не мог просто взять и издать написанную книгу. Независимых издателей не существует, а войти с улицы в научное издательство означает попасть в городские сумасшедшие. Кроме того, научное издательство непременно пристегнуто к какому-то мозговому центру, будь то академия наук или вуз, и, чтобы опубликовать научную работу, необходимо тоже быть пристегнутым, как он сам некогда был пристегнут к университету. Вот тогда-то – Инга была права – тогда-то и нужно было шевелиться: выбрать одну главу, сократить, сервировать под статью – и появилась бы она в очередном сборнике научных трудов. Так нет же, английскую машинку загорелось купить, с этого все и завертелось.
Дома, вопреки обыкновению, Дмитрий Иванович не сел за письменный стол, а подошел с папиросой к окну.
С третьего этажа был виден черный тротуар, голые костлявые деревья, пустой и темный магазин одежды с манекенами в тускло освещенных витринах. Две женщины шли, оживленно разговаривая. Одна вела за руку ребенка в мешковатом, как у космонавта, комбинезоне. Задрав голову, ребенок смотрел, как показалось Присухе, прямо на его окно. Дмитрий Иванович помахал ему рукой с зажатой папиросой, усмехнулся и отошел от окна.
Чего ребенку смотреть на старого дурака, в шестьдесят лет «обдумывающего житье»? Ну, не шестьдесят – пятьдесят девять скоро; все равно не мальчик.
Если бы Патриарх был жив, он дал бы дельный совет. В любом случае, университет исключается; академия наук, со всеми заседающими дундуками, тоже. Что в остатке?
А если?.. Папироса замерла в руке.
Может быть, периферия? В республике было два пединститута – один ближе к столице, другой дальше; Дмитрий Иванович так для себя их и обозначал: ближний и дальний.
Какой-то шанс есть, подкрепленный ученой степенью и подкошенный десятью годами репетиторства и вечерней школы, сиречь безделья. И все же, и все же…
Бессмысленная ярость и досада растворились. Мысль заработала в другом направлении. В памяти начали всплывать имена однокурсников, и на последней папиросе пришло самое дерзкое озарение: alma mater. Что, если?..
Но первым делом нужно было дополнить главу «“Great Forsyte” – соль земли», там буквально два-три абзаца. Дмитрий Иванович включил настольную лампу.
Дитя может еще родиться на свет.
Назад: 2
Дальше: 4