Книга: Свет в окне
Назад: 26
Дальше: Интерлюдия Ночь длиною в пятнадцать лет

27

Выбегая из парадного, Олька вдруг остановилась перед самой дверью и подняла глаза на доску, хотя обещала себе туда больше не смотреть. Впрочем, смотри не смотри, все фамилии давно выучены наизусть, как «Буря мглою небо кроет…», однако сейчас замерла, пораженная собственной недогадливостью. Почему она решила, что Стейнхернгляссер – мужчина, которому она придумала жену Аделаиду и любовницу Мими? А вдруг это была женщина, по фамилии-то непонятно?
Фамилия Стейнхернгляссер переливалась и звенела, как хрустальная подвеска на люстре. Как могли звать женщину с такой фамилией? Уж не Клавой и не Дусей, это точно.
Эмма. Или Кристина. Розалинда? Нет, слишком длинно для такой фамилии. Гертруда? Сразу представилась статная фигура, затянутая в корсет, вот она прошуршала юбками к себе на пятый этаж и с порога начинает ругать горничную. Не годится; не достойна Гертруда такой чудесной фамилии.
Тогда, может быть, тихая Герта Стейнхернгляссер? Правильно: Герта. На ней светлое платье с высоким кружевным воротником, а на груди медальон. Захотелось сделать ей пышные волосы пепельного цвета, но тут Олька засомневалась: она ни у кого не видела пепельных волос и подозревала, что такой цвет выдумали писатели, которые не курят. Пепел грязно-серого цвета, и сразу представляются окурки; очень надо. Может, у неаккуратных стариков пепельные волосы, это пожалуйста, но при чем тут Герта Стейнхернгляссер, хрупкая изящная блондинка с высокой прической (или шатенка? – нет, пусть остается блондинкой, как Ирка Соколова, только черты лица, конечно, не Иркины, Ирка на мопса похожа), а лицо… как у новой «англичанки», например, с такой же ямочкой на щеке. Только Герта приветливая и всегда улыбается, когда встречает на лестнице соседей. Она сирота; родители умерли, но сначала разорились, и поэтому Герта дает уроки м-м-м… немецкого языка. И французского, который тоже знает в совершенстве.
Стоя на троллейбусной остановке, Олька представляла, как Герта Стейнхернгляссер ведет урок. Ямочка на щеке подсказала, что фрейлейн Стейнхернгляссер английский язык тоже знает и как раз сейчас читает с двоечником-гимназистом текст про Майкла и Стива.
Из-за угла медленно вывернул троллейбус. Нет, конечно; они совсем другое читают, тогда нашего учебника и в помине не было. Отрывок из «Давида Копперфильда», например, если гимназист умный. Только зачем ему уроки, если он умный?
Остальное додумала в троллейбусе. У Герты Стейнхернгляссер был дядя, но жил он не здесь, а в другом месте – например, на взморье. Или в Старом Городе, в мрачном замшелом особняке с мраморной лестницей и молоточком на двери. Он сердит на племянницу, потому что нашел для нее выгодную партию, однако та наотрез отказалась выходить замуж по расчету.
Первым уроком был английский. Олька мысленно переодела новую «англичанку» в Гертин наряд; получилось неплохо. Дядя из мрачного дома, правда, как-то не вязался с этой уверенной девушкой, и вообще она не была похожа на сироту. Нет, молчаливый романтический Гортынский вряд ли обратил бы на нее внимание, а вот в мадемуазель Стейнхернгляссер он влюбился с первого взгляда. Только Гортынский робок: он бледнеет, опускает глаза, но не может признаться в своем чувстве. Гортынский часто выходит на балкон и, с тоской глядя на окна любимой, твердо решает завтра же объясниться. Зайти, например, вечером за солью или за спичками…
От терзаний застенчивого влюбленного Ольку отвлекал учебник. Lesson 27, а строчкой ниже тема: Our Family. «Англичанка» дала творческое задание: рассказать о своей семье по образцу в учебнике, и теперь Олька в который раз пялилась в картинку, где была изображена Our Family. Улыбающаяся мать в фартуке расставляет тарелки на столе, отец сидит на диване с развернутой газетой (точь-в-точь как Томка говорила: «живот да ноги»), в кресле горбится над вязаньем старушка в очках, за письменным столом – мальчик в полной школьной форме над раскрытой тетрадью, а на ковре играет с кубиками девочка, бант в волосах.
«Англичанка» поднимала ребят с места одного за другим, выслушивала и задавала по два-три вопроса. Олька напряженно сочиняла для себя семью. Она не знала, как по-английски «машинистка», и сделала мать учительницей, как у лондонских Майкла и Стива, и теперь лихорадочно придумывала занятие для «отца». Проще всего было с братом: как зовут, сколько лет и что в детский сад ходит, но с «отцом» был полный завал. Если… если только не позаимствовать специальность у Гортынского и не сделать его… нет, не золотоискателем, конечно; архитектором, вот. Как по-английски «архитектор»? Наверно, приблизительно так и будет, только с артиклем. А про бабушку не надо.
Она поразилась легкости и простоте решения, тем более что как отец, так и Гортынский были фигурами неизвестными – все равно, что придуманными. Вспомнила, что прежний Стейнхернгляссер был в экспедиции, и чуть было не отправила «отца» в дальние страны, но «англичанка» уже нацелилась на Томку, и переигрывать было некогда.
– Tell us about your family, Ivanova.
Иванова вышла из-за парты и, не глядя в учебник, сообщила о родителях и братишке, о квартире, где все они дружно живут, слушают радио и смотрят телевизор.
Анастасия Сергеевна кивнула и задала вопрос:
– What does your mother teach?
– She teach… she teaches music, – ответила Иванова.
– Good, – одобрила «англичанка». – And how many rooms are there in your flat?
– There are three rooms in our flat, – с готовностью сказала Олька.

