Слово о Ковале
Интересно спросить у знавших его: какой Коваль вспоминается первым делом, сходу, навскидку? Многие, наверно, скажут: за столом, с гитарой. Кому-то, возможно, он представится с ружьем на охоте. Иным барышням, как я полагаю, вспомнится его горячее и нежное лицо, близко-близко. Я же сразу вижу его над теннисным столом, в полете удара, в атаке. В том отдельном заветном местечке нашего пединститута, которое называется – Круглый зал. Это бывшее фойе бывшего парадного входа, с колоннами по периметру, предполагающими гардероб за ними; с короткой широкой лестницей, ведущей из фойе прямо в огромный трехэтажный внутренний зал нашей альма матери, с высоким стеклянным потолком,
воспетым им с такою чудной силой
в одной из лучших его новелл «От Красных ворот».
Сам парадный вход, однако, да-авным-давно закрыт наглухо, и фойе, таким образом, образует собою уютный карман, где в наше время располагался теннисный стол, как раз в размер Круглого зала, учитывая необходимое пространство вокруг стола, особенно при защите.
Несравненным мастером которой был Женя Немченко, по прозвищу «Кок» – из-за пижонского кока, украшавшего его пижонскую голову. Росту Кок был длинного, сложения худощавого и в игре был подобен изящному гибкому хлысту, или, я бы сказал, стеку. Поскольку Кок был безусловно джентльмен.
Так вот, если в атаке Женя был расчетлив и точен, то в защите – неотразим. Это было наслаждение смотреть на их игру с Ковалем.
Юра атаковал не мешкая, из любых положений, атаковал сразу, хоть справа, хоть слева, всегда. На чем его и подлавливал соперник, посылая ему перекрученные мячи с непредсказуемой траекторией. То есть от Юры летели пули, а от Жени бабочки. И этот процесс превращения молниеносного свинца в трепетного мотылька был завораживающим. Женя ждал выстрела, изогнувшись в талии навстречу, дугообразно взмахивал ракеткой, как ботаническим сачком, зачерпывая пулю в ее полете и щедрым королевским жестом возвращая Ковалю порхающий шарик, не забыв подкрутить подарок в какую-нибудь коварную сторону. При этом Кок красиво откидывался назад – так благородно откидывается Атос в исполнении Вени Смехова, после того как, бывало, проткнет очередного гвардейца – и тут же сжимался в гибкую пружину, ожидая следующего выстрела. И как он ухитрялся выуживать эти Юрины торпеды изо всех углов, подгребая чуть ли не с полу, – уму непостижимо, но ухитрялся! И нередко видно было, как Юра уставал нападать на эту мягкую, податливую и непробиваемую оборону.
Но все же чаще утомлялся неутомимый Кок, потому что, согласитесь, непрерывно сжиматься и разжиматься все-таки утомительнее, чем молотить справа и слева, раз навсегда наклонясь над столом в полете атаки.
«И всю-то свою жизнь Коваль так и провел в атакующем стиле» – разбежалось было перо продолжить воспоминание, однако стоп. В футболе, в теннисе – да, но в жизни он не атаковал – он увлекался. С головой вовлекаясь в свое увлечение, так что оно становилось его занятием. В итоге у него оказалось три главных дела: литература, изобразительное искусство и охота с рыбалкой. Сочинение песен занятием не стало, но регулярно сопутствовало. Что касается женщин, то его увлечение ими было обязательным условием его существования. И женщины его, каких я знал, все были хорошие.
Служил Юра совсем немного, года два-три. Сначала в школе, затем в редакции, это все. От армии ему, слава богу, как-то удалось уклониться, и получается, что всю свою жизнь он занимался исключительно тем, чего сам хотел. Визбор все-таки тянул журналистскую лямку, ездил по заданиям, сдавал репортажи. Юра тоже ездил, но куда меньше, и привозил не репортажи, а полноценные вещи вроде «Алого». То есть задание Коваль превращал в художественный замысел и отчитывался главным образом перед собой.
