Книга: Свет в окне
Назад: 16
Дальше: 18

17

После Дориного отъезда все стало быстро кончаться: запасы печенья и коржиков, казавшиеся неиссякаемыми, бесконечно долгая третья четверть, чистое белье и весь тот комфорт и порядок, которых она добилась. Теперь на кухне снова скапливались банки от огурцов, баклажанной икры и «рассольника домашнего». Эти банки нужно было мыть, потом они толпились на плите, пока мать не убирала их в кладовку. «Сдадим», – говорила она. Банки, однако, неделями не сдавались, как вражеская армия, и Олька тайком, по одной-две, их выбрасывала. Можно было бы, конечно, проявить инициативу, набить две сетки и сдать в бакалейном, но дураков нет, потому что деньги все равно отберут. Или Сержант сядет подсчитывать на бумажке, а потом важно объявит: «Рубль шестьдесят; как раз тебе на школьные завтраки. Считай, что заработала».
Третья четверть – ладно; кончился покой в доме, каким бы шатким он ни был во время Дориного пребывания. Сержант больше не орал по утрам: «Ольга, вставай!» – ее расталкивала мать перед уходом на работу. Олька отводила брата в садик, ехала в школу и уже в утреннем троллейбусе с тоской думала о том, как после уроков надо будет возвращаться.
Сержант целыми днями торчал дома. Он бессмысленно слонялся по квартире, в своих стоптанных тапках и в галифе с болтающимися кальсонными тесемками и в одной нижней рубахе. Ольке казалось, что он вот-вот наступит на тесемки и грохнется во весь рост, но этого не случалось, хотя редкий день Сержант обходился без водки. Бутылку он прятал в куче грязного белья. Иногда он открывал футляр, вытаскивал валторну и начинал играть, вперив неподвижный взгляд в голое окно. Оживляясь, ставил на пюпитр ноты, быстро находил искомое и снова играл. В эти минуты можно было незаметно ускользнуть из дому.
Терция – доминанта – терция.
Потом вдруг он брился, прыскался одеколоном и, переодевшись, уходил на целый вечер, а то и до завтра. Где и с кем он был – вернее, пил, – никто не знал.
В такие дни мать вела себя совсем иначе, чем когда он был дома. Она то хватала журнал или книгу и садилась читать, то вытаскивала начатое вязанье и, вытянув губы трубочкой, ловила спицей спущенные петли. Потом откладывала спицы, тянулась к папиросам. Олька уже знала, что мать направится к дверям, но на полпути махнет рукой и закурит прямо на кухне, присев на корточки перед плитой.
– Открой трубу, кому сказано, – бросала она, хотя ни слова «сказано» не было.
Затянувшись, выпускала дым и поворачивалась, держа папиросу на отлете, у самой дверцы.
– Безработный чертов… Где он шляется, дармоед этот? И какого лешего ему нужно?
Ни на один вопрос Олька ответить не могла. Чтобы раздражение матери не перекинулось на нее, бралась мыть посуду – вместе с банками, чтоб не к чему было придраться.
Однако Таисия не унималась:
– Нет, ты скажи: кто виноват, что его комиссовали? Я, что ли?
Олька пожимала плечами. Риторический вопрос – это вопрос, не требующий ответа, они это проходили.
Скажи-ка, дядя, ведь не даром
Москва, спаленная пожаром,
Французу отдана?

Ясно, что не даром, как ясно, что мать не виновата ни в его астме, ни в инвалидности. Правда, слово «безработный» к Сержанту не подходит, особенно если его сравнивать с безработными на Западе, в «Огоньке» печатают фотографии. На них изображены угрюмые люди в комбинезонах, многие держат какие-то плакаты или флажки, а над снимками всегда зловещие заголовки.