 

Ну, кажется, все усвоили эту конструкцию. Настя была собой довольна. Она успела заметить, что большинство восьмиклассников, кстати, живет в очень приличных условиях. Этих Ивановых, например, четверо в трехкомнатной квартире. Восемью четыре – тридцать два; получается, что каждая комната по десять с лишним метров, а то и больше…
Учительница отошла, и Томка зашептала:
– Ну ты даешь! С каких пор у вас?..
– Посчитай: комната – раз, кухня – два, прихожая – три, – снисходительно пояснила Олька. – Сегодня хор; идешь?
Томка радостно помотала головой. Все ясно: наверняка собралась с Гошей в кино. Дуэт вместо хора.

 

Спевка проходила во Дворце пионеров, в Старом Городе. По пути Олька развлекалась тем, что представила мать за пианино вместо пишущей машинки: и здесь и там клавиши. Открывает крышку, ногу заносит над педалью – и понеслась: терция – доминанта – терция!
Или не ходить на хор? Сейчас повернуть направо, потом спуститься по улочке вниз, на Московскую, один квартал налево – и бабушкин дом. Такой родной, что любое новшество сразу бросается в глаза, как недавно покрашенная дверь парадного. Дом безо всяких зеркал в коридоре, без досок с красивыми загадочными фамилиями. Правда, надписей в парадном хватает, но никаких фамилий среди них нет и не было, одни ругательства. Олька впервые начала их замечать, когда научилась читать. Каждый раз, когда они с Максимычем проходили коридором, он говорил: «Не читай это паскудство». Бабушка Матрена не говорила ничего, просто дергала ее за руку. Олька и не собиралась читать, но так уж у нее глаза устроены, что «это паскудство» давно прочитано.
Нет, сегодня хор пропускать рискованно: вдруг матери попадется Лилька – она тоже ходит на спевки, – а Лилька врать не умеет. Еще спросит, чего доброго: «Оля заболела, да?». И понеслась…
Хор готовился к республиканскому конкурсу народной песни. Сегодня завели особенно унылую: «Со вьюном я хожу». Хормейстер Дана Марисовна запела сама:
Со вьюном я хожу-у,
С золотым я хожу-у,
Я не знаю, куда вьюн положить…

