Книга: Свет в окне
Назад: 11
Дальше: 13

12

«Не понимаю: чего ей надо, этой Ирэн?..»
Настя раскрыла книгу, и Зинкина фраза словно выскользнула из нее вместе с закладкой.
Пока она продиралась через английский текст, Зинка проглотила роман залпом, а потом, когда Настя по вечерам уходила на лекции, внимательно перечитывала, встречая подругу очередным возмущенным – или восхищенным – замечанием.
Сегодня Зинки не было: на завод приехала иностранная делегация, в столовой шла подготовка к торжественному банкету, и Зинка торчала на работе допоздна. Это не мешало ей возобновлять с Настей разговор о Форсайтах так, словно речь шла об ее собственных родственниках.
Благодаря доценту Присухе Настя привыкла произносить имя героини так, как произносили его в Англии: Айрин, но переубеждать подругу не стала. Зинку раздражало в героине буквально все, включая «дурацкое» имя.
Работа над курсовой шла, к удовлетворению доцента Присухи, очень успешно. Он не только не скрывал своего удовлетворения, но и собирался представить курсовую на конкурс студенческих научных работ. Каждый раз он с особым нажимом говорил о перспективной теме, из которой «вырастет ваша дипломная работа». Потом спохватывался и напоминал о социальном аспекте, хотя, по мнению Насти, почти вся библиография состояла из этого аспекта. Сначала она опасалась, что завязнет в английских литературоведческих статьях, но Присуха ободряюще улыбался: все не так страшно, мисс Кузнецова; главное, проработайте список тщательно.
Тщательной проработке следовало в первую очередь подвергнуть работу В. И. Ленина «Государство и революция», в которой щедро цитировался труд Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства». Все критические статьи, в свою очередь, сводились к этим двум работам, так что список библиографии напоминал не то матрешку, не то набор разнокалиберных детских формочек для песочницы, ладно вкладывающихся одна в другую. Бесхитростность социального аспекта настолько вдохновила мисс Кузнецову, что она быстро покончила с библиографией и с упоением погрузилась в «Сагу». Она ухитрялась прочитывать несколько страниц даже в обеденный перерыв, а потом, сидя за конвейером, все еще видела растерянного Сомса – «Собственника», только что узнавшего об уходе жены, брала в руки очередную телефонную трубку, поправляла микрофон внутри, чтобы находился ровно по центру, в то время как натренированные пальцы привычно и бездумно навинчивали крышечку с отверстием-дуплом, и отправляла трубку плыть по конвейеру дальше.
Когда она читала роман впервые, он тоже захватил ее, но иначе, не так, как сейчас. Тогда было жалко немногословную красавицу Ирэн, которая безгранично презирала богатого преуспевающего мужа, самозабвенно полюбила дерзкого архитектора и предпочла благополучной жизни одиночество и отчаяние. Теперь – всего-то несколько лет спустя! – Настя обнаружила, что красавица Ирэн, с ее презрением, любовью и одиночеством, становится для нее все более непонятной, причем на обоих языках. Тем не менее она спорила с Зинкой, отстаивая и защищая прежнюю, близкую ей Ирэн, и малодушно прибегала даже к «социальному аспекту»: а куда, мол, в том обществе было деваться бесприданнице, как не замуж за богатого?..
– Ну ты даешь, мать, – фыркнула Зинка. – Ее что, на улицу выгоняли? Куда дева-а-аться… Сидеть и не рыпаться, вот куда. Дождалась бы симпатичного, если Сомс ей оказался не хорош. Кто ее замуж гнал? Она что, в девках засиделась? Нет! Однако же за Сомса выскочила… И, главное, сначала пять раз заворачивала его, какой мужик такое бы терпел?
– Да плохо ей было с Сомсом, как ты не понимаешь? Она и не знала, что такое настоящая любовь, пока Босини не встретила!
– Ну так и шла бы к своему Босини, раз так. А то – сам не ам и другому не дам. Подруге жизнь поломала – жениха увела; крутила с ним у всех на виду, и Сомс видел. Зачем мужика позорила?