В противоположность американским безработным, обреченным на нищету мертвой хваткой империализма, Сержант недавно заказал себе в ателье костюм модного сине-зеленого цвета, который мать называла почему-то «электрик». Она купила два галстука, которые Сержант надевал, не развязывая, а только ослабляя узел. К гражданскому костюму понадобились туфли – купили туфли, причем на коже, а не на микропорке, чем особенно гордилась мать.
– Вовка ищет работу, – гордо объясняла она всем знакомым. – Он должен прилично выглядеть. Что ни говори, а встречают у нас аккурат по одежке.
На Олькин взгляд, отчим выглядел почти стилягой.
Откуда-то взялось тяжелое темное пальто вместо всегдашней привычной шинели и шляпа.
Во всем этом снаряжении он и ушел из дому вчера утром.
Давно осталось позади то время, когда Таисия волновалась из-за того, что муж задерживается. Он всегда возвращался, но теперь она волновалась, пытаясь угадать, в каком виде он придет. Не раз бывало, что она, содрогаясь от брезгливости, стаскивала с него одежду – сначала форменную, теперь гражданскую, – и перед работой относила вонючий узел в химчистку. Вернуться мог в середине ночи или под утро. Обычно его сопровождал кто-то из приятелей-оркестрантов, пригласивших на совместную «халтурку» и пришедших своими ногами, с безжизненно висящим на плечах товарищем, которого сгружали на раскладушку или прямо на пол. Потоптавшись у дверей, уходили.
И это был еще не самый плохой вариант, когда его приволакивали. Таисия волей-неволей научилась не только стаскивать изгаженную одежду, но и обшаривать карманы, чтобы оставить утром на столе несколько мятых рублевок – ему же на опохмел, чертова пьянь.
Хуже было, когда он приходил сам, без посторонней помощи. Вваливался в комнату – бледный, пьяный и задыхающийся от бешенства, не от кашля, хотя в такие ночи только сильный приступ был спасением от того, что должно было последовать и неминуемо следовало.
Да как ты терпишь, говорили знакомые, рано или поздно посвященные в то, что ей приходится терпеть. Как можно допускать такое обращение?! Родные высказывались более осторожно. Покойный дядя Федя уверял, что это не просто пьянство – это алкоголизм, детка, и ты должна изолировать детей от отца-алкоголика.
Что, это Вовка-то – алкоголик?! Вот спасибо. Таисия почему-то обиделась на крестного, хотя и он, и Танта настойчиво предлагали ей провести несколько ночей у них. Хорошо говорить – несколько ночей! А потом что, как потом вернуться? Его лечить надо, детка, звучал в ушах голос крестного, иначе это плохо кончится, – и милосердно не договаривал, для кого.
Бывало, что период пьянства (Таисия избегала слова «запой») затягивался, синяки долго не сходили, ибо покрывались новыми, и тогда ее охватывала паника.
– Собирайся, Ляля, – коротко бросала она, – черт его знает, какой он явится нынче. Пойдем к дяде Моте. Что я, одна на свете, в самом-то деле?

 

Дядя Мотя и дядя Сеня были родными братьями Таечкиной матери, и каждый из них был рад видеть племянницу, которая неожиданно появлялась вечером на пороге, с обоими детьми и неизменной фразой: «Вот, зашли на огонек; не прогоните?». Конечно же, не прогоняли, а, напротив, кормили ужином и выслушивали путаное повествование о том, что «Вовка куролесит», но она, конечно же, найдет на него управу. Выслушивали, но реагировали по-разному. Дядя Мотя, как и крестные, говорил, что нужно, мол, поберечь детей, и Таисия внутренне закипала. «Детей поберечь», кто бы говорил! Милый дядюшка в свое время – не так давно, кстати, – ушел из дому, оставив жену, с которой прожил всю жизнь. Ушел к другой женщине и, между прочим, не поберег четверых собственных детей. О том, что трое были взрослыми людьми, со своими семьями, а четвертый готовился поступать в институт, Таисия, поглощенная своим внутренним кипением, думать не хотела. Эта другая женщина, Даша, нынешняя его жена, сидела за столом, но в разговор не вмешивалась, только кивала сочувственно и скармливала Ленечке изюмный кекс.