Олька развлекалась тем, что пыталась отгадать: что такое вьюн и как он выглядит? Вспомнилась картина «Дама с горностаем» – вьюн мог быть похож на такого зверька. Однако следующий куплет сбивал с толку:
Положу я вьюн,
Положу я вьюн,
Положу я вьюн на правое плечо…

Почему «вьюн», а не «вьюна»? Он что, дохлый?
Дана Марисовна продолжала выводить тонким голосом, как она кладет непонятный вьюн то на одно, то на другое плечо, и стало очень жалко шустрого горностайчика, хотя раньше, рассматривая открытку, Олька всегда боялась, что непоседливый зверек выпрыгнет из рук дамы и расцарапает ей когтями шею.
– Не слышу! Второй голос, девочка с челкой! Что ты там, ворон считаешь? Еще раз, третий куплет.
Девочка с челкой покраснела до испарины. Сверхъестественный талант Даны Марисовны расслышать в хоре, кто поет, а кто делает вид, вызывал у ребят благоговейную оторопь. Ну ладно бы первые два ряда; так ведь каждого слышит, в каком ряду ни стой!
Положу я вью-ун…

Есть такой цветок – вьюнок. Большой вьюнок – это, наверное, вьюн. А может, вьюн – это букет? Странно, что больше ничего не происходит. Девушка ходит с неизвестным этим вьюном, не зная, куда его приткнуть. Народные песни, как объясняла Дана Марисовна, люди слагали в старые времена и пели их в деревне во время работы, чтобы скрасить непосильный труд от рассвета до заката. Заодно вспомнился Некрасов – усталые крестьянки с серпами, «доля ты русская, долюшка женская», и как среди измученных жниц затесалась девушка, ломающая голову, куда ей положить какой-то вьюн…
– Иванова, в чем дело?
Девочка с челкой злорадно посмотрела на Ольку.
– Я тебя спрашиваю, да-да! Почему ты вдруг первым голосом поешь?
Потому что я тупица, Дана Марисовна. Вот у Сержанта можете спросить. Никакую вашу терцию от доминанты не отличу.
– Тебе что-то непонятно? – повторила хормейстер.
Олька решилась:
– А… что такое «вьюн»?
За ее спиной кто-то с готовностью хихикнул. Дана Марисовна гневно посмотрела в ту сторону:
– Ну-ка, кому смешно! Объясни, что такое «вьюн».
Хихиканье оборвалось, будто радио выключили.
– Вьюн – это венок, – объяснила хормейстер.
Глянула на часы и сделала знак аккомпаниаторше:
– Третий куплет, еще раз!
Помимо того что Дана Марисовна обладала мистическим даром распознавать, кто и как поет, было видно, что она любит музыку, пенье и даже неслаженный, похожий на расстроенное фортепьяно, детский хор, собранный из разных школ и доставшийся ей для «настройки». Что она и делала с редким терпением и энтузиазмом. Благодаря ей Олька попала на первый в своей жизни концерт в филармонию, и вспоминать об этом было приятно.

 