Вначале Настя слушала немножко снисходительно, но мало-помалу жесткая Зинкина житейская правота одерживала верх. Как всегда, в каждодневных делах Зинка оказывалась права, если только семейную драму викторианской Англии можно назвать каждодневностью. Бледнел и становился бессильным «социальный аспект», несмотря на всю обещанную Присухой перспективность, и семья как важнейшая первичная ячейка общества не объясняла трагическую жизнь этих двоих людей.
Многое в книге так и осталось загадочным, на каком языке ни читай: биржа… вложения… какие-то падающие консоли (это ведь из архитектуры?), разговоры о близящейся войне, хотя до Первой мировой минимум десять лет. Скользила глазами по невразумительным консолям, как делала в детстве, когда непонятные слова из захватывающей книжки просто отбрасываются; но человеческая боль не отпускала.
То же самое происходило с Зинкой: она настолько сжилась с Форсайтами, что легко и непринужденно находила самые неожиданные аналогии: «вот у нас в Днепропетровске одна тоже гуляла от мужа» или: «слышь, у нас на трубном похожий случай был…». Эти параллели смешили Настю: представить себе старого Джолиона в Днепропетровске было все равно что поселить его на «болоте», где рабочие в конце дня толпятся у ларьков «ПИВО – ВОДЫ», в которых никаких «вод» отродясь не было. Отсмеявшись, пробовала «перенести» героев на «болото», и стало еще смешней: хороша была бы Ирэн, в вечернем платье, с обнаженными плечами, на шарикоподшипниковом заводе! Однако где можно было представить себе этих людей, в их безнадежно старомодных нарядах, но с чувствами и поступками, не подвластными времени, чтобы не получилась карикатура? Да хотя бы здесь, в Старом Городе: и Сомс, и Босини, и старый Джолион со своей тростью – все безукоризненно в него бы вписались! Представить это не составляло никакого труда: читая, Настя видела всех Форсайтов именно здесь, и тогда уличные электрические фонари превращались в газовые, улочки Сохо и Уэст Энда мало чем отличались от тех, по которым она ходит каждый день, и красавица Ирэн так же естественно выглядела бы в квартире у Карла, за пианино. Правда, у него не было пианино, но ничто не помешало бы ему стоять в углу столовой – торцом к окну, например. Встречаясь с Карлом, Настя охотно рассказывала о работе над курсовой, снисходительно посмеиваясь про себя: ну что технари в этом понимают!
Карлушка внимательно слушал, иногда задавал вопросы, казавшиеся ей наивными, но главное, он перестал говорить о сценарии, что, по правде говоря, давно пора было сделать. Да и о чем там можно говорить, в самом деле? Она добросовестно прочитала этот «Вагон» – название было напечатано почему-то с твердым знаком на конце, – терпеливо ожидая, когда же начнется действие, появятся герои, начнут что-то говорить?.. Ничуть не бывало: никаких реплик, диалогов; ничего не происходит. Трамвай едет по улице – вот и все. Ничего удивительного, что Герман Карлович его не поставил – там нечего ставить, это обыкновенный черновик, набросок чего-то; не более того.
Так прямолинейно высказаться о рукописи «классика кинематографии», только что умершего, было невозможно, поэтому Настя энергично похвалила «интересный замысел», после чего как-то сами собой выскочили слова о единстве места и времени действия и о том, как важно сохранить архив Германа Карловича; в целом получилось очень достойно.

 

От удивления не осталось места для обиды.
Лучше бы она ничего не говорила, просто вернула бы рукопись. Или улыбнулась бы – не снисходительно, а своей обычной улыбкой, когда на щеке появляется милая ямочка.
Лучше бы он не давал ей читать рукопись. Вот если б можно было открутить события назад, как иногда показывают в кино, и герой пятится смешными шажками, словно его ритмично дергают за веревочку; его одежда за несколько секунд взлетает обратно к вешалкам и повисает неподвижно, а сам он, недавно вставший с постели, притягивается к ней обратно, словно магнитом, и скрывается в сугробе одеяла. Или, что совсем жутко, старик стремительно молодеет и превращается в юношу, каким он был в начале фильма – никакого «единства времени». Если бы вот так же рукопись, не дойдя до Настиных рук, послушно легла обратно в тонкую папку, ее створки захлопнулись бы сами собой и тесемки снова связались в бантик, похожий на кукиш. Либо он просто оставил бы сценарий лежать в черной отцовской папке, откуда тот вышел на свет – и никому оказался не нужен, и чем дальше, тем меньше шансов, что понадобится.