– Мне и домой-то страшно возвращаться, – Таисия беспомощно развела руками.
Ответ на такое признание мог быть только один. Она уже предвкушала, как будет изумлен пьяный муж, не застав никого дома.
Даша отрезала от кекса новый кусок. Дядя Мотя встал, засунул обе руки в карманы и отошел к окну. Постоял, а потом повернулся к племяннице и сказал:
– Оставь детей и возвращайся. Придет – вызовешь милицию; не впервой. Дальше сама решай, Тайка.
…Хорошо сказать: «Сама решай». Таисия тащила за руку сонного сынишку, на ходу затягиваясь папиросой. Вместо родственного гостеприимства сунули кусок кекса, большое спасибо! «Ну что ты плетешься, как больная кляча!» – прикрикнула на дочь.
Олька успела заметить в окне женщину, которая сидела под лампой и шила. Свет был неяркий, уютный; поэтому, наверное, она придвинулась так близко, иначе плохо видно. Когда бабушка шьет или вяжет, она садится точно так же, близко к лампе. Зачем, ну зачем мать ходит и жалуется, ведь все равно никто ничего не поймет, тем более что говорит она так, словно рассказывает о нашалившем ребенке: «Володька куролесит». Только бабушка поняла бы – и… приняла бы их, а Сержанта не впустила бы в дом никогда, но именно бабушке об этом нельзя говорить – у нее больное сердце, и дядя Федя говорил, что она не переживет второй инфаркт.
Она бабушке ничего об этом не говорила, никогда.
Пока стояли на перекрестке, пережидая машины, Олька смотрела на деревянный дом с облупившейся краской. Угловое окно было завешено тонкой полупрозрачной гардинкой, а на подоконнике лежал большой черный кот, уютно подложив под себя лапы. Ленечка остановился как вкопанный, но в это время включили зеленый свет. Мальчик долго шел, повернувшись назад и вывернув руку, так что матери пришлось дернуть его еще раз.
…Как она не понимает, что просить стыдно? Они закрывают за нами дверь и с облегчением возвращаются в свою жизнь, к своим трезвым, понятным делам. У родственников, как у людей в окнах, всегда прибрано, висят занавески, люди шутят, а у кого-то – вот как здесь – кот. У всех людей за окнами происходит уютная жизнь, без сырости на стенах и без этих дурацких банок; жизнь, в которую не может ворваться пьяный Сержант, ни за что – достаточно посмотреть на окна. А придет он к себе домой, куда и мы сейчас идем, он всегда вваливается уверенно, он – хозяин. Значит, сегодня снова придется спать не раздеваясь. Мать ложилась в Дорином халате – старуха то ли забыла, то ли не смогла упихать его в чемодан, набитый подарками в свой Кременчуг. Олька натягивала физкультурный костюм. Если дойдет до «Ляля, зови милицию!», то можно успеть выскочить.
Можно не успеть.
Сейчас, укладываясь в эту идиотскую младенческую кроватку, даже странно было вспомнить, что когда-то, во втором классе, она приходила из школы и с наслаждением бухалась животом на просторную бабушкину кровать. Прямо в школьной форме. Засыпала – как уплывала; и спала крепко и сладко. Главная хитрость: надо было аккуратно и ровно расправить под собой платье и передник, чтобы не помялись. И – не мялись! Проснувшись, переодевалась и вешала форму в шкаф, как примерная девочка, какой она и была.
Сержанта дома не было. Вернулись почти в девять часов, и топить печку было поздно, а в апреле по ночам еще холодно. Поверх физкультурного костюма Олька натянула толстый свитер, Дорин подарок: он согреет.
Только бы завтра не надо было тащиться куда-то еще, как тогда к дяде Сене.