Они с Томкой часто ходили на спевки по очереди, предварительно кинув монетку: орел или решка? В тот день выпало идти Ольке. «Лети, наш орел!» – Томка хозяйственно подобрала «двушку».
Во Дворце пионеров ждала приятная неожиданность: Дана Марисовна, в нарядной кофте и с брошкой, торжественно объявила, что в филармонии выступает знаменитый детский хор и все они сейчас отправятся прямо туда, «так что пальто не снимайте».
За те несколько кварталов, что отделяли Дворец пионеров от филармонии, хор несколько поредел. Олька решила остаться – было любопытно.
Коридор был уже совсем пуст, когда хоровое стадо во главе с Даной Марисовной подбежало к дверям зала. Тетка-контролер в кружевном воротнике неодобрительно вытаращилась на толпу школьников, но Дана Марисовна настойчиво повторяла: «У меня коллектив юных хористов!», напирая на тетку высокой и тугой, как у голубя, грудью с брошкой, и та неохотно отступила в сторону. В глазах у нее, однако, брезжило опасливое сомнение: подростки, ордой ринувшиеся в зал и с азартным гиканьем, несмотря на шиканье Даны Марисовны, ерзавшие по плюшевым сиденьям, больше походили на юных пожарников, чем на хористов. В зале почти не было народу, только скромное количество дам вдовьего вида с программками в руках. Дамы критически осмотрели ворвавшихся школьников и перевели возмущенные взгляды на хормейстера, но в это время занавес поехал в стороны. Свет начал медленно тускнеть.
На сцене оказался рояль, но не такой, как в школьном зале или во Дворце пионеров, а совсем необыкновенный, с двумя рядами клавиш. Из-за кулис быстрыми шагами вышла молодая женщина с высокой прической и в длинном черном платье; за ней – еще одна, постарше, – она несла скрипку. Следом появились двое мужчин: один с флейтой, другой подошел к виолончели (откуда она взялась, Олька проморгала).
В зале стало очень тихо.
Хор не появлялся, зато появилась музыка.
Олька внимательно наблюдала, как флейтист наклонял голову перед тем как коснуться губами флейты, а потом, уже коснувшись, чуть-чуть сгибал ноги в коленях, словно лыжник перед спуском. Виолончелист играл, прикрыв глаза; это было понятно – должно быть, ноты, как и стихи, легче вспомнить именно так. Но над всем этим была скрипка – казалось, она радостно летала от музыки, которая в ней рождалась.
Здесь, в этом зале, не было ни терции, ни доминанты. Были руки женщины за клавесином. Они легко перебегали с верхней «ступеньки» клавиш на нижнюю, словно танцевали.
Неужели музыканты вот-вот кончат играть, унесут инструменты и уйдут, ради какого-то детского хора? Олька скосила глаза. Дана Марисовна слушала музыку, чуть подавшись вперед, и смотрела на сцену. Никакого хора она не ждала, с опозданием поняв, что где-то произошла ошибка, путаница во времени или датах, – какая разница теперь? Пусть дети послушают настоящую музыку. «Это Вивальди», – шепнула она сидящей рядом девочке, и Олька тоже услышала.
Вивальди.
Льдинка на языке, тающая музыкой.

 

