14
Руководитель группы, выслушав сбивчивое объяснение Карла, отправил его к начальнику отдела. Тот недоверчиво переспросил: «Как, не хотите ехать в Москву?» – однако смотрел не на него, а на новенькую авторучку с непомерно длинным хвостом, торчавшую из «гнезда» на письменном столе.
Пришлось опять объяснять. Он еще не договорил, а начальник, покачивая головой, выдернул авторучку и ровненько вычеркнул из списка его фамилию.
Когда дверь закрылась, оба вздохнули с облегчением: Карл – от того, что самое трудное позади, а начальник по другой, не менее веской причине: он пробивал место на курсах молодых специалистов для этого Лунканса, за что и получил нахлобучку от отдела кадров. Во-первых, оказалось, что Карл Лунканс из семьи репрессированных («куда смотрите»); а во-вторых, не член ВЛКСМ. А ему откуда знать, спрашивается?!
– Должны знать, – ласково пожурил кадровик, – Лунканс ваш работник.
– Вот я и знаю его как работника – я специалист, а не общественный сектор; парень он способ…
В этом месте кадровик стер улыбку, сдвинул очки с переносицы вниз и посмотрел ему прямо в глаза внимательно и серьезно.
– Обязаны знать, – повторил кадровик. – А незаменимых у нас нет; поищите другого способного. И чтобы комсомолец.
«Ну и что, что из репрессированных, кого это…» – кипятился начальник, но уже на лестнице, потому что разговор в отделе кадров кончился словом «комсомолец». Ничего этим кадровикам не докажешь, а Лунканса жаль: перспективный парень, только безынициативный немножко. Надо было ему как-то дать понять, что на курсы он не поедет, хотя уже в списке и сроки известны; а тут этот Лунканс сам заявляет, что не может ехать – по личным, мол, обстоятельствам. Теперь можно вздохнуть спокойно, и пусть руководители групп сами ломают головы, кого посылать вместо него. И чтоб комсомолец!..
…Хоть 8 Марта был рабочим днем, по-настоящему работали только в цехах, а в конструкторском бюро готовились к празднику. Нарядные женщины делали вид, что ничего особенного не происходит. Мужчины обменивались красноречивыми взглядами и многозначительно переговаривались вполголоса, хотя и те и другие знали, что в обеденный перерыв на столах у женщин появятся шоколадки, тюльпаны, поздравительные открытки с изображением тех же тюльпанов (а то сирени или ландышей). Несмотря на всю предсказуемость событий, одни радостно заахают, другие скромно опустят глаза, после чего откуда-то возьмутся бутылки с сухим вином и девочки-лаборантки начнут собирать стаканы. Стаканов, как обычно, на всех не хватит, и в ход пойдут кофейные чашки, которые вскоре и украсятся следами губной помады. Лица женщин разрумянятся, заблестят глаза, и кто-то плеснет красным вином на рулон кальки.
Одним словом, праздник.
В пять часов запыхавшийся Карлушка подлетел к общежитию. Насте он купил нежные белые нарциссы, пленившись хрупким их изяществом, а матери – ее любимые белые розы, которые всегда приносил отец. В троллейбусе была давка, и, выйдя, он первым делом осторожно развернул нарциссы. Целы, к счастью. Розы тоже не пострадали, только надорвалась бумага, в которую они были завернуты.
– Какая прелесть!
Настя радостно выхватила розы у него из рук.
– Прелесть, просто прелесть! – повторяла она. – Я сразу поставлю их в воду, у нас в комнате банка есть. Подожди меня, ладно? Там Зинка красится. Я сейчас.
Подхватив букет, Настя побежала назад, но обернулась:
– А нарциссы кому?.. – ответ, кажется, не услышала.
Хорошо, что мать всякие цветы любит, не только розы. Розы, точно такие же, он купит ей в другой раз, не дожидаясь праздника. Просто так.
У кафе «Орбита» стояла очередь, однако Настя уверенно прошла к самым дверям, по пути отвечая недовольным: «Нас ждут». Карл едва поспевал за ней. На стоящих он старался не смотреть: было неловко. «Меня тоже ждут!» – выкрикнул кто-то вслед. Настя чуть повернула голову:
– Так что же вы стоите? – И тут же, Карлу: – Рубль есть?