 

…У второго дядюшки – это было прошлой зимой – Таисия встретила больше понимания. Первым делом дядя Сеня поставил на стол бутылку и налил себе стакан, а гостье рюмку. Валя, его жена, торопливо шуршала на кухне какими-то обертками, варила макароны. Когда они сварились, хозяин уже несколько захмелел.
– Нет, что он себе думает, сукин сын, елкин корень! – громко выкрикивал он, размахивая вилкой, и Таисия почувствовала, что именно этого, такой вот мужской решимости, ей не хватало. Дядя Сеня сделает то, что не смог пока сделать никто другой: прикрикнет, припугнет Вовку… Одним словом, поговорит с ним по-мужски.
– Да прямо сейчас и пойдем; о чем разговор, елкин корень.
Он уже поднялся и стоял, озабоченно хлопая себя по карманам пиджака – не забыл ли папиросы, – застегнулся и решительно мотнул лобастой головой: «Пошли!». Ловко перехватил такси под носом у пожилой пары, и только когда приехали, обнаружилось, что не взял бумажник. Ну да не в деньгах счастье.
Зато не забыл сунуть в карман пиджака недопитую бутылку, очень пригодившуюся для решительного разговора с «сукиным сыном».
Так они и вошли в комнату: первым шел гость с грозно сдвинутыми бровями, за ним Таисия и дети.
– Ты, Володька, брось это! – заявил дядя Сеня, переступив порог.
Хозяин, любовно протиравший мягкой тряпочкой валторну, оторопело поднял голову, но тут же приметил опытным глазом оттопыривавшийся карман пиджака и с радостной улыбкой встал навстречу гостю. Раздалось командное: «Тая, рюмки! Ольга, там огурчики на кухне; сообрази ужин!».
И сладился какой-никакой ужин вокруг принесенной полбутылки, а потом и вторая, полная, нашлась – то ли в шинели, то ли где-то еще. Гость пошарил у себя в кармане и наградил малыша карамелькой («скажи спасибо, Ленечка»), дочки не было слышно – наверное, приткнулась с книжкой на кухне, – и Таисия с надеждой вглядывалась то в мужа, то в дядьку, всем сердцем надеясь, что вразумит он Вовку, вправит ему мозги. И станут они жить, наконец, как все люди, без кошмарных этих ночей, когда… Обязательно вразумит, ведь это не мямля дядя Мотя, а сам Семен Григорьевич Иванов – фронтовик, грудью защищавший Родину.
– Я в танке горел! – кричал фронтовик. – А ты выпей, Тайка, с нами, выпей, елкин корень! За то, чтоб Володька не смел больше пить, а то я…
Дядя Сеня выразительно сжал мощный кулак, и Таисия совсем успокоилась. Прогнала зародившееся подозрение, что за столом идет обыкновенная пьянка, – мелькнула такая мысль, прошмыгнула нахальной мышью, и вместе с ней подползла тоска, а потом страх, что эта пьянка кончится так же, как все остальные кончались… Нет, не может этого быть, дядя Сеня не для того пришел, чтобы напиться – он Вовку наставит на истинный путь, ведь он старше, он сильный.
Он и вправду оказался сильным – настолько, что сам вышел из квартиры и властно отмахнулся от племянницы, сующей ему деньги на такси и лепечущей слова благодарности («я так вам, дядя Сеня, признательна… в любое время… спасибо вам огромное» и прочие «заходите на огонек»). Такси довезло сильного человека до дому, где он рухнул и уснул, а на следующий день очень удивился бы, если бы ему рассказали, где он провел вечер накануне.