В сущности, Настины слова ничего не изменили, потому что непрошеная и безнадежная мысль, что фильм никогда не будет снят, появилась прежде этих слов. Только отец, и никто другой, мог вдохнуть жизнь в этот сценарий. Карл листал – в который раз! – рукопись и пытался увидеть незамысловатые картинки так, как их видел отец. Получалось плохо. Толстяк с тростью, садившийся в трамвай у газетного киоска, смахивал на соседа-старика с мемуарами; торговка, которая везла яблоки, неуловимо напоминала продавщицу из овощного магазина, и только улыбающаяся барышня никем не могла быть, кроме как самой собою, сошедшей со старой ростовской фотографии. Почему Карлушка был уверен, что это именно она, он не сумел бы объяснить.
Сейчас смешным выглядел поход в литературную студию, из которой только и запомнились стихи о драдедамовом платке (так и не выяснил, что это означает) да пьяненькая Ксения с украденным у нее романом. Вздумай он выйти и прочесть сценарий там, наверняка услышал бы что-то похожее на сказанное Настей.
А может быть, на филфаке принято так изъясняться?
Карлушка ровно уложил все пять экземпляров в черную папку – навсегда. Трамвай подошел к конечной остановке, вагон остановился, пассажиры вышли – нет, замерли и остались сидеть, как сидели, на своих местах. Когда-нибудь он вернется к отцовскому архиву; когда-нибудь, не скоро. Пока старался не думать об этом, чтобы не возвращаться мысленно к сценарию.
Помогало то, что ни с кем, кроме Насти, он на эту тему не говорил – и с нею тоже говорить перестал. Зато мешала взявшаяся откуда-то привычка пристально вглядываться в улицы, дома и вывески, чтобы увидеть город так, как умел видеть отец. Город стал другим, твердил он себе, и гасил неудобную пристальность взгляда, словно менял фокус фотоаппарата. Внимательно слушал Настю и в то же время наблюдал, как сиреневые голуби ходят по краю мостовой, упруго отталкиваясь друг от друга, как отодвинулась занавеска на окне, на миг возникла женская фигура, и руки с закатанными рукавами поставили синюю эмалированную кастрюлю. Занавески сомкнулись, Настин голос продолжал звучать. Посмеиваясь, она описывала своего руководителя – в ее рассказах он выходил похожим на одного из Форсайтов, – хотя Карлушка ничего смешного, кроме фамилии, в нем не находил, зато угадывал в этом человеке одержимость сродни его собственной над несостоявшимся фильмом – ничего похожего он не испытывал на работе.
– Он фанатик, конечно, – кивнула Настя. – У него все защищаются по «Саге».
Про себя подумала, что такой энтузиазм вполне объясним, например, неудачно сложившейся личной жизнью. Это подтверждали рубашки доцента Присухи: все они были каких-то неопределенных то ли серых, то ли бежевых тонов, как будто он умышленно покупал немаркие, пока она не догадалась вдруг, что рубашки эти были некогда белыми, а теперь просто застираны. Когда Присуха поворачивал голову или кивал особенно энергично, то на внутренней стороне воротничка был виден пришитый номерок прачечной с многообещающим началом «314», напомнившим число «пи», и едва ли не такой же длинный. Холостяк, решила Настя, или жена – корова ленивая. Отводила взгляд от прачечных цифр и сосредоточивалась на беседе.
Пока Настя наблюдала за доцентом Присухой, сам он составил определенное мнение о студентке Кузнецовой, в результате чего индифферентная вежливость сменилась вначале удивлением, а затем интересом. Его интерес не имел никакого отношения к красноречивым намекам Настиных однокурсниц («присушила ты Присуху»), да Присуха и не знал об их перемигиваниях, зато видел, что Кузнецова работает вдумчиво и целенаправленно, и за это доцент прощал ее неуклюжий, беспомощный язык изложения, когда пишущий не думает на английском, а переводит с русского, нагромождая сложные периоды, которые довели бы автора «Саги» до ярости или гомерического хохота, случись ему таковые прочесть.