Пока он поспешно расстегивал пальто и лез в пиджачный карман за бумажником, швейцар из-за двери без интереса наблюдал за его манипуляциями, а потом медленно повернулся спиной. В очереди злорадно засмеялись. Не оборачиваясь, Настя постучала в стекло. Швейцар поправил фуражку и чуть приоткрыл дверь – ровно настолько, чтобы услышать Настин пароль: «Нас ждут». Посмотрел куда-то поверх Настиного плеча, в упор не видя стоящей очереди, и приоткрыл дверь шире:
– Столик заказан?
– Заказан, – Настя решительно вошла внутрь и протянула швейцару рубль, словно трамвайный билет контролеру.
Тот принял рубль и негромко произнес: «Пальтишко попрошу». Карлушка дернулся было помочь Насте, но руки в мундире с потускневшим золотым позументом уже взяли пальто, и он увидел между собой и Настей плотно обтянутую мундиром спину, перхоть на плечах и фуражку, туго перетягивающую массивную седоватую голову.
Швейцар повернулся к нему:
– Прошу.
У швейцара было тяжелое лицо с широкими челюстями и внимательные, но скучающие серые глаза. Карлушка торопливо расстегнул пальто и сдернул шарф.
«Предбанник» был отделен от зала фигурной решеткой, на которой прямые линии под разными углами пересекались со звездами и кругами. И круги, и звезды были похожи на жестяные трафареты, которыми мать вырезала печенье из теста.
Настя приветливо махала рукой, глядя куда-то в зал, потом потянула его за руку:
– Вон они!
Зинка широко улыбалась. Анатолий – непривычно нарядный, в модном пиджаке – тоже обрадовался:
– Мы ждем-ждем, коктейлями полощемся. Давайте вы тоже!..
Зинка, слегка разрумянившаяся, поднялась и увлекла Настю куда-то в сторону: «Слышь, у меня на чулке…»
Похоже, что Анатолий рад был остаться наедине с Карлом.
– Вовремя пришли, – он расстегнул верхнюю пуговку новенькой белой нейлоновой рубашки, – а то мы чуть не разругались. Не, ну в самом деле, – горячо продолжал, не дожидаясь вопросов, – Зинка че придумала: пойду, говорит, с тобой в рейс.
– А почему «чуть не разругались»? – удивился Карл.
– Не, ну ты соображаешь? – вскинулся Анатолий. – Ты знаешь, что такое баба на судне, хоть бы рейс всего три месяца?
Откуда ему было знать; он и «судно», как Анатолий неизменно именовал корабль, видел только издали в порту. Анатолий это понял и начал объяснять:
– Вот у нас есть одна, буфетчицей ходит. И че хорошего? Ну башли, конечно, зашибает будь здоров, вашему заводу и не снились такие ставки. Зато и лапают ее все кому не лень да… не только. Баба на судне – ребят понять можно.
– А муж-то есть у нее?
Анатолий хохотнул:
– Кабы муж был, она бы дома сидела, ногти красила. Мать-одиночка она. Затем и в море ходит, что надеется мужа найти. А там ведь как? «Наше дело не рожать – сунул, вынул – и бежать»: валят все, а потом соскакивают.
– Погоди, – Карлушка старался говорить поубедительней, – погоди. Но вы же будете плавать как муж и жена, а не…
Анатолий перебил:
– Плавает знаешь что? Г…о в проруби. А моряк ходит в море, а не плавает.
– Хорошо; пойдет она в море…
– Хрен она пойдет, понял? – с жаром выкрикнул Анатолий, и подошедшая официантка нахмурилась, но он прежним, спокойным голосом попросил:
– Шампанского бутылочку, девушка. Полусладкое есть?
– Найдется, – кивнула та. – Закусывать чем будете?
– Икрой, если «найдется», – ее же тоном продолжал Анатолий, – но вначале два коктейля для опоздавших.
Карлушка похолодел, прикидывая, сколько останется от аванса и сможет ли он хоть что-то отдать матери.
– Так вот. Хрен она пойдет, я говорю, – понизив голос, продолжал Анатолий, когда официантка отошла к другому столику. – Жена или не жена, все равно ее по углам обжимать будут. А я, – он придвинулся к Карлу ближе, – я у Зинки первый. И мне не надо, чтоб она других пробовала, понял?