Визит родственника произвел на Таисию определенный терапевтический эффект. Она поняла, что все пьют, и ничего с этим не поделаешь. Пила Ксения, мать ее подруги Оли – в юности они были так неразлучны, что Таисия назвала дочку ее именем. Пил муж дворничихи Клавы – регулярно, в каждую получку. Машинистка Муза, с которой они вместе ходили в столовую в обеденный перерыв, жаловалась на своего хахаля: «опять пьяный приперся», но жаловалась с оттенком горделивости: вот, мол, хоть и пьян, а «приперся» именно к ней. Хотя что он такое – любовник, не более; у меня-то муж, семья; это важнее. Хорошо было крестному говорить: «Пойми, детка, Володе водки нельзя, ни капли». Немного спустя жизнь доказала сомнительность его утверждения: крестный совсем не пил, кроме рюмки кагора по праздникам, однако умер от инфаркта. Опять же Таисия хорошо помнила своего деда, который не то чтобы пил, но выпивал, бывало, крепко; и что? Дело разумел, как говорится, лучше многих непьющих – вон какую мебель делал! В мещанском вкусе, конечно, со всеми этими… бирюльками да завитушками; но в то время это было модно.
За неимением более подходящей аудитории Таисия все это излагала дочери. Та сидела в застегнутом наглухо свитере и угрюмо слушала, уставившись в книгу и поднимая изредка глаза на мать.
– Ну, да ты Максимыча помнить не можешь, – махнула Таисия рукой, – но Максимыч тоже выпивал – и ничего.
– Помню, – буркнула девочка.
– Как это – «помню», – снисходительно улыбнулась мать, – тебе было от силы года четыре, когда он умер.
– Пять.
– Как пять? Максимыч умер в… Погоди; это мне тогда было… В общем, не важно. Четыре, пять – какая разница? Все равно ты не…
В прихожей что-то стукнуло. Обе замерли.
– Полено упало, – сказала девочка.
Самое главное: не он. Можно было перевести дух и вернуться к книжке.
Когда-то, в самом начале того, что Таисия называла невинным «Вовка куролесит», она пробовала не впускать мужа в квартиру. Запирала дверь на ключ и на задвижку, и он ломился с руганью, однако прочная дверь выдерживала пьяный натиск. Не выдерживали соседи – они и вызывали милицию. Уже несколько протрезвев в борьбе с дверью, он признавался стражам закона, что пришел «слегка выпивши», а жена с детьми, должно быть, спят и не слышат; прописка – вот она, а то как же. Соседи расходились; милиционеры, обезоруженные чистосердечным признанием и этим «слегка выпивши», авторитетно и уверенно стучали, делали «слегка выпившему» внушение – и уезжали.
Ни они, ни соседи не видели того, что происходило потом.
В детском саду Таисии советовали «обратить внимание», что Ленечка перестал проситься на горшок, и поинтересовались, просится ли дома. «Конечно!» – заверила та, но умолчала, что на ночь теперь приходится класть на диван клеенку… Повела сынишку к врачу, от которого вынесла слово «энурез» и направление к детскому невропатологу. Так разволновалась, что впору было самой бежать к невропатологу, однако до детского руки так и не дошли, тем более что подвернулась выгодная «халтурка», а потом приехала Дора и стало вовсе не до того, чтобы бегать по поликлиникам. И ведь не пил Вовка, пока она с ними жила, целых два месяца не пил, что еще раз подтвердило, что крестный был не прав: погорячился покойник, никакой у Вовки не алкоголизм, а элементарная распущенность, вот и все!
– И все-таки, что делать? – вырвалось у нее.
Дочка, обычно молча погруженная в книжку, неожиданно ответила:
– Почему ты с ним не разведешься?
И эта туда же – мало ей родственников! Все уши прожужжали: «Подумай о детях, Таинька, о детях!». Как будто она о себе думает, честное слово.
– По-твоему, пусть Лешка без отца растет?
Девочка пожала плечами:
– А что такого? Я выросла без отца.
– Положим, ты еще не выросла! – выпалила Таисия. – И закрой книжку, когда с матерью разговариваешь! Что ты там читаешь?
– «Сагу о Форсайтах», – девочка неохотно закрыла книгу, придерживая пальцем страницу.