Дмитрий Иванович Присуха внимательно проверял тезисы работы и нещадно правил синтаксические конструкции, чтобы мысли, четкие и неожиданно зрелые, не проигрывали от способа их передачи. Что-что, а работать девица умеет, этого не отнять. Социальный аспект осенял своим могучим крылом курсовую работу и делал ее неуязвимой для придирок, что позволило студентке сделать жертвой общества потребления… Сомса! Собственника, которого кто только не клеймил, противопоставляя ему несчастную страдалицу Ирэн, читай Айрин.
В этом месте он так разволновался, что ослабил узел галстука, встал из-за стола и начал ходить по комнате. Интересно, сколько ей лет, Кузнецовой этой, что она с такой легкостью усвоила «правила игры», как он это называл, которые позволяют высказать и защитить столь крамольный тезис? В том-то и дело, что барышне лет двадцать или немногим больше, но дело, пожалуй, не в возрасте, а в привычной советскости мышления, коей он сам так до конца и не проникся. Да, кто-то из его университетских товарищей сумел-таки осоветиться, другие молча приняли правила игры, открывавшие дорогу к докторским диссертациям и кафедрам в Москве и Ленинграде.
Успехи друзей повергали Присуху в задумчивость, в результате чего появилась кандидатская диссертация, которая и сделала его доцентом Присухой. Тему выбрал безопасную: «Внутренний монолог как важнейшее изобразительное средство в творчестве Голсуорси», ибо в начале 50-х тот же «социальный аспект», например, не был еще такой удобной ширмой, а правила игры менялись часто и непредсказуемо. Диссертацию написал легко, однако защитился не скоро; одну за другой опубликовал несколько изящных статей с академически скучными названиями, а после защиты считался уже специалистом по Голсуорси и вел семинар. Доцент Присуха отлично понимал, что большего едва ли достигнет и в профессорско-преподавательском составе навсегда останется во второй его части, после дефиса.
В течение многих лет он был настолько поглощен «Сагой о Форсайтах» – книгой и своей работой над ней, – что невнимательно и безболезненно пережил два брака (к счастью, бездетных) и соответственно два развода. Наступившая одинокая жизнь его не тяготила: университетская столовая и гастроном неподалеку от дома оставляли желать лучшего, а прачечная находилась в двух кварталах. Возникающий время от времени естественный дискомфорт отвлекал от работы, мешал сконцентрироваться; в такие дни Присуха вспоминал слова друга юности: «Не чурайся добрых женщин, Митенька» – и не чурался. Дамы с кафедры английского языка и литературы проявляли к нему некоторый интерес, особенно когда он выходил из супружеского периода и вступал в междубрачный, но интерес этот угасал на корню, не будучи поддержан объектом. Романы со студентками, даже пылкими поклонницами «Саги о Форсайтах», Дмитрий Иванович считал дурным вкусом и никогда не заводил. О второй жене Присуха вспоминал довольно часто: она хорошо печатала на машинке, и после развода ему пришлось осваивать трудоемкое искусство самостоятельно: ждала работа – научный труд, который никогда, он это понимал, не будет опубликован, даже если правила игры станут совсем либеральными; разве что сменится сама игра. А пока все это не имело ни названия, ни библиографического указателя, без коего никакой научный труд немыслим. Однако, если бы автор вознамерился как-то его назвать, то написал бы на титульном листе… а черт его знает, что бы он написал. Рано об этом думать; ближе к концу работа сама подскажет название, равно как и подзаголовок.

 

В этой работе – единственно ценной, по мнению Присухи, из всего им написанного, – с кристальной четкостью доказывается, что средоточием и воплощением «форсайтизма» является не кто иной, как… Айрин, она же Ирэн в русском переводе.
Ирэн становится членом клана Форсайтов не по кровному родству, а выйдя замуж за Сомса, человека расчетливого и цепкого, к тому же не только нелюбимого – вызывающего у нее почти гадливость. Сомс помнит свое очередное сватовство: «Схватив ее руку, он прижался к ней губами повыше кисти. Ирэн содрогнулась – до сих пор он не мог забыть ни той дрожи, ни того неудержимого отвращения, которое было в ее глазах.
Спустя год она уступила».