Он продолжал рассказывать о женщинах на судне («ты не подумай, что только у нас так – это везде одинаково, у кого хошь спроси»), о том, как их тискают, принуждают к сожительству; о драках матросов за право обладания все той же буфетчицей (Карлу казалось, что у неизвестной буфетчицы Зинкино лицо); о том, как одна «хорошая девка, слушай, и не виновата совсем, просто так вышло» была списана в иностранном порту для… аборта.
– Она, слушай, че-то себе там сделала, ну и… В общем, кровь хлещет, она не то что работать – на ногах стоять не может. Старший помощник и докапываться не стал: все ясно. Ну и списали. Так ей, слушай, потом еще в пароходстве распиналку устроили: как допустили, да вы отдаете себе отчет… В общем, понеслась душа в рай. А все почему?
Карл смотрел непонимающими глазами.
– Да потому, что за этот аборт надо было валютой платить, вот почему! Списали-то ее на берег в капстране, потому и валютой. А пароходство не любит такие номера. Не инфаркт, понимаешь.
Вернулись девушки; за ними появилась и официантка с подносом.
– Догоняйте, а то шампанское выдохнется, – беззубо посмеивался Анатолий, словно не он только что рассказывал жуткие судовые байки.
Карлушка с любопытством выпил коктейль. То, что он принял за вишенку, оказалось какой-то твердой соленой гадостью.
– Маслина, – снисходительно пояснил Анатолий.
Зинка весело смеялась. Высоко зачесанные надо лбом волосы ей не шли, но Анатолий не сводил с нее влюбленного взгляда. Настя легонько сдувала со лба блестящую челку – челка тут же возвращалась на место, – и смотрела на них, подперев голову рукой. В оркестре, до сих пор бездействующем, раздалось нерешительное треньканье, нарядно звякнули тарелки, и вдруг, с нескольких аккордов, начался вальс – сначала осторожно, под сурдинку, а потом в полную силу.
Анатолий поднялся первым и протянул Зинке руку. За ними, как по команде, одна за другой потянулись другие пары. Карлушка тоже встал и коротко поклонился Насте.
С площадки было видно, что в «предбаннике» толпится народ. Карл смотрел на танцующих и думал, насколько вальс не подходит к этим куцым, узким юбчонкам: юбка должна кружиться, а шлейф лететь за музыкой. Он ощущал рукой Настино тепло, и от этого, вместе с торопливо выпитым коктейлем, кружилась голова. «Давай сядем, у меня голова кружится», – попросила Настя, и он в очередной раз радостно удивился совпадению их мыслей. Тут же мелькнуло, что такие совпадения стали редки, но он прогнал непрошеную мысль; ну и что, что редки, – тем ценнее.
Они вернулись к столику. Вальс продолжался. Настя смотрела на счастливое и гордое Зинкино лицо, на руку Толяна, властно лежащую на ее спине, и с горечью, которую никак не могла прогнать, думала: без пяти минут женатики, все у них ясно. В который раз спросила себя, хотела бы она такого Анатолия – насовсем, на всю жизнь, – ответила стандартным «нет», но легче от этого не стало.
– Двадцать четвертое – это какой день? – спросил Карл.
– Суббота, кажется, – подумав, ответила Настя. – А что?
– Я забыл, во сколько свадьба? – он кивнул на возвращающихся Зинку с Анатолием.
– В двенадцать.
Настя улыбнулась, но горечь усилилась. Какого черта, в самом деле? Вот у Зинки все, как у людей, хотя в университете не учится и… талии нет, зато не будет век сидеть в общаге; через две недели станет женой моряка, а в заграничных тряпках талия не так важна. Зато я, как дура последняя, вернусь на болото. С дипломом.
– Ой, повело меня че-то; Толян закружил совсем, – пожаловалась Зинка. – А ты че на икру надулась, как мышь на крупу? Не боись, не кабачковая!
– Это шампанское на коктейли легло, давайте по икре вдарим, – Анатолий почему-то подмигнул Карлу, – и масло мажь потолще, Зинуля, потолще.
Он ловко подцеплял ножом шарик масла, клал на толстый слой ярко-оранжевые бусины икры и брал следующий кусок. Карлушка попробовал делать точно так же и первым делом уронил на скатерть тяжелое желтое ядрышко масла. «Бутерброд не может сделать по-человечески, – подумала Настя, – да и сам он… не Жерар Филип», – и улыбнулась, потому что недавно кто-то из однокурсниц сказал, что Карлушка похож на Жерара Филипа. Не так уж и похож, глупости; а все равно приятно.