– Оно и видно; нахваталась… Тебе это еще рано. Вон Жюль Верн стоит – для тебя подписывалась; ты хоть открыть удосужилась? Хоть один том прочитала?
Олька снова пожала плечами. Скучный он, Жюль Верн твой, хотела сказать, но не сказала. Зачем? Про отца, конечно, не надо было – как-то нечаянно вырвалось.
Максимыча, вот кого ей не хватало. Почему-то жила твердая вера в то, что, будь Максимыч жив, он не позволил бы Сержанту… Да при Максимыче не было бы Сержанта в их жизни, Максимыч бы не позволил! А если бы… Если бы и…
Выгнал бы его, как бабушка Матрена когда-то выгнала.
Когда никого не было дома, Олька усаживалась на диван – Максимычев диван, она помнила его столько же, сколько помнила себя, – закрывала глаза и видела себя в бабушкиной комнате, и Максимыч сидел рядом, во всегдашней своей косоворотке, она ни у кого больше таких не видела с тех пор как… с тех пор как Максимыч больше не сидит с нею рядом.
В сказках летают на ковре-самолете – почему же не на диване?.. Кроме того, на нем было очень уютно читать «нелегальную литературу»: лечь на живот, прислонить к валику тяжеленный том «Нивы», и – понеслась душа в рай!
…до первого шороха в прихожей. Такое бывало, и не раз, но теперь Олька стала опытней: успевала спустить книгу за диван, и Максимыч одобрительно хмыкал, улыбался в усы: «Молодца!»
Только он говорил это слово. Он и бабушка.
…«Форсайтов» она дочитает все равно, мать не всерьез выступает, а просто боится, что вот-вот Сержант явится. Когда его подолгу нет, она другая, но все равно зачем-то кидается его защищать. Не только с ней – со всеми: с Ксенией, с бабой Натой, с подругой Олей, хотя видно, что Оля ей нисколько не верит, однако кивает и поддакивает. Как и все остальные, включая родственников. Все сочувствуют, вздыхают, но мать все равно защищает «Вовку».
Зачем, зачем только она жалуется?
А что, если… А если это любовь? Не та, что в любимом Томкином фильме, и не та, что у Томки с Гошей, но… может, у взрослых так всегда, и как раз это и есть настоящая любовь, когда мать ждет, что он явится, а потом… Как тогда: Олька притворялась, что спит, нечаянно уснула и проспала, а утром радовалась: обошлось. Коробка с зубным порошком была почему-то забрызгана томатной пастой, она пробовала стереть, но то, что она приняла за томатную пасту, присохло и не сходило. Раковину мать помыла, но кляксы остались на стенке и на полотенцах, даже на Лешкином, с вышитым утенком.
И это – любовь?..
У Форсайтов все намного проще. Молодой Джолион ушел от жены, хоть они почему-то не развелись, и жил спокойно, писал акварели. Ирэн тоже не развелась, что было совсем уже непонятно: ведь полюбила архитектора, а мужа терпеть не могла; он вообще не пил, между прочим. Зато Монтегью не только пил, но и деньги проигрывал, и вообще мерзавцем был, однако жена все ему прощала, вот это было самое непостижимое.
Раздался легкий щелчок, и девочка вздрогнула. Это будильник – стрелка перескочила. Без двадцати пяти час. В голом пустом окне отражалась настольная лампочка с покосившимся абажуром, толстая раскрытая книга и руки, подпирающие подбородок – лица видно не было, свет падал на страницы. Сейчас скажет: «Кончай читать, гаси свет!».
Олька посмотрела на диван. Мать спала, уронив голову на раскрытый «Новый мир». Одна рука была согнута в локте, другая вытянута вперед, словно ей должны делать укол в вену. Медленно, чтобы не грохнулась чертова кровать, Олька встала и, не выключая свет, осторожно вытащила журнал.
Господи, сделай так, чтобы он не пришел. Пожалуйста, Господи!..
Назад: 16
Дальше: 18