Спустя четыре года, увидев во взгляде жены «глубоко затаенную неприязнь», Сомс мучится вопросом: «Но зачем же тогда было выходить за меня замуж?». Он требовательно ищет ответа у зеркала; осторожно, исподлобья – во взглядах других людей; он пытается разгадать собственную жену, которая легко сумела очаровать и покорить всех Форсайтов, включая его собственного отца. Даже дамы не устояли перед этим обаянием, и настроение их неохотно начинает меняться под влиянием странных слухов: что, Ирэн в самом деле настаивает на отдельной спальне?.. Новость муссируют вполголоса, со стыдливым недоумением, но отношение к Ирэн не меняется: все по-прежнему ею очарованы. Когда становится известно о ее разрыве с Сомсом, в кругу Форсайтов перестают о ней говорить, однако нет-нет да и прозвучит в воспоминаниях имя Ирэн, ее красота, грация и безукоризненный вкус. Ни для кого не секрет, что она живет здесь же, в Лондоне, в прежнем статусе жены Сомса, не будучи при этом его женой de facto. Так продолжается ни много ни мало двенадцать лет, и самое существенное событие этого периода – встреча, после многих лет, Ирэн и старого Джолиона Форсайта: яркая вспышка, озарившая его последние дни перед смертью. Старый Джолион умирает счастливым: последние недели своей жизни он наслаждался красотой и гармонией в лице Ирэн. Этого могло не произойти, если бы Ирэн сама не пришла к его дому – дому, некогда построенному Сомсом для нее.
Итак, старый Джолион уходит из жизни и со сцены. На смену ему появляется молодой Джолион – ироничный скептик, художник-акварелист, до сих пор сам обозначаемый автором легкими акварельными мазками; приходит – и перенимает эстафету отца, став по его воле попечителем Ирэн, и по своей собственной – страстным поклонником ее красоты. Восхищение переходит в любовь. Это чувство, однако же, так и осталось бы восхищенным любованием, ибо одно дело – осуществить посмертную волю отца и регулярно отсылать Ирэн чек из отцовского наследства, а другое… Нет, на другое молодой Джолион не пошел бы никогда в жизни: он свято соблюдает кодекс чести человека своего времени. Созерцать, любоваться – да; ему удается это делать даже при исполнении неприятнейшей миссии, возложенной на него Сомсом, когда молодой Джолион приходит говорить о разводе.
…Целый пассаж работы Присухи был посвящен этому эпизоду, и жена (вторая) печатала его, не скрывая удовлетворения от того, что теперь, слава богу, развод не представляет собой ничего сложного. Сложность для нее заключалась совсем в другом: работа частично была написана по-русски, частично – по-английски; отдельные реплики (а иногда и целые абзацы) Присуха приводил на языке оригинала, сравнивая с переводом и внося в последний коррективы – на его взгляд, совершенно необходимые для «полного проникновения», как он утверждал, в текст. Машинка исправно печатала русскую часть, а для английских вставок жена оставляла пустые места, отчего рукопись напоминала карту с белыми пятнами.
…Уже поняв, что такое для него Ирэн, молодой Джолион передает разговор с Сомсом и задает вопрос, хочет ли она развестись.
«– Я? – вырвалось у нее изумленно. – После двенадцати лет немножко поздно, пожалуй. Не трудно ли это будет?»
Реакция скорее неожиданная, тем более что в оригинале «“I?” The word seemed startled out of her». Это оторопь, испуг, ошарашенность. Что странно: было бы естественней, если бы она обрадовалась – ведь, еще живя с мужем, она хотела уйти и просила отпустить ее. И почему Ирэн заботит, что это «немножко поздно, пожалуй», – пусть бы Сомс об этом беспокоился? Молодой Джолион удивлен, но удивление отходит на второй план и скоро забывается, вытесненное восхищением, болью, сочувствием и… любовью, в которой он так и не может признаться.
– Митя, английские куски будешь вписывать сам. Я вообще не понимаю, зачем тебе это надо: все люди как люди, цитируют по-русски. А у тебя прямо салон Анны Шерер, в самом деле.
Кисть жены скользнула по клавиатуре машинки, и несколько костлявых рычагов поднялись – и тут же опустились обратно.
– И потом, – продолжала она, – вот этот кусок – отдельная работа, целая статья, понимаешь? Я уже не говорю, сколько ты времени на него грохнул. Смотри, двенадцать страниц. Отошли в сборник, что ли… В самом деле.