Музыка звучала громче, люди за столиками тоже говорили громче и оживленней, но голоса звучали невнятно, сливались в общий гул.
– Ой, ну отцепись уже, Толян, – говорила Зинка, – не нужно мне твое судно. Была охота менять часы на трусы, будто мне в столовке плохо. Сам будешь башлять, а я на заводе останусь, все ж прописка будет. Правда, инженер?
Она с вызовом посмотрела на Карла и засмеялась. Слово «инженер» прозвучало снисходительно до оскорбительности. Наверное, Зинка чувствует, что он ее недолюбливает, и платит той же монетой. Если б у него спросили, за что, он не сумел бы определить словами безотчетное раздражение, которое в нем поднималось от нелепой ее прически, чуть выпяченной нижней губы и густо намазанных ресниц. Особенно напрягало, когда Зинка говорила что-то и вдруг обращалась к нему, неизменно добавляя слово «инженер», насмешливо, хоть безо всякой злобы, и тогда Карлу казалось, что он раздражает Зинку не меньше, чем она его. Потом это забывалось – до следующей встречи и следующего «инженера». Нормальная девчонка, убеждал он себя; немножко вульгарная, но здесь больше наносного. И вообще, какое ему дело, пусть это заботит Анатолия; ему-то что. Настя с ней дружит – значит, видит что-то такое, чего он сам, сквозь свою неприязнь, рассмотреть не умеет.
Из оркестра, примолкшего на какое-то время, теперь доносились негромкие звуки – не игра даже, а словно разговор музыкантов друг с другом, не предназначенный для непосвященных. Игриво полоскалось фортепьяно – и вдруг окрепло, зазвучало отчетливей, громче; включились другие инструменты; начался фокстрот. Зинка азартно постукивала ногой:
– Толян, пошли!
Через минуту они влились в толпу танцующих. Встал и Карлушка:
– Потанцуем?
– Не-а, посидим, – покачала головой Настя. – Я устала.
В зале было дымно. Свежий воздух почти не проникал, а шум и музыка, казалось, делали духоту плотной.
Фокстрот кончился.
На эстраду вышла певица в белом платье, сужающемся внизу, но с таким широким воротником, как будто ее окунули в ведро без донышка. Одно плечо певицы украшал пышный шелковый цветок; другой, поменьше, нашел приют в прическе, похожей на Зинкину. Певица посмотрела в зал и улыбнулась:
– Дорогие друзья, наш коллектив поздравляет всех присутствующих дам с Международным женским днем!
В зале захлопали. Певица протяжно запела о любви и разлуке. Анатолий пригласил Настю на танго, и Карлу ничего не оставалось, как пригласить Зинку. Вблизи, сам того не желая, он видел слипшиеся от туши ресницы и веснушки, старательно замаскированные пудрой, и сейчас, тронутый этой наивной старательностью, он простил ей «инженера» и дурацкие прибаутки.
Вдруг, почти без паузы, оркестр сменил темп, и певица окрепшим голосом азартно закричала в микрофон:
Нам бы, нам бы, нам бы, нам бы всем на дно,
Там бы, там бы, там бы, там бы пить вино.
Там, под океаном, трезвый или пьяный,
Не видно все равно!
Оторопев на несколько секунд, пары распались, и танцующие оживленно затопали на месте, потряхивая головами и руками.
– Во дает! – восхитилась Зинка. – Только что было: «Передаем концерт классической музыки», – она скорчила постную гримасу, – а теперь матч «Динамо» – «Зенит», прямая трансляция. Давай, что ли?
Краем глаза Карлушка наблюдал за другими. Помогал ритм. Главное было – дернуть девушку на себя не слишком сильно. Кажется, получалось.
– А ты молоток, – похвалила запыхавшаяся Зинка, – классно бацаешь!
Он усмехнулся. Как мало нужно, чтобы она не пристегнула «инженера».