Нерешительная девушка устала, наконец, перекладывать свой вьюн с одного плеча на другое. Дана Марисовна, тоже усталая, распустила хор, и все помчались в гардероб.
Потом была дорога домой. Можно было пойти кружным путем и сказать, что задержали на спевке. Олька миновала Академию художеств, свернула к кинотеатру и приостановилась у входа в солидное заведение. На мраморной доске было выбито золотыми буквами: «Дом политического просвещения». Здесь она частенько пересиживала время, отпущенное на хор. Заведение со строгим названием оказалось самым приветливым убежищем – теплым и надежным, к тому же почти необитаемым. Она тихонько садилась за один из дальних столов и в первое время даже стеснялась включать лампу, пока доброжелательная тетка, расставлявшая книги на полках, не сделала это сама, да еще улыбнулась ободряюще. На лампе был стеклянный матовый абажур, как у бабушки. Стало намного уютней. Никто ни о чем не спрашивал, чего Олька заранее опасалась, и потому клала на стол несколько томов Ленина. На случай обличительного вопроса: «А что ты, девочка, здесь делаешь?» приготовила ответ: «Готовлюсь к политинформации». Иди проверь. Со временем она внимательней оглядела полки и нашла там много полезного: Большую Советскую Энциклопедию, Малую и кучу словарей.
Потянув на себя тяжелую дверь, Олька вошла в читальный зал, но ни раздеваться, ни включать лампу не стала, а, сняв с полки толстый зеленый том, начала листать и быстро отыскала:
«ВЬЮН, а, м. 1. Длинная, юркая рыба. 2. Личинка миноги. 3. перен. Юркий, вертлявый, очень подвижной (о человеке, о животном; разг.)»
Никакого венка.
Так она что, рыбу на плече таскала?! Нет: было бы «вьюна».
Лучше бы не проверяла, разочарованно подумала, ставя на полку словарь. Почему-то стало жалко Дану Марисовну: наверное, так часто спрашивают, что она сама придумала ответ. Или словарь ошибается?
От вокзала шла по Гоголевской – здесь длиннее, особенно если пройти через сквер. «Со вьюном я хожу…» В сквере лежал мокрый снег, и ногам стало холодно. В этот году весна какая-то ленивая – долго разгоняется.
Оставалось три квартала: два коротких, один длинный. Как звонок в общей квартире. В третьем от угла доме – хорошо знакомое окошко на первом этаже. На подоконнике здесь всегда стоят горшки с цветами, как у бабушки, а самый толстый, колючий столетник, обвязан какой-то пестрой тряпочкой, чтобы стебли не ломались от тяжести. Олька привыкла к этому по-старушечьи обвязанному колючему цветку, к его соседям в разнокалиберных горшках (бабушка называет их плошками) и к простенькой занавеске, присборенной и зажатой бельевой прищепкой. Скоро весна, и окошко часто будет стоять открытым.
Сейчас что-то изменилось – или она перепутала дом? Нет, дом тот же – изменилось окно. Ничего удивительного, что она не узнала: больше не было ни занавески с прищепкой, ни цветочных горшков; стекло было заляпано мелом. В комнате горел неяркий свет и было пусто, если не считать стремянки, она стояла в центре.
Обыкновенный ремонт; ничего особенного. Цветы куда-то перенесли. Ничего не случилось.
Олька вдруг почувствовала, что замерзла.
Длинный квартал оказался недостаточно длинным: вот и пустырь, а рядом дом, где на стенках ничего не написано. И не потому что слов таких не знают или писать некому, а попробуй напиши что-нибудь на кафеле. И вообще самое интересное написано на доске.
В квартире никого не было. На столе лежала записка от матери: «Погладь белье. Лешку я заберу». Записку красноречиво прижимал утюг, рядом лежал ворох белья.
С утюгом я хожу…

В кастрюле нашлись две холодные картофелины. Заморив червячка (он явно жил под таинственной «ложечкой», этот червячок), Олька включила утюг. Две шелковые блузки матери, Лешкина мелочь и Сержантовы рубашки.
С утюгом я стою-у…