Идеально сложились обстоятельства для его жизни. И он ими воспользовался, как я думаю, если не на все сто, то уж не меньше, чем на девяносто. Это очень много, очень. Мои, например, обстоятельства сложились тоже удачно, хотя и парадоксально: советская власть за мое диссидентство уволила меня из школы, запретила выступать с концертами – но великодушно оставила за мной кино-театральное поприще, совмещать которое с диссидентством невозможно. И вот в 68-м году, в тридцать два года я стал тем, кем и мечтал: свободным художником на любимом поприще, и вот уже почти сорок лет не встаю по звонку на работу. И открылась мне даль вожделенная. И спросите меня: на все ли сто использовал я ее? И лучше даже и не спрашивайте.
Он меня любил, я его тоже. Хотя закадычными друзьями мы не были. Поэтому у меня с ним немного наберется совместных событий. Собственно всего-то одно у нас общее приключение – участие в съемках фильма «Улица Ньютона, дом 1». Это вскоре после института. Хотя истоки сюжета – как раз в институтской жизни, в течение которой Коваль познакомился со знаменитой троицей скульпторов: «Лемпорт – Сидур – Силис» называлась она, что звучало почти как «Мене – текел – фарес», то есть значительно и загадочно. Прекрасные были мастера, высочайшего уровня, – на мой взгляд, одного ряда с такими, как Эрьзя – Конёнков – Неизвестный. Из них теперь только Силис здравствует, дай ему Боже долгих лет. А тогда они располагались в своей общей мастерской, недалеко от Парка Культуры, в двух шагах от нашего института, и мы эти два шага не раз проделывали и всегда были радушно приняты.
И в конце 62-го в этом гостеприимном подвале мы с Ковалем очутились в одной компании с кинорежиссером Тэдом (Теодором) Вульфовичем. Он как раз собирался снимать «Улицу Ньютона, дом 1» про физиков и лириков по сценарию молодого Эдика Радзинского, и ему для эпизода «Студенческая вечеринка» нужны были вошедшие в моду барды со своими песенками, и в нашем с Ковалем лице он этих бардов услышал в самой что ни на есть натуре. В две гитары грянули мы и моих «Гренадеров», и Юрину незабвенную – «Когда мне было лет семнадцать». Вульфович вошел в азарт, он был такой подвижный, ладный, и под наш развеселый чес он выдал какой-то невероятный чарльстон и немедленно пригласил нас сниматься в упомянутом эпизоде, и мы вскоре оказались в Питере на «Ленфильме». В просторном павильоне, в декорациях скромной малогабаритной распашонки привычно ударили мы по струнам и кроме вышеуказанных спели и свежесочиненную специально для фильма песню – мой первый в жизни кинозаказ, «Фантастику – романтику».
И все ж, друзья, не поминайте лихом,
Поднимаю паруса!
Мне на «вечеринке» повезло больше, чем Юре. Участников разделили на танцующую часть и закусывающую. Я был зачислен во вторую. Смена длилась несколько часов, дубль за дублем. Юра танцевал, я закусывал. В перерыве проголодавшийся Коваль подошел к столу и потянул к себе тарелку с винегретом.
– Не трогайте реквизит!!! – завопила помреж. – Что ж такое! Третий дубль снимаем, а на столе уже нет ничего!
Помнится, я стащил для Юры огурец, что мало его утешило. Мне-то закусывать не только не запрещалось, а прямо полагалось согласно режиссерскому замыслу. Зато в танцевальной группе Юра имел абсолютный успех – а там на подбор были хорошенькие девушки, – и дни его между съемками были упоительными.
Не помню, снимался ли он еще когда-либо. Как-то видел я его в телепередаче «Спокойной ночи, малыши», где он до того был натужен и неестественен, что я еле досмотрел. Нет уж, не его это было дело. Вот Визбор – да, это актер природный, без никакой школы, если не считать институтских капустников, где он блистал не хуже Петра Фоменко, блистательнее которого не было и нет на свете никого.
Мы с Ковалем тоже малость поблистали в художественной самодеятельности, тоже в капустнике, правда, всего один раз. При Визборе-то с Ряшенцевым институтская «капуста» была в цене, еще в какой, вся Москва сбегалась смотреть, их юмор был внятен и расходился в списках.