Настя с Анатолием тоже вернулись за столик. Певица хитровато улыбалась. Кто-то подходил к эстраде, совал деньги. Улыбнувшись еще хитрее, певица придвинулась к микрофону:
– По просьбе наших дорогих женщин… а также их верных спутников… повторим…
Она не договорила – а может быть, договорила, но из-за аплодисментов ничего не было слышно. И снова моряк слишком долго плавал, а дьяволу морскому несли бочонок рому; оживились официантки («Мороженое будем?» – «Кофе со сливками, без?..» – «Торт фирменный, суфле, два…»), и снова неслось с площадки ритмичное топанье, мелькали лица и руки.
Мне теперь морской по нраву дьявол —
Его хочу лю-у-уби-и-и-ить! —
уверяла певица, да могла и не стараться: кто ж не хотел? Не было в кинотеатрах пустых мест на «Человека-амфибию», и если в каком-то киоске появлялись фотокарточки артиста с нежным юношеским лицом, то их расхватывали так быстро, что ушлые киоскерши стали продавать их не иначе как с нагрузкой в виде лотерейного билета.
В зале тоже начали подпевать: «Его хочу лю-у-уби-и-ить!».
Очень хотелось любить.
Кофе оказался горячим, крепким, а главное, подоспел кстати.
В гардеробе Анатолий уверенно оттеснил швейцара и подал Зинке пальто. Настя быстро набросила свое – Карл не успел даже протянуть руку и стоял, растерянно глядя на нее. Настя подхватила под руку Зинку и пошла к выходу, не оборачиваясь. Швейцар с готовностью распахнул дверь, и Анатолий сунул ему в руку мзду. Черт, опять не сообразил, вяло подумал Карлушка. Но что с ней? Мы почти не разговаривали, она все время с Зинкой. Я что-то не так?.. И спросить невозможно – не выяснять же отношения в праздник!
Он резко остановился: цветы, нарциссы; где они? Обернулся на дверь кафе. Здесь стояла очередь, мы прошли мимо, внутрь; там швейцар этот, в тесной фуражке… А потом? Коктейль… Но нарциссы, нарциссы-то где оставил?!
Первым обернулся Анатолий:
– Эй, ты чего там? – и придержал Зинку за плечо.
– Цветы. Наверно, в гардеробе забыл, – догнав, объяснил Карл. – Оставил, в общем.
– Слышь, Толян, – нежно проворковала Зинка, – канайте с инженером обратно, мы подождем вас.
Швейцар не удивился их возвращению: узнал, но на вопрос о цветах только повел отрицательно головой: «Не видел. Не знаю. Я за польты отвечаю, не за цветы ваши», – и отвернулся, чтобы подать одно из «польт».
Можно было не ломать голову: раздобыть цветы вечером 8 марта было нереально.
– Да ладно, ребята, – повторял он, – что-нибудь придумаю. Завтра куплю – мать поймет.
Зинка закричала:
– Ой, такси! Ладно, вы там провожайтесь, пока!
Анатолий шепнул Карлу на ухо: «Мы не в общагу: мне кореш ключ оставил. Не тушуйся!». Подмигнул, хлопнул по плечу и полез в машину, складываясь, как перочинный нож.
Такси укатило, и Карлу показалось вдруг, что стало очень тихо – так тихо, словно не два голоса перестали быть слышны, а смолк весь город, выключили звук, и только Настя легонько постукивает одной ногой в нарядной туфельке о другую на тротуаре, покрытом, как паутинкой, тонким-тонким ледком. Пока шли, их обогнал троллейбус, но вдруг остановился: одна штанга упала. Из кабины выскочил водитель, на ходу натягивая огромные рукавицы. Подбежал, схватился за трос, пытаясь вернуть ее на место. Штанга пьяно раскачивалась, сверху маленьким салютом сыпались искры.
У входа в общежитие стояли парень с девушкой и курили. Вернее, курил он, а девушка протягивала руку, брала у него сигарету и затягивалась. Парень был без пальто – в него уютно куталась спутница, выпуская дым вверх, к тусклой лампочке над дверью. Оставшись без сигареты, парень наклонялся и то ли говорил что-то на ухо, то ли целовал.
Карл обнял Настю за плечи – как давно он этого не делал! – и легонько притянул к себе. Сейчас… Сейчас отпущу. Позовет? Там никого нет. И Зинка с Толяном не появятся.
Он почувствовал, как Настя напряглась и чуть отстранилась. Не хотел спрашивать, но вырвалось:
– Ты… сердишься на меня?
Настя отступила на шаг, словно хотела рассмотреть его внимательней, и спокойно ответила:
– Я сделала аборт.