Присуха сбился с диктовки: он отлично знал, что должно идти дальше, пока она не начала говорить… И продолжает, а ведь он сбился с мысли:
– Ну, хочешь, я договорюсь с девочками на кафедре насчет машинки? На воскресенье точно дадут.
Насчет машинки… Машинки?
– Какой машинки, чем тебе эта плоха? – он кивнул на облезлую «Олимпию»; пусть облезлая, зато печатает отменно.
– Английскую машинку, Митя, – терпеливо объясняла жена, пока он раскуривал потухшую папиросу. – А не хочешь на кафедре, я попробую в библиотеке выпросить. На один день-то дадут, в самом деле.
Не сразу, но выяснилось, что она говорит об одном отрывке: взять, мол, и впечатать, «а то посылать неудобно». Куда посылать (и куда его потом могут послать), она не задумывалась. Женщина, что с нее… Присуха не умел объяснить, что нет здесь самостоятельных отрывков, нет, понимаешь? Это одно целое, и нечего из него салат крошить, сколько раз… А чего ты орешь сразу, ну чего, в самом деле? Ну не хочешь – и не надо, Митя, черт с ним, со сборником, а только можно в эти… ну, в «Чтения» какие-то в Ленинграде, помнишь, ты говорил?
Он останавливался несколько раз – да что там, много раз останавливался, – вот так, внезапно, сраженный непроходимой глухотой любимой, как ему казалось, женщины; потом круто разворачивался и уходил. Бродил по улицам, курил; вспоминал, что слишком легко одет, но вспоминал об этом слишком поздно, чтобы возвращаться, а возвращаться все-таки приходилось; жена дулась, хмурила обиженно бровки, в глаза смотреть избегала, что тоже было признаком обиды – затяжной, на несколько дней. Это, в свою очередь, означало совершенно бесплодные несколько дней, потому что думалось Присухе лучше всего не за столом, а когда он мерно шагал по комнате, с папиросой или без (мог забыть о куреве на много часов), чтобы вдруг резко затормозить перед машинкой и продолжать с того места, где остановился. Как-то поймал себя на мысли: а что, если?.. Отогнал; второй раз позволил крамольной идее задержаться чуть дольше, а потом хладнокровно прикинул, так ли уж сложна и неодолима наука машинописи? На кафедре как раз появилась новая лаборантка, и одновременно с нею появилась зеленая книжка «Самоучитель по печатанию на пишущей машинке». Когда лаборантка ушла в столовую, Присуха с безразличным видом полистал полезный учебник, узнал на одной из фотографий собственную «Олимпию» и настолько проникся к книжке доверием, что открыл самую первую страницу, решив начать с азов. Пробежав глазами абзац с неизбежным партийным съездом и его ролью в машинописи, если судить по названию книги, нашел главу «ПОДГОТОВКА К РАБОТЕ». Первая фраза: «Поставьте машинку клавиатурой к себе» обнадежила настолько, что он положил учебник на место и направился к двери, то ли смеясь, то ли кашляя, – вошедшая лаборантка так и не поняла.
Дома, наедине с «Олимпией», Присуха сел, убрав со стула толстый словарь, и уставился на начатую страницу. Почему бы, собственно, не рискнуть? Ведь если один человек придумал пишущую машинку, то другому по силам научиться пользоваться ею… Очень хотелось закончить фразу об изменившихся обстоятельствах, ведь обстоятельства редко меняются сами по себе – мы сами их меняем. Так получилось и с молодым Джолионом – обстоятельства изменил не кто иной, как Ирэн, когда сама к нему пришла, – точно так же, как ранее она приходила в этот же дом к его отцу.