Сегодня ты изменил группе —
завтра ты изменишь Родине!
Облить презреньем и поджечь!
Ночь полярная окрест,
К нам в ярангу вор залез.
Хорошо, что он залез
Не в родную МТС
(куплет сознательного чукчи)
Словно по сердцу ножом жизнь детей за рубежом! —
и т. д.
Пришла, однако, и наша очередь. Коваль, Валера Агриколянский и я к той поре уже были отравлены обэриутством и веселились за рамками смысла.
Д’АРТАНЬЯН
Я иду со станции от девушки Констанции,
От девушки Констанцьи Бонасье!
РОШФОР
Напрасно шел со станции от девушки Констанции,
Уж ей не принесешь ты монпансье! – и т. п.
Причем мы имели наглость разыграть эту чушь на институтской сцене. Чем вызвали общее недоуменное хихиканье. Еще хорошо, что не освистали.
У этого юмора имеется своя интонация. Кроме Коваля ею владеет еще только Леша Мезинов да Миля Херсонский. Передать ее невозможно. Вот Миля подходит к Леше и хлопает его по плечу:
– Печорин! Отчего ты черен? —
и ха-ха-ха! Весь юмор.
В небольших шедеврах Коваля, желательно в авторском исполнении, интонация эта звучит во всей полноте: см. его «Гена, идущий с рентгена» или «Иван Грозный и его сын Иван». А уж эта песенка его, одна из первых:
Эх, из тюремного окошка вылезает атаман.
Финский ножик на припасе и заряженный наган.
Эх, ты наган семизарядный, в реку брошу я тебя.
Ты зачем осечки делал, когда резали меня?
Эх, меня резали резаки, я на столике лежал.
Мой товарищ Колька Силис
(или Вовка Лемпорт, или Юра Визбор)
мою голову держал.
Эх, задушевного товарища не стало у меня.
Как несчастная девчоночка остался мальчик я.
Источником вдохновения, если не ошибаюсь, явилась операция по поводу аппендицита, пережитая автором.
Они с Лешей Мезиновым еще тогда, в институте, вместе начали повесть о странствиях капитана Суер-Выера с командой. Некоторые фразы оттуда застряли в памяти навеки, например:
«– Ананасана-бананасана! – вскричали пираты и театрально побежали на абордаж». Так что ватерлиния фрегата «Лавр Георгиевич» заскрипела в тиши океана лет за тридцать до полного воплощения замысла в последней вещи Коваля. А между Суером юности и Выером зрелости расположились вся Юрина жизнь и вся его проза, в которой этот юмор с оттенком сюра органически слился с изумительной лирической нотой, с тем, что Юра называл вслед за Шергиным – веселием сердечным.
Без веселья Коваль не Коваль. Хотя в самом-то начале были у него робкие заходы в чистую лирику, вроде:
Одуванчик желтым был,
Сделался седым.
Ты моя весна-красна
Растаяла, как дым.
Или тот рассказ, где его герой в сумрачном лесу вдруг услышал звуки рояля и побежал туда, «попадая в такт», – нередко поддразнивал я Юру этим «попаданием», от чего он добродушно отмахивался впоследствии.
К дружбе Юра относился ответственно. Советы, мнения, просьбы выслушивал всегда внимательнейше. Когда в 83-м году возникла мысль о ежегодном институтском сборе в конце декабря, он сразу же предложил свою мастерскую как место собрания нашей компании (человек тридцать) и каждый год накануне даты обзванивал всех и готовил елку и всяческую закусь, а когда Ряшенцев попросил сдвинуть дату (иначе у него не получалось участвовать), Юра опять же обзвонил актив, чтобы принять решение коллегиально.
А уж когда, на почве литературных разногласий, дошло дело до выяснения отношений с лучшим другом Лемпортом, что привело к полному разрыву таковых, уж как он переживал! О чем без смеха не может вспоминать другой лучший друг, Силис, который в конце концов и примирил лучших друзей к их обоюдной радости.