Вот и все.
Сказала. Без надрыва, без слез – очень спокойно; именно так, как собиралась. Как репетировала, поправила себя Настя и поморщилась. От себя не скроешь: репетировать начала с того самого дня, как вернулась от родителей, да-да, и поехала с Зинкой в больницу по этому самому делу. Тогда, наверное, и пришла в голову эта мысль, пришла и крепко внедрилась.
Но ведь я хотела по-честному, чтобы все по-людски, разве нет? Давно могла бы сказать: мол, тошнит меня, и вообще… Не понимает – уточнить, что значит «вообще». Нет; ничего этого не говорила – давала ему шанс, и не один, самому сообразить. Конечно, если бы познакомился тогда с родителями, может, оно пошло бы скорее. Да только никуда оно не «шло» вообще, Зинка тыщу раз права – все они одинаковы: поматросят и бросят, а мне что, «перспективную тему» допахать, сделать диплом – и на болото? Большое спасибо; ешьте сами с волосами. Я не Ирэн – двенадцать лет ждать дураков нет. Да и то: Ирэн-то ждала, будучи замужем за своим Сомсом, а за углом уже молодой Джолион топтался.
Тем более в следующем году переводческая практика. Тут рядом скандинавские страны – английский, между прочим, международный язык, а что ее ждет на болоте? В лучшем случае возьмут преподавать английский в ту же школу, будем коллегами с Валентиной Петровной: «Здравствуй, Кузнецова! Ты по “Саге о Форсайтах” защищалась?» – «Меня зовут Анастасия Сергеевна». И не улыбаться этой мымре ни за какие коврижки.
Ладно; размечталась. Главное – сказала. И ко всем вопросам была готова – отрепетировала так, что от зубов отскакивало. Любой мужик стал бы доскребываться:
«Когда?» – «Когда к родителям ездила, ты еще не мог маму оставить, помнишь?»
«Зачем?» – «А что мне было делать, милый, – мы ведь не расписаны…»
«Почему мне не сказала?» – «Сразу не поняла, а потом времени не было: затянула. Да и растерялась я: вдруг из общаги попрут…»
Да мало ли какие вопросы может задать.
А только никаких вопросов не было.
Не было и – Настена почувствовала – не будет. Он стоял и молчал, а сколько времени прошло, Настя не знала. На нее напал какой-то озноб, хотя холода не чувствовала, просто дрожала всем телом. Он шагнул вперед, сгреб ее обеими руками, уткнулся в челку губами и сказал: «Девочка моя… Бедная моя девочка».
И вот тогда захотелось провалиться сквозь землю, рассыпаться в прах, исчезнуть. Хорошо бы так и сделать, и пускай больше ничего не будет. Или перевести дух и честно сказать: «Прости, я все выдумала: ничего этого не было, никакого аборта», но как раз этого-то и нельзя было говорить. Поздно. Вперед, Настена, мосты сожжены.
Именно вперед, чтобы не встречаться с ним взглядом. Она пробормотала: «Замерзла я дико», схватила Карла за руку и потащила наверх. Загадала: если будет сидеть дежурная, то ничего хорошего у них не получится. Чушь, конечно; при чем тут дежурная? Однако дежурной не было – горела лампа, стоял пустой стул, а на столике лежало пестрое вязанье, и спицы были воинственно вонзены в клубок.
И хотя в комнате было тепло, озноб не проходил, но это было хорошо, потому что началась суета с поисками свитера, сверху она накинула бабулин платок, и все это метание по комнате позволяло не смотреть ему в глаза. Он заставил ее забраться с ногами на кровать и набросил на ноги пальто.
Не помнила даже, когда в первый раз посмотрела в глаза, но, наверное, потому и не помнила, что стало можно это сделать. Теперь не обернешь все в дурную шутку, поздно; мосты сгорели дотла, воздух пропитан гарью и вяло дымятся опоры.
Воздух был пропитан ложью, и с этой ложью теперь нужно жить.