От утюга шло тепло и согревало. Только бы Сержант не заявился.
Она не повернулась на звук открывшейся двери, но сразу сделалось холодно.
Пьяный.
Пьяный в самой опасной стадии: бледный, глаза налиты кровью, злой. Только бы не начал цепляться.
Из кухни неслось лязганье кастрюль.
Как бабушка учила гладить блузку: сначала перед, объезжая утюгом пуговицы, затем…
– Где ужин?
…затем спинку и рукава, но так, чтобы…
– Я, кажется, спросил: где ужин?
…чтобы не помялся перед, и не реагировать, ничего не отвечать, а то не отвяжется.
– Ты что, совсем оглохла? Я спрашиваю…
…и только потом воротничок.
– Я спра-а-а…
– Мать сказала, что приготовит.
– Где эта с… сука?
…воротничок гладим от уголка к середине, до половины, потом переворачиваем…
– Я спрашиваю, где эта сука?
…потом переворачиваем блузку и гладим от второго кончика к середине, чтобы воротничок не морщил. Идиот: только что домогался, где ужин.
– Где – эта – сука?!
Не отрываясь от глажки, произнесла раздельно:
– Моя – мать – на работе.
Манжеты гладим в последнюю очередь.
– Ушла, с…сука. Сука! – выкрикнул яростно и повернулся к Ольке. – Она с…сука! Мать… мою м-мать выж…жила. Прогнала мать! Сукина мать прогнала эту с…суку, а сука прогнала мою мать. А т-ты…
Спрыснуть пересохшую рубашку, слегка растянуть руками… Хоть бы он уехал к Доре. Или в Анапу. Как было хорошо, пока его не было!
В кухне что-то стукнуло и начало падать. Бутылки от молока, их надо было сдать. Сейчас будет гонять по всей кухне. Что он там ищет? Загремела сковородка, вспыхнул газ. Опять шарит в кладовке. «Сука, – неслось из-за двери, – как-кая сука!»
Кладовка с грохотом захлопнулась. Что-то зашуршало, раздался задорный «чмок» открываемой бутылки и тихое бульканье. Наступила тишина. Хоть бы он там рухнул и уснул. Олька водила утюгом и прислушивалась к зловещей тишине. Скорее бы пришла мать. Он кинется обнимать Ленечку, потом завалится спать. Если повезет. Главное – не думать, что может произойти в промежутке.
Отброшенная дверь громко ударила в стенку.
– Я! Кому!..
Олька обернулась.
Бутылка в руке, пьяный ввалился в комнату, схватил выглаженную рубашку, вторую и швырнул на пол.
– Кому я! Сказал!
С яростью втаптывал в пол каждое слово, потом снова бросал и с наслаждением топтал белье под стеклянное бульканье водки.
Девочка стояла неподвижно, вцепившись в утюг, и в голове крутился совершенно праздный вопрос: прольет – не прольет?
Вдруг стол резко качнуло в сторону: пьяный зацепился за шнур и, падая, схватился за книжную полку. Та накренилась, и книги, одна за другой, с глухим стуком начали валиться на пол, а бутылка, оброненная секундой раньше, уже катилась к окну, ритмично выплескивая водку.
– Ты, т… ты!!
Он выхватил с полки толстый оранжевый том и замахнулся. Отпрянув, девочка выставила утюг:
– Уйди!
Вышиб у нее книгой утюг и размахнулся – раз, другой, третий, цедя сдавленно:
– Ты, ты! Т… ты!!
Что-то хрустнуло противно и очень больно, и быстро-быстро полилась кровь. Тот отбросил книгу, рванул воротник и засипел: начался приступ. С багровым лицом, сотрясаясь в кашле, он выскочил.
От холодной воды пальцы ломило до боли, и это отвлекало от носа. Притронуться к нему было страшно, смотреть тоже. Олька смыла кровь, положила мокрое холодное полотенце на лицо и так, с запрокинутой головой, вернулась в комнату.
Среди развороченных книг и истоптанного белья валялся Майн Рид. Пятый том, где «Белая перчатка» и «В дебрях Борнео». Тем же мокрым полотенцем она стерла с него кровь, отворачивая лицо, чтобы не закапать снова.
В портфель уместились тетради, краски – бабушкин подарок и дачный Гоголь. Учебники не влезли. Хорошо, что не успела снять школьную форму.
Все стадии приступа она давно выучила: сипенье, кашель, удушье.
Терция – доминанта – терция.
Скорей; скорей, пока не вернулась мать.
Уже темно, и никто не обратит внимания на ее лицо. В трамвае можно сесть на последнее сиденье, там темнее. И варежку держать у лица, как будто замерзла или насморк.
Олька застегнула пальто и неслышно закрыла за собой дверь.
В коридоре было пусто.
Кровь больше не текла, но голову она все еще держала чуть запрокинутой, и поэтому, наверное, список призраков навсегда отпечатался в памяти белыми буквами на черной доске:
Нейде
Шихов
Гортынский
Ганич
Бергман
Стейнхернгляссер
Зильбер
Буртс
Эгле
Строд
Оставайтесь. Я сюда больше не вернусь.
Назад: 26
Дальше: Интерлюдия Ночь длиною в пятнадцать лет