На поиск нужной клавиши уходило времени не меньше, чем на точную формулировку. Непривычные к машинке пальцы задевали сразу две кнопочки, отчего железные рычаги вздымались и сцеплялись друг с другом; приходилось их разнимать, и страница вскоре запестрела грязно-серыми пятнами от его пальцев. Каретка упрямо звонила и останавливалась в конце строки, но вовсе не фразы, и он не сразу привык ее перегонять; какие-то буквы прятались, и Дмитрий Иванович долго всматривался в бессмысленный ряд Ч С М И Т Ь Б Ю Ё, недоумевая, что мешало расставить буквы по алфавиту. Одни отпечатывались четко, другие выходили призрачно-бледными; некоторые двоились, словно отбрасывая тень. Чтобы ускорить процесс, он стал печатать некоторые слова в сокращенном виде. Наконец страница соскользнула с каретки, и он смог насладиться видом с грехом пополам напечатанного листа. Греха было намного больше. Ни ушедшая жена, ни настоящая машинистка не могли видеть его творчества; сам же Присуха остался доволен первой попыткой. «И, между прочим, без нот», – подумал удовлетворенно, представив себе человека, впервые севшего за рояль. «Поставьте инструмент клавиатурой к себе» – интересно, в самоучителях игры на фортепьяно тоже так пишут?
…Итак, сложившиеся по инициативе Ирэн обстоятельства делают возможным объяснение между нею и молодым Джолионом – во всяком случае, молодой Джолион объясняется, тогда как Ирэн ограничивается красноречивым взглядом.
Вот здесь очень пригодилась бы машинка с латинским шрифтом, однако за неимением таковой пришлось довольствоваться интервалом. Позже он впишет строчки из оригинала: «Those dark eyes clinging to his said as no words could have: “I have come to an end; if you want me, here I am”» и приведет перевод (весьма, на его взгляд, пошлый и неудовлетворительный): «Эти темные глаза, льнущие к его глазам, говорили, как не могли бы сказать никакие слова: “Я дошла до конца; если ты хочешь меня, бери”». Дама, заговорившая языком кокотки!.. Объяснение, таким образом, состоялось, и через некоторое время Ирэн выходит за молодого Джолиона замуж, то есть разводится с одним Форсайтом, чтобы стать женой другого: дважды Форсайт в обособленном клане Форсайтов. Можно было бы считать, что все происшедшее – happy end; однако следует еще более счастливое продолжение, ибо от союза Ирэн и молодого Джолиона рождается ребенок.
…Присуха никогда не жалел о своей бездетности. Должно быть, нужно испытывать к женщине необычайно глубокое чувство, чтобы захотелось… продолжения, что ли, себя и ее, но сама эта мысль вызывала недоумение. В нем жил страх, что дети или хотя бы один ребенок навсегда положат конец спокойной налаженной жизни, без которой он себя не мыслил. Или нужно очень хотеть детей, как страстно жаждал сына Сомс Форсайт.
На этом и строится продолжение «Саги», только сын появляется у Ирэн, а Сомс обретает дочь. Сага продолжается, и в ней становится слышен Шекспир: по фатальным законам жанра молодые люди страстно влюбляются друг в друга и сталкиваются с дикой, не понятной им враждой родителей. И здесь не кто иной, как Сомс заставляет себя пойти на объяснение с Ирэн: фактически он приходит просить руки ее сына для своей дочери. Он, Форсайт, собственник номер один! Просит – и получает отказ; еще один отказ от женщины, защищенной своей красотой и обаянием, как… как курсовая работа студентки Кузнецовой защищена социальным аспектом. Ирэн не отпускает сына самой страшной властью – своей любовью; дает ему свободу выбора – и невозможность этой свободой пользоваться.
Так кто здесь более всего «собственник»? Все еще Сомс?

 

Если бы случилось рассказать кому-то об этой работе, Дмитрий Иванович был бы в большом затруднении и скорее всего бы промолчал: как ни подай, звучит плоско, почти вульгарно; а главное, в штыки существующим работам. Он не нумеровал страницы – зачем? Ведь если бы вдруг появился шанс публикации (откуда бы…), то можно было бы и сосчитать, сколько там листов. Часть так и осталась в рукописи, поскольку начал он в эпоху жены номер один, которая печатать не умела, а тезисы и отдельные соображения записывал еще раньше. Но если собрался бы публиковать, то пронумеровал бы страницы, нашел расторопную машинистку, а потом взялся бы редактировать: в отдельной папке собралась стопка листов с поправками, а сколько еще появится новых! Сам того не замечая, он все чаще «примерял» эту мысль – вернее, мечту: вот если бы, если бы вдруг… Однако правила игры пока не менялись.
Доценту Присухе и в голову не приходило, насколько отдельные его соображения и тезисы совпадают с таковыми Зинки Трымчук, едва ли знающей слово «тезис».
Назад: 11
Дальше: 13