Письмо Карякину от Кима
Юра, привет!
Все твои последние дни рождения я как-то пропустил, а между тем у меня, конечно, есть что сказать, поднимая тост за твое здоровье. (Все, Юра! Живая речь уже обратила в норму это дурацкое выражение, хотя ежу понятно, что поднимают бокал, а тост – произносят.)
Начну с себя любимого. Это естественно: лучше всего мы помним то (доброе или худое), что причинили лично нам. В твоем случае могу только благодарить.
Ну во-первых, я тебе обязан двумя своими сочинениями. И во-первых же – песней о Лицейской годовщине, «19 октября», написанной по твоему заказу для твоей телепередачи в 1973 году. Правда, историю создания я помню несколько иначе, нежели ты. По твоей версии – как только ты попросил эту песню сочинить, я тут же, за столиком кафе, на салфетке, все эти сорок строк и начертал, в приливе вдохновения. На самом деле начертал я сначала тридцать две строки, и не вмиг, а в течение двух-трех дней, и лишь позже присочинил еще восемь («Как мечталось в оны дни»), и вот их-то я и записал тебе в кафе на салфетке, так как забыл листочек дома.
Что касается того, что песню эту полюбил Сахаров, у меня сильное подозрение, что это тебе так захотелось, чтобы он полюбил, а на деле, думаю, АД всего лишь похвалил, а любовь ты приписал свою, так как ты-то действительно эту вещь любишь горячо, я знаю. Тем более что важнейшие строки:
И спасти захочешь друга,
Да не выдумаешь – как… —
вдохновлены были твоим рассказом о лицеисте Матюшкине, об его отчаянии, когда он узнал о гибели АС. И это так совпало с моим (общим) тогдашним настроением: ведь шел 73-й год (симметрия к 37, и это не случайно, скажешь ты), продолжались аресты, суды, тюремные и лагерные заточения и прочие прелести режима. Да что! Я ведь успел прочесть эти строки Габаю – за неделю до его самоубийства! А? «И спасти захочешь друга…» – Габаю, который только год как вышел из лагеря и которого продолжали тягать на Лубянку, стремясь доломать…
Да, стихи эти были душевным приветом позднему Пушкину, попыткой сочинить нечто похожее на то, что сочинил бы он сам, доживи он до своего «автопортрета в старости», который ты так любишь дарить хорошим людям, мне в том числе. (Между прочим, в тот год мне стукнуло как раз 37, «и это не случайно» опять же не забудешь ты примолвить.)
Ну и, разумеется, «Ной и его сыновья», сочинение 1980—85 годов, мой посильный вклад в борьбу за мир, которую тогда вы развели с Алесем Адамовичем и Анатолием Беляевым.
Этот несколько неожиданный всплеск мироборчества был вызван, думаю, Афганом, когда опять, как в 62-м, запахло возможным ядерным конфликтом. Это от тебя я услышал: «Оказывается, человечество смертно» – и эта мысль насквозь меня поразила – так, что породила моего «Ноя», притчу о Генсеке ООН, пожертвовавшем жизнью сыновей для того, чтобы человечество свою смертность таки ощутило. Ты тогда устроил большущий хоровод вокруг моего опуса, куда вовлечено было немало народу, Бовин в том числе, и пьесу пробили, и представление состоялось (в театре Станиславского, поставил Сандро Товстоногов), а сама пьеса была опубликована у Беляева в журнале «Век XX и мир».
Тогдашняя ваша борьба за мир была, по сути, делом крамольным, так как неуклонно тащила мысль об общей ответственности за смертельное противостояние, в отличие от Кремля, который привычно все валил (и валит) на Запад.
Вообще, тогда, в застое, сопротивление тоталитарному дракону было повсеместным – но тебе-то особенное спасибо, тебя было видно на многих и разных участках, на театральном в том числе. О твоей дружбе с Таганкой, с Любимовым, с Высоцким – кто не знает. Зато я-то помню, как ты бурно поддержал нашего с Дашкевичем «Клопа» в Гнесинке (постановка Олега Кудряшова) – вещь вполне по духу «таганскую» (ее, кстати, на Таганке во времена Эфроса собирались ставить), а когда гнесинский директор начал что-то бубнить уничижительное – эх, как ты его размазал по стенке, как ты его позором публично заклеймил (что, понятно, способствовало быстрейшему закрытию спектакля – а также его рекламе, когда он возобновился, в другом месте)! Так, как только ты и умеешь, ибо всегда был хулиган и на всю Россию только ты мог так сказать: «Ты, Россия, совсем одурела!» – когда Жирик взял третье место в президентской гонке.
Понятно, что и хулиганов к тебе влекло. Не зря же нашли вы друг друга с Неизвестным. Ужасно люблю эту твою новеллу о ваших с ним залетах. Как любимая твоя Ирка с трудом, но все-таки привыкла к их регулярности, а заодно и к тому, что залет, как правило, не длился дольше недели. И как однажды вы с Эриком таки зашкалили за десять дней, и ты явился домой с повинной, а чтобы смягчить нависший было Иркин гнев, сообщил ей с порога:
– Все, я зашился. На полгода.
И это ее так поразило, что скопившаяся гроза не разразилась, и, поняв, что пронесло – как же ты, уже проходя в помещение, клял себя: «Ну почему? Почему на полгода? Хватило бы и месяца!» и как, давши слово, ты категорически его сдержал и развязал только твёрдо дождавшись обещанного срока. Вот это рыцарство!
Не буду говорить об остроте и независимости твоей мысли – скажу лишь, что в жизни моей не было человека, который мыслил бы, как ты – то есть ежесекундно, на глазах, безо всякой показухи, серьезно и непрерывно. И стрезва, и выпивши, все равно. И не вхолостую вокруг одного и того же, а все время разрабатывая мысль, развивая, уводя иной раз черт-те куда, ничуть при этом не упуская основы! Вот были импровизаторы стихов, судя по «Египетским ночам» (из нынешних знаю только Инну Лиснянскую), так вот ты – импровизатор мысли, причем заразительный. Побыв в твоем поле, и сам начинаешь размышлять куда интенсивнее, чем до.
Ну, еще тебе, конечно, спасибо за слова обо мне, что записаны у тебя в дневнике. Хотя, прочитав, я хмыкнул: если Ким инопланетянин, то не-инопланетянин кто ж? если с кимовской точки зрения «история человечества и трагична и смешна», то так ли уж эта точка непостижима, особенно для тебя, на оной точке давно и непоколебимо пребывающего?
Обнимаю тебя сердечнейше, Юра! Будь, пожалуйста, здоров.
Твой Юлий.
Сентябрь 09. Москва