Стихийный человек и отъявленный диссидент Петя Якир ему нравился, больше, конечно, стихийностью, чем диссидентством. Они любили вместе выпить и попеть «Когда мне было лет семнадцать». Однако опасная атмосфера диссидентского существования была совсем не для Коваля. Он был вольный художник и вольничал в своем художестве как хотел. Прекрасная его палитра при этом никак не задевала советскую власть, ибо предпочитала другие объекты для изображения. Да и не сталинское все-таки было время, когда убили бы просто за то, что вольничает.
Ко всякого рода протестам и возмущениям Юра очень даже прислушивался с полным сочувствием, но участвовать в них не стал. Так и говорил: «боюсь». Хотя дело было не в боязни, а в натуре, для которой и славить власть, и порочить было неестественным. А когда в самый разгар диссидентства Петю все же заносило в Юрину компанию, то выпивали и пели оба с прежним азартом, причем Петины топтуны запросто могли топтаться где-нибудь поблизости.
Но вот Петю посадили, а потом и судили, осенью 73 года. И, как уже было заведено на Москве, вокруг суда собралась небольшая толпа сочувствующих – что по тем временам особым подвигом не являлось, но любому, разумеется, было ясно, что его появление будет немедленно зафиксировано, из чего совсем не обязательно следовали репрессии – но могли.
И Юра пришел. Весь напряженный, всклокоченный, пришел, в совершенно не свою тусовку, но пришел, оглядываясь и разговаривая вполголоса, но не мог не прийти! Друга Петьку судят, помочь ничем невозможно, но ведь это же сукой надо быть, чтобы не прийти хотя бы посочувствовать!
Известна история, когда Эренбург, белый от страха, ушел с собрания, где клеймили космополитов и надлежало голосовать за гнусную партийно-антисемитскую резолюцию. Экое геройство – ушел с собрания. А вот геройство. По тем-то людоедским временам – еще какое!
Юра, наоборот, на собрание пришел, хотя никто его не обязывал, кроме собственного чувства. Подвиг не подвиг, но, безусловно, поступок.
В песенном деле он охотно уступал все пальмы друзьям – мастерам жанра, то есть Визбору и мне, хотя мастера не знаю, чьи песни пели охотнее – свои или его. У Юры-то их немного, десятка два всего, зато какие. Ряшенцев в своих воспоминаниях целую главу посвятил только одной из них – нашей всеобщей любимице «Когда мне было лет семнадцать», он этой строкой и всю книгу даже назвал. Кто хочет послушать, как ее поет Коваль, пусть разыщет фильм «Улица Ньютона, дом 1» – и песню услышит, и Коваля увидит, двадцатипятилетнего, которому там и двадцати не дашь.
Юра очень хороший писатель. Правда, он всю жизнь комплексовал на этот счет. Наверно, ему хотелось услышать о себе чье-нибудь очень для него авторитетное мнение – чье, не знаю, ну, может быть, Бахтина или Аверинцева. Что он стоит на одном уровне, скажем, с Пришвиным или там с Житковым. Здесь я пас. И в смысле эрудиции, и в смысле авторитетности. Скажу только, что для меня-то Юра значит очень много, так как именно он и еще три человека, сами того не подозревая, сформировали мою собственную писательскую интонацию, а это основа стиля.
Ну и разумеется, среди книжек, которые я люблю перечитывать, обязательно стоят и его, на одной полке с Самойловым, Бродским, Булгаковым. Очень вкусная проза. Помню, в институте удивил меня, провинциала, мой однокурсник Гриша Фельдблюм:
– Перечитываю «Записки охотника». Не спеша, по абзацу. Это наслаждение!
Теперь вот и я точно так же перечитываю Юру. Правда, в отличие от других читателей, я еще слышу его голос и вижу его лицо.
Эх, не получилось у меня сходить ли, сплавать ли с ним на какую-нибудь его охоту-рыбалку, уж до того начитался я, надышался его рассказами, пахнущими сырой землей, опятами и картофельным дымом. Раза два уговаривались мы с ним – не вышло. Поэтому вышло у нас одно только плаванье – сочиненное мною уже после его кончины, и сочинял я наше путешествие с горьким упоением, и все наши с ним разговоры списаны мной словно с натуры, хотя плывем мы с ним на том свете, где, не исключаю, еще и правда, вдруг да повидаемся.