…Девчонки в цехе обсуждали другой вариант: фиктивный брак. Мол, прописка в городе обеспечена, «а потом развестись – и вася». Настя не верила: что, найдется идиот, который вот так, за красивые глаза, поделится своей жилплощадью? Над ней с удовольствием посмеялись: кому нужны красивые глаза? – Капусту гони. Пошли истории, одна другой невероятнее, о каких-то девчонках, приехавших с башлями прямо из «сельской местности – и сразу в дамках», хотя что за девчонки, из какой такой «сельской местности» и с какими башлями, никто, как бывает в подобных случаях, конкретно не знал. А хоть бы и знали, что толку?.. Тем более что денег нет и не предвидится – суммы назывались неопределенные, но неизменно астрономические. Только новыми, разумеется. Но главное, что Насте нужна была не только прописка, а муж с пропиской. И не просто муж с пропиской, а надежный муж. Вроде Сомса или, на худой конец, Анатолия, только чтоб не такой страшненький и не беззубый. Хотя Сомса никак страшненьким не назовешь, и почему там Ирэн содрогалась от отвращения, убей не понять: зажралась. А ей нужен муж надежный, да; и можно даже помечтать, чтоб – любящий.
Так вот, пожалуйста – все эти качества в одном Карле Лункансе. Разве что практичности не хватает, так это пока семьи нет, а как семья появится, так будет не до «вагончиков», придется вкалывать. Можно было только голову ломать, как его занесло на танцы в заводской клуб на ее, Настюхино, счастье. Такой клевый чувак, инженер и почти Жерар Филип. И квартира просторная, ребенку места хватит… в разумное время, конечно. Они будут счастливы, как Зинка со своим Толяном. Или еще счастливей. А не возьми Настена это в свои руки, он бы не мычал и не телился еще год, если не все два. Нет, кто-то должен был сделать первый шаг. Он сам еще спасибо скажет.
За что – за ложь?
А хоть бы и так – он никогда о ней не узнает! Как Сомс был на седьмом небе от счастья, когда Ирэн согласилась выйти за него. Сначала водила за нос: отказывала-отказывала, содрогалась-содрогалась, а потом вдруг «уступила». Вот интересно, почему? Она-то не в общаге жила, и какое-никакое состояние от папаши-профессора оставалось, и собой красавица такая, что весь Лондон оборачивался. Между тем Ирэн, пока содрогалась да тренькала на пианино, трезво прикинула, что надежнее Сомса ей никого не найти; потому и «уступила». Жила с ним, как у Христа за пазухой, а на мужа – ноль внимания, фунт презрения: гулять не пойду, потому что Босини обещал зайти в гости, и вообще у меня голова болит. При этом ни в чем отказа не знала: платье один раз уже надето – значит, больше никуда не годится; Сомсову дядюшке можно похвастаться бриллиантами, которые Сомс подарил, и перед ним же, Сомсом, спокойно запереть дверь спальни. И никто не задавался вопросом, почему Ирэн, такая нежная и трепетная, вышла за него, да и до Сомса не сразу дошло. Думал: мол, я люблю – и она оценит, полюбит, привяжется. Никому, между прочим, не позволял вмешиваться в свои дела, переживал по-тихому. Дескать, моя жена и моя жизнь, а больше никого это не касается.
Вот и моя ложь никого не касается. И Карла в первую очередь.
И потом, ведь могло же так быть, могло! Так, что не она Зинку, а, наоборот, Зинка ее проводила бы в «абортарий». Вполне могло бы так случиться. Вон сколько там молодых девчонок в коридоре стояло, не одна Зинка.
За время «репетиций» Настя так часто прокручивала в уме сегодняшнюю фразу, что ей казалось иногда, будто она и в самом деле сделала аборт, а напряженное и долгое «вживание в роль», возможно, было не менее мучительно.
Нет, это никого не касается.
Конечно же, она станет его женой.
Настя улыбнулась, и знакомая милая ямочка тоже улыбнулась ему со щеки.
Она заставила Карлушку взять розы домой («представляешь, мама просыпается утром и видит цветы!»), и они долго пытались разделить нечетное число так, чтобы получилось два нечетных, пока Настя не сунула одну розу в бутылку на Зинкиной тумбочке, а три – ему в руки.
На столе у дежурной по-прежнему горела лампа, но клубок со спицами больше не лежал.
Он шел пустыми улицами, а потом на цыпочках – по квартире, к себе в комнату. Сбросил пиджак, повалился на диван и заснул почти сразу – возбужденный, растерянный, почти женатый. Ярко, как на киноэкране, вдруг высветился гардероб в кафе и плотно завернутые нарциссы, которые он, перед тем как снять пальто, положил на